Декабрь\22\17 ПТ

25 июля 2025, 19:29
13:33 Мы стояли в храме. Всё вокруг было черным — стены, одежда, даже воздух, казалось, пропитан чем-то тяжелым и безвозвратным. Мэтт стоял рядом, его пальцы сжали мои так крепко, будто боялись, что я рассыплюсь, если он отпустит. А может, это он держался за меня, чтобы не упасть. Церковь была небольшой, католической, с высокими сводами, которые должны были возносить молитвы к небу, но сегодня они лишь глухо возвращали эхо шагов и тихих всхлипываний. Гроб — темное дерево, полированное до блеска — стоял впереди, открытый. Внутри лежала Вероника. Она была в белом платье. Это казалось нелепым, почти издевательством. Белое — для невест, для ангелов, для тех, кто только начинает. Но не для тех, кто уже закончил. Её руки сложены на груди, лицо неестественно гладкое, будто застывшая восковая кукла. Косметика, наложенная слишком тщательно, чтобы скрыть то, что нельзя скрыть. Первой подошла её мать — Джессика. Она шла медленно, будто каждый шаг давался ей с нечеловеческим усилием. Остановилась у гроба, провела пальцами по краю, словно проверяя, реально ли это. Потом наклонилась и что-то прошептала. Только Вероника уже не могла услышать. Джессика поднялась к кафедре. Её голос дрожал, но не ломался. — В своём последнем письме…— она сделала паузу, сжала листок в руках, — …Вероника просила похоронить её здесь. В Чикаго. В Лейк-Вью. Она говорила, что это место… — голос сорвался, — …что это место было для неё домом больше, чем любой другой. Я сжала зубы так сильно, что в висках застучало. Дом. Да, Вероника любила этот город. Любила школу, команду, нас. Но дом — это не место. Дом — это люди. А её дом теперь — это гроб. Джессика продолжала, но я уже не слушала. Вместо этого смотрела на лица вокруг. Эшли плакала тихо, по-кошачьи, вытирая слёзы кулаками. Стелла стояла, скрестив руки, её губы дрожали. Джиа уткнулась в плечо Криса, а он смотрел в пол, будто надеясь, что оно разверзнется и унесёт его подальше от этого кошмара. Мэтт не плакал. Он просто держал мою руку, я чувствовала его пальцы ледяные. Я знала, что он думает о том же, о чём и я: Это могла быть ты. Это мог быть я. Когда очередь дошла до нас, я не смогла подойти. Не смогла смотреть на неё. Вместо этого я уткнулась лицом в плечо Мэтта и зажмурилась. — Прости, — прошептала я. Не знаю, кому. Может, Веронике. Может, себе. Мэтт обнял меня, его дыхание было неровным. — Я пойду первым, затем ты… — сказал он.       Мэтти подошел к гробу. Он стоял там, склонив голову, его пальцы сжали край дерева так, что костяшки побелели. Я видела, как его горло содрогнулось, когда он сглотнул. Потом он дотронулся до её руки — быстро, будто боялся обжечься. — Прости, — прошептал он так тихо, что услышала только я. Потом он развернулся и поднялся к кафедре. Его шаги гулко отдавались в тишине. Он не взял листок, не подготовил речь. Просто встал, оперся ладонями о дерево и посмотрел на нас. Его глаза были сухими, но в них стояла такая пустота, что у меня сжалось сердце. — Мне жаль… — голос сорвался, и он кашлянул. — Жаль, что этот светлый человек попрощался с нами так рано. Он замолчал, будто слова застряли в горле. В церкви было так тихо, что слышалось, как Джессика тихо всхлипывает в платок. — Мне очень страшно… — он снова остановился, провел рукой по лицу. — Страшно осознавать, что моей дорогой подруги больше нет. Что я больше не услышу её визги и глупые просьбы, не отвечу на дурацкие вопросы. Где-то сзади Стелла подавила рыдание. Мэтт не обернулся. Его плечи напряглись, будто он держал на них весь вес этого мира, но так и не смог удержать самое важное. — И ещё больше мне стыдно… — его голос наконец дрогнул, словно треснувший лёд под ногами, — …за то, что я не смог помочь. Тишина после этих слов была густой, как смог. Я сжала кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Боль — хоть какое-то подтверждение, что я ещё здесь. Что мы все ещё здесь. А её нет. 20 декабря, 4:50 утра. Дата и время навсегда врезались в память, как шрам. Она выбрала ужасный способ — не таблетки, не порезы, не что-то, что оставляло бы хотя бы призрачный шанс. Нет. Вероника не играла в русскую рулетку, она разрядила весь барабан себе в висок. «Чтобы не оставалось шансов на спасение», — пронеслось у меня в голове. Может, это было важно для неё — не допустить полумер. Не дать нам ворваться в последний момент, вырвать её из петли, откачать, отругать, обнять. Не дать себе передумать. Мать нашла её ровно в тот момент, когда я отправила сообщение с поздравлением. Я представила, как телефон Вероники загорается уведомлением на тумбочке. Рядом — пустое пространство, где должна была быть она. Она никогда не просила о помощи. Никогда. Вероника всегда была слишком яркой для этого мира. Слишком громкой, слишком живой. Она смеялась так, что стекла дрожали, и говорила так, будто каждое слово — последнее. А мы, идиоты, поверили в этот спектакль. — Она же… — голос Стеллы рассыпался на слоги. — Она же вчера смеялась. Мэтт наконец повернулся. Его глаза были пустыми. — Она всегда смеялась, — прошептал он. И в этом была вся правда. Вероника смеялась даже тогда, когда внутри у неё всё кричало. А мы не услышали. Я закрыла лицо руками, но слёзы пробивались сквозь пальцы. Не из-за боли. Из-за ярости. На себя. На неё. На этот ебнутый мир, который сначала делает людей слишком хрупкими, а потом удивляется, когда они разбиваются. — Чёрт! — я швырнула стакан в стену. Он разлетелся на осколки, как наша уверенность в том, что мы знали её. Вероника ушла тихо. Оставив после себя только вопросы. И нам теперь жить с этим. Он больше ничего не сказал. Просто сошел вниз, встал рядом, даже не взглянув. А я стояла и смотрела на гроб. На её лицо. На белое платье, которое она никогда не наденет на выпускной. Моя очередь. Ноги не слушались. Я сделала шаг — и мир поплыл. Второй шаг — и мне показалось, что она сейчас откроет глаза. Третий — и я упала на колени перед гробом. — Ты обещала… — прошептала я. Мои пальцы вцепились в край дерева. — Обещала, что мы вместе поступим в колледж. Что будем снимать квартиру. Что ты научишь меня печь эти дурацкие кексы… Где-то позади кто-то зарыдал. — Ты врала? Тишина. Она давила на уши, густая и тяжёлая, будто вата, заткнувшая весь мир. Я стояла на коленях, пальцы впились в край гроба, холодный под моими ладонями. Передо мной лежала Вероника. Не Ви, не моя Ви — а просто тело. Белое, безжизненное, с неестественно яркими тенями на веках, будто кто-то решил нарисовать ей маску для вечеринки, на которую она теперь не попадёт. Потом чьи-то руки — теплые, твёрдые — обхватили мои плечи. Мэтт. Он не говорил ничего. Просто держал. Его пальцы слегка дрожали, но сжимали так, будто пытались собрать меня по кусочкам, как разбитую вазу. Я ждала, что он прошепчет что-то банальное вроде «Всё будет хорошо» — но он молчал. И это было хуже. Потому что если даже он не нашёл слов, значит, их действительно нет. А я смотрела на Веронику и ждала, что она рассмеется. Скажет «Расслабься, дура, это розыгрыш!». Но её губы не дрогнули. Мэтт помог мне подняться с колен, его ладонь на мгновение задержалась на моей спине, будто проверяя, не рассыплюсь ли. Я кивнула — я в порядке, отойди — хотя моё «в порядке» сейчас было похоже на треснувшее стекло: держится, но стоит ткнуть пальцем, и рассыплется. Я облокотилась на гроб, втягивая запах цветов и формалина. Лицо Вероники казалось восковым, чужим. — Прости… — прошептала я, и голос сорвался в хрип. — Прости… прости… Слёзы текли по щекам горячими ручьями, капали на её платье — белое, с кружевными рукавами. Она ненавидела чёрное, говорила, что в нём выглядит как готическая кукла. — Прости, что я не смогла помочь… — я сжала её руку. Холодную. Такую легкую, будто кости внутри уже превратились в пыль. — Прости, что оставила тебя… Где-то за спиной шаркали ногами, кашляли, но мне было плевать. Пусть слышат. Пусть видят, как я разваливаюсь. — Ви… — я наклонилась ближе, чтобы только она услышала. — Я так люблю тебя. Но она не ответит. Никогда. Я резко выпрямилась, вытирая лицо ладонью. Не хотела запоминать её такой — застывшей, с закрытыми глазами, будто уснувшей посреди страшного сна. Я хотела помнить её живой: с кривой ухмылкой, с сигаретой в зубах, с громким смехом, который разносился по всему кварталу. Повернулась к залу. Люди сидели, как манекены — родственники в первых рядах, подруги с красными носами, пара учителей из школы. Все смотрели на меня. Ждали. Я подошла к кафедре, сжала края так, чтобы пальцы не дрожали. В горле стоял ком, но я проглотила его. Кивнула себе — соберись, как на том экзамене, который ты боялась завалить. И отвернулась от них. Чтоб видеть только её. — Ви… — начала я, и голос прозвучал громче, чем я ожидала. — Ты всегда говорила, что я трусливая. Что прячусь за сарказмом и… Ну ты знаешь… Пауза. Где-то скрипнула дверь. — Но это ты научила меня не бояться. Даже когда страшно. — я провела рукой по глазам. Чёрная тушь осталась на пальцах. — Поэтому я не промолчу. Я повернулась к залу. К её матери, которая сжала платок в кулаке. К одноклассникам, которые перешёптывались. — Её убили. — слова повисли в воздухе, тяжёлые, как свинец. — Не «ушла», не «случайность». Её убили. И если вы думаете, что я позволю этому просто… забыться… Мэтт в первом ряду напрягся. Я видела, как его пальцы сжали спинку скамьи. — То вы ошибаетесь. Тишина снова накрыла зал. Но теперь в ней была ярость. Моя. Горячая, живая. Я сошла с кафедры и подошла к гробу. Наклонилась, целуя Веронику в лоб. — Обещаю, — прошептала ей. — Этот мир, это общество убило её… Эта никчёмная несправедливость, чертовы правила… Мои пальцы сжали край гроба, и я вдохнула запах её духов — лёгкий, с оттенком ванили, всё ещё цеплявшийся за её волосы, несмотря на формалин. Её запах. Тот самый, что оставался на моей подушке после ночных разговоров, на моей куртке после её объятий. — Вероника была слишком особенной для всех нас. Голос дрогнул, но я не позволила ему сломаться. Не сейчас. — Она была самой яркой из всех, кого я видела. Даже если надеть на неё чёрное — она всё равно сияла. Как будто внутри у неё горела какая-то дикая, неугомонная звезда. Я провела пальцем по её щеке. Холодной. Такой непохожей на ту, что всегда горела румянцем, когда она спорила или смеялась. — Она не умела врать. Не умела не говорить то, что думает. Если видели, как она молчит — значит, ей было просто плевать. Но если кто-то рядом страдал… если где-то творилась несправедливость… Я резко подняла голову, окинув взглядом зал. — Она вмешивалась. Даже если это грозило ей проблемами. Даже если все вокруг шептали: «Не лезь, это не твоё дело». Мои ногти впились в ладони. — А знаете, что самое смешное? Она никогда не жалела об этом. Ни разу. Даже когда её выгоняли из школы за то, что она влезла в драку, защищая одноклассницу. Даже когда её вызывали в полицию за то, что она обложила матом охранника, который приставал к девчонке у клуба. Где-то сзади всхлипнула её мать. Мне было плевать. — Она была… честной. Настолько, что иногда это резало. Но если бы вы знали, каково это — когда кто-то видит тебя насквозь… и всё равно остаётся рядом… Я закрыла глаза. Перед ними всплыло её лицо — с прищуром, с хищной улыбкой, с горящими глазами. «Ты, Лэвис, конечно, идиотка, но моя идиотка». — Мир не заслуживал её. Я развернулась к гробу в последний раз. — И я не забуду тебя просто так, Ви. Тишина в зале стала гулкой, как перед грозой. Мэтт встал. Его тень накрыла меня сзади, твёрдая и незыблемая, как стена. — Ты уверена? — спросил он тихо. Я не добавила больше ни слова. И мы вышли вместе — в мир, где Вероники больше не было. Там остались те, кто это сделал с ней. 15:58 Мы все направились на кладбище Грейсленд. Холод. Бесконечный, пронизывающий холод, который не щадил никого. Снег лежал плотным одеялом, приглушая шаги, словно сама земля не хотела отпускать её. Только одна черная рана — свежая яма, вырытая в мерзлой земле. Гроб опускали медленно, скрип веревок резал тишину. Казалось, время застыло, будто не решалось двигаться дальше. А потом — глухой стук. Последний. Люди подходили по одному. Горсть земли, цветы, слезы, падающие в могилу. Каждый шаг отзывался во мне болью, будто кто-то вырывал куски из груди. Моей Ви — нет, её мать — шла последней. И тогда она сломалась. Рыдания вырвались из неё, как крик раненого зверя. Она рухнула на колени, вцепилась пальцами в снег, словно пыталась докопаться до дочери. — Веер-о-оника! — её голос разорвал воздух, и эхо умчалось между могил. Охрана бросилась к ней, подхватила под руки, но она вырывалась, билась, как птица в клетке. — Отпустите! Я должна идти к ней! ОТПУСТИТЕ! Они держали её, а она обмякла, без сил, только слезы текли безостановочно. Мы с Мэтти стояли, сцепленные пальцами. Его рука дрожала. Или это дрожала моя? Не знаю. Казалось, если я разожму кулак, то исчезну. В самом конце, Джессика подошла к нам. Глаза опухшие, губы в кровь изгрызены. В руках — два маленьких пакетика. — Спасибо, что пришли… — голос её был хриплым, она кричала слишком долго. — И спасибо… что помогли мне организовать всё это. Она протянула пакеты. Бумажные, потертые. — Я нашла это в комнате Вероники, когда убиралась… — её пальцы сжались на мгновение, будто она не хотела отпускать. — Они подписаны. Видимо, она… планировала это. Я взяла свой. На нем — мое имя. А внутри… Розовая ветровка. Она обожала её, говорила, что это её «броня от плохого настроения». А под ней — ковер. Тот самый, с изображением Атланты, который я подарила ей. Она ещё тогда смеялась, обнимала его, как ребенка, и клялась, что будет хранить вечно. И на самом дне — конверт. Маленький, розовый, запечатанный наклейкой с цветком. Даже тут она умудрилась оставить свой фирменный стиль. Я сжала его в руке, не решаясь открыть. Рядом Мэтти разворачивал свой пакет. Оттуда показалась подушка — та самая, в мексиканском стиле, которую он когда-то заметил у Ви в первый же вечер. Тогда он усмехнулся, сказал что-то про «кич, но мило», а она бросила в него печеньем. Теперь он сжимал её так сильно, что пальцы побелели. — Черт… — его голос сорвался. — Как она могла утаить от нас такое? Я не ответила. Не могла. — Мэтти, я… Глаза пылали, слезы текли по щекам, но слова застревали в горле. — Я не знаю. Не знаю, почему она это сделала. Не знаю, почему оставила нам эти вещи. Не знаю, как теперь жить с этой дырой внутри. А вокруг — снег. Могилы. И тишина, которая теперь навсегда останется без неё.       Когда церемония закончилась и люди разошлись, мы с Мэтти задержались у её надгробия. Я положила пачку её любимых сигарет — тонкие «Винстон», которые она всегда держала между зубами, будто они были частью её. Мэтт поставил бутылку колы, ту самую, которую она пила, смеясь, когда мы болтали до утра. Мы стояли молча. Снежинки таяли на холодном камне, и мне казалось, что это она касается нас — лёгкая, невесомая, уже не здесь. Слёзы текли по моему лицу, но я даже не пыталась их вытирать. Рука Мэтти сжимала мою так сильно, будто боялась, что я исчезну вслед за ней. Будто мы оба понимали: если отпустим друг друга сейчас, развалимся на части.       По дороге к метро снег шёл гуще. Вероника… Она обожала снег. Говорила, что он скрывает всё грязное, делает мир чистым, даже если ненадолго. Мы шли вдоль забора, куря сигареты, одну за одной, и каждый глоток дыма обжигал горло. Молчание между нами было тяжёлым, но слова казались предательством. Что можно сказать, когда часть твоего мира просто исчезла? Я не хотела домой. Не хотела видеть отца с его жалостью, с его попытками «помочь», как будто можно помочь, когда внутри — пустота размером с человека. Поэтому я просто пошла за Мэтти, как за якорем.              Его квартира встретила нас тишиной и полутьмой. Я сбросила промокшие ботинки, и они гулко стукнули о пол — слишком громко для мира, в котором её больше не было. Мэтт молча налил мне виски, и я выпила залпом, но даже алкоголь не мог заполнить эту пустоту. — Она бы ненавидела это, — вдруг сказала я, глядя в стакан. — Все эти слёзы, все эти «как же так». Она бы сказала, что мы дураки, и закурила бы очередную сигарету. Мэтт не ответил. Он просто сел рядом, и его плечо прижалось к моему — тёплое, настоящее. Единственное, что ещё напоминало, что я жива. Я закрыла глаза и представила её смех — громкий, чуть хрипловатый, такой живой. Теперь он остался только в памяти. Как и её шутки, и её злость, и её редкие, но такие искренние объятия. Часть моего пазла навсегда потерялась. И я не знала, как собирать картинку дальше. Кухня Мэтти, обычно такая уютная, сейчас казалась чужой. Даже свет от ламп, который всегда согревал, был холодным и резким. Я сжала кулаки, чувствуя, как ногти впиваются в ладони. Боль — хоть какое-то доказательство, что я ещё здесь. Что мы ещё здесь. Мэтти сидел напротив, его обычно выразительные глаза теперь были пустыми, как выгоревшие угли. Он смотрел в стену, но видел что-то далёкое — может, её улыбку, может, последний раз, когда мы втроём смеялись вместе. Не хотелось ни включать телевизор, ни играть. Ничего. Тишину разорвал скрип струн. Я подняла голову — Мэтти держал в руках гитару, а вторую, протягивал мне. Его пальцы слегка дрожали. — Давай сыграем для неё… — голос его был тихим, но каждое слово било по ребрам, как молот. — Ей нравилось, как мы играем. Я взяла гитару. Дерево было холодным под пальцами. Струны — чужими. Но когда Мэтти начал перебирать первые аккорды «Shape of You», что-то внутри щёлкнуло. Мы не договаривались. Не нужно было. Его пальцы рвали струны резко, почти зло — будто хотел выцарапать из музыки всю боль, всю ярость, всё несправедливое «почему». Я вторила ему, ударяя по струнам так сильно, что под ногтями выступила кровь. Но это было ничего. Ничего по сравнению с дырой в груди. — The club isn’t the best place to find a lover… Голос Мэтти сорвался на первом же слове. Он стиснул зубы, но продолжил — хрипло, сдавленно, будто песня вырывалась наружу против его воли. Я подхватила. Наши голоса сплелись в один крик, один вопль, одну молитву к кому-то, кто, может быть, услышит. — So the bar is where I go… Я пела и плакала. Слёзы текли по щекам, капали на гриф, смешивались с кровью. Но я не останавливалась. Не могла. Потому что если замолчим — значит, её действительно нет. Мэтти ударил по струнам так, что одна лопнула. Звенящий звук повис в воздухе, как последний крик. Он замер, сжав гитару так, будто хотел её сломать. Потом поднял на меня глаза — в них горело что-то дикое, безумное. — Она не должна была уходить, — прошептал он. Я не ответила. Просто прижала гитару к груди, чувствуя, как дерево давит на рёбра. Так же, как и правда — Ви больше не обнимет нас, не засмеётся, не скажет: «Эй, идиоты, играйте громче!» Наш трио потерял одну часть. И теперь музыка звучала неправильно. Но мы всё равно играли. До конца. Для неё.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!