Глава 21. Маяки мерцают в море, указывая путь всем заплутавшим.

16 мая 2026, 01:01
Гинтоки снилось, что он был собакой. Или волчарой, в общем какой-то мохнатой тварью, явно знавшей цену преданности. Во сне он не видел себя со стороны, но чувствовал всё: как ветер путается в шерсти, как лапы пружинят по земле, как хвост живёт собственной жизнью — то молотит по бокам от радости, то замирает струной, когда где-то вдалеке лает чужая собака. Его тормошили по загривку, запуская пальцы глубоко в подшёрсток, ласково называли глупой кличкой и не требовали ничего взамен, кроме верности. И этой верности было в избытке — она текла по венам горячее крови и, вероятно, была центром его жизни. Был он щенком или большим кобелём — чёрт его разберёт. Может, и тем и другим сразу: во сне время течёт нелинейно, и Гинтоки одновременно помнил, как спотыкался на неловких лапах, а потом — как мощные мышцы перекатываются под шкурой, когда он вставал в стойку, заслоняя собой своего человека. И глупо было бы представлять сейчас кого-то иного, но это была Кагура. Мелкая, рыжая, назойливая девчонка, размером с ту шавку, которой он являлся. Она дёргала его за ухо — без всякого почтения к волчьему достоинству, просто потому что могла и ей позволялось. Пряталась от страха за могучей спиной, а затем в награду кормила травой с ладони. Гинтоки, принюхавшись, аккуратно брал зубами зелень, словно подобная кормёжка была в порядке вещей. Любила, в общем. Бестолково, беззаветно, как умеют только дети и собаки — а она, кажется, являлась и тем и другим одновременно. И Гинтоки, наверное, впервые в жизни был не против такому понижению в эволюционной ветке. Быть псом при девчонке оказалось проще, чем быть человеком при ком бы то ни было ещё. Сон прервался резко и довольно нагло — неприятным тычком в грудину. Гинтоки хрипнул и распахнул глаза. Кролик — вздыбленный, взволнованный — сидел прямо на его солнечном сплетении и нервно дёргал носом, как будто только что увидел призрака, пересчитал все его кости и остался крайне недоволен результатом. — Ты… — прохрипел Гинтоки, пытаясь сфокусироваться на рыжей морде, маячившей перед лицом. — Я с предательницами не вожусь. Иди к своему садисту, пусть он тебя гладит. Кролик, игнорируя его слова с королевским пренебрежением, резво спрыгнул на татами и начал дёргано подпрыгивать возле чуть распахнутых сёдзи, из-за которых прискакал. Прыжки были нервными, почти истеричными: передние лапки взлетали вверх, задние отталкивались с такой силой, что когти царапали циновку. Уши то вставали торчком, то прижимались к спине, а нос дёргался так часто, будто кролик пытался втянуть в себя весь воздух Осаки разом. Гинтоки сел, сон слетел мгновенно. Он знал эту манеру. Кагура всегда так делала, когда не могла сказать словами, — трясла его за плечо, дёргала за рукав, подпрыгивала на месте от нетерпения. «Гин-тян, там! Гин-тян, смотри! Гин-тян, скорее!» — Что? — спросил он уже без шуток, поднимаясь с футона. — Что случилось? Кролик, поняв, что двухметровый тугодум наконец соизволил проявить сознательность, рванул в коридор — рыжая молния, петляющая между разбросанными вещами. Гинтоки пошёл за ним, на ходу запахивая юкату. Босые ноги шлёпали по деревянному полу, половицы скрипели под его весом, и скрип эхом разносился по пустому гостевому крылу. В комнате Сого было темно — только лунный свет из распахнутого настежь окна заливал футон. Окно хлопало рамой под порывами ветра, занавеска вздымалась и опадала, как дыхание умирающего. На полу, разбросанные в беспорядке, валялись подушки. Одна была вспорота — из неё лезли перья, и ветер подхватывал их, кружил по комнате, оседал на татами, как первый снег. Кролик влетел в комнату первым. Он метнулся к футону, где лежал Сого, и замер рядом, дрожа всем телом. Нос часто-часто дёргался, уши прижались к спине, а из горла вырывался тонкий, едва слышный писк. Сого лежал на футоне, скрючившись в неестественный, вывернутый комок. Колени подтянуты почти к груди, плечи сведены до хруста, руки стиснуты в замок на затылке, пальцы вцепились в собственные волосы, будто он пытался удержать голову на плечах или, наоборот, оторвать её. Позвоночник выгнулся дугой, мышцы напряжены до каменной твёрдости, и всё тело мелко, крупно дрожало — от макушки до босых ступней. Он не дышал, а захлёбывался воздухом. Из горла вырывался тонкий, надсадный хрип, похожий на звук, который издаёт загнанное животное, когда понимает, что бежать больше некуда. Он раскачивался — вперёд-назад, вперёд-назад, — и каждый рывок сопровождался новым свистящим всхлипом, новым судорожным вдохом, новым хрипом, от которого у Гинтоки волосы встали дыбом на голове. Грудь вздымалась и опадала слишком быстро, без ритма, без пауз между вдохом и выдохом — сплошной, непрекращающийся спазм. Рёбра вздымались так, что, казалось, ещё немного — и они треснут изнутри, не выдержав давления. Лицо побледнело до синевы, на лбу выступила испарина. Гинтоки шагнул ближе, чувствуя, как сердце проваливается куда-то в район желудка. В комнате пахло озоном — резко, свежо, как после грозы. И ещё кровью. Совсем немного, но нос Гинтоки, привыкший за годы к запаху боевых ран, уловил его мгновенно. — Окита-кун, — позвал он, резко присаживаясь рядом. Юката безобразно сбилась, обнажая спину, и Гинтоки увидел то, от чего внутри всё похолодело. Свежие царапины. Глубокие, воспалённые, расходящиеся по плечам и лопаткам, словно кто-то драл его когтями. Свежие раны, из которых сочилась сукровица, и в лунном свете они выглядели почти чёрными. А на шее — след от укуса. Не глубокий, но отчётливый: зубы впились в кожу чуть выше ключицы, оставив багровый полумесяц. Ниже, у поясницы, синел размытый кровоподтёк — будто кто-то вдавливал пятку в мягкие ткани, пока они не сдались. — Какого… — прошептал Гинтоки, и договорить не успел. Кролик забился в истерике. Он прыгал вокруг Сого, тыкался носом в его щёку, в подбородок, трогал лапкой — безответное лицо, — и издавал тонкий, почти ультразвуковой писк, от которого у Гинтоки заложило уши. Коготки царапали татами, пушистый хвост дрожал, бока вздымались часто-часто, как будто кролик сам сейчас задохнётся. В голове складывалась картинка, которая никак не желала обретать разумных очертаний. Вопросы с предположениями возникли так же быстро, как и отпали. Сейчас не время, потом. Когда он хотя бы сможет начать дышать. — Придурок, до чего ты себя довёл… Взгляд Гинтоки заметался в поисках воды, которой, конечно же, не было рядом. Он подхватил Сого под мышки, притянул к себе, оттаскивая к распахнутому настежь окну. Сого в его руках был мокрый от пота, дрожащий и совершенно невесомый, словно из него вытекли все кости разом. Он не сопротивлялся и не помогал — просто висел, запрокинув голову, и сжавшееся горло ходило ходуном, пытаясь протолкнуть воздух. Чайки орали оголтело, очень стервозно, словно соревнуясь, кто быстрее замолкнет от надорванных связок, но выбора не оставалось — относительно свежий воздух был более важной задачей. Гинтоки развернул его лицом к окну, прижал спиной к своей груди, зафиксировал. Одна ладонь легла на живот — туда, где диафрагма должна была ходить вверх-вниз, но вместо этого застыла каменным сводом. Вторая легла на грудь, чуть ниже ключиц, ощущая, как сердце колотится под рёбрами, как пойманная птица о прутья клетки. — Слушай меня. — Голос Гинтоки был низким, настойчивым, без обычной ехидцы. — Ты сейчас не умираешь. Дыши со мной. Вдох — медленно, на четыре счёта. Раз, два, три, четыре. Нет, ты не тяни, животом, животом давай. Выдох — на шесть. Раз, два, три, четыре, пять, шесть. Вдох — раз, два, три, четыре. Ты можешь, я знаю, что можешь. Выдох — раз, два, три, четыре, пять, шесть. Его ладонь надавила на живот — мягко, но настойчиво, заставляя диафрагму подчиниться ритму. Сого дёрнулся, из горла вырвался сдавленный сип — он пытался вдохнуть по-своему, грудью, быстро и поверхностно, но Гинтоки не давал. Давил сильнее, перекрывая панический ритм своим, навязанным. — Нет, ты не грудью. Животом. Я сказал — животом, Окита-кун. Ты вообще слышишь меня? Ладонь на груди не позволяла рёбрам разойтись слишком быстро. Ладонь на животе требовала, чтобы диафрагма опускалась вниз, а не застывала в спазме. Гинтоки чувствовал, как под его пальцами мышцы дрожат, сопротивляются, а потом — медленно, рывками — начинают поддаваться. Вдох — уже чуть глубже, с участием живота и не такой свистящий. Выдох — длиннее, ровнее. — Хорошо, ещё раз. Вдох — раз, два, три, четыре. Выдох — раз, два, три, четыре, пять, шесть. Ты держишься, ты дышишь, всё нормально. Сого в его руках всё ещё дрожал. Пот стекал по вискам, за воротник, и Гинтоки ощущал, как его собственная юката промокает насквозь в том месте, где к ней прижималась спина Сого. Но вдохи становились глубже, а свист — тише. Горло перестало клокотать, только на выдохе всё ещё прорывался сип, но уже реже. — Теперь говори, — сказал Гинтоки, не ослабляя хватки. — Что ты видишь? Назови три предмета. Сого не ответил. Губы шевелились, но звука не было — только воздух, выходящий толчками. — Окита-кун, ты меня слышишь? Назови три любых предмета, которые ты видишь. Он сглотнул. Кадык дёрнулся — раз, другой, — и на третьем глотке из горла вырвался хрип: — Футон. — Хорошо, — Гинтоки облегчённо выдохнул. — Что ещё? Мутный взгляд Сого заметался по комнате, пытаясь сконцентрироваться. — Кролик. Гинтоки прыснул от смеха. — Третий предмет. Сого задышал чаще, снова со свистом, и Гинтоки надавил на живот сильнее. — Третий предмет, Окита-кун. Посмотри и скажи. — Луна. — Молодец, теперь продолжай дышать. Вдох на четыре, выдох на шесть. Сого послушно втянул воздух ровнее, без сипа, уже с движением живота. Выдохнул долго, медленно, почти спокойно. Плечи, до этого зажатые у самых ушей, опустились. Пальцы, скрюченные и вцепленные в край юкаты, медленно разжались, оставив на ткани влажные пятна от пота и несколько вырванных волос. Гинтоки не убирал рук, он окунулся в отнюдь не радужную ностальгию. Он не раз видел панические атаки. Во время войны это было повсеместно — висело в воздухе, как запах пороха и разлагающейся плоти. Новобранцы ловили тревожность быстрее всех: один громкий хлопок, слишком близкая вспышка, оторванная конечность товарища, упавшая в окоп, — и вот уже глаза стекленели, дыхание срывалось в свист, а тело начинало жить отдельной жизнью, не подчиняясь ни приказам, ни здравому смыслу. Опытные бойцы тоже ломались — реже, но страшнее, потому что у них это выглядело не как испуг, а как полный отказ механизма. Человек просто садился на землю и больше не вставал, глядя в одну точку, пока его не оттаскивали за линию огня. В окопах таких лечили просто — пощёчиной, окриком, ведром воды за шиворот. Если не помогало — сухой затрещиной по затылку, чтобы перезагрузить мозг короткой вспышкой боли. И отправляли обратно на поле боя, потому что времени на рефлексию не было, а людей не хватало. Тревожность на войне была роскошью, которую никто не мог себе позволить дольше, чем на пару минут. Либо ты возвращался в строй, либо становился ещё одним трупом — третьего не давали. Но Сого не был новобранцем. Не был зелёным мальчишкой, впервые услышавшим свист пуль над головой. И они определённо не сидели в окопе под артобстрелом. Они сидели на полу гостевой комнаты в Осаке, в тишине, в безопасности, за много лет после войны. А капитан первого отряда Шинсенгуми скрючился на футоне, как загнанный зверь, и не мог вдохнуть — не потому, что рядом рванул снаряд, а потому что нечто рвануло у него внутри. Кролик всё так же сидел на подушке, не шевелясь, и синие глаза не отрывались от лица Сого. Нос мелко подрагивал, уши стояли торчком. Маленькое тело было напряжено, готовое в любую секунду снова броситься — то ли будить, то ли кусать, то ли делать то, что делают кролики, когда их человек перестаёт дышать. — Данна… — Сого тихо прошептал. — Забудьте, пожалуйста. Гинтоки не убирал рук. Он держал Сого, чувствуя, как тот обмякает — уже не висит безвольным грузом, а просто опирается спиной на его грудь, как на стену, которой нет дела до чужой слабости. — Забыть, — повторил Гинтоки задумчиво, пробуя слово на вкус. — Забыть, значит. Он покосился на след от укуса на шее Сого. Потом на царапины, уходящие под ворот юкаты. Потом на кролика, который всё ещё дрожал на подушке, не сводя синих глаз с лица капитана. В голове щёлкнуло с огромным неверием, отсутствием понимания логики метафизики, но необратимо всё сошлось на одном вероятном ответе. — То есть ты хочешь, — медленно произнёс Гинтоки, и в голосе прорезалась знакомая ехидца, от которой Сого тут же напрягся, — чтобы я, Саката Гинтоки, человек с идеальной памятью на чужие унижения, забыл, что капитан первого отряда Шинсенгуми... Сого не ответил — то ли не мог, то ли не хотел. Но Гинтоки и не ждал ответа. Он уже мысленно возводил храм собственной проницательности и вписывал своё имя в анналы истории золотыми иероглифами. — ...был залюблен до полуобморочного состояния... Сого попытался отползти, но чёртово измождённое тело не позволило сделать и полуметра в сторону свободы от своего позорного столба. — ...и теперь лежит с боевыми ранениями, полученными явно не на поле боя, а совсем на другом поле деятельности... Сого зажмурился. Если бы у него оставались силы, он бы ударил или засмущался. Но сил не было, поэтому он просто лежал с закрытыми глазами и мечтал о том, чтобы во второй раз сдох более успешно. — Я вас ненавижу, — сообщил он потолку. — Это сейчас взаимно, — кивнул Гинтоки. — Но ничего, переживём. Он перевёл взгляд на кролика. Синие глаза смотрели на него с выражением, которое Гинтоки не мог расшифровать до конца, но почему-то чувствовал: ему только что вынесли приговор, и приговор этот — пожизненное. — А ты, — сказал он кролику, — тоже хороша. Я так понимаю, это была твоя инициатива, бесстыжая. Кролик моргнул. Медленно, презрительно, с достоинством королевы, которой только что намекнули на её связь с конюхом. Уши чуть приподнялись, нос дёрнулся, и весь его вид говорил: «Ты вообще кто такой, чтобы комментировать?» — Понял, — Гинтоки поднял свободную руку в примирительном жесте. — Молчу. Дела семейные, но хочу напомнить, что ты благословения не просила, паршивка. Сого издал звук, похожий на предсмертный хрип. — Какая, к чёрту, семья... — Ну, знаешь, Окита-кун, — Гинтоки посмотрел на него сверху вниз, и в глазах мелькнуло что-то, отдалённо похожее на сочувствие, но сильно разбавленное садистским удовольствием. — Когда девушка оставляет на тебе такие следы, а ты после этого не можешь дышать, это называется не «какая семья», а «поздравляю с помолвкой». Из горла Сого вырвался только сип, он снова попытался встать. Но ноги подкосились, и Гинтоки пришлось подхватить его под мышки, не давая рухнуть лицом в татами. — Тихо, тихо, — пробормотал он, перехватывая поудобнее. — Куда собрался? Ты сейчас даже до двери не дойдёшь, не то что до ювелирки. — Я... я вас... — Сого задохнулся, то ли от злости, то ли от остатков паники, — я вас обоих... — Потом, — отрезал Гинтоки. — Всё потом. Сейчас ты спишь. Он практически отволок его обратно на футон. Сого не сопротивлялся — сил не было. Он рухнул на смятую постель, и глаза его закрылись сами собой, как будто кто-то выключил рубильник. Последнее, что он увидел перед тем, как провалиться в темноту, — рыжий комок, который тут же метнулся к нему и устроился на груди, прижавшись носом к подбородку. Гинтоки постоял над ними, уперев руки в бока. Кролик, свернувшийся на груди Сого, поднял голову и посмотрел на него долгим, пристальным взглядом. В синих глазах читалось: «Ты всё понял. Молодец. А теперь — вышел и закрыл дверь с той стороны». — Только попробуй ещё раз устроить подобное, — сказал он, понижая голос. — Я тебя в салат пущу. Будешь знать. Кролик фыркнул. Звук был полон такого глубинного презрения к кулинарным угрозам, что Гинтоки на секунду ощутил себя оскорблённым. Но промолчал. Он развернулся и пошёл к двери. У порога задержался, бросил взгляд через плечо. Сого уже спал — дыхание выровнялось, лицо разгладилось, рука сама собой легла на рыжую шерсть, прикрывая, защищая. Или это просто казалось Гинтоки — в конце концов, он был старым сентиментальным дураком. Гинтоки постоял в коридоре, привалившись плечом к стене, потёр лицо ладонями, отгоняя непрошеную влагу с глаз. — Совсем старый стал, — сказал он тишине. — Развожу слюни на чужие драмы. Тишина не ответила, но он и не ждал. Просто пошёл к себе, шлёпая босыми ногами по деревянному полу, и половицы скрипели под его весом — размеренно, почти убаюкивающе. За окном нагревался серый осакский рассвет. *** Помещение было низким, с грубыми бетонными стенами, по которым змеились пучки проводов, перехваченные пластиковыми хомутами. Под потолком гудела вентиляция, но воздух всё равно оставался спёртым, влажным, как в подвале старой больницы, в котором обитают только крысы и несчастные практиканты. Пол — выщербленная кафельная плитка с тёмными пятнами в затирке, происхождение которых Шинпачи предпочёл не уточнять. Люминесцентные лампы заливали всё зеленоватым, мертвенным светом. В центре зала возвышались три стальных постамента под подвесными манипуляторами — те свисали с потолка, как сложенные лапки богомолов. К каждому тянулись трубки с разноцветными жидкостями, подрагивавшими в такт работе скрытых насосов. У дальней стены, на массивном основании, пульсировал золотистыми прожилками главный преобразователь — зеленовато-серый овал, похожий на хитин насекомого, из которого в разные стороны выходили гибкие сочленения, оканчивающиеся разъёмами. Шинпачи прижимал корзину к груди и старался не думать об утреннем происшествии. Получалось отвратительно. Мысли лезли, как мухи на липкую ленту — дёргались, жужжали, но увязли намертво. Он снова покосился на Сого, шагавшего чуть впереди с невозмутимостью человека, который то ли достиг просветления, то ли окончательно утилизировал всё человеческое. В голове не складывалось. Как он умудрился? Когда успел? Они все были в одном здании, спали в смежных комнатах, и Шинпачи готов был поклясться, что слышал, как Гинтоки храпит, — но не слышал ровным счётом ничего, что могло бы объяснить растрёпанный до последней стадии приличия вид Сого. И рожу Гинтоки, который то и дело мерзко хихикал над ним, явно смакуя, как тот просто отводит взгляд, даже не в силах привычно съязвить. Рейтинг уважения к персоне Окиты Сого упал настолько низко, что Шинпачи даже не мог определить — есть ли кто-то ещё ниже или капитан теперь единоличный обладатель антирекорда. Он смотрел на эту исцарапанную, молчаливую фигуру и понимал: дно было не дном. Дно было чердаком по сравнению с тем, куда всё рухнуло сейчас. Сого, почувствовав его взгляд, обернулся через плечо. Красные глаза смотрели спокойно, почти сонно. Ни тени смущения, ни проблеска стыда. Только лёгкая, едва заметная хрипотца в голосе, когда он произнёс: — Шинпачи-кун, у тебя лицо, как у учительницы воскресной школы, которая нашла в библии порножурнал. Расслабься. — Я просто... — Шинпачи осёкся, подбирая слова. — Я просто пытаюсь понять. — Не пытайся, слишком сложная для тебя концепция. И ускорил шаг, оставляя Шинпачи позади — с открытым ртом, корзиной в руках и полным отсутствием контраргументов. Ямасита шёл впереди, заложив руки за спину. Его шаги по кафелю отдавались гулко и размеренно. У центрального постамента он остановился, жестом указал на подвесные манипуляторы. — Прежде чем мы начнём, — Ямасита отложил планшет и обвёл присутствующих взглядом, — я должен кое-что объяснить. Он указал на экран, где пульсировала линия осциллографа. — Стабилизация тела животного и человеческой души в таких длинных временных промежутках сильно снижает гарантии полного возврата в норму, — заговорил он ровно, почти монотонно. — Обычная процедура занимает сутки, максимум двое. Ваша подопечная ходила в животной форме почти неделю. К тому же вы уточняли, что с самого начала она вела себя без нареканий, как животное. Такого ранее не случалось, наши превращённые клиенты кривили морды, когда мы заботливо давали им подходящую пищу для их вида. Он помолчал, разглядывая пульсирующие прожилки на корпусе преобразователя. — Но главное иное. Мы очень надеемся, что сохранилась целостность существа. — Что ещё за целостность? — резко спросил Шинпачи. Ямасита повернулся к нему. В тусклом свете лаборатории его лицо казалось вырезанным из старого дерева — глубокие морщины, тяжёлые веки, ничего не выражающие глаза. — Целостность личности, — сказал он. — Устройство считывает не только биологическую форму, но и то, что мы называем «сущностью». Это сложный комплекс: самовосприятие, память, самоосознание. Если человек не понимает, кто он, если его восприятие себя нарушено... — Не понимает? В каком смысле? — Шинпачи снова перебил. — В самом экзистенциальном, — устройство может не считать резонанс волн, — Ямасита ответил с лёгким раздражением, как учитель, которому мешают вести урок. Гинтоки громко цыкнул. — И тогда что? — И тогда дестабилизация, — сухо ответил Ямасита. — Человек может не вернуться. Может вернуться частично. Может застрять между формами. Вы сами наблюдали в своём городе, что происходит с подобными людьми. Куросаки явно веселился, каждый раз убеждаясь в том, как один итог связывает столько разных людей. Поэтому мы работаем так осторожно и настраиваем всё вручную. Иначе устройство просто не поймёт, что собирать. Сого стоял неподвижно. Шинпачи заметил — на слове «целостность» пальцы капитана дрогнули. Всего на мгновение, почти незаметно. Костяшки побелели на рукояти и тут же расслабились. Больше — ничего. Ямасита повернулся к Шинпачи. — Поместите её на постамент, мы начинаем. Шинпачи замер на секунду, глядя на манипуляторы, на пульсирующий преобразователь, на экраны с бегущими строками данных. Потом перевёл взгляд на корзину в своих руках. Кролик сидел тихо, только нос мелко подрагивал, втягивая запахи лаборатории. — Всё будет хорошо, — прошептал Шинпачи, запуская пальцы в рыжую шерсть за ухом. — Слышишь? Ты вернёшься, и Гин-сан снова будет ворчать, что ты жрёшь всё сладкое в доме. А Окита-сан… ну, Окита-сан будет делать то, что он обычно делает. Бесить всех. Кролик моргнул и чуть заметно толкнулся головой в его ладонь — то ли соглашаясь, то ли просто принимая ласку. Шинпачи осторожно, обеими руками, поднял её из корзины и опустил на холодную поверхность постамента. Рыжая шерсть сразу встала дыбом от холода стали, и кролик недовольно дёрнул ухом. — Мы ждём, — сказал Ямасита, и манипуляторы над постаментом пришли в движение. Гинтоки стоял чуть поодаль, скрестив руки на груди. В груди в очередной раз сжалось сердце, предательски намекающее, что оно о себе ещё напомнит. Он ничего не сказал, только коротко кивнул кролику. Синие глаза моргнули в ответ с достоинством — «принято, старик, можешь не распыляться». Они зашли в зону ожидания, в которой курили пара сотрудников. Сизый дым вился вверх, исчезая в работающей на последнем издыхании вентиляции. Ямасита головой указал им на выход. Потушенные окурки мигом полетели в урну. Он опустился на продавленный диван, и тот отозвался протяжным скрипом пружин, намекая, что давно желает в отставку. Ямасита достал из кармана помятую пачку, выудил сигарету, закурил. Огонёк зажигалки на секунду высветил его лицо — усталое, с глубокими тенями под глазами, — и погас. — Присаживайтесь, — сказал он, выдыхая дым. — Если желаете чай или кофе — вон там, самообслуживание. Процесс небыстрый, так что скоротаем время тут. Он указал пальцем в сторону электрического чайника, стоявшего на шатком столике у стены. Рядом с чайником — три жестяные банки без этикеток, стопка разнокалиберных чашек с отколотыми ручками и блюдце с засохшим печеньем, на которое никто не претендовал уже, судя по слою пыли, несколько недель. Гинтоки, не заставляя себя упрашивать, первым делом направился к чайнику и начал деловито рыться в банках, принюхиваясь к содержимому. — Слушай, а у вас тут только чай или есть что покрепче? — спросил он, не оборачиваясь. — А то у меня после бессонной ночи и утренних... событий нервная система просит не кофеина, а чего-то более радикального. Спирт, например. Или на худой конец — медицинский антисептик, я непривередлив. — Чай, — отрезал Ямасита. — Сенча, между прочим, из Киото. — Ну хоть что-то в этой дыре хорошее, — пробормотал Гинтоки, насыпая заварку в чайник. Шинпачи опустился на краешек дивана, стараясь не думать о том, сколько людей сидели здесь до него — и в каком состоянии они покидали эту комнату. Диван под ним просел ещё глубже, и он инстинктивно схватился за подлокотник, который угрожающе шатнулся. Сого остался стоять у стены, прислонившись плечом к холодному бетону. Он смотрел на плакат на противоположной стене так, будто собирался выучить его наизусть, но Шинпачи заметил: взгляд красных глаз был абсолютно пустым. Он просто смотрел в одну точку, находившуюся где-то далеко за пределами лаборатории, Осаки и, возможно, здравого смысла. Ямасита затянулся, выпустил дым в сторону вентиляции и заговорил — негромко, почти лениво: — Раз уж мы здесь застряли, могу развлечь вас парой историй. У нас тут всякое бывало, например, случай с голубем. — С голубем? — переспросил Шинпачи, хватаясь за возможность отвлечься. — С голубем, — подтвердил Ямасита. — Клиент — крупный чиновник из министерства финансов. Хотел незаконно скрыться после проверки его счетов. Думал, станет ястребом или тигром — что-то хищное, солидное. А устройство превратило его в обычного сизого голубя. Знаете, из тех, что гадят на памятники и выпрашивают крошки у храмов. Он стряхнул пепел в жестяную банку, служившую пепельницей. — Он был в ярости. Пытался клевать моих людей, нарезал круги под потолком, отказывался есть зерно. Вы не представляете, как сложно вести переговоры с голубем, который считает себя заместителем министра. Он топорщил перья и издавал звуки, которые, я уверен, были матерными. Просто мы не понимали по-голубиному. Гинтоки хрюкнул от смеха, разливая кипяток по чашкам. Одна чашка треснула от перепада температуры, и он, чертыхнувшись, схватил другую. — А случай с клопом, — продолжил Ямасита, и в его голосе прорезалась усталая гордость профессионала, который видел всё и уже ничему не удивляется. — Я вам, кажется, уже рассказывал. Добавлю только, что, когда мы его нашли и вернули обратно, он попытался подать на нас в суд за моральный ущерб. Адвокат, которого он нанял — кстати, весьма дорогой, — слушал его претензии ровно четыре минуты, потом закрыл блокнот и сказал: «Я не могу предъявить суду иск, в котором истец утверждает, что его превратили в клопа». На что клиент ответил... Ямасита сделал драматическую паузу, затянулся и закончил: — «Но я правда был клопом!» Гинтоки заржал в голос, едва не расплескав чай. Шинпачи прыснул, прикрывая рот ладонью. Даже Сого хмыкнул, не отрывая взгляд теперь уже от двери. — А вы можете знать, глядя на человека, каким животным он обернётся? — спросил Шинпачи, отсмеявшись. Ямасита выпустил струйку дыма в сторону вентиляции и задумался — не над ответом, а над тем, стоит ли его давать. Потом хмыкнул: — Поначалу я пытался предполагать. Это же чистая физиогномика: смотришь на человека и гадаешь — крыса? лиса? свинья? Но устройство с завидным постоянством выдавало мне сюрпризы, и я бросил надежду, что могу быть проницательным. Слишком много факторов, которые не видны снаружи. Возможно, поэтому Куросаки с удовольствием бегал по городу, превращая такое количество людей. Устройство не льстит, не подхалимничает, не смотрит на банковский счёт. Оно выдаёт голую суть, а суть редко бывает красивой. Он затянулся, выпустил дым и вдруг усмехнулся — коротко и по-человечески. — Ну, скажу честно, из любопытства большинство моих людей использовали устройство, чтобы понизить или повысить самооценку. Я, к примеру, оказался вороном. — Вороном? — переспросил Шинпачи, подаваясь вперёд. — Это... довольно символично. — Символично, — кивнул Ямасита, стряхивая пепел. — Вороны живут долго, едят что придётся и никогда не упускают своего. Мои люди сказали, что устройство просто подтвердило очевидное и никакого откровения не случилось. Я был почти разочарован. Гинтоки хмыкнул, протягивая Шинпачи чашку с сомнительного вида чаем. Шинпачи принял её машинально, сделал глоток и едва не поперхнулся — чай был крепким до горечи, как будто заварку не насыпали, а утрамбовывали. — А что насчёт вас? — Ямасита перевёл взгляд на Гинтоки. — Хотите узнать, кто вы на самом деле? Устройство покажет — это не больно и довольно познавательно. Гинтоки замер с чашкой в руке. На секунду в комнате повисла тишина, нарушаемая только гудением вентиляции и отдалённым попискиванием мониторов из основного зала. Шинпачи увидел, как дёрнулся кадык Гинтоки, как пальцы сжались на чашке чуть сильнее. — Нет, — сказал Гинтоки коротко. — Спасибо, я как-нибудь без откровений на свой счёт. Ямасита кивнул, не настаивая. Всё-таки вороны умные птицы, знающие и понимающие лучше многих. Он затянулся, выпустил дым и задумчиво посмотрел на Гинтоки. — Ну, я всё-таки хочу порассуждать, — произнёс Ямасита, стряхивая пепел. — Поневоле профессиональная деформация вылезает наружу. Как патологоанатом, который в компании друзей прикидывает, у кого какая печень. — Это ты сейчас к чему? — Гинтоки обернулся через плечо, прищурившись. — К тому, что у меня в голове есть что-то вроде картотеки, — Ямасита постучал пальцем по виску. — На каждого, с кем сталкиваюсь, всё равно невольно прикидываю — кем бы он обернулся. Вот с вами сижу тут и не могу перестать перебирать варианты. — И что наприкидывал? — хмыкнул Гинтоки, плюхаясь обратно на диван. Диван жалобно скрипнул. — Только не говори, что я — осёл. Терпеть не могу ослов, у них характер плохой. — Осёл — это Хиджиката, — спокойно ответил Ямасита, и Гинтоки поперхнулся чаем. — Упрям, вынослив, везёт на себе больше, чем может унести, и искренне не понимает, почему все вокруг такие неорганизованные. — Хиджиката-сан не осёл! — возмутился Шинпачи, но как-то неубедительно, потому что на секунду представил себе Хиджикату с длинными ушами и осознал, что картинка складывается пугающе органично. — Я передам ему при встрече, — подал голос Сого от стены, и в его тоне прорезалась старая добрая садистская искорка. — «Хиджиката-сан, осакский мафиози считает вас ослом». Он будет тронут. — Я этого не говорил, — Ямасита приподнял ладонь. — Это сказали вы, Окита-сан. Я лишь заметил, что у осла масса достоинств. Между прочим, в христианской традиции осёл — животное, на котором Христос въехал в Иерусалим. Символ смирения и служения. — О, так вы ещё и богослов, — Гинтоки хмыкнул. — Я зоолог поневоле, — поправил Ямасита. — Когда работаешь с устройством, которое превращает людей в животных, волей-неволей начинаешь читать про символизм. Знаете, сколько культур считали крокодила священным? А сколько — демоном? Это увлекательно: одно и то же животное в разных концах света означает совершенно разное. Скажем, сова. В Греции — символ Афины и мудрости. В средневековой Европе — предвестница смерти. В Индии — ездовое животное богини Лакшми, символ богатства. Три культуры, одна птица — и три абсолютно разных смысла. — А у японцев? — спросил Шинпачи, подаваясь вперёд. — У японцев сова — фукуро, — Ямасита выпустил струйку дыма. — «Фуку» — удача, «ро» — суффикс. Буквально «мешок удачи», поэтому сову часто дарят на новоселье. А в некоторых регионах считали, что совы отгоняют злых духов. Вот вам и предвестница смерти. Он затянулся и продолжил, явно входя во вкус: — Или лиса. В Японии — кицунэ, посланница Инари, символ хитрости и магии. В Китае — хули-цзин, обольстительница и искусительница. В Корее — кумихо, злой дух, который ест человеческую печень. Одна и та же зверюга, а какой разброс в резюме. — К чему это вы? — спросил Шинпачи. — К тому, что символизм — штука скользкая, — Ямасита пожал плечами. — Нельзя просто взять и сказать: «Ты — волк, значит, ты опасный одиночка». Может, ты волк, потому что предан стае.  Он сделал паузу, давая словам осесть, и перевёл взгляд на Шинпачи: — Вот вы, Шинпачи-кун, — сказал он задумчиво. — Знаете, кого мне напоминаете? Шинпачи напрягся в ожидании своего приговора. — Хорька, — сказал Ямасита. — Кого?! — очки Шинпачи съехали на нос. — Хорька, — повторил Ямасита с невозмутимостью человека, который только что поставил диагноз и не собирается извиняться. — Маленький, юркий, всё замечает. Со стороны кажется безобидным, но, если разозлить — вцепится в глотку и не отпустит. И ещё хорьки очень преданные, между прочим. А ещё у них зрение плохое и они врезаются глупо. — Я... я безобидный! — запротестовал Шинпачи, но Гинтоки уже заржал. — Хорёк слепой! — выдавил он сквозь смех. — Идеально! Шинпачи-кун, это комплимент. Хорьки — они такие, с характером. Помнишь, как ты на меня орал, когда я в прошлый раз проиграл твою зарплату в пачинко? Вот тогда ты был вылитый хорёк. — Вы проиграли мою зарплату дважды! — взвился Шинпачи. — И я не хорёк! — Дважды — это статистическая погрешность, — отмахнулся Гинтоки и повернулся к Ямасите. — Ладно, давай, жги, зоопсихолог, кто я? Ямасита посмотрел на него долгим, оценивающим взглядом. — Вы — сложный случай, — признал он наконец. — На поверхности — шакал. Падальщик, приспособленец, вечно ноет, что всё плохо, но всегда находит, чем поживиться. — Эй! — возмутился Гинтоки. — Но это только на поверхности, — продолжил Ямасита, не поведя бровью. — Шакалы, между прочим, очень умные и невероятно живучие. Гинтоки закрыл рот. — Но глубже, — Ямасита затянулся, — я бы предположил волка. Только не альфу, как вы, может быть, подумали. Волка-опекуна, который присматривает за стаей, даже когда стая считает, что она сама по себе. Волки, знаете ли, не бросают своих, даже если те трижды облажались или превратились в кролика. Гинтоки смотрел на Ямаситу, и на его лице проступило странное выражение задумчивости. Не принятие, а осмысление истины, плававшей и так на поверхности. — Волк-опекун, — повторил Гинтоки. — Это что-то вроде няньки? — Скорее, старшего брата, — уточнил Ямасита. — Который ворчит, но всегда рядом. Гинтоки хмыкнул и откинулся на спинку дивана. — Ладно, — сказал он. — Шакал-волк — это я ещё могу принять, лучше, чем иерусалимский осёл. — А что насчёт Окиты-сана? — спросил Шинпачи, и Сого от стены метнул в него взгляд, который обещал долгую и мучительную расплату. Но Шинпачи уже перестал бояться — после всего, что он видел за последнюю неделю, капитан первого отряда растерял примерно восемьдесят процентов своего устрашающего потенциала. Осталось процентов двадцать, но их можно было списать на никудышные остатки. Ямасита перевёл взгляд на Сого. Тот стоял, прислонившись плечом к стене, руки скрещены на груди, лицо непроницаемо. — О, тут даже думать не надо, — произнёс Ямасита после паузы. — Койот. Сого приподнял бровь. — Койот, — повторил Ямасита с удовольствием. — Трикстер. Умный, изворотливый, вечно всё портит и сам же страдает от последствий. В мифах индейцев койот — тот, кто нарушает правила, но именно благодаря ему мир становится интереснее. Он ворует огонь у богов, учит людей хорошему через плохое и никогда не делает то, что от него ожидают. И ещё он невероятно живуч — можно упасть с самой высокой скалы, а через пять минут уже бежать дальше с таким видом, будто ничего не случилось. — По-моему, вы только что описали обычного придурка, — заметил Гинтоки. — Одно другому не мешает. — Я и обидеться могу, — пробубнил Сого, чуть сжав рукоять катаны. — И что же получается? — Гинтоки проигнорировал его, поставил чашку на подлокотник и начал загибать пальцы. — У нас в компании: хорёк, койот, шакал-волк, а моя девочка — кролик. Просто зоопарк на выезде. — Вообще-то это довольно точный состав, — заметил Ямасита. — Хорьки, волки и койоты — все из отряда хищных. А кролик — жертва. Но в вашем случае, как я понимаю, кролик — ещё и центр, вокруг которого всё вертится. — Это вы точно подметили, — пробормотал Гинтоки и потянулся за чашкой. Ямасита затушил сигарету в жестянке и откинулся на спинку дивана. Вентиляция под потолком загудела громче, словно тоже хотела вставить свои пять копеек. — Кстати, о кроликах, — произнёс он задумчиво. — Забавно выходит, что жертвенность кролика немного иначе разыгрывается в наших поверьях. В добуддийских мифах, в одной из древних легенд, кролик встретил голодного путника и понял, что у него нет ничего, что можно отдать в пищу. Тогда кролик бросился в костёр, чтобы накормить странника собственной плотью. Он сделал паузу, и Шинпачи подался вперёд. — Другая легенда, — продолжил Ямасита, — говорит, что кролик живёт на луне. Он месит в ступе эликсир бессмертия, без сна, без отдыха, без конца. Трудится ради других, кто остался внизу. Он склонил голову к плечу, разглядывая дверь, за которой всё время беспрестанно гудел движок устройства. На лице появилось почти благоговейное восхищение. — Ваша девочка, — сказал он тихо, — превратилась не в хищника, каким могла бы стать по крови. Она превратилась в существо, единственное предназначение которого, согласно мифу, — жертвовать собой ради других. Кормить голодных, дарить бессмертие, гореть в огне, но не убегать. Даже в этой истории с Куросаки, я считаю, что она неспроста стала случайной жертвой. Сого неожиданно отлепился от стены, развернулся и вышел из комнаты. Дверь закрылась за ним с глухим стуком. Ямасита посмотрел на опустевшую стену, потом перевёл взгляд на Гинтоки. — Кажется, я задел вашего койота за живое. — Ничего, — Гинтоки отхлебнул остывший чай. — Он в эту неделю только этим и занимался, ему не привыкать. Главное, чтобы там ничего не устроил в духе своих мифов, мало ли — украдёт огонь у богов. Или преобразователь. Шинпачи смотрел на дверь основного зала, за которой исчез Сого, и в голове у него крутилось то, что он не решался произнести вслух. — Ямасита-сан, — позвал он тихо. — Вы сказали про целостность личности, что устройство может не понять, что собирать. А если она... если она не хочет возвращаться? Ямасита посмотрел на него долгим, изучающим взглядом. — Вот это, — сказал он наконец, — самый правильный вопрос из всех, что вы сегодня задали. И это тот вопрос, на который у меня нет ответа. *** Сого сидел в этой проклятой комнате, смотря, как небо опрокинулось над морем уже вечерней дымкой. Солнце село, но темнота не наступила — вместо неё разлился густой, почти осязаемый сиреневый сумрак, в котором тонули очертания портовых кранов и мачты кораблей. Последний поезд на Эдо опаздывал — словно специально, чтобы собрать в Осаке побольше заблудших душ и не дать им так просто ускользнуть. Мысли перекатывались тяжело, наваливаясь друг на друга. Распоротая подушка валялась на татами — перья уже не летали, просто лежали мёртвым снегом, и никто не потрудился их убрать. Превращение не получилось. Ямасита объяснил — сухо, без эмоций, как зачитывают диагноз врачи, давно утерявшие эмпатию. За неделю в теле животного кроличье ядро сместило человеческое. Не уничтожило, нет, — просто заняло его место, как квартирант, который слишком долго прожил в чужом доме и теперь считает его своим. Разум кролика больше не помнил, что когда-то был человеком. Не отказывался возвращаться — просто не понимал, о чём речь. Для него не существовало никакого «обратно». Ямасита отдал чертежи устройства — подробные, с пометками на полях, сделанными ещё Куросаки. Сказал, что Генгаю это пригодится. Больше он ничего не мог сделать, и от этого его вежливое спокойствие бесило сильнее, чем если бы он просто развёл руками и сказал: «Извините, ребята, ваш кролик останется кроликом». Но Ямасита не извинялся — он предлагал решения. Деловое участие, лишённое жалости, было его единственным способом помочь, и Сого это понимал, но понимание не делало ситуацию менее поганой. За окном темнело. Море сливалось с небом в одну серую полосу, и где-то в порту одиноко гудел паровой кран — низко, протяжно, как зверь, который зовёт сородичей, но никто не откликается. Сого сидел на футоне и смотрел в одну точку — туда, где за горизонтом исчезало солнце. Рыжий кролик спал у него на коленях, свернувшись в тугой комок. Маленькое сердце билось часто-часто, отдаваясь в пальцы сквозь шерсть, и этот ритм был единственным, что удерживало Сого от того, чтобы встать и выйти в окно. Он не услышал, как открылась дверь. Просто в какой-то момент воздух в комнате изменился — потянуло холодным коридорным сквозняком, а потом рядом с футоном раздался глухой стук дерева о татами. Токкури саке и две чаши. Гинтоки опустился на пол напротив, кряхтя и потирая поясницу. Он молча разлил саке по чашам, одну подвинул к Сого, вторую взял сам. Жидкость вязко булькнула о керамику, явно что-то приличное, а не то пойло, которое Гинтоки обычно покупал на сдачу от парфе. — Почему вы здесь? — спросил Сого хрипло, не поворачивая головы. Гинтоки взял свою чашу, отпил глоток и спокойно посмотрел на него поверх ободка. — Потому что ты сидишь тут со знакомой мне рожей, — ответил он, ставя чашу обратно. — А у меня с собой выпивка и двадцать лет опыта сидеть в темноте с теми, кому кажется, что мир кончился. — И давно вы с собой таскаете выпивку на случай чужого апокалипсиса? — С тех пор, как познакомился с тобой, — Гинтоки хмыкнул. — Пей давай. Сого взял чашу, но пить не стал — просто держал в ладони, чувствуя тепло керамики. Кролик на его коленях пошевелился во сне, и он машинально погладил рыжую шерсть. Затем рвано прыснул от смеха, словно выплевывая остатки еле дышащего самообладания. — Данна, почему вы не считаете, что я просто нашел буйную проститутку и ушел вразнос? — спросил он, глядя в сторону. — Как Шинпачи. Он вон до сих пор на меня смотрит, будто я храм осквернил. Гинтоки замер с чашей у губ. А потом заржал. Раскатистый хохот перешёл в надсадный кашель, от которого саке чуть не пошло носом. Кашель перехватил смех, смех перехватил кашель, и несколько секунд Гинтоки просто давился и тем и другим, издавая звуки, похожие на предсмертный хрип гиены. Он замахал рукой, пытаясь отдышаться. Сого смотрел на него с выражением человека, который уже сто раз пожалел, что вообще научился разговаривать. — Окита-кун, я не знаю, плакать мне сейчас или бить тебе морду, — произнёс он, отсмеявшись. — Ты сейчас назвал Кагуру шлюхой. Осознание накрыло Сого с задержкой в две секунды, и он зажмурился так, будто надеялся исчезнуть. — Я не это имел в виду, — выдавил он. — Я имел в виду, что это вообще, блять, нереально — поверить в такое. Её буквально нет, она кролик, но я умудрился... — он осёкся, не в силах закончить фразу. — Только если не решить, что я окончательно съехал головой и стал зоофилом. Гинтоки скривил лицо, от омерзения его даже тряхнуло. — Ну, знаешь, в нашем мире с аманто, скучающими ёкаями и устройствами, превращающими людей в животных, можно что угодно ожидать, — сказал он, постукивая пальцем по чаше. — Включая то, что ты умудрился получить своё, даже когда она в теле кролика. Я, честно говоря, даже не удивлён. Ты вообще, кажется, способен добиться своего в любых обстоятельствах — просто потому что слишком упёртый, чтобы сдаться. — Она первая полезла, — буркнул Сого, отводя взгляд. — Это не я. Я вообще терпеливый парень. Я даже о таком не думал, почти. Я... она сама... Гинтоки мягко улыбнулся, глядя, как Сого запинается на полуслове, заикается, краснеет и отводит взгляд — настоящий, живой, без привычной маски садистского урода, который вечно елозил и провоцировал в отместку, лишь бы не показывать, что у него там, под рёбрами. Щёки горели, пальцы мяли край юкаты, взгляд метался по комнате, не находя места, где спрятаться. Сейчас он был похож на мальчишку. — Я едва зашёл в комнату и увидел это роскошество, — Гинтоки кивнул на его шею, где ещё багровел след от укуса, — и сразу понял: явно не левая бабочка оставила. Сого дёрнулся, рука непроизвольно дёрнулась к воротнику, но остановилась на полпути. Гинтоки заметил и усмехнулся. — Ты не настолько смелый, чтобы трахаться с местными фрейлинами, рискуя подхватить все ЗППП мира, — продолжил он, отпивая саке. — А потом ещё от переизбытка чувств ловить паничку. Я тебя знаю достаточно, Окита-кун. Ты параноик с туннельным зрением, которое замыкается на одном-единственном человеке. И к моему личному сожалению, я уже смиренно принял этот факт. Сого замолк. Тишину, накрывшую комнату, нарушал только крик чаек с гудящим ветром за окном, да кролик, сопевший на коленях. Он опустил ладонь на рыжую шерсть — просто чтобы занять руки. — Я виделся с ней во снах, — сказал он наконец. — С самого начала. С первой ночи, как она стала кроликом. Гинтоки замер с чашей в руке, но не перебил. — Я не знал, что это по-настоящему, — продолжил Сого. — Думал — просто сны, которые выдаёт мой больной мозг, перегревшийся от недосыпа. Она была там — в лодке, в беседке, на пляже, в книжном. И я... я вёл себя как конченый идиот. Убегал, прятался, провоцировал. Думал, если доведу её до ненависти — мне станет легче. Если она сама меня оттолкнёт — я смогу перестать. Он перевёл дыхание. Пальцы, гладившие кролика, дрожали. — А потом сдался. Решил, что буду великим героем — позабочусь о ней, умолчав правду. Она спрашивала, что с ней происходит, почему она не может выбраться, почему не помнит, когда в последний раз видела вас. А я молчал, потому что думал, так лучше. Думал, что защищаю её от правды, которая её сломает. Сого замолчал, глядя в пол. Голос стал тише, почти шёпотом. — И вместо разумных ответов я просто довёл до того, что сам стёр её существование своим молчанием. Вместо ответа я занялся с ней сексом, как несчастный пубертатник, словно в этом могла быть какая-то ценность. Он поднял голову и посмотрел на Гинтоки — в красных глазах горело сухое, выжженное отчаяние. — Всё происходящее — моя грёбаная вина. Если бы я сказал ей правду — она бы держалась. Если бы я не молчал — она бы помнила, кто она. А я... я просто трахнул её, когда она просила о помощи. Вот и весь мой героизм. Гинтоки слушал не перебивая. Когда Сого замолчал, он ещё с минуту сидел неподвижно, глядя в окно, где сиреневый сумрак уже сменился чернильной темнотой. Потом поставил чашу на пол и вздохнул — длинно, тяжело, со странной грустной улыбкой. — Знаешь, Окита-кун, — сказал он, — я, оказывается, никогда бы не смог повлиять на её решение тянуться к такому идиоту, как ты. Сого дёрнулся, собираясь возразить, но Гинтоки поднял ладонь, останавливая его. — Но вот что я тебе скажу. Я не считаю, что ты настолько всесильный, чтобы повлиять на Кагуру. Контролировать Ято, которая не подчиняется даже собственным инстинктам, — это заведомо проигрыш. Ты не можешь заставить её забыть себя, так же как не можешь заставить её помнить. То, что произошло — это не твоя вина. Это просто произошло. — Если бы я не молчал... — начал Сого. — Если бы ты не молчал, — перебил Гинтоки, качая головой, — ничего бы не изменилось. Потому что это Кагура, которая плевала на чужие решения — будь они твоими, устройства или самого Будды. Кагура сама запуталась в себе, и это её путь — не твой. Ты мог стоять перед ней с раскрытой ладонью и говорить «вот правда, бери», но она взяла бы только то, что посчитала бы нужным. Он помолчал, разглядывая свои руки, сложенные на коленях, и вдруг усмехнулся — криво, без тени веселья. — У тебя сейчас такая же рожа, как у меня, когда я отрубил голову Шоё. Сого замер. Гинтоки смотрел куда-то сквозь стену, и голос его звучал глухо, как будто слова вытаскивали со дна старого колодца. Пальцы сами собой огладили ободок чаши — старый нервный жест, который он не контролировал уже много лет. — Я спас товарищей, но убил учителя. Потерял тем самым всех — включая самого себя. Сидел потом и думал: вот он, итог — полноценное гниение от принятого мной решения. — он горько усмехнулся, уголок губ дёрнулся вниз. — Я сам порой оглядываюсь назад и удивляюсь, как вообще остался живым. — Вы сейчас хотите свести всё к тому, что любую утрату можно пережить? — Сого нетерпеливо прошипел, подаваясь вперёд. Кролик на его коленях встрепенулся, но он этого даже не заметил. — Что даже самые паршивые решения со временем забудутся, когда найдутся очередные люди, которые залатают дыру в груди? Он тяжело дышал, не в силах поверить, что ему пытаются всучить очередную мораль про лечение временем. Пальцы сжались в кулаки на коленях, костяшки побелели. — Не говори глупости, Сого. Сого вздрогнул — не от тона, а от имени. Гинтоки впервые назвал его так, без «Окита-кун», без ехидцы и привычного барьера, которым он всегда отделял себя от чужих. Гинтоки пристально заглянул ему в лицо — без насмешки и нравоучения, только тяжёлое, выстраданное понимание. — Отличие моей истории от твоей в том, что рядом нет отрубленной головы у бездыханного тела. Он замолчал, давая словам осесть. Сого не дышал. Гинтоки видел, как кадык его дёргается, как пальцы, только что сжатые в кулаки, медленно разжимаются, как красные глаза расширяются в неверии. Он наклонился чуть ближе и добавил мягче: — Есть только запутавшаяся в себе дура. — он перевёл взгляд на рыжий комок, спящий на коленях Сого. — И идиот, который испугался показать ей дорогу. — взгляд вернулся к Сого, и Гинтоки улыбнулся — краешком губ, почти незаметно. — Которую она всё равно отыщет. Сого опустил голову, плечи ссутулились, и он замер, глядя в пол невидящим взглядом. Гинтоки смотрел на него, потом тяжело вздохнул, протянул руку и коротко потрепал по макушке. Ладонь была тёплой и шершавой, Сого не отстранился. Гинтоки убрал руку, поднялся с пола — колени хрустнули, поясница заныла, — и, не оглядываясь, вышел, тихо прикрыв за собой дверь. Сого остался в темноте, слушая, как за окном перекликаются невидимые чайки. Он просто сидел и смотрел в пустоту, чувствуя, как внутри медленно, неумолимо сгущается холодная, бездонная апатия. За окном окончательно стемнело, и только огни далёких маяков мерцали в такт биению маленького сердца, всё ещё стучавшего у него под ладонью.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!