2.1. Пир

2 октября 2025, 15:59
С тех пор, как Радагон покинул Ренналу, её сестра сделалась частой гостьей в Лейнделле. Что представлял собой тогда этот город, твердыня Марики Вечной? Покрывал ли его пепел, как это будет многие века спустя? Я возьму на себя смелость предположить, что да и это был именно пепел, а не песок или что-либо другое, как говорят некоторые. И хотя вполне разумно рассуждают те, кто относят это свидетельство упадка к более поздним временам, к войнам периода Раскола, либо, напротив, считают, что прах покрыл столицу вследствие нападения Огненных гигантов или сумевших сокрушить её стены Древних драконов, я отнесу событие, из-за которого Лейнделл оказался посыпан пеплом, именно к периоду смены консорта, когда Радагон вступил на ложе богини Марики, а первый повелитель Годфри был извержен из благодати во тьму внешнюю вместе со своим народом. Это изгнание из рая, я полагаю, должно было ознаменовать качественное изменение внутри Золотого порядка и в самом Древе Эрд, этот порядок воплощающем. Я имею в виду переход от вещественного Древа к Древу бестелесному. Само по себе предположение, что Золотое Древо некогда было вполне осязаемым и материальным, а затем сделалось исключительно духовным, разумеется, представляет собой некоторую дерзость. Но в то же время, оно выглядит вполне закономерным: век изобилия, как известно, длился недолго и на смену ему пришёл другой — та эпоха, которую впоследствии сама Марика назовёт блаженными ранними днями слепой веры, как нам известно из уст одной девы, назвавшей себя сожжённой и лишённой тела. Эти дни, в свою очередь, вытеснит время убеждений, идущих от разума, а не от сердца — веры, размышляющей над самой собой в попытке, с одной стороны, углубить связь со своим источником, а, с другой, умственными построениями восстановить живую связь с ним. Таковой должна была быть эпоха фундаментализма Радагона, и единственной причиной, по которой в это время Золотой порядок стал испытывать такую горячую потребность в том, чтобы осмыслять, упорядочивать себя, представляется значительное удаление от той эпохи, когда воспоминание о телесном, осязаемом древе, — древе, не являвшемся, собственно говоря, объектом веры как уверенности в невидимом, потому что его сила и благость была осязаема и очевидна, — ещё не увяло в народной памяти. Сама эта ранняя эпоха, предшествующая вере, должна была закончиться с изгнанием Годфри и совпасть с переходом на новую, более утончённую ступень цивилизации — время рождения духовной культуры, для которой первый консорт и его народ оказались слишком грубыми и плотскими; это проявилось ярче всего в том, что после Годвина, золотого первенца, Годфри одарил утробу Марики зловещими близнецами-знамениями, покрытыми рогами — знак первобытного Горнила, изначальной формы Древа Эрд, божественного в предыдущие эпохи, но признанного нечистым и беспорядочным в более позднюю эру. Новый этап требовал нового повелителя, очищенного — дикаря, сделавшегося мудрецом, Радагона. В том, что касается непосредственно Древа, то его вступление в новый для себя образ бытия видится только одним путём. И этот путь, именуемый также смертным грехом, есть не что иное как сожжение. Разумеется, в этом чёрном делании — нигредо, разложении для совершенствования и смерти для возрождения в новом, безупречном и одухотворённом качестве — заключалась двойственность, которую фундаментализм не мог и не желал ни осмыслить, ни вобрать в себя. Этим, вероятно, объясняется отсутствие сведений и упоминаний об интересующем нас событии в более позднее времена, хотя, конечно, сводить молчание источников только к цензуре сверху было бы не совсем разумно; сама катастрофичность события, его немыслимость и ужас способствовали тому, что народное сознание предпочло скорее стереть его из коллективной памяти, чем хранить в ней, — или, скорее, вытеснить на её задворки, в сферу бессознательного. Я дерзаю предположить, что похожий процесс произошёл с идеей смерти. Безусловно, семья Марики и некоторые другие создания, признанные высшими по отношению к черни, являлись бессмертными в самом буквальном смысле, вечноживущими. Но захоронения Древа Эрд свидетельствуют, что само по себе умирание всё так же было частью бытия, несмотря на то, что богиня победила смерть. Безусловно, все осенённые золотой благодатью, завершив земной путь, продолжали существовать, возвращаясь в корни Великого Древа и становясь, таким образом, частью вечного круговорота жизни. Смерть как бы существовала и не существовала одновременно, что порождало стыдливую двойственность в отношениях с ней. С одной стороной, она была приручена, превращена из пустого бездонного небытия во всего лишь «выход из дня», великое путешествие к Древу. С другой, память о её былом всесилии принимала тем более уродливые формы, чем более окружалась молчанием и делалась запретной. Возможно, именно в этом кроется причина столь глубокого презрения, почти ненависти, к тем, кто золотой благодати был лишён и, соответственно, в Древо не возвращался — прежде всего альбинорам и рогатым знамением. Если они не попадают туда, то куда же лежит их путь, в какое место отводит их вестник Неназываемой, горбатый старик-провожатый с птичьими лапами; где кончается их путешествие очень, очень далеко — туда, откуда дорога не выводит обратно? Но вернёмся к вопросу о переходе от материального Древа к Древу духовному. Как следует из вышесказанного, в конечном итоге это событие служило для укрепления Золотого порядка и, вполне возможно, было инспирировано самой его основательницей. Безусловно, сожжение Древа предполагало его уничтожение, чудовищное и ужасное покушение на само воплощение Золотого порядка. Но в то же время — и это очевидно, — разрушению подверглась только физическая его форма. Через акт сожжения Древо освободилось от оков материальности, оно, если угодно, совлекло с себя свою плоть, отбросив её как помеху на пути к собственной божественности. Перестав существовать как факт вещественного мира, оно, таким образом, сделалось неуязвимым для его угроз и, в какой-то мере, возможно и для манипуляций Великой воли — недаром те, кто в более поздние века будут стремиться избавиться от её влияния, станут прежде всего искать способ разлучиться с собственной телесной оболочкой. Что до упомянутой нами девы, то, вероятно, её судьба была связана с судьбой Древа самым тесным образом, и она, очевидно, утратила тело вместе с ним: иными словами бесплотная сожжённая путешественница была его растопкой, как и должна будет сделаться ей позднее ещё раз, вновь обретя утраченную, казалось, цель своего существования и позволив Древу, вобрав в себя новое, переродиться уже и духом — красное, пламенное делание, рубедо, превращающее всё, чего касается, в золото. Впрочем, этот рассказ посвящён совсем другой особе, карианской принцессе и бывшей деве колодца, также потерявшей свою цель и именовавшейся теперь рыцарем Двойной луны — звучный титул, едва ли указывавший на её обязанности и место среди высшей знати, потому что, строго говоря, какого-то определённого места и обязанностей у неё, несмотря на высочайшее положение, не было. Как уже было сказано, со времени развода Радагона и Ренналы сестра владычицы Лиурнии стала часто посещать столицу — вернее поместье в окрестностях Лейнделла, загородную резиденцию королевской семьи. Именно она досталась названным детям Марики; сама же богиня теперь редко посещала этот дом, хотя ранее проводила много времени здесь, ближе к дикой природе. Возможно, именно по этой причине её старший сын, Мессмер, также жил тут, а не в черте города, испытывая привязанность скорее к старому месту обитания матери, чем к новому. Именно он принимал карианскую принцессу в этом роскошном, но покинутом жилище, выступая в качестве доверенного лица королевы. Поместье было обширным, оно представляло собой большой сад с теревинфовыми и дубовыми рощами, в которых было множество очаровательных укромных уголков, с ручьями и прудами, где плавали утки и лебеди; к владению примыкали также охотничьи угодья. Сад был обилен разнообразными деревьями и удивительными цветами, а, кроме того, земля производила здесь невиданное множество плодов. Ему, тем не менее, а может, именно из-за этого, не хватало упорядоченности, и напоминал он скорее лес, чем природу, облагороженную и смирённую человеческими руками, а почти бесстыдное плодородие местной почвы вместе с запущенным буйством растительности этому только способствовали. Сама личность владельца этого поместья странным образом гармонировала с его изолированностью и дикостью: все знали, что Мессмер страдает от некоего длящегося и мучительного недуга, тем более загадочного и пугающего, что никто не знал определённо, в чём тот заключался, и не решался проникать в эту тайну. Сама по себе возможность подобного неисцелимого страдания в том, кто был так близок к богине, имевшей, как казалось, власть упразднять всякую боль, делала его больше, чем просто болезнью — скорее оно выглядело проклятием, тяготевшем не то над Марикой, жестоко и зло испытывая её всемогущество, не то над самим Мессмером, являя собой отчётливое свидетельство какого-то более тонкого, духовного недостатка, некоего греха. Этот ореол скрытой, но подозреваемой порочности, вместе с неизбежной изоляцией, в которую попадает жертва длительного, сильного и уникального страдания, поскольку, в силу исключительности своей боли, не может найти в ком-либо её понимания, ставили Мессмера в положение горделивой обособленности от остального мира, и в этом обстоятельстве было сходство с тем состоянием, в котором пребывала бывшая хранительница колодца. Она почти постоянно носила доспех или изящный охотничий костюм, по-прежнему держась с надменной стыдливостью, и, даже снимая шлем, предпочитала скрывать лицо под полупрозрачной вуалью из виссона, словно в память о тех временах, когда на неё нельзя было взглянуть и остаться после этого в живых. Реллана молчала: сила лиурнийского обета была так велика, что освободить от него не могло даже исчезновение причины, по которой он был дан. Возможно, последнее только ещё более убеждало бывшую хранительницу источника сохранять безмолвие, ведь обстоятельства, при которых ранее ей единственно позволялось говорить, сделались теперь невозможны, потому что храм её был ныне пуст, а святилище занято новой и чужой святыней. И вот она, по решительному настоянию своей сестры, продиктованному скорее отчаянием, чем надеждой на возвращение былых времён, раз за разом прибывала в загородное поместье королевской семьи с молчаливым посольством, непроницаемая и бесстрастная, в одном своём имени принося горькое напоминание об оставленной — разве было у неё самой имя вообще? Рябь на воде, под которой первая жена Радагона угадывалась безошибочно, так что язык постоянно рисковал назвать вместо младшей сестры старшую, вот чем оно было. И одураченному уму казалось, будто в поместье въезжает другая, всякий раз, когда медноголосая Мунритиль — язык бессловесной — объявляла о приезде своей госпожи. Как будто бы у сестры владычицы Лиурнии и не должно было быть имени, как не полагалось оно хранительнице колодца, и ей выдали чужое на короткое время, пока она не найдёт своей жизни новое наполнение взамен тому, которое у неё отняли и которого не дало ей странное двойное светило, посетившее её и одарившее своей силой, но почти зловеще отказавшее в путеводном свете, что мог бы указать место этой силы в порядке вещей и осенить смыслом жизнь одаренной. Мессмер принимал гостью и её свиту со всей возможной учтивостью, неизменно, однако ж, возвращая назад дары, которые Реннала посылала тем, кого не смела более называть своими детьми. Письма, которые лиурнийская королева передавала сестре для Радагона, он также мягко отказывался вручить тому, кому они предназначались. Сам второй консорт, как и его божественная супруга, в поместье не появлялся. Молодые хозяева владения тоже показывались нечасто. Жили они раздельно, каждый в своём доме, убранном соответственно вкусу хозяина и уважительно удалённом от остальных. Радан, впрочем, теперь почти всё время пребывал в Селлии, где учился магии притяжения, приезжая лишь время от времени, его сестру Ранни видели редко, и о её занятиях никто не мог сказать ничего определённого, кроме того, что она часто в одиночестве бродит по лесам с какой-то целью; оставался Рикард, тихий и слабый отрок, чуждый буйным забавам, свойственным его сверстникам, и почти всё время проводивший в обществе книг, взятых им из Лиурнии. О Рикарде необходимо сказать отдельно. Он был младшим сыном Радагона от Ренналы, и, хотя никто бы не посмел назвать столь высокородное дитя паршивой овцой, именно это определение более всего напрашивается для его описания. Во-первых, Рикард был мальчиком — обстоятельство, уже ставившее его ниже Ранни в матриархальном обществе Лиурнии, (а оно, по всей видимости, было именно матриархальным; мы не будет сейчас в подробностях отстаивать этот тезис, указав лишь, что связь с лунными и звёздными силами, столь важная для озёрной цивилизации и предшествующей ей цивилизации Вечных городов, по всей вероятности, была сопряжена именно с принадлежностью к женскому полу). Во-вторых, Рикард был не просто мальчиком, но мальчиком слабым, физически и духовно, лукавым, недобрым и бессильным ребёнком. Ему решительно не хватало удалой, пышущей здоровьем телесной мощи и порождённого ей жизнелюбия старшего брата, а в характере отсутствовала широта души и бесхитростность, свойственные тем, кто по милости природы крепко стоит на ногах и не знает каково это, прозябать в мире, для которого ты слишком мягок и поэтому, не в силах выдерживать тяготы с прямой спиной, вынужден пресмыкаться в пыли, словно змей. Эта неприспособленность к жизни, чрезмерная изнеженность, граничащая с вырождением, одновременно отталкивала и казалась знаком чего-то сверхъестественного, проявлением некой внешней и страшной силы, словно взамен телесного благополучия Рикард был одарён чем-то другим, потусторонним и могущественным. Да, в нём было что-то безотчётно-потустороннее, и это пугало. Нам известно, какое значение имеет цвет волос, когда дело касается детей особенно высокого происхождения. Волосы Ранни и Радана были красны, как и у их отца, который, возможно, предпочёл бы, чтобы его дети в этом отношении более походили на мать, ибо своих варварски-пламенных прядей он стыдился тем более, чем глубже в него проникала утончённая культура, но, тем не менее, ничего сверхъестественного в их внешнем виде не заключалось. Что до Рикарда, то в его волосах не было ничего от рыжины отца и совсем мало от черноты матери: они были русыми, c явным золотистым отливом. В сочетании с чертами его юного лица, ещё лишённого всякого намёка на мужественность, это делало его очень похожим на уменьшенное и искажённое изображение Марики. В этом странном, необъяснимом сходстве с божеством, зловещей печати принадлежности ему, было что-то от рогатых выростов на телах детей-знамений. Мать не любила его, а отец, казалось, боялся. В отличие от Ранни, обучением которой королева Полной луны занималась лично, и Радана, проводившего большую часть времени с отцом, Рикард в основном находился на попечении нянек и учителей, либо был предоставлен самому себе. У него, однако ж, завязались странно-нежные отношения с безмолвной сестрой матери, причём их инициатором, если можно так выразиться, выступала именно Реллана. Сложно было бы сказать что-то определённое о её чувствах к племяннику, но, возможно, ей руководило сострадание к хилому и одинокому мальчику или, вернее говоря, внутреннее убеждение, почти потребность оберегать более слабых — в конце концов, она была рыцарем. Равно вероятно, что это было также стремление охранять хрупких и невинных, ограждать их от грязи и грубости жизни до времени, подобно тому, как прежде она стерегла источник. Так или иначе, когда Реллана приезжала из своего владения к сестре, то становилась почти постоянной спутницей Рикарда, и, учитывая его привычку бродить по непроходимым топям, нельзя сказать, что такого рода эскорт не был ему необходим. Вначале это покровительство пугало его, но вскоре он начал воспринимать Реллану скорее как послушного призрака, чем как человека — тот странный тип созданий, порождённых тёмным искусством Вечных городов, которые получались, когда некий колдун готовил зелье из звёздной пыли и, опоив им свою жертву, получал власть над её судьбой, подчиняя своей недоброй воле, так что дух зачарованного отделялся от тела и служил ему бездумно и бессловесно, словно мертвец, прах которого не был возвращён Древу надлежащим захоронением. Рикард, разумеется, никогда не видел марионеток, но читал о них в тех книгах, которые едва ли предназначались ему, и это чтение волновало его — заклятия варварской древности, которые чья-то рука мелкими, подделывающимися под узор буквами начертала на полях какого-нибудь ортодоксального фолианта или еретический трактат, выведенный между строк вполне благочестивого писания невидимыми чернилами. Он имел привычку рассуждать о прочитанном вслух, когда бывал с Релланой наедине в библиотеке, находя странное поощрение к размышлениям в её всегдашней готовности выслушать его, не выражая при этом ни заинтересованности, ни осуждения. Как уже было сказано, мальчик любил гулять и выказывал известное любопытство по отношению к живым существам. Это можно было бы назвать своего рода охотой, только вместо того, чтобы с луком преследовать уток и тетеревов, молодой принц предпочитал ловить змей и лягушек в болотистых местах. Он любил отрезать лапки жабам и прижигать кожу ужей раскалённым железом, наблюдая, как они извиваются с шипением. Змей он любил особенно и коллекционировал их чешую — найденную сброшенной и собственноручно сорванную заживо. Впрочем, на других животных его жестокая любовь также распространялась: в Лиурнии у мальчика было целое собрание разнообразных зверей и птиц; он развлекался, выдирая им когти и обрывая перья, так что они кричали разными голосами и делались похожими на виверн. Однажды он замучил смирного рыжего волчонка до такой степени, что тот умер у него на руках, и то была первая смерть, которую он увидел; с тех пор Рикард сделался ещё более задумчив и нелюдим, чем прежде. Это произошло, когда Радагон уже оставил Ренналу и незадолго до того, как Марика забрала их из материнского дома; Рикард как раз вступил тогда в ту пору, когда мальчик делается мужчиной. Теперь, когда Реллана приезжала в новое владение своих бывших племянников, он сторонился её, как чужой, и в то же время словно бы желал общения с ней, но не знал, как подступиться, опасаясь какого-то неведомого наказания. Во время совместных трапез с ней и Мессмером юноша дичился, лишь изредка бросая на новоприобретённого брата странные взгляды; казалось, он едва ли был способен поддержать беседу, словно его взяли из глухой деревни, а не из благородного дома. Чаще же он вовсе предпочитал принимать пищу в своих покоях, ссылаясь на нездоровье, так что Реллана и Мессмер оказывались вдвоём; Гай, ещё один обитатель поместья и друг его хозяина, от обедов также уклонялся: будучи груб нравом и безобразен лицом, он стыдился общества девы. То был раб-альбинор, разительно отличавшийся от своих сородичей необычайным ростом и удивительно крепким телосложением. Всё его тело покрывали белые волосы, как у волка, а борода росла на щеках почти до глаз. Несмотря на низкое происхождение, Мессмер очень его ценил и, выкупив за большую сумму, поставил одним из начальников своего войска. Также он заплатил немало золота одному алебастровому повелителю, весьма искусному в магии притяжения, чтобы тот обучил Гая своему ремеслу. Наедине Мессмер проявлял в обращении с гостьей почти невежливую холодность, под которой, впрочем, угадывалась не дерзость, но робость, удивительная в таком доблестном муже, хотя вполне объяснимая для посвящённого в тайну произошедшего некогда между ними, если бы только таковой сыскался среди ходящих по земле. Они оба, впрочем, стали находить приятность в совместной охоте, и это развлечение сделалось у них достойной заменой бесед, поскольку уста одной связывал обет, а второй отнюдь не питал склонности к пустой болтовне. Странная, мимолётная близость сообщников в пролитии крови, которой слова только мешали бы, овладевала ими, когда вместе они настигали быстроногого оленя, и, покрыв вечным мраком умные и нежные глаза животного, Мессмер с необъяснимой, затаённой жестокостью вырывал его рога. Гай иногда присоединялся к ним. Изредка в поместье приезжал Годвин, всей своей манерой держаться показывая, что для него нет ничего приятнее, чем общество брата, его гостьи и всех собравшихся, так что он непременно являлся бы чаще, если бы не был так занят государственными и военными делами. Он охотно посвящал собеседников в те из них, что не были слишком секретны, и вёл свои речи очаровательно-непринуждённо, с притягательной доверчивостью и изяществом, ничуть не смущаясь молчанием собеседников и приветливо отвечая на редкие уточняющие вопросы, которые к нему обращал брат. Возлюбленный сын богини, Годвин не понимал, как кто-то может его не любить, хотя вовсе не был глуп. Внимательный взгляд, впрочем, мог бы заметить лёгкую тень, часто пробегавшую теперь по его лицу, которое от этого выражения удивлённой грусти делалось только красивее. Может статься, думы любимца Марики омрачали тоска по отцу и недоумение из-за горькой судьбы, что обрушилась на его народ — или смутная интуиция касательно причин этого изгнания вместе с сомнениями насчёт будущего Золотого порядка. Ранни, редко появлявшаяся на людях, неизменно присоединялась к совместной трапезе, если ей становилось известно, что Годвин посетит её. Она садилась как можно дальше от него, выбирая наименее освещённую часть помещения, и, едва притрагиваясь к еде, внимательно смотрела на названного брата цепким взглядом своего единственного глаза, словно наблюдая в небе движение какого-то светила. После одного такого обеда, на котором присутствовала также Реллана, Ранни подошла к ней. От бывшей дочери дома Кария веяло мхом и холодом. Поселившись в столице, она, тем не менее, не стала перенимать открытых нарядов лейнделльских женщин и скрывала своё статное тело под длинным свободным облачением, принятым на её родине, словно стыдясь того, чем иная бы гордилась. Кос Ранни также не распускала, убирая их под высокую шапку, по обычаю лиурниек, так что лишь надо лбом можно было увидеть узкую полосу огненно-рыжих волос. Она отвела Реллану в сторону и, вложив ей в руку небольшой свиток, скреплённый печатью, тихо сказала: — У меня есть просьба к тебе. Меня тревожит судьба Рикарда. Мой брат умён, но растёт без присмотра, словно сорная трава, а не отрасль благословенной ветви. Он нуждается в руководителе. Я слышала, что первосвященник Имир, который некогда ввёл меня в святая святых, наставлял тебя в магии и что он глубоко проник в тайны движения светил. Если возможно, я прошу тебя передать ему это письмо. Мне хотелось бы, чтобы в следующий раз он приехал сюда вместе с тобой. Я не прошу его Рикарду в учителя, но желаю, чтобы он погостил здесь какое-то время. Я верю, что даже несколько бесед с этим мудрецом могут оказаться полезны для моего брата. Обещаю, я не останусь в долгу. Реллана не была глуха к её просьбе. В следующий раз вместе с ней и её свитой в закрытом паланкине с синими занавесями, расшитыми серебряными звёздами, на спинах носильщиков-альбиноров прибыл граф Имир, лиурнийский первосвященник. Их с Рикардом немедленно представили друг другу, и у двоих не оказалось недостатка в предметах для разговора. Ранни присутствовала при всех их встречах, нарушив привычное уединение. Реллана часто наблюдала за этими беседами, складывая всё услышанное в своём сердце. Обыкновенно лиурнийский мудрец и юноша разговаривали, прогуливаясь в саду, когда жара отступала от дыхания ночи, и вечернее светило выводило на небосвод хоровод звёзд. Имир шагал плавно, словно степенная столичная матрона, мечтательно откинув голову в высокой первосвященнической короне. Время от времени он указывал округлой холёной рукой то на одно, то на другое светило, поясняя место, которое то занимало среди остальных, и значение его передвижений. Рикарду постоянно приходилось сдерживать себя, чтобы не обгонять наставника, потому что ноги юноши всё время стремились прийти в соответствие с его собственными порывистыми речами. Ранни следовала за ними чуть поодаль, держась, впрочем, так, чтобы ни одно слово первосвященника не ускользнуло от её слуха. Имир, в свою очередь, наслаждался обществом пылкого юноши, предрасположенного к восприятию тонких материй, а уединённость сада поощряла его ум к полёту и развязывала язык. Утончённый книжник, романтический схоласт с причудливыми идеями, он равно тяготился как косностью ортодоксов Райя Лукарии, так и необходимостью обучать воительницу грубому искусству боевых заклинаний. Первосвященник говорил спокойно и вкрадчиво, но затаённая страсть, истомившаяся по плодородной почве, чтобы излиться, угадывалась в его речах. — ...Итак, мой друг, поскольку мы, я думаю, вполне пришли к согласию, что начало мира и его движущая сила есть Любовь, ибо от неё рождается Воля, которая, в конечном итоге, управляет судьбой, вознесёмся умом к новым вершинам. В прошлый раз мы говорили с тобой также о происхождении вселенной, и о том, что она неизбежно должна была явится из одного, единого и совершенного источника путём его разделения, то есть последовательного раздробления и излияния из него новых сущностей, из-за которого происходило убывание его изначальной всеблагости, ибо невозможно, разделясь, оставаться полным и совершенным. Эти новые сущности, в свою очередь, не будучи, строго говоря, сущностями в истинном смысле, поскольку представляют собой лишь результат убывания единого, подобно тому, как вода, взятая из океана и заключённая в кувшин, всё так же является водой и не становится ничем иным, — так вот, не будучи в полном смысле сущностями, они с самого своего возникновения несли в себе изъян, который с каждым последующим раздроблением и истечением только усугублялся. Ибо, если из кувшина, в свою очередь, взять чашу воды, то очевидно, что воды в чаше будет меньше, чем в кувшине, и, соответственно, меньше в ней живительной силы, способной утолить жажду. Ты помнишь, должно быть, как, взяв ещё одну мысленную чашу меньшего размера и зачерпнув из первой, а затем повторив так множество раз, мы дошли, наконец, до того, что вычленили такую малую единицу воды, что она уже не могла разделяться далее. Эта мельчайшая частица не могла также называться ни жидкостью, ни паром, ни твёрдой материей, поскольку таковые состояния возникают из отношений между этими крошечными единицами, из которых составлены все предметы во вселенной, внизу и вверху её. Сами же они есть не что иное как конечный результат разделения единого, и, будучи неизмеримо ничтожны по сравнению с ним, имеют перед ним то преимущество, что неспособны к дальнейшему убыванию, сохраняясь целыми и полными, как и единое до своего ужасного раздробления. Я употребляю по отношению к этому событию, как ты, должно быть, заметил, то слово «истечение», уподобляя единое жидкости, то «раздробление», словно это твёрдое вещество. В действительности, я полагаю, что в своём совершенном состоянии оно, как и эти мельчайшие частицы, не есть ни что из этого, а равно не является и паром. В этом ещё одно его сходство с мельчайшими частицами, из которых, я повторяю, состоит всё: и небесный чертог со всеми светилами, обитающими там, и земля со всем, что находится на ней и в её недрах, а равно и всё, населяющее её. Затруднительного, таким образом, дать наименование этим частицам, но для того, чтобы нам было проще ухватиться за них мысленными руками, уподобим их твёрдому веществу, а именно пыли. Эту пыль я дерзну именовать звёздной пылью, поскольку, хотя, в сущности, нет различия между звёздами, прахом земным, богом и человеком, ибо все они составлены из одних и тех же частиц, стоит указать на принадлежность этих частиц горнему, поскольку небосвод, недостижимый для нас, более подходит для того, чтобы являть нам образ единого в его первоначальном, также недостижимом и непостижимом для нас состоянии. Впрочем, называть его недостижимым было бы неверно, потому что оно именно должно быть вновь достигнуто, ибо то разделение, в котором пребывает мир, есть прискорбное уклонение от должного. Мир наполнен пороками и страданиями, и всякая попытка прекратить их в лучшем случае обречена на неудачу, а в худшем порождает новые несчастья, потому что во вселенной, которая находится в состоянии разделения, они неизбежны, ибо всё что ни есть в ней, и даже само вещество, из которого она составлена, неполноценно, содержит в себе изъян и несёт проклятую печать раздробления, этот первородный грех. Для того, чтобы победить страдание и достичь совершенного бытия, надо, следовательно, преодолеть разделение. Единственный же путь победить его – это путь Любви, ибо она есть неодолимая сила притяжения и добровольное желание воссоединиться с любимым. Поэтому вседвижущее начало мира, Любовь, которая была прежде всех вещей, порождает Волю, именуемую также Великой волей, чтобы вернуть всё сущее к его первоначалу, отвести его обратно в отчий дом, используя для этого избранных ею посредников, на которых указывают созданные ею Пальцы. Я сказал, что Любовь порождает Волю, но это не совсем верно. Дело в том, что, подвергнувшись разделению, единое, которое в своём изначальном состоянии есть чистая, совершенная и непостижимая Любовь, утратило свою целостность и, потеряв таким образом часть себя, стало чем-то иным, чем было изначально, сохранив, тем не менее, тождество отделённому. Так могло бы произойти, если бы какой-нибудь человек или бог нашёл способ отбросить от себя какую-нибудь черту своей личности, скажем, отвагу, и поселить её в отдельное тело. Любовь и есть Воля, как высказанное слово равно невысказанной мысли, пусть и, будучи высказанным, отделённым, оно является менее совершенным, чем она, из-за грубости и неточности, свойственной всем речам. Пока существует разделение и Воля бытийствует как отдельное от Любви, Любовь неполноценна, хотя, конечно, даже в таком состоянии, она несравненно совершенней и Воли, и всего остального, что отделилось от неё. Наш путь, таким образом, лежит в любви, любви к горнему, любви чистой, объемлющей всё и освобождённой от всяких примесей, первоначальной Любви. Но как познать её, как ощутить её, когда мы так удалены от неё разделением? Ведь даже те посредники, который она избирает себе, чтобы вновь призвать своих детей в материнское лоно, появились в результате разделения и, соответственно, заражены тем же изъяном, тем же первородным грехом, что и всё сущее, а потому не могут быть свободны от ошибок и заблуждений. Кто знает, какой дорогой они ведут нас? Имир говорил долго, и нигде его размышления не могли упереться в какой-нибудь конечный вывод. Рикард слушал его заворожённо, почти ошалело, едва ли понимая многое из этих речей и воспринимая скорее словесный узор, чем смысл слов, словно внемля древнему священному песнопению. Со временем, однако, странная, томная пелена стала застилать его глаза в те мгновения, когда Имир говорил о небесной любви и всеобщем воссоединении, словно, несмотря на предельную обобщённость этих рассуждений, юноша думал о ком-то определённом. Что до Ранни, то она слушала рассуждения лиурнийского волхва с нечитаемым выражением лица, вдобавок скрестив руки таким образом, чтобы одна была спрятана в широком рукаве другой и наоборот, словно желая защититься от какой-то неведомой угрозы. Внимательный глаз мог бы уловить, с каким напряжением её пальцы вонзались в предплечья под тканью, когда речь касалась Великой воли и всего, что к ней относилось. Наконец, Имир отбыл обратно в Лиурнию, где он должен был находится из-за некоторых обязанностей, приличных его положению, и, в особенности, в связи с необходимостью более точно наблюдать движения звёзд, чему столь близкое положение сияющего Древа Эрд, как в Лейнделле, несколько препятствовало. Он учтиво пригласил Рикарда и Ранни в своё владение, когда им представится случай навестить его в Лиурнии, и, разумеется, если они испытают таковое желание. Неловкое молчание последовало за этим любезным приглашением. С тех пор Ранни совсем перестала показываться. Что до Рикарда, то он, напротив, как будто бы стал предпринимать робкие и неуклюжие попытки к тому, чтобы победить собственную нелюдимость. Этому отчасти способствовал приезд Радана, который на этот раз решил задержаться в лейнделльском владении подольше. Честный, простодушный Радан всегда радовался, когда заставал Реллану в поместье. Едва ли способный говорить тихо, он во всеуслышание называл её «милой тётушкой», как в прежние времена, и заключал в свои исполинские объятия, нимало не смущаясь неприступной строгостью, с которой та держалась. Не то чтобы он, впрочем, отрицал собственный переход от лиурнийского дома к дому Древа Эрд, скорее не замечал или не желал замечать границ между ними, равно как и отличий между своим прежним и нынешним положением. Возвышение отца, впрочем, приводило его в восторг, хотя и несколько омрачённый изгнанием Владыки Годфри, которого Радан очень любил и почитал. Он, однако ж, упорно воспринимал удаление первого консорта как временное явление и словно бы ждал, что тот со дня на день вернётся, хотя возвращаться Годфри было незачем и некуда, поскольку место его оказалось занято. Марику Радан с сердечной теплотой называл «нашей матерью», потому что, питая искреннее почтение к богине, не видел разницы в том, чтобы быть её сыном по плоти или по благодати, как весь её народ, так что если бы кто-то попросил его уточнить, что именно он имеет в виду, когда так именует Вечную и Блаженную, то едва ли понял бы вопрос. В том, чтобы звать детей Марики своими братьями, Радан тем более не испытывал затруднений, потому что, в сущности, все люди казались ему таковыми. Он въезжал в ворота поместья с шумом, зычно подгоняя своего обессилевшего скакуна, ноздри которого от невыносимого усилия зачастую исторгали кровь — едва ли он был теперь способен выдерживать вес собственного могучего хозяина, которого носил на спине ещё мальчиком. Мессмер часто просил Радана отправить наконец Леонарда (так звали коня) на покой, оставив его мирно пастись на сочных лугах Кайлида — это куда больше подходило бы и его хилому сложению, и смирному нраву, плохо пригодному для битвы. Но Лев Селлии, как прозвали Радана, был непреклонен и не желал расставаться со своим верным товарищем, пусть тот и был измождён такой привязанностью со стороны молодого героя. Он обратился к тому же алебастровому повелителю, который наставлял Гая, чтобы тот обучил и его магии притяжения, с единственной целью сделать вес своих членов меньше и, тем самым, облегчить ношу Леонарда. Приезжая в Лейнделл, Радан донимал альбинора уверениями, что уж теперь-то он способен обогнать на своём звуконогом коне падающую звезду и настойчиво требовал от него дружеского поединка в скачке. Когда же Гай, сообразно со своей варварской природой избравший себе в скакуны огромного и свирепого вепря, в очередной раз обгонял его, Радан вскипал и обращал против него уже те из заклинаний, что предназначались для битвы. Альбинор, в свою очередь, не оставался безответным, и в таких случаях их часто разнимал Мессмер, до той поры лишь безучастно наблюдавший за состязанием. Вместе с собой Радан обычно пригонял целый легион поваров и привозил столько дичи, фруктов и всяческих вин, что этого бы хватило, чтобы накормить несколько деревень. Во время пышных застолий, которые он устраивал в доме брата, его неудержимый, притягательный хохот выманивал и у губ Мессмера сдержанную улыбку, когда тот задумчиво наблюдал за ним, подперев голову кулаком и небрежным жестом протягивая одной из змей гроздь винограда — вольность, которой он не позволял себе при иных обстоятельствах. Стоит ли удивляться, что Радан, едва ли способный вместить в себя мысль, что его родной брат может быть таким хилым и угрюмым, изо всех сил пытался втянуть Рикарда в совместные развлечения? И мальчик пытался соответствовать чаяниям брата, но старания эти были бесплодны: меч в его слабых руках причинял больше вреда ему самому, чем мог бы принести врагу. Гай смеялся над ним, а Радан был слишком добродушен, чтобы распознать, насколько глубоко это ранило юношу. Он сам всегда был рад посмеяться над собой. Однажды произошло следующее. Реллана и Мессмер, возвращаясь с охоты, пришли на ристалище, где Гай и Радан обыкновенно упражнялись в верховой езде. Там Рикард, весь в крови, с разбитым лицом и в разодранной тунике, яростно, хотя и явно выбиваясь из сил, пытался достичь могучей груди Гая своими костлявыми кулаками. Альбинор сидел, прислонившись к широкой спине своего вепря, дремавшего под дубом, и, с лёгкостью удерживая запястья Рикарда, хрипло хохотал, потешаясь над юношей, доведённым до крайней степени бешенства. — Мышиный потрох! Где тебе со мной тягаться? Раданов доходяга — и тот тебя сбросил! Клянусь обеими лунами, тебе стоит попробовать оседлать этого скакуна ещё раз, ты вполне годишься ему во всадники. Может, его душа едва держится за тело, но, когда надо бежать из боя, сам ветер вселяется в его кости. Где теперь его носит? Право, Радан теперь не сыщет своего любимца, пусть даже обойдёт всю землю, и дойдя до её края, станет плакать о нём на Плачущем полуострове. Должно быть, его конь в испуге ускакал уж на самые небеса, и скоро самодовольные умники из Райя Лукарии начнут ломать голову, откуда там взялось новое созвездие. Ну, как он рванул сейчас, когда нет ни малейшей опасности, с ним, право, при всех его доблестях, раньше такого не бывало! Говорят, отважный всадник своим могучим духом вселяет смелость и в коня, а у тебя, стало быть, произошло наоборот. Успех потрясающий! Продолжай упражняться дальше, у тебя есть способности. Обещаю тебе, однажды ты храбрейшим образом сбежишь с поля великой битвы и твой подвиг прославят в песнях, назвав Рикардом Ветроногим. — Пусть так, тебе-то с твоими ногами уж точно никуда убежать не суждено, лягушка бледная! —прошипел Рикард и, изловчившись, укусил Гая за нос, так что серая кровь потекла по бороде. — Ах ты сучёнок! — взвыл альбинор, — Может, ноги и отказывают мне, но руки вполне в силах вбить в тебя толк. В это мгновение появился Радан, ведя под уздцы Леонарда. — Что я слышу? — заревел он, раздувая ноздри, — Кто-то посмел обижать моего брата? А ну-ка иди сюда, сейчас я из тебя самого мозги выколочу. — Сперва догони! — прокричал Гай, с неожиданной для его грузного тела скоростью забравшись на своего вепря. Тот мгновенно вскочил, и, повинуясь хозяину, понёс его прочь. — И догоню, — Радан вспрыгнул на спину своему скакуну, отчего у того задрожали ноги, и понёсся следом, чуть паря над землёй, так что скорее всадник увлекал коня за собой, а не наоборот, — Вперёд, Леонард! Клянусь, этот наездник хряка может сам меня оседлать, если в этот раз я не обгоню его! Тут же след обоих простыл, и только дикие крики были слышны в отдалении. Рикард остался сидеть на земле, утирая грязной рукой злые слёзы, смешанные с кровью. Мессмер подошёл ближе и склонился над ним. Раны уже заживали на лице юноши-полубога — благословение Марики почивало в нём. — Я убью его, — прошептал Рикард. — Ты о Гае? — Мессмер смерил его долгим взглядом, — Обуздай свой гнев. Ты полубог, и должен быть великодушен, как наша мать. К тому же, этот альбинор вовсе не зол, хотя часто бывает груб. Его низкая природа иногда даёт о себе знать, но золотое сердце толкает кровь по этим бледным жилам. Пойдём со мной. У тебя лицо в грязи, и одежда твоя разорвана. Он подал Рикарду руку и отвёл к себе. Реллана последовала за ними. Дому из дерева, камня или кирпича Мессмер предпочитал шатёр — такой, в каком невдалеке от поля боя почивала Марика со своим первый супругом, когда покоряла народы, и в каком был зачат золотой первенец Годвин. Обставлен он был скромно ровно до такой степени, чтобы не казаться бедным, и из украшений содержал лишь небольшое изваяние Марики с младенцем на руках — тот род изображений богини, который подчёркивал её статус как всеобщей матери. Мессмер приказал слуге принести чан с водой и чистую тунику. Рикард умылся и переоделся. В это время донёсся звук разудалой воинской песни, и в дом верхом на Радане въехал Гай, размахивая какой-то тряпкой. Это боевое знамя, при ближайшем рассмотрении, оказалась оторванной частью его собственного плаща. Вепрь плёлся за ними следом, как вдова за гробом. — Когда дракона повалил я палицей своей, с дружиной тушу поделил, и было, хоть убейте, в ней — хей-хо, хей-хо — три дюжины частей… А, Мессмер, ты у себя! — вскричал Гай, — Полюбуйся-ка на этого проходимца, не смог меня обогнать, как ни пыжился, и ухватился за плащ, думая оттянуть назад. Не тут-то было! Я оставил ему свою одежду, как змея сбрасывает кожу, а сам ускользнул. Мой верный вепрь, прости, что я променял твою спину на спину этого осла, но на то была высшая необходимость, клятва священна, ничего не попишешь. А похвалялся, что любую звезду может спустить с небес в свои объятия, если пожелает, настолько-де поднаторел в волшебстве, — тут альбинор заметил Реллану и смутился, — Прошу прощения. Виноват, чистейшая. — Так есть в тебе всё-таки стыд! — воскликнул Радан, сам ничуть не смущённый, — Слезай с меня немедленно. Я дал слово тебя везти досюда и не далее. И даю новое, что ты сейчас поплатишься за то, что назвал льва ослом. — Перестаньте оба! — строго сказал Мессмер, подойдя к ним, — Что это такое? Радан, разве отец твой гиппопотам, что ты встал теперь на четыре ноги? Ты, Гай, не старше ли его и не должен ли сдерживать буйство, свойственное юности, а не потакать ему? Что за зрелище — два взрослых мужа дурачатся, как несмышлёные дети! Какими словами вы порочите ваши уста? Я молчу о том, что вы предаётесь недостойным забавам, пока ваш брат, по вашей же вине, лежит в пыли, окровавленный. Гай сполз со спины Радана и, не имея силы встать, сел в ногах Мессмера, словно побеждённый царёк, отдающий себя на милость победителя и не дерзающий более ни поднять головы, ни вымолвить слова. Радан пустился в длительные объяснения, что он-де только хотел, чтобы Рикард поупражнялся в верховой езде и покатался на Леонарде; он вовсе не рассчитывал, что тот упадёт с коня и расшибётся, а за то, что Гай начал из-за этого дразнить мальчика, сам хотел его примерно наказать, и прочее в таком же духе, но Мессмер прервал его речи, назвав их ребячеством, после чего велел обоим просить у Рикарда прощения. Юноша при этом отвернулся и залился краской, проворчав в ответ что-то неразборчивое. Тем не менее оба принесли ему свои извинения, после чего Радан, искренне полагая, что дружба между ними восстановлена, заключил Рикарда в объятия и, не замечая его неудовольствия, поцеловал. На этом дело, казалось, кончилось.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!