Глава 11. Вперёд, Боддхисатва!
4 августа 2025, 19:01 Как после запоя, он собирал осколки своей памяти. Припомнить, что было час, два, три назад, — удавалось, хоть и с небольшим усилием. Но мысленно вернуться во вчера — грязное, такое далёкое «вчера» — оказалось невозможным. Будто ни вчерашнего, ни позавчерашнего дня не было. Не было прошедшего года, не было и с грохотом, визгом, лязгом пролетевших последних лет. Не было «Матрицы», не было «Агаты», не было жаркой юности и Асбестовского детства. Сон. Всё сон. Причём снящийся даже не Глебу.
Он, может, всего лишь один из персонажей сна: родился в синагоге, умер в ней же, а совсем недавно и воскрес — правда, в этом самого Глеба не было, всего лишь больная фантазия Сновидца.
А сейчас исчез и Сновидец.
— Думает он, — гаркнул мент. — Думает, бля. О чём думаешь?
Так и не дождавшись ответа, он встал и лениво сказал:
— Курить будешь?
Глеб кивнул.
Они вышли на склон небольшого пригорка, сплошь покрытого жухлой степной травой. На вершине полыхал огонь — горели кусты полыни. И, как бы это ни было странно, пламя не сжигало их, а будто бы прыгало с одного стебля на другой, едва касаясь своими жёлтыми горячими лапами. Стоило Глебу задержать на них взгляд, как небо содрогнулось, и гулкий раскат грома эхом раздался у него в ушах. Земля задрожала.
— Граждане-нижнее-подчёркивание-ки, — послышался голос откуда-то сверху, — Я люблю и уважаю женщин, ЛГБТКА2+, транссексуальных и небинарных персон, поддерживаю движения MeToo, Black Lives Matter, Вуманизм, Воукизм, резко негативно отношусь ко всем видам расовой, гендерной и ейблистской дискриминации…
Мент нахмурился.
— Он всегда так, — шепнул Глебу, — Не ссы.
Кто этот загадочный «он», сам мент, кажется, и понятия не имел.
— …Н-слово, п-слово, х-слово, ч-слово, ш-слово и другие слюр-вордс мной осуждаются, — грозно продолжал глас, — но, блядь, какие же вы все пидорасы ебучие, шлюх сыновья, я вас на хуе вертел, педики сраные, все вы сосёте у Уорхола, — Он говорил совершенно спокойно, уверенно, чётко. — И именно поэтому, дорогие друзья-пидорасы, вам может понравиться дизайнерская линейка полюбившихся всей стране «трёх семёрок» — Happy Endy In G. Because you deserve it, Moishе.
Край тонких жидовских губ приподнялся.
— И да, — добавил голос, вспомнив, что должен сказать что-то ещё. — Хештег support Ukraine, хештег free Palestine.
Они с ментом переглянулись.
— До чего пиар дошёл, — усмехнулся мусорок. — Как только своё говно не пропихивают. Раньше вот могли как-то подмигнуть или шутку пошлую вставить, а сейчас, бля… Пиздец.
— Им уже нечего терять, — сказал Самойлов, — а вот заработать ещё могут.
— На страшном суде? Да какой идиот на страшном суде будет портвейн пить?
Он достал из кармана пачку папирос, протянул Глебу одну.
— Логично, — отвечал он, прикуривая от пылающего куста. — Тут бы водяры по-хорошему…
Папироса была слабая и удивительно противная. Таких противных Глеб не курил ещё никогда. Даже самые дешёвые «лазера», испробованные им по отрочеству, ей и в помётки не годились. Да и послевкусие было странное — как у палёной анаши, в целях экономии разбавленной иван-чаем.
Он закашлялся.
— Чё, не нравится? — с подстёбкой спросил мужик. Его лицо выглядело как круглая медная миска, которую кто-то измазал смальцем.
— Мазохисту бы зашло… — крепко сжав фильтр между средним и указательным пальцами, Глеб сделал последнюю затяжку.
— Не пизди.
Глеб бросил окурок и притоптал подошвой ботинка. Та оставила тёмный отпечаток на земле.
Вавилонград. Почему-то он вспомнил то название. Ва-ви-лон-град. Было в этом слове нечто набоковское.
Взгляд задержался на сухой земле. Он почувствовал, что от неё исходит какое-то слабое свечение.
— Это сувенир. Из Турции. Там все такое курят и не жалуются.
Глеб смотрел под ноги.
— Эй, ты чего, Фома? — мент тронул его за плечо. — Смотри, не залипай, а то снова в свои психозы провалишься.
Тот провёл рукой по поверхности. Земля оказалась тёплой, как тельце умирающей голубки. Тёплой, как…
Его охватила тревога. Страшная тревога. Будто то единственное дорогое, что у него было, скоро исчезнет, и он останется ни с чем. Будто почва уплывает из-под ног. А ещё он ощутил боль юного и наивного создания — Катькину боль, — ту же, что и при встрече с мальчиком из фольги. А может и ту, что сопровождала самого мальчика.
Кошачья лапка выцарапала на сердце имя. Катя. Пазл сложился.
— Кажется, — обратился Глеб к менту, — мы должны идти.
Мент молча вылупился на него. Потом, сглотнув слюну, спросил:
— Нахуя?
— Чтоб спастись.
— Волшебный долбоёб. Ты чё, не вдупляешь, что тут уже не спасёшься? — он кивнул в сторону Давида.
— Я не о нём. Чёрт с ним! Ведь если так подумать, мы всегда были частью Давида. Только не понимали этого.
— Вот постоянно ты в отрицалово играешь, Рабинович. За философией своей прячешься — Давид к нам ползёт, или мы к нему, или что, бля. Да толку от твоей хуесофии нет, — он уселся, как-то странно скрестив ноги. Глебу это напомнило позу лотоса в исполнении беременной цапли. — Вот представь, если бы… Если б тебя, либераху, на митинге дубинкой ОМОН пиздил, о чём бы ты думал?
Глеб задумался.
— О том, какой я герой-великомученник, — в его голосе был слышен едва различимый сарказм, — или о том, как бы от ОМОНовцев сбежать, если вариант с героической смертью не проканает.
— Вот. А нормальный человек вообще на митинг не шёл бы. Нормальный человек себя в такие вот… Такие вот, блядь, ситуации загонять не будет. А если чё, то пиздострадать, барахтаться, бля, в этой грязи не начнёт, — его спина выпрямилась, так, что показалось, будто он стал на голову выше. — Это, знаешь, это как в том анекдоте. Плывут сперматозоиды, один говорит, мол, вот бы стать доктором и спасать людские жизни. Второй говорит, типа, хочет стать учёным и открыть там… Хуйню какую-то важную. А третий смеётся. У него спрашивают, схуяль ржёшь? А он отвечает: «Пацаны, мы в жопе».
Самойлову померещилось, что мент чуть приподнялся над землёй.
— Вот ты так же. Плывёшь там по этой прямой кишке, думая, кем стать, если родишься. А ты не родишься.
Сомнений не оставалось — мужик и вправду взмывал в воздух. Головой сначала достиг Глебовой груди, потом оказался на уровне его плеч, а затем взлетел так высоко, что Глебу пришлось запрокинуть голову.
— Если тебе так нравится, барахтайся, — продолжал он, сверху вниз глядя на собеседника, — философствуй, беги нахуй, спасайся. Только пойми, что всё это… Вся эта хренотень тебе не поможет, — он выкашлялся в кулак, будто готовясь сказать что-то необыкновенно важное. — В человеке, понимаешь ли, есть всего две силы — свет и темнота. Свет — это спокойствие, принятие, любовь, а тень, сам понимаешь, хуёсоф ебучий. Это когда твоё эго заслоняет Солнце. И понимаешь, если свет — это всё для человека, он им душу питает, то темнота… Темнота никому не нужна.
Глеб слушал завороженно.
— Не просто так люди начали выдумывать всяких орлов и червей, которые страданиями питаются. В их сознании это всё объясняет. Типа, фуфырда пост увидела, что Лёха помер — и плакать, будто она десять классов школы у него под патрой сидела. А в это время из неё демон жизненную энергию вытягивает.
Глебу стало смешно от нелепого примера, однако вспомнил, что и сам, как баба, лил слёзы по Навальному. Под мухой даже хотел о нём песню написать — слава Богу, руки не дошли.
— Думаешь, фуфырдькина измена какому-то там чёрту нужна? Думаешь, бля, всё страдание в мире существует, чтоб кормить какую-то рогатую тварь? — он, висящий в позе лотоса, отбрасывал голубовато-зелёную тень. — Нихуя подобного! Тень-то отбрасывает предмет, и появляется она только из-за предмета, а не, сука, из-за дьявола, или Путина, или жидов, или кого ещё…
— Либералов, например.
— Естественно, и не из-за либералов! — воскликнул мент.
— Быстро же ты из берцев в сандалии переобулся, гуру, — сказал Глеб Рудольфович.
— А разве плохо переобуться, если старая обувь замаралась? — невозмутимо ответил ментяра. — Да и открой глаза — переобуваюсь-то не я! А… Тот, кто в нас играет.
Глеб повёл бровью, вдумчиво слушая собеседника.
— Ну а если серьёзно, Глеб… Фома, блядь. Какая вообще разница, кто есть кто? Какой толк от всех этих слов-хуёв? Всё равно ни ты, ни я, нихуя вот не поймём, только будем этими словами лишние идеи плодить. А идеи плодят блядки разума. Метания такие. Как все эти твои стремления к свободе, светлому и хорошему, которые никогда ни к чему хорошему не приводят.
— В чём-то ты прав, наверно. Но человек без страдания жить не может… Нет же предмета, который не отбрасывает тень. Хотя, зависит от…
— Знаешь, предмета, который не отбрасывает тень, нет. Но тень не отбрасывает только тот предмет, которого нет, — его рот вытянулся в загадочной, как у нетрезвой безбровой бабы с полотна итальянца, улыбке. — Только не думай об этом, хорошо? Прими как факт, или не принимай как факт — но не думай. Надумаешь ещё хуйни какой, — он шлёпнул себя по колену. — Во-от… Ну что ж, напоследок сделай что-то важное. Или неважное — поебать. Главное ведь не само дело, а смирение и принятие, которое оно может принести. А если не могёт, не может, то нахуй этим заниматься, а? — он, улыбаясь, покачал головой. — Этому тебя реве Ицхак не научил, правда? Вы ж, сионцы, только раскачивать звезду Давида и могёте, уж я-то вас знаю!
Глеб почувствовал, что рука машинально сжала лежащую в кармане сферу. Запекло, будто крапивой ударили по ладони, но в этой боли он нашёл странное удовольствие — как ребёнок, притронувшийся к горячему чайнику. Больно, но отпускать не хочется — держишь до ожога, до судороги в руке, до крика.
— Адольф говорил так же, — процедил еврей. От пребывания в позе солевого наркомана затекла шея — но интуиция подсказывала, что от мента нельзя отводить глаз.
Пару минут мент молча смотрел на него, тепло, с умилением прищурившись. Лица не покидала мягкая, хитроватая улыбка.
— Вперёд, боддхисатва. Точнее, назад, — произнёс он после недолгой паузы.
Пристально они глядели друг на друга — Глеб Рудольфович даже начал видеть в этом гомоэротический подтекст. Глупость, конечно. Хотя с учётом эпизода с дедом…
— Дурень, я ж тебе сказал, — едва сдерживая смешок, выгородил «гуру», — назад! Назад посмотри.
Глеб обернулся.
За пригорком синагога, за ней поле. Между курганов дорога цепнем извивается. А за курганами, далеко-далеко — купола да башни. И будто построенные из миллионов маленьких, крысоподобных человечков, поставленных друг на друга.
У него аж в дух перехватило.
— Так вот он какой, Новый Храм…
В ответ тишина. Глеб повернулся к своему собеседнику — но никакого собеседника там не было. Пригорок оказался совершенно пуст.
«Какой заурядный приём», — подумалось Самойлову, и лишь подняв глаза, он увидел нечёткое тёмно-синее пятно в красном зените. С трудом в нём различался сидящий в падмасане мужичок. Глеб мысленно пожелал ему счастливого пути и пошёл в сторону Храма. Туда, где было кое-что ценнее и величественнее золотых куполов. Туда, где была Катюша.
Он как бы начал чувствовать особо сильное свечение в местах, куда ступали её босые ножки. Даже запах, едва уловимый женский запах, учуял — смесь ароматов дешёвых детских духов, не менее дешёвой пудры, пота и спирта. А она ведь совсем ребёнок. Денег на хороший алкоголь нет — вот и приходится пить, чем клиенты угостят…
Прозвучал грохот, словно что-то громоздкое выпало из Божьей руки. Кусты затрещали, зашипели, вспыхнули ярче, потом и зачадили, окутывая хутор горько пахнущим дымом. Глеб ускорил шаг.
Дым рассеивался медленно, никуда не торопясь. Клубья волнами расползались по полю, и от этого плотного, тяжёлого чада слезились глаза. Мужчина шёл, часто моргая, будто пытаясь смахнуть с глаз эту приставучую, липкую пелену, за которой не видно ничего. Он не оборачивался — и без того знал, что Давид уже близко.
Скоро сожрёт, поглотит табличку «Вавилонград», потом и холм с несгорающей полынью-травой, и обугленное мусоровское тело протрёт своим языком, да не обожжётся. Сидящего на крылечке деда не пощадит, синагогу не тронет — не кошерно. Катю… Об этом даже думать не хотелось.
— Степан! Степан! — выкрикнул он, вскочив на каменную ступень. Никто не отозвался. Глеб позвал деда ещё раз. Рядом послышался хриплый смех. Не успел Глеб Рудольфович и слова сказать, как из здания вынырнул старик. Точнее, не совсем он.
Вроде и Степан, как Степан — бородатый, грязный, в приспущенных рваных штанах — но вместо людских ног — куриные, из-за спины выглядывают два тощих крыла. И из шеи растёт вторая голова.
— Вы… вы… э-э… — промямлил Глеб растерянно.
Вторая голова повернулась к нему.
И тут они встретились взглядами — Глеб и Голова. По коже пробежал холодок.
— Здравствуй, — сказала Голова высоким женским голосом.
Худой, нездорово худой андрогин с по-женски приподнятыми уголками глаз — таков был лик головы. Волосы её были псилоцибиново-зелёного цвета.
— Годдэмн, чего молчишь? Дую спик раша? — андрогин укусил толстую проколотую губу.
— Да… да, — растерянно ответил Глеб.
Теперь обе Степановы головы уставились на него — молодой зеленоволосый твинк и дед с серым, как чёрствый хлеб, лицом.
— Слушайте…
Шелест перьев не дал ему договорить. Крылья расправились, стали выглядеть ведически и грозно. Степан двигал ими медленно, как огромный могучий орёл. Страшная и прекрасная царь-птица, двуголовая, а в обоих головах такая сила — как посмотришь им в глаза, так забудешь, куда шёл. Сядешь на землю, песню горькую затянешь. Затянешь, благим матом окропишь, и вроде бы уже Конец Веков не так страшен, и Давид — жидоский букашка, и Новый Храм — бабла отмывалово, и мир простой, понятный, вечный.
Только это не поможет тем, кто любит рисовать.
— Залазий! — прохрипел старичок.
— Выдержишь? — Глеб подошёл поближе.
— А ты, милок, — он усмехнулся, — думаешь, у меня крылья простые? Не-е! Сталь… за… стальные!
— Не веришь — пощупай, — сказал твинк, подмигивая. Выглядело комично: уголок рта растягивался, будто пытаясь доползти до моргающего глаза, другой же, наоборот, опускался.
— Педераст! — запричитал Степан.
И вправду — крылья как стальные: тяжёлая металлическая кость, обросшая мышцами, и гладкие, точь-в-точь бритвенные лезвия-перья. Голая спина и грудь были покрыты таким же оперением. Да и само тело стало больше напоминать птичье: наклонённое туловище, мясистая короткая шея и, конечно, хвост. И только то ли ноги, то ли лапы совсем не подходили образу великой и ужасной птицы.
Он оттолкнулся от земли, сделав несколько неуклюжих, но уверенных взмахов. Воздух подчинился его силе. Глеб вскочил на спину орла, что далось ему нелегко — в силу возраста и состояния здоровья.
Двуглавая туша начала лавировать, поднимаясь всё выше и выше. Открылся вид на бесконечное русское поле, дорогу и пробирающуюся по ней красную гору, которая, и вправду, с высоты птичьего полёта казалась маленьким скукоженным тараканьишком, застрявшим в щели между плиткой.
Глеб впился в птичью шею, зажмурил глаза. От одной мысли о полёте к горлу поступал ком страха, руки непроизвольно сжимались, по телу пробегала дрожь.
— А как вы… Ну… — решил он отвлечь себя разговором.
— Как я таким стал? — переспросил дед. — Так это ж… Это ж… Это ж семя святое! Это ж поэзия!
— Святое семя, говорите?
— На земной чёрной водице оно настоялось-то. А я выпил. И родился… Родился… — покосился на андрогина, — говноед!
— Ээ, старый, не будь эйджистом, — отозвался тот.
Степан будто и не услышал его слов.
— Ты знаешь, кто я, милок? — обратился он к Глебу. — Узнаёшь меня?
Глеб поднял веки.
— Кажется, да.
— И кто я?
Две Степановы головы соприкоснулись затылками. На секунду Глебу даже показалось, что они начали срастаться, становясь единым целым. Или не показалось — после всего произошедшего, уверен он не мог быть ни в чём.
— Тут как посмотреть, — ответил он. — То ли орёл с герба, то ли Гандаберунда.
— Умный какой, — сказал уже андрогин. Половина его головы буквально врослась в дедовскую. Их затылок был наполовину седым и ровно на столько же зелёным — только по шее лишайными пятнами пробивались чёрные перья. Их становилось всё больше и больше.
— Сообразительный. Но не то. Всё не то, — говоривший голос не принадлежал ни парнише, ни деду. — А сейчас я на кого похож?
— Да фриц его зна…
Птичья шея повернулась к нему — и Глеб потерял дар речи.
Из-за плеча на него смотрели два глаза, наполовину закрытые низким покатым лбом. Их разделял изогнутый крюком и такой же чёрный, как всё тело, клюв. Глеб Рудольфович помотал головой, будто пытаясь прогнать это наваждение — или, скорее, мысли, им вызываемые.
— Знаешь, кто изображён на гербе и почему у него две головы? — проговорило нечто. Ни птицей, ни человеком, ни чем иным, известным ограниченному людскому уму, оно не было. Взгляд его был холодным, умным — как у выползшего из недр земли древнего ящера.
— Нет… не знаю…
— Кастанеду читал?
Глеб, сопротивляясь ветру, кивнул.
— Тогда тебе, наверное, знакомо такое понятие, как Чёрный Орёл? Так вот, это он и есть.
— А почему двуглавый?
— А ты подумай, Глебушка. Подумай, куда эти головы смотрят.
Птица начала плавно снижать высоту.
— Это ведь, по сути, мой портрет — только изображённый сначала римлянами, а потом и русскими в современных реалиях. Разрыв между стремлением сохранить свою, восточную традицию и стремлением подстроиться под запад. Это, Глебушка, корень всех проблем — и в то же время всё, на чём строится русская история и культура… Это… это как лизать пятки западному гомосатане, но с недовольным лицом, да ещё и приговаривать, что вот-вот возьмёшь да и откусишь ему палец.
— Интересная мысль.
— Ты, наверно, думаешь: «Что этот дурень несёт? При чём здесь Кастанеда?» — продолжал орёл. — Но дело вот в чём. И то, и то — бред мескалиновых наркоманов и ни на йоту больше. В том виде, в котором их представляют, они существуют только за счёт людской веры. Вера и есть причина появления этих образов. Но, как думаешь… кто их создал?
Глеб онемел — не мог ни двинуться, ни раскрыть рот, словно какая-то хтоническая, нерукотворная сила захватила контроль над ним. Внезапно он, будто со стороны, услышал свой голос:
— Ты.
Он почувствовал, что рука медленно сползает по гладким перьям, и скоро, совсем скоро он, непротивясь ветру, сорвётся вниз. По коже пробежали мурашки. Глеб попытался впиться в шею птицы, сжать покрепче, но не мог. И не только от того, что всё его тело было будто парализовано.
Орёл-то оказался и не орлом вовсе.
Глеба держали две гигантские ладони тёмно-синего цвета.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!