Глава 9. Исцеление маленького Глеба
3 апреля 2025, 02:47 — Получается, — продолжал немец, сложив культистые руки за спиной, — два пророка от хесед, дер «леваки», и два пророка от гвура, «праваки».
— А хули два? — спросила шлюха, расколупывая ранку на ноге. Из ранки сочилась кровь вперемешку с оранжевой, гноистой жидкостью и, присмотревшись, можно было заметить копошащихся в ней белёсых личинок.
— Потому что углов, которые есть находится в горизонтальный двухмерный плоскость, всего четыре. И каждый угол может породить лишь одного мошеаха.
— Так получается…
— Найн, — перебил её Адольф. — Другие пророки, конечно, порождались, но уже не от той самой звезды. Дело в том, что после наполнения сосуда прямым светом, угол, из которого был литься свет, уже не будет таким как прежде. Он, может, при соприкосновении со сфиротой, породит ещё пророк, но это будет уже не он. И сфирота будет уже не сфиротой, а как вы, герр Фома, сказали, симулякром.
Он многозначительно посмотрел на Глеба.
— А сейчас, герр Фома, — не отрывая от него глаз, сказал Адольф, — Сейчас вы должны это сделать, иначе потом будет поздно.
Все трое застыли в ужасе. Герр Шикльгрубер говорил на чистом русском — так в наше время говорят только пижонистые филологи и престарелые выходцы из МГУ. Говорил очень чётко, без прежнего немецкого акцента.
— Я? — робко переспросил Самойлов.
— Вы, мой дорогой друг. — улыбнулся, — Russia wants you.
— Я не понимаю… Во первых, я Глеб. Не Фома.
— Ох! Скоро вы поймёте, что это отнюдь не так. Поэтому…
Катька громко, оглушительно завизжала. Всё её тело тряслось. Голова, зажатая между двух угловатых коленок, стала напоминать куклу чревовещателя, через которую говорил неизвестно Кто и неизвестно с Кем. Голос, кажется, даже отдалённо не напоминал Катькин, да и человеческий в целом. Адольф бросил в её сторону пару слов, но их заглушил крик.
Закончив визжать, она свернулась калачиком на грязном полу.
— Чего орёшь, блядина? — мент отвесил ей пару звонких лещей.
— Да не знаю! Не знаю. Страшно стало, рот открылся, и, вот…
— Лучше б рот не открывала. Меньше шуму было бы, — он усмехнулся. — Рот тёлкам вообще только шобы сосать нужен, а, Фома?
— Я Глеб. — угрюмо сказал Глеб.
— Да насрать, бля, ваще.
— А может и не Глеб он, — донеслось откуда-то из глубины Катиного скрюченого тела.
— Чего?
— Того. Этому пидорасу верить вообще нельзя. После того как он меня… Он…
Катька снова завизжала.
— Вы, мизогины сраные! Шоб вы сдохли!
Мент пнул её в живот. Она скривилась.
Глеб хотел что-то сказать, но язык, как нарочно, как назло, онемел. Глебу даже показалось что он и сам стал резиновым.
— Слуште, — наконец произнес он, стараясь взять на себя роль миротворца, — давайте оставим все эти разборки. Мы в одной лодке, точнее, в одной синагоге.
— В одной пизде, — поправил его мужик.
— Да какая разница. Что в синагоге, что в пизде, что на войне. Разница н-несущественна.
— Фома, дайте-ка я вас перебью, — сказал Адольф настолько учтиво, что фраза приобрела неожиданно похабную окраску. — Пизда и синагога — два совершенно разных понятия. Как вы, евреи, говорите, «две большие разницы».
— Только не умничай мне тута, фриц сраный, — прогундосил полицейский. — Сфироты-хуёты, бля. Ну хуё-моё, ну Адик, ну что ты, как человек, не можешь?
Адольф терпеливо ждал окончания ментовского словоблудия с тем же кротким выражением лица.
— Ну Адик, ну ты подумай, нахуя людям мозги своими хуётами пудрить, нахуй?
— Хоть не симулякры, — послышался девичий голос. — У меня всё болит. Там, внутри.
— Так те и надо. Будешь знать как блядствовать.
— Да не тело болит! А как это называется… — она задумалась. — Аура, вроде… Нет. Чакра. Гле… Фома мне чакру раздолбал.
— Не было такого, — буркнул Глеб в ответ.
— Прикиньте, до чего вы меня довели! — Катя проигнорировала его, — В чакры начала верить.
Двое спорили, кричали, сами не понимая о чём, почему и зачем. Немец нервно заламывал пальцы. Его глаза смотрели в серый мир, пыльный серый пол, серые с красными вкраплениями тела — то ли дохлых крыс, то ли живых людей; и наконец, небо в полароидной рамке окна. Красивое и дышащее.
Не выдержав, он закончил свою мысль:
— Потому что синагога — это матка, в которой зачинается Священное True. А пизда — то, откуда оно вылазит на белый свет.
Никто, конечно не услышал. Катька кричала, мент крыл её благим матом, Глеб устало вздыхал, дед катался по полу в агонии, захлёбывался белой пеной изо рта. Им было не до этого — не до сфирот, Кетер и Малхут. У каждого из них был свой личный Кетер и свой личный Малхут, своё Священное True, своя вершина Фудзи и своя улитка, поднимающаяся по ней. Но это должно было изменится — совсем-совсем скоро.
И это свершилось.
Раздалась тишина.
Тишина, звенящая в ушах и тишина мертвенная, как в гробу, глубоко закопанном под слоями земной корки. Все утихли. Говорить стало больно и противно — тишина глушила звуки. И у неё был источник.
Все противные, колючие щупальца тянулись из двери, которая теперь была открыта настежь. Из этой тёмной Пустоты дул холодный, тихий, тревожный ветер.
— Закройте, ну хоть кто-то! — полушёпотом сказала Катя, косясь на дверь. Её губы тряслись.
Воздух, трясся, кажется, тоже.
— Пусть Глеб закроет, — мент тоже был напуган.
— Фома, — поправила его шлюха.
— Фома! — нахмурил брови, — Фома, ё-ёпта, закрывай сраную дверь!
Адольф улыбался. Дед улыбался. Катя улыбалась.
— Чего я? — взвыл Глеб Рудольфович. — Я не…
Тишина оглушила его. Он понял, что должен делать. Встал. Сделал пару шагов в сторону Пустоты. Пол уплывал из-под ног, превращаясь то в потолок, то в стену, то в небеса. Глеб продолжал идти. И, еле удерживая свою тушу на шаткой земле, он схватился за дверную ручку и ступил в тёмное, густое…
***
Боль закончилась. Всё закончилось. Сознание Глеба вытянулось, деформировалось — а потом произошло что-то необъяснимое. Будто нитки, на которые он был нанизан, струны божественной арфы вдруг лопнули — и все его мысли, желания и стремления разлетелись на четыре стороны. Хотя сторон, по сути-то и не было, значит, и лететь им было некуда. Только внутрь самих себя. Вечность текла из себя в себя, приобретала форму Глеба — и также быстро её меняла, становясь то четвероруким божеством, то демоном, то двуглавым орлом, то всем одновременно, всем, но только не собой. И в этом было наивысшее счастье. Счастье, — думала вечность, на секунду возомнившая себя Глебом, — Счастье это быть распятым на кресте, зная, что завтра тебе не нужно будет идти на работу, помогать крикливой тёще, бухать и хмелиться поутру — тебе уже ничего не хочется, тебе уже ничто не светит. Нет больше тревог о том, достаточно ли ты успешен, богат, правильный ли у тебя угол челюсти и посадка глаз. Есть крест. Есть ты. Хоть пройдёшь, а крест останется здесь, хоть же наоборот, — крест исчезнет, а ты останешься — это не имеет никакого значения. В этом и есть счастье — в смирении со смертью. Когда она не страшна, ничего уже не пугает. Вечность становилась асуром, и титаном, голодным духом, монахом-скопцем, бродячим псом, чумазым чудищем. Рождалась, страдала и умирала как бы понарошку, а как бы и взаправду. И именно так, играючи всерьёз, Вечность сделала свою последнюю ошибку. Она испугалась. Тишина. Только тяжёлое дыхание слышно — и то, глухо, как под водой. Он завис в кисельно-густом воздухе. Это было приятно, легко, но страшно. — Фома! Голос. Какой-то знакомый голос, исходящий откуда-то из-за его спины. Мужчина догадался, что Фома это он, и зовут его. Эта мысль показалась ему такой глупой — ну как его могут звать Фомой? А с другой стороны, как иначе? — Ну почему… Почему ты меня ненавидишь? Голос начинал звучать плаксиво. Мужчина медленно повернулся в сторону его источника и разглядел заплаканное лицо. Вслед за ним из тумана вынырнуло нагое, юное тело. Копна курчавых волос спадали на плечи. Юноша показался ему знакомым. Глуповатые глазки как-то жалобно уставились на Фому, отчего он инстинктивно поежился. — Ау! — слабым голосом выкринул парень. — Кто ты? — спросил Фома. — Ты знаешь, — ответил он, облизывая нижнюю губу. — Ты же меня ненавидишь. Значит, знаешь. — Да не знаю я, не знаю… Я даже не знаю, кто я такой, а тут такие вопросы… Фома ощутил влажно бурлящую в груди боль. Парень продолжал смотреть на него. Смотрел он так преданно, как может смотреть только пёс на хозяина — верно, покорно и робко, как-бы снизу вверх. Неожиданно для себя Фома вспомнил этот взгляд. — Глеб… — прошептал он, подходя поближе юноше. Только сейчас он заметил, что находится на просторной открытой площадке, отгороженной от чёрного, невесомого неба лишь хилым заборчиком. Прямо под ногами Фомы мелом были нарисованы классики — Толстой, Достоевский, Булгаков, Салтыков. Всего таких портретов было десять. — Глеб… И вовсе я тебя не ненавижу… — его разум затуманила странная нежность. Еловым дымом она защипала глаза, ударила в нос. И перед ней, перед её странной силой, Фома оказался безоружен. Он кинулся в объятия к парню. Сжал его руку в своих жестковатых ладонях, прислонился лбом к горячей щеке, шепча извинения. Глеб продолжал рыдать. — Ты меня ненавидишь и хочешь убить, — повторил он. — Маленький, маленький, пожалуйста… — Почему… Фома не дал договорить, накрыв его тонкие губы своими. Короткий, нежный поцелуй. Когда мужчина отстранился, Глеб несильно улыбнулся. — Прости, — сказал он. — За что? — Ну… Что я себя как девка веду, — его голос продолжал дрожать, хотя стал уже намного спокойнее. — Я столько лет здесь просидел. Один. А тут ты. — Сто лет одиночества, — усмехнулся Фома, гладя чуть щетинистую Глебову щеку. Кожа была упругой, молодой и влажной. Он снова поцеловал юношу. — Я тебя люблю… — проговорил он медленно. — Правда? — Глеб вздрогнул. — Правда. — А почему тогда… Фома накрыл его рот пальцем. — По качану, Глебушка, миленький. Глеб понимающе кивнул. Он продолжал разглядывать гостя, будто пытаясь увидеть в нём остатки себя — того себя, который сейчас наслаждался блицкригом ласковых поцелуев, касаний, слов. И того себя, который когда-то видел Её. Но это было давно. Очень давно. Фома целовал его ключицы и грудь, обхватив шею двумя руками. Внезапно его руки сомкнулись. Глебушка издал хриплый стон. Фома сжал руки ещё крепче. Курчавая голова Глеба приобрела багровый оттенок, затряслась. Юноша вцепился ногтями в Фомкины предплечья, но тот лишь продолжал душить его. — Глебушка, — процедил он. Глеб, хрипя и задыхаясь, скривился в гримасе немой боли. — Глебушка! Парень затих. Фома разжал ладони. Глеб мертво повис в его объятиях, упёршись мокрым носом в плечо Фомы. На шее расцвели синеватые следы от ногтей. Почему-то Фома засмеялся. И от чего-то его горло заполнилось горьким и грустным. — Мальчик золотой, — сказал он, сдерживая слёзы. — Мальчик из фольги. Краем глаза он заметил приближающуюся к нему синюю, паукообразную фигуру. Подойдя к Фоме близко, но всё ещё сохраняя некую дистанцию, она вручила ему окровавленный меч. Фома понял всё без слов. «Глебушка, — думал Фома, — милый Глебушка. Непорочная шлюха моя, циничный мечтатель. Ты так хотел любви? Получай! На тебе! Хочешь ещё? Пожалуйста! Пожалуйста, Глебушка, держи всю мою любовь, сука!» Буквы, слова, и состоящие из них предложения как-бы стекали по мутному стеклу его восприятия сами собой, без вмешательства Фомы.***
— Вы живы? Его ослепил красный свет. — Фома! Глеб открыл глаза. Над ним нависал скукоженный силуэт Адольфа, лицо которого сильно изменилось — однако, не было ясно, как именно. Будто слетела с него та маска хтонического ужаса, и из-под неё показался обычный мужичок-работяга. — Д-да… — Глеб приподнялся на локтях. — А я… Я уснул? — С привычной точки зрения — нет. Вы всего лишь пересекли границу двух миров. — Каких миров? — он попытался сфокусировать взгляд на собеседнике. — Фома, — Адольф взял его за плечо и проникновенно посмотрел в глаза, будто готовя к важному разговору, — помните то, что вы увидели, когда эякулировали в Екатерину? — Вуайерист, блядь! Глеб подскочил на ноги. В глазах резко потемнело, будто по экрану восприятия пошла рябь, в голове шумело ватно, и Глеб почувствовал, что вот-вот снова потеряет сознание. Однако, этого не случилось. — Фома, — спокойно повторил Шикльгрубер, который, возможно, никаким Шикльгрубером и не был, — я понимаю ваше негодование. — Негодование? Да я просто… — Фудзи, да? Глеб удивлённо прищурился. — Вы видели гору Фудзи? — Да, — Глеб согласился, всё ещё пытаясь прийти в себя. — А нахуй вы за нами подглядывали, сударь, нахуй? — Тяжело объяснить, — сказал немец. — Тяжело от того, что этого не было.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!