Часть 12

27 марта 2026, 07:24
Вечер четверга. Который день без единой строчки о них в «Пророке». Драко сидел в библиотеке Мэнора — той самой, где когда-то его отец учил его истории магических родов, а мать — искусству молчать в нужный момент. Сейчас здесь пахло не пылью веков, а воском и осенними цветами, которые Нарцисса ставила в вазы каждую неделю. Огромные окна выходили в сад, где ветер играл с последними листьями, срывая их с веток и кружа в тусклом свете уличных фонарей. Где-то в глубине дома часы пробили девять — глухо, размеренно, как пульс спящего зверя. Он развернул газету, которую принесла вечерняя сова. Первая полоса — скандал в Визенгамоте. Вторая — отчёт о матче по квиддичу. Третья — некролог какому-то древнему магу с длинной родословной и ещё более длинным списком заслуг, которые никто уже не помнил. Ни слова о них. Ни слова о ней. Драко откинулся в кресле — кожаном, мягком, с высокой спинкой, которое помнило его ещё мальчишкой, когда он забирался в него с ногами, прячась от отцовского гнева, — и позволил себе улыбнуться. Не ту усмешку, которой он пугал журналистов в Атриуме, не кривой оскал, которым прикрывался в первые дни свободы. Просто улыбку. Тихую, почти незаметную, ту, что появлялась, когда никто не видит. Ту, которую он сам в себе не узнавал. Он взял с журнального столика чашку с остывшим чаем, сделал глоток — горький, терпкий, уже не тот, что налили час назад, — и поставил обратно. Палец задержался на фарфоровом ободке, провёл по нему, как по клавише, извлекая беззвучную мелодию. За окном ветер стих, и в наступившей тишине слышно было, как потрескивают дрова в камине, как где-то наверху мать перелистывает страницы книги, как его собственное дыхание — ровное, спокойное — вписывается в этот вечерний ритм дома, который перестал быть тюрьмой. В понедельник вечером он сидел в этом же кресле, сжимая в руках тот самый выпуск. С фотографией, где она смотрела в сторону, напряжённая, бледная, с глазами, которые он до сих пор видел, стоило закрыть свои. «Пожиратель смерти вернул свою собственность». Он помнил каждую букву того заголовка. Помнил, как пальцы, держащие газету, побелели, как внутри что-то оборвалось, а потом — закипело. Не та злая, колючая злость, которую он знал с детства. Другая. Холодная. Тяжёлая. Та, что заставляет действовать, а не кричать. --- Вторник, раннее утро. Лондон ещё не проснулся, но в «Ежедневном пророке» уже кипела жизнь. Драко вошёл без стука. Просто толкнул дверь — тяжёлую, деревянную, с потускневшей медной ручкой, — и редакционная суета, как вода, обтекла его, замолкая на секунду, чтобы снова забурлить, но уже тише, уже осторожнее. Он знал этот эффект. Знакомый хищник в знакомом лесу. Лампы горели неярко — берегли магию или нервы, неизвестно. В воздухе висела плотная смесь из типографской краски, дешёвого кофе и человеческой усталости, пропитавшая стены за десятилетия работы. Столы были завалены пергаментами, на полу — скомканные черновики, кто-то в углу громко спорил по каминной связи, кто-то пил огневиски прямо из горла, привалившись к стеллажу с подшивками. Никто не спал. Никто не отдыхал. Газета не терпела пауз. В дальнем конце зала, за стеклянной клеткой, сидел главный редактор. Тучный волшебник с фамилией, которую Драко даже не потрудился запомнить. В прошлый раз, когда они виделись — мельком, на каком-то приёме, где Малфоев ещё принимали, а не сторонились, — он выглядел важным, надутым, как индюк. Сейчас, когда Драко пересёк редакцию и толкнул дверь его кабинета, редактор поднял голову от бумаг. Увидел. И побледнел так, что его лицо сравнялось цветом с нестиранными манжетами рубашки. Не от страха. От понимания, что сейчас что-то будет. Драко закрыл за собой дверь. Прислонился к косяку — небрежно, расслабленно, как будто пришёл поболтать о погоде, а не мстить за ту, чьё имя посмели втоптать в грязь. Положил газету на стол. Развернул. Ткнул пальцем в заголовок. Ноготь — аккуратный, бледный — упёрся в жирные буквы, и под его давлением пергамент чуть прогнулся. — Это вы написали, — сказал он. Не вопрос. Утверждение. Голос — ровный, почти скучающий, как у человека, который обсуждает счёт за обед. Редактор сглотнул. Кадык дёрнулся — резко, судорожно, как у лягушки, проглотившей муху. Он был грузным, с мясистым лицом и тяжёлой челюстью, которая, казалось, могла перекусить стальной прут. Но сейчас, съёжившись в своём дорогом кресле, он напоминал надувной шар, из которого выпустили воздух. Пальцы его, унизанные перстнями, мелко дрожали на столе. Один перстень — с крупным изумрудом — съехал набок, но редактор не замечал. — Мистер Малфой, — начал он, и голос его сел, превратился в сиплый шёпот, — это... это была объективная информация. Мы не... — Объективная, — перебил Драко. Он сделал шаг вперёд, и пол под его ногами скрипнул — тонко, жалобно, как будто даже здание не хотело присутствовать при этом разговоре. — Вы написали, что я вернул свою собственность. Вы написали, что Гермиона Грейнджер — заложница. Вы напечатали фотографию, где она выглядит так, будто её ведут на казнь. Он выдержал паузу. Достаточно длинную, чтобы редактор успел вспомнить, кто перед ним. Достаточно короткую, чтобы не дать ему вставить ни слова. В этой паузе было всё: три года Азкабана, метка на руке, которая до сих пор пульсировала, когда он злился, и та ночь — та самая, о которой он не говорил ни с кем, но которая въелась в память, как кислота въедается в металл. — Интересно, — Драко наклонил голову, рассматривая своё отражение в стеклянной стене кабинета. Бледное лицо, короткие волосы, серые глаза — чужие, не свои. Он видел в этом стекле человека, которого не узнавал три года назад. И который сейчас нравился ему гораздо больше, чем тот мальчишка, что кричал в коридорах Хогвартса о чистоте крови. — Сколько стоит ваша объективность? Или, может быть, у вас есть личная заинтересованность в том, чтобы травить мою жену? Редактор дёрнулся. Всё его грузное тело качнулось в кресле, пергаменты на столе вздрогнули. Он открыл рот — и закрыл. Потом открыл снова, и на этот раз из горла вырвался сдавленный, какой-то пчелиный звук. — Я... мы не травили... — Вы написали, — Драко говорил медленно, почти ласково, наклоняясь к столу, и его тень легла на редактора, накрыла его целиком, как крышка гроба, — что она моя собственность. Вы знаете, что такое магический брак? Знаете, что если бы я захотел, я мог бы подать на вас в суд за клевету? И выиграть? Потому что, в отличие от вашей газеты, у меня есть доказательства того, что этот брак был заключён под принуждением. И что она никогда не была моей... как вы выразились... собственностью. Он выпрямился. Скрестил руки на груди. Часы на стене редакции тикали слишком громко — каждый удар секундной стрелки отдавался в висках, в груди, в кончиках пальцев, которые чесались схватить палочку. Но он не был тем мальчишкой, который решал всё палочкой. Не был даже тем, кто вышел из Азкабана месяц назад. Он учился. Медленно, тяжело, но учился. — Но я не буду подавать в суд, — добавил он так, будто делал редактору одолжение, будто речь шла о чаевых, которые можно не оставить. — Это слишком долго. И слишком грязно. Я предпочитаю решать вопросы... быстрее. Редактор сглотнул снова. На лбу его выступила испарина — мелкие капли, которые он тут же смахнул дрожащей ладонью. Перстень с изумрудом звякнул о край стола. Он смотрел на Драко так, будто видел перед собой не бывшего Пожирателя, не аристократа из древнего рода, не человека, который месяц назад не мог отличить утро от вечера в своей камере. Он видел что-то гораздо более страшное: человека, который знает, где ты спишь, с кем ешь, кому звонишь по вечерам. Который не кричит, не угрожает, не размахивает палочкой. Который просто стоит и улыбается — и от этой улыбки становится холодно. — Что вы хотите? — прошептал редактор. Губы его шевелились с трудом, будто слова приходилось выталкивать из себя силой. Драко улыбнулся. Та самая улыбка — хищная, медленная, от которой в школе разбегались первокурсники. Но сейчас в ней было что-то новое. Что-то, что делало её страшнее. Потому что это была улыбка человека, которому нечего терять. — Я хочу, чтобы вы забыли о моей жене. — Он наклонился к столу, поставил руки на стопку пергаментов, и редактор, глядя на эти длинные бледные пальцы, почему-то вспомнил, что они держат палочку. Что эта палочка убивала. Что эта палочка три года ждала своего хозяина. — О её личной жизни. О её выборе. О том, с кем она просыпается и с кем засыпает. Это не ваше дело. Никогда не было вашим. И если я увижу ещё одну статью, где её имя будет стоять рядом со словами «заложница», «собственность», «жертва» или любыми другими, которые придут в вашу объективную голову, я лично позабочусь о том, чтобы ваша газета выходила с пустой первой полосой. Потому что у вас не останется журналистов, которые могли бы её заполнить. Тишина. Абсолютная, мёртвая тишина, в которой было слышно, как в соседнем кабинете кто-то роняет кружку, как где-то наверху хлопает дверь, как собственное сердце редактора колотится где-то в горле, мешая дышать. — Я понял, — выдавил он наконец. Голос его был похож на скрип несмазанной петли. — Мистер Малфой, я... мы всё поняли. Драко выпрямился. Одёрнул мантию — одно движение, отработанное до автоматизма, жест, который в Малфой-мэноре означал: аудиенция окончена. Но сейчас, в этой стеклянной клетке, среди запаха краски и страха, этот жест казался чем-то большим. Возвращением. Не в Мэнор — в себя. — Приятно иметь с вами дело, — сказал он и вышел. --- Пять дней. Пять дней они приходили в Министерство вместе — он к ней или она к нему, уже не важно. Важно было то, как она перестала напрягаться в Атриуме. Как плечи её опускались, когда он оказывался рядом. Как её пальцы, сначала сжимавшие сумку до белых костяшек, теперь иногда сами находили его локоть — и тогда он чувствовал её тепло даже сквозь ткань мантии, чувствовал, как оно разливается по руке, поднимается к плечу, в груди чем-то тёплым, тяжёлым, незнакомым. Обеды в её кабинете стали ритуалом. Пиппин появлялся ровно в час, накрывал на стол, исчезал с поклоном, в котором было столько надежды, что Драко каждый раз отворачивался, чтобы не улыбнуться. Ел он немного — больше смотрел. Как она разрезает мясо, сосредоточенно хмурясь, как подносит вилку ко рту, как иногда, думая о чём-то своём, замирает с куском в руке, и тогда он ждал, не дыша, пока она не очнётся. Как пьёт чай — маленькими глотками, обхватив чашку ладонями, и в этот момент она становится не помощником министра, не самой умной ведьмой столетия, не его женой по ошибке. Просто женщиной, которая пьёт чай. И этого почему-то достаточно, чтобы он забыл о том, что хотел сказать. Они говорили о пустяках. О погоде, о работе, о том, что Кингсли снова урезал бюджет на реформу магического правосудия. Драко предлагал деньги — в который раз. Она отказывалась — в который раз. Но в голосе её уже не было той стали, что в первый раз, когда она смотрела на него так, будто он предлагал ей не помощь, а унижение. Теперь она говорила «нет» мягче, почти с сожалением, словно оставляя лазейку, которую сама себе не признавала. И он видел, как её пальцы, сжимающие чашку, дрожат чуть заметнее, когда она это говорит. А ещё он заметил: она перестала сжиматься, когда он подходил близко. В среду он поправил её мантию — воротник завернулся, она не заметила — и его пальцы задержались на ткани дольше, чем нужно. Он чувствовал под тканью тепло её шеи, видел, как бьётся жилка на виске, как она замерла, не дыша. Она не отшатнулась. Только опустила ресницы — длинные, тёмные, он никогда не замечал, какие они длинные, — и дыхание её сбилось. Совсем чуть-чуть. Едва уловимо. Но он услышал. И убрал руку первым. Потому что если бы не убрал, не знал, что сделал бы. Не знал, что сделает в следующий раз. --- В пятницу они обедали в её кабинете, как обычно. Пиппин принёс тушёное мясо с овощами, свежий хлеб, чай с мятой. Гермиона ела рассеянно, почти не чувствуя вкуса, и Драко заметил это сразу. Как только вошёл, как только она подняла на него глаза и тут же отвела. Как пальцы её дрожали, когда она брала чашку. Как она жевала, не чувствуя вкуса, глядя куда-то в окно, на серое небо, на голые ветки, на что угодно, только не на него. Он ждал. Думал, скажет сама. Она не говорила. Он отодвинул тарелку, откинулся на спинку стула, сложил руки на груди. Чашка с чаем остывала между ними, пар над ней уже почти исчез, только тонкая плёнка затягивала тёмную поверхность. — Грейнджер. Она вздрогнула. Совсем чуть-чуть, едва заметно, но он видел. Всегда видел. — Какие планы на завтра? Она замерла. Рука с чашкой застыла в воздухе, не донеся до губ. Секунду смотрела на него — быстро, испуганно, — а потом отвела взгляд. Поставила чашку на стол. Провела пальцем по ободку, оставляя влажный след. — Завтра? — переспросила она, и голос её прозвучал слишком ровно, слишком спокойно. — Ничего особенного. Отдохну, наверное. Почитаю. Он смотрел на неё, и внутри него что-то начало закипать. Не злость — нет, ещё не злость. Раздражение. На то, как она врёт. Как врёт плохо, неумело, не глядя ему в глаза. Как пальцы её дрожат, сжимая чашку. Как она вся сжалась, будто ожидая удара. — Ничего особенного, — повторил он, пробуя слова на вкус. — Почитаешь. — Да, — она кивнула, всё ещё не глядя на него. — Давно хотела перечитать одну книгу по магической теории права. Очень интересная работа о... — Грейнджер. Она замолчала. Наконец подняла глаза. Он смотрел на неё в упор. Серые глаза — холодные, тяжёлые, не те, которыми он смотрел на неё всю неделю, когда они обедали вместе, когда он поправлял её мантию, когда она смеялась над его шутками. Сейчас в них было что-то другое. То, от чего её пальцы, сжимающие чашку, побелели. — Ты меня за идиота держишь? — спросил он тихо, слишком тихо, и от этой тишины в кабинете стало тесно. — Что? — Она попыталась улыбнуться, но улыбка вышла кривой, натянутой, как струна, которая вот-вот лопнет. — Малфой, я не понимаю... — Не понимаешь, — перебил он. Голос его стал жёстче, в нём прорезались металлические нотки, которые она слышала в первые дни, когда он ворвался в её кабинет, полный злости и требований. — Не понимаешь, говоришь? Он подался вперёд, опираясь локтями на стол, и его тень легла на её руки, на чашку, на недоеденный обед. — Ты думаешь, я не знаю? — спросил он, и в голосе его зазвенело что-то острое, колючее. — Думаешь, в Министерстве никто не говорит? Что я не слышу, как секретарши перешёптываются? Как Поттер вздыхает, когда речь заходит о субботе? Как Кингсли лично распорядился, чтобы ты была на этом чёртовом банкете? Она побледнела. Не медленно, не постепенно — вдруг, как будто кто-то выключил свет. Щёки, ещё минуту назад розовые от чая и тепла, стали пепельно-серыми. Губы сжались в тонкую линию. — Я не... — Ты молчишь, — перебил он, и голос его стал громче, но не сорвался — держался на грани, как лезвие ножа. — Ты молчишь уже третий день. Я ждал, что ты скажешь сама. Думал, может, вспомнишь. Может, захочешь сказать. Но нет — ты сидишь, пьёшь чай, делаешь вид, что ничего не случилось. А завтра собираешься пойти туда одна? Или, может, с кем-то другим? Привыкла с любовником ходить? А теперь, видимо, заставляют идти с Пожирателем смерти? Она вскочила. Стул отъехал назад, ударился о стену — глухо, тяжело, как выстрел. Она стояла, вцепившись в край стола, и смотрела на него сверху вниз, и в глазах её — огромных, тёмных, расширенных — он видел всё: и гнев, и боль. — Не смей, — сказала она, и голос её дрожал, но в этой дрожи была сталь. — Не смей говорить о нём. Не смей говорить о себе так, будто ты... — Будто я что? — Он обошел стол, медленно, плавно, как хищник, который знает, что жертва никуда не денется. — Будто я не Пожиратель смерти? Не тот, кого посадили? Не тот, с кем тебя связали насильно? Она отступила. Один шаг. Другой. Спиной она нащупала стену — холодную, каменную, — и замерла, прижавшись к ней ладонями. Он шёл следом. Не быстро — медленно, давая ей время отступить, сказать «остановись», выставить руку. Она не останавливалась. Не говорила. Только смотрела на него снизу вверх, и дыхание её сбивалось, и грудь поднималась слишком часто, и губы — приоткрытые, влажные — дрожали. Он остановился в шаге от неё. Один шаг — и между ними не осталось бы ничего. Но он не сделал его. Замер, чувствуя, как внутри всё кипит, как кровь стучит в висках, как пальцы чешутся схватить её за плечи, встряхнуть, заставить сказать правду. Вместо этого он поднял руку. Медленно. Так медленно, что она могла бы отшатнуться, могла бы сказать «нет», могла бы остановить его. Она не двигалась. Смотрела на его пальцы — длинные, бледные, с выступающими венами, — на то, как они поднимаются к стене, как ложатся на камень рядом с её головой. Он не касался её. Только — рядом. Ограничивая пространство. Сжимая его до размеров их двоих. Она смотрела на его руку., потом перевела взгляд на его лицо. Глаза — серые, почти прозрачные — смотрели на неё сверху вниз, и в них не было злости. Только что-то тяжёлое, тёмное, такое, от чего у неё перехватило дыхание. — Я не проверял тебя, — сказал он, и голос его стал тише, ниже, почти шёпотом. — Я ждал, что ты сама захочешь сказать. Потому что если бы я спросил — ты бы согласилась. Из вежливости. Из чувства долга. Потому что у нас договорённость. А я не хочу твоей вежливости. Она смотрела на его губы. На то, как они двигались, когда он говорил. На то, как он сжал челюсть, когда замолчал. На жилку, бьющуюся на виске. — Ты дрожишь, — сказал он. Она дрожала. Всё тело трясло мелкой, предательской дрожью, которую нельзя было остановить, нельзя было спрятать, нельзя было объяснить страхом. Потому что это был не страх. — Отойди, — выдохнула она, и это было даже не слово — просто воздух, выдавленный из лёгких. — Нет, — сказал он, и в голосе его не было угрозы. Только констатация. Только то, что он не сделает того, о чём она просит. — Малфой. — Драко. Она вздрогнула. От имени. От того, как он его произнёс — тихо, хрипло, с вызовом, который был не вызовом, а чем-то другим. Чем-то, чему она боялась дать название. — Драко, — повторил он, и его дыхание коснулось её губ. — Скажи это. Она не могла. Язык прилип к нёбу, горло сжалось, сердце колотилось так, что, казалось, он должен это слышать. И вдруг — сквозь дрожь, сквозь шум в ушах, сквозь бешеный стук сердца — она почувствовала его. Не то, что он делал. Не то, что говорил. То, что было внутри. Связь распахнулась. Как дверь, которую ветром ударило о стену. Как окно, которое открылось в шторм. И через неё хлынуло. Не злость. Не холод. Не то, что она ожидала. Что-то другое. Тяжёлое, липкое, почти невыносимое. Страх. Не её — его. Он боялся. Боялся, что она скажет «нет». Боялся, что она пойдёт одна. Боялся, что она выберет кого-то другого. Или — хуже — никого. Что она просто не хочет быть с ним. А под страхом — что-то ещё. То, чему она не могла дать названия. То, что жгло, тянуло, заставляло сердце биться быстрее. То, что он прятал за холодными глазами, за насмешливой улыбкой, за этой своей проклятой маской. Она смотрела на него, и в горле её стоял ком, и слова не шли, и она ненавидела себя за то, что не может сказать, не может объяснить, не может... — Я не хотела, чтобы ты думал, что я... — Она запнулась. Голос сел, превратился в шёпот, в выдох. — Что? — Он наклонился ниже, и его дыхание коснулось её лба, щеки, уголка губ. Она чувствовала его — тёплое, ровное, сбивчивое. — Что я для тебя? Договорённость? Обязательство? Или то, что ты пытаешься забыть? Она молчала. Не могла говорить. Потому что если бы открыла рот, то, возможно, сказала бы правду. А правда была в том, что она не пыталась его забыть. Она пыталась не думать о том, как близко он стоит. О том, как пахнет — древесный, с нотками дорогого парфюма и чего-то ещё, того, что было только его. О том, что его рука всё ещё на стене рядом с её головой, и если бы он опустил её на сантиметр, если бы сдвинул пальцы, они коснулись бы её плеча. Она смотрела на его губы. На то, как он облизал их — машинально, не думая, — и от этого движения у неё внутри что-то сжалось. Перевернулось. Забилось быстрее. — Малфой... — начала она, и голос её был чужим, хриплым, не её. Он не ответил. Только смотрел на неё. Сверху вниз. В упор. И в глазах его — серых, почти прозрачных — она вдруг увидела то, что заставило её сердце пропустить удар. Тяжёлое, тёмное, такое, от чего всё тело покрылось мурашками, а дыхание перехватило. Он хотел её. Не как собственность. Не как договорённость. Просто — хотел. И это знание ударило под дых, вышибло воздух, заставило пальцы вцепиться в стену сзади. Она должна была оттолкнуть его. Должна была сказать что-то колкое, съехидничать, выскользнуть, сделать вид, что ничего не происходит. Она не могла. Стояла, вжавшись в стену, и чувствовала, как её тело предаёт её. Как сердце колотится где-то в горле. Как кровь приливает к щекам, к шее, к губам. Как она смотрит на его рот и не может отвести взгляд. — Ты моя жена, — сказал он, и его рука на стене дрогнула — чуть-чуть, едва заметно, но она видела. — Я имею право быть рядом с тобой. Имею право смотреть на тебя. Хотеть тебя. — Не надо, — прошептала она. — Почему? — Потому что... — она сглотнула, чувствуя, как горло саднит, — потому что не сейчас. Не... так. Он смотрел на неё долго. Очень долго. В тишине было слышно, как бьётся её сердце — или его? — как где-то за окном шумит ветер, как где-то в здании хлопает дверь. Потом он убрал руку от стены. Шагнул назад. Один шаг — и воздух снова стал воздухом, можно было дышать, сердце перестало колотиться где-то в горле. Он стоял в полуметре от неё, и лицо его снова стало прежним — спокойным, насмешливым, закрытым. Но глаза всё ещё были тёмными. И она знала, что это не прошло. Никуда не ушло. Спряталось. Затаилось. Ждёт. — Завтра в шесть, — сказал он. Голос его звучал ровно, но в этой ровности не было холода. — Я зайду за тобой. Она кивнула. Не могла говорить. Он развернулся и вышел. Дверь закрылась с мягким щелчком. Гермиона стояла, прижавшись спиной к стене, и чувствовала, как холод камня проникает сквозь ткань мантии, сквозь кожу, добирается до самых костей. Руки дрожали. Она смотрела на закрытую дверь и не могла понять, что с ней происходит. Почему, когда он стоял так близко, она не могла дышать. Почему, когда он ушёл, ей захотелось, чтобы он вернулся. Почему она смотрела на его губы. Почему она не оттолкнула его. Почему не сказала того, что должна была сказать. Она провела рукой по лицу, и пальцы её дрожали. Щёки горели. Внизу живота пульсировало что-то тяжёлое, горячее, то, что она пыталась игнорировать всё это время, но теперь не могла. — Чёрт, — прошептала она в пустоту. Она хотела его. Физически. Телесно. Противно, страшно, невыносимо. И это знание било по ней сильнее, чем любая злость, любая обида, любой страх. Она медленно опустилась на стул, взяла остывшую чашку, сделала глоток. Чай был горьким, почти невыносимым, но она пила, смотрела на пустой стул напротив, на недоеденный обед, на пергаменты, разбросанные по столу. Завтра в шесть он зайдёт за ней. И она понятия не имела, как будет смотреть ему в глаза. --- Субботнее утро встретило Лондон серым небом и мелким дождём, который барабанил по карнизам, стекал по стёклам витрин, собирался в лужи на тротуарах. Город был мокрым, блестящим, пахло асфальтом и осенью, и Гермиона, выходя из подъезда, глубоко вдохнула этот запах, чувствуя, как внутри неё что-то отпускает. Вчерашний день — его голос, его дыхание, его рука на стене рядом с её головой — остался там, в кабинете, запертый вместе с остывшим чаем и недоеденным обедом. Сегодня она выдохнула. Джинни ждала её у входа в торговый центр, вжавшись плечом в стеклянную стену и пряча нос в воротник зелёного пальто. Рыжие волосы, выбившиеся из-под капюшона, горели на фоне серого неба, как сигнальный огонь. Увидев Гермиону, она отлепилась от стены, растянула губы в улыбке и, не дожидаясь, пока подруга подойдёт, рванула навстречу. — Наконец-то! — воскликнула она, обхватывая Гермиону за плечи и прижимая к себе. Пальто у Джинни пахло дымом и чем-то сладким, ванильным, и Гермиона, зажмурившись на секунду, позволила себе просто быть в этом объятии, не думать, не анализировать, не бояться. — Ты замёрзла, — сказала она, чувствуя, как дрожат руки подруги. — А ты не выспалась, — парировала Джинни, отстраняясь и заглядывая ей в лицо. Зелёные глаза — острые, цепкие — скользнули по тёмным кругам под глазами, по бледной коже, по губам, которые Гермиона кусала всю дорогу сюда, сама не замечая. — Опять работа? Или... — она сделала паузу, многозначительную, тягучую, — ...другое? — Работа, — слишком быстро ответила Гермиона и, чтобы не дать подруге продолжить, схватила её за руку и потянула к дверям. — Идём, а то я передумаю. — Передумаешь? — Джинни позволила увлечь себя, но голос её звучал с сомнением. — Ты, Гермиона Грейнджер, которая планирует всё за полгода? Которая знает, что надеть на каждый день недели? Передумаешь? Да ни за что. Ты просто боишься. — Чего? — спросила Гермиона, толкая стеклянную дверь. — Не чего, — Джинни скользнула внутрь, стряхивая капли дождя с капюшона, — а кого. И он, кажется, тебя очень сильно пугает. Гермиона промолчала. Потому что если бы открыла рот, то, возможно, сказала бы правду. А правда была в том, что она боялась не его. Она боялась себя. Своего тела, которое переставало её слушаться, когда он был рядом. Своего сердца, которое колотилось где-то в горле, когда он смотрел на неё. Своих мыслей, которые сворачивали не туда, когда она оставалась одна. Вчера, после того как он ушёл, она сидела в кабинете, сжимая остывшую чашку, и чувствовала, как пульсирует что-то внизу живота. Как щёки горят. Как руки дрожат. И она ненавидела себя за это. За то, что не оттолкнула. За то, что не сказала «нет». За то, что смотрела на его губы и ждала. — Ладно, — Джинни прервала её мысли, оглядываясь по сторонам. — С чего начнём? С платьев? С туфель? С белья? — Джинни... — Что? — подруга изобразила невинность, но глаза её смеялись. — Если уж собираться на такой вечер, то собираться по-человечески. Ты же знаешь, как на этих мероприятиях смотрят. Каждая деталь важна. И если уж тебе предстоит выйти в свет с Малфоем, то... — Давай просто найдём платье, — перебила Гермиона, чувствуя, как к щекам приливает кровь. — Обычное платье. Чтобы было... чтобы я выглядела... — Чтобы он с ума сошёл? — закончила Джинни, и в голосе её зазвенела усмешка. — Чтобы я выглядела достойно, — поправила Гермиона, но Джинни уже тащила её в первый магазин, и спор был окончен. Магазинов было пять. Или шесть. Гермиона сбилась со счёта. Джинни таскала её по бутикам с той же энергией, с какой носилась на метле, — быстро, азартно, не замечая преград. Она влетала в двери, окидывала взглядом вешалки, хватала несколько вариантов и впихивала их Гермионе в руки, приговаривая: «Примерь!», «Нет, это не то», «Слишком скучно», «Слишком закрыто», «Слишком... Гермиона, ты вообще собираешься кому-нибудь понравиться или хочешь выглядеть как библиотекарша на пенсии?» — Я не хочу никому нравиться, — огрызалась Гермиона, стоя перед зеркалом в очередном платье — сером, строгом, до колена, с высоким воротником. — Вот именно, — Джинни сидела в кресле, закинув ногу на ногу, и смотрела на неё с выражением, которое означало: «Ты меня утомляешь». — Ты не хочешь нравиться. А должна хотеть. Потому что вечером ты идёшь на банкет, где будет весь магический Лондон, и ты будешь не одна. Гермиона отвернулась от зеркала. Стянула платье через голову, повесила обратно на вешалку. Серое, скучное, безопасное. Она почти выбрала его. Почти сдалась. — Расскажи про матч, — сказала она, чтобы сменить тему. Джинни, которая уже открыла рот для очередной колкости, замерла. А потом лицо её преобразилось. Глаза загорелись, щёки порозовели, и она подалась вперёд, вцепившись в подлокотники кресла. — Мы выиграли! — выпалила она, и в голосе её было столько восторга, что продавщица за кассой обернулась. — Я поймала снитч на двадцать третьей минуте, представляешь? Они даже не поняли, что произошло. Я сделала мёртвую петлю, потом пике, а их ловец — этот напыщенный индюк из «Портсмутских проныр» — думал, что я ухожу влево, а я... Она говорила быстро, жестикулируя, вскакивая с кресла и изображая полёт руками. Гермиона смотрела на неё и улыбалась. Джинни была прекрасна в этом своём упоении — раскрасневшаяся, с горящими глазами, с волосами, которые выбились из хвоста и торчали во все стороны. Она была живая. Настоящая. Такая, какой Гермиона её любила. — ...а потом Гарри сказал, что я была похожа на молнию, — Джинни закончила свой рассказ и вдруг посмотрела на Гермиону с подозрением. — Ты слушаешь? — Слушаю, — кивнула Гермиона. — Ты была похожа на молнию. И Гарри гордится тобой. И вся команда. И я. Джинни фыркнула, но улыбнулась. Села обратно в кресло, обхватила колени руками. — А теперь рассказывай ты, — сказала она, и в голосе её появилось что-то новое. Не любопытство — настойчивость. — Что рассказывать? — Всё. Про Малфоя. Про эту вашу неделю. Про то, почему ты сегодня такая... — она запнулась, подбирая слово, — ...никакая. Гермиона отвернулась к вешалкам, сделала вид, что рассматривает ткань. Пальцы скользили по шёлку, по бархату, по кружеву, не задерживаясь ни на чём. — Всё нормально, — сказала она. — Мы вместе ходим на работу. Обедаем... в кабинете. — И? — Джинни подобралась, как кошка перед прыжком. — И ничего, — Гермиона пожала плечами, но плечи вышли напряжёнными, неестественными. — Мы поругались. Потом... потом помирились. — Поругались? — Джинни приподняла бровь. — Из-за чего? — Из-за банкета, — голос Гермионы дрогнул, и она ненавидела себя за это. — Он узнал, что я не сказала ему. Что молчала. Думал, что я собираюсь идти одна. Или с... с кем-то другим. — С Майклом? Гермиона кивнула. Не оборачиваясь. — А потом? — голос Джинни стал тише. — Что было потом? — Потом он подошёл очень близко, — слова выходили сами, без её воли, и она не могла их остановить. — Прижал меня к стене. Руку поставил рядом с головой. Не касался. Просто... стоял. — И ты? — Я... — Гермиона сглотнула. Пальцы сжали край бархатного платья, которое она даже не смотрела. — Я подумала, что он меня поцелует... — А ты бы этого хотела? Тишина. Гермиона закрыла глаза, чувствуя, как щёки горят, как кровь стучит в висках, как где-то глубоко внутри пульсирует что-то постыдное, запретное, то, что она не должна была говорить вслух. — Ну наконец-то, — сказала Джинни, и в голосе её не было осуждения. Только облегчение. — Я уже думала, ты никогда не признаешься. Гермиона обернулась. Джинни сидела в кресле, скрестив руки на груди, и смотрела на неё с улыбкой, которая была одновременно и насмешливой, и тёплой. — Ты что, не удивлена? — спросила Гермиона. — А должна? — Джинни пожала плечами, поднялась с кресла, подошла к ней, взяла за плечи. — Ты самая умная ведьма нашего поколения, но в вопросах чувств ты иногда бываешь слепа. Или просто притворяешься, что слепа. Малфой — красивый мужчина. Он сильный. Опасный. И он смотрит на тебя так, будто ты — единственное, что имеет значение. Гермиона молчала. Смотрела в зелёные глаза подруги, и в них не было насмешки. Только понимание. Только то, что она так боялась увидеть — подтверждение. — Я не знаю, что с этим делать, — сказала она тихо. — А ничего и не надо делать, — Джинни отпустила её плечи, отступила на шаг. — Просто... позволь себе это почувствовать. Не анализируй. Не раскладывай по полочкам. Не спрашивай себя, правильно это или нет. Просто чувствуй. Гермиона хотела возразить, сказать, что так нельзя, что чувства нужно контролировать, что она не может позволить себе просто... чувствовать. Но Джинни уже отвернулась, пошла к вешалкам, начала перебирать платья с удвоенной энергией. — Вот это, — сказала она, выхватывая что-то из ряда висящих вещей. — Примерь. Гермиона взяла платье. Ткань была тяжёлой, прохладной на ощупь, струилась сквозь пальцы, как вода. Она развернула его — и замерла. Винный. Глубокий, насыщенный, с оттенком крови и старого вина. В пол. Перед закрытый — высокая линия горла, длинные рукава, скромно, строго, почти пуритански. Но спина... она перевернула платье, и у неё перехватило дыхание. Спина была открыта. Полностью. От плеч до самой талии, где ткань сходилась в изящный треугольник, переходящий в юбку. — Это безумие, — выдохнула Гермиона. — Это великолепие, — поправила Джинни, подталкивая её к примерочной. — Иди. Мерь. Зеркало в примерочной было большим, во всю стену, и Гермиона, войдя, сразу увидела себя. В том, что она держала в руках, платье висело бесформенным мешком, но она уже знала, как оно ляжет. Знала, что ткань обтянет грудь, подчеркнёт талию, расстелется по бёдрам тяжёлой волной. Знала, что спина останется голой — и эта нагота будет не пошлой, не вызывающей, а какой-то... опасной. Как удар под дых. Как его взгляд, когда он стоял в шаге от неё, и она не могла дышать. Она сняла блузку, юбку, туфли. Осталась в белье — простом, бежевом, удобном. Посмотрела на себя в зеркало. Бюстгальтер с закрытыми чашками, трусики-слипы, никакой элегантности, никакой тайны. В этом белье она ходила на работу, ходила к целителю разума, ходила в магазин за продуктами. В нём она была собой — обычной, правильной, безопасной. На секунду засомневавшись, она все же сняла бюстгалтер и надела платье. Платье скользнуло по телу, обтекая его, как вторая кожа. Ткань была прохладной, но под ней кожа горела. Гермиона застегнула пуговицы на вороте — высоком, плотно облегающем шею, — одёрнула рукава, расправила юбку. И повернулась к зеркалу спиной. Она не узнала себя. Спина — открытая, беззащитная, с выступающими лопатками, с позвонками, которые она никогда не считала красивыми, с кожей, которая была просто кожей, а теперь казалась чем-то запретным. Разрез от бедра — длинный, до самого низа, открывающий ногу при каждом шаге. Ткань струилась, переливалась в свете ламп, и когда она повернулась, юбка качнулась, обнажая колено, бедро, ещё выше. — Ну? — раздалось из-за двери. Голос Джинни был нетерпеливым. Гермиона открыла дверь. Джинни стояла в трёх шагах, опершись о стойку с вешалками. Увидела — и замерла. Глаза её расширились, брови поползли вверх, и она медленно, очень медленно выдохнула. — О-ох, — сказала она. — Что «ох»? — Гермиона вышла из примерочной, чувствуя, как платье скользит по телу, как ткань облегает бёдра, как разрез открывает ногу, и она не знает, куда деть руки, куда смотреть, как стоять. — Он умрёт, — сказала Джинни, и в голосе её было благоговение. — Он просто умрёт на месте. У него случится сердечный приступ. Или он попытается увести тебя с банкета, чтобы никто не видел тебя в этом платье. Или... — она замолчала, качая головой. — Гермиона, ты понимаешь, как ты выглядишь? — Понимаю, — ответила Гермиона, и это было правдой. Она понимала. Она видела себя в зеркале — высокую, строгую спереди и опасную сзади. Видела свои плечи, которые казались шире, талию, которая казалась тоньше, ногу, которая мелькала в разрезе, когда она делала шаг. Она видела женщину, которая не была ею. Которая была кем-то другим. Кем-то, кто мог смотреть в глаза мужчине, стоящему в шаге, и не отводить взгляд. Кем-то, кто мог позволить себе быть желанной. — Берём, — сказала Джинни, и это было не предложением, а приказом. Гермиона кивнула. Они выбрали туфли в том же магазине — лодочки на высоком каблуке, такого же винного оттенка, с острым носом и тонкой шлейкой, которая обхватывала щиколотку. Гермиона надела их, прошлась по ковру, чувствуя, как меняется походка, как удлиняется шаг, как распрямляется спина. — Теперь бельё, — сказала Джинни, и Гермиона даже не стала спорить. Они зашли в магазин белья — кружевной, шёлковый, с приглушённым светом и продавщицами, которые знали своё дело. Джинни прошлась вдоль витрин, касаясь пальцами тонких тканей, оценивающе щурясь. — С этим платьем бюстгальтер не нужен, — сказала Гермиона, чувствуя, как к щекам приливает кровь. — Спина открыта. — Знаю, — Джинни даже не обернулась. — Но трусики нужны. И не какие-нибудь твои бежевые... Нормальные. Она выхватила с вешалки что-то чёрное, кружевное, почти невесомое, и протянула Гермионе. Трусики были низкими, с вырезами на бёдрах, с тонкими лямками, которые должны были лежать на самой косточке, и Гермиона, глядя на них, чувствовала, как внутри всё сжимается. — Джинни, это... — Бери, — перебила подруга, не оставляя пространства для споров. Гермиона молча взяла их и уже пошла на кассу. Но Джинни остановила её: — Стой. Она подошла к другой витрине, задумчиво прошлась вдоль неё, касаясь пальцами тонких тканей. Потом выхватила что-то с полки — шёлковое, тёмно-бордовое, почти чёрное в приглушённом свете — и бросила Гермионе. — Это на всякий случай. Гермиона поймала, развернула. Набор белья — трусики-стринги и бюстгальтер без косточек, с тонкими бретелями, которые почти ничего не скрывали. Шёлк был прохладным на ощупь, скользким, и когда она сжала его в пальцах, он почти выскальзывал. — На какой случай? — спросила она, поднимая глаза на Джинни. — Вдруг пригодится, — подруга подмигнула, и в её голосе было столько намёков, что Гермиона покраснела до корней волос. — Мало ли. Если уж собираться, то собираться по-человечески. Вдруг платье захочешь сменить? Или... другие обстоятельства сложатся. Гермиона хотела возразить, сказать, что никакие обстоятельства не сложатся, что она идёт на банкет, а не на свидание, что Драко Малфой — это договорённость, а не... не то, что Джинни явно имела в виду. Но слова застряли в горле. Потому что она вспомнила его лицо, когда он стоял в шаге от неё. Вспомнила его голос — низкий, хриплый, когда он сказал «Драко». Вспомнила, как он смотрел на неё — не как на договорённость, не как на обязательство, а как на женщину, которую хочет. — Ладно, — сказала она, сжимая шёлк в пальцах. — Берём. На всякий случай. Джинни улыбнулась. Широко, открыто, по-своему. И Гермиона, глядя на неё, вдруг поняла, что улыбается в ответ.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!