Глава 5

29 апреля 2025, 22:21

I am my mother's savage daughter The one who runs barefoot Cursing sharp stones I am my mother's savage daughter I will not cut my hair I will not lower my voice Ekaterina Shelekhova — Savage Daughter I feel it deep within, it's just beneath the skin I must confess that I feel like a monster I hate what I've become The nightmare's just begun I must confess that I feel like a monster Skillet — Monster

Ангелина всегда любила ночь. Ночь умела хранить тайны, укрывая их мягким звездным покрывалом, что таяло к утру в рассветном мареве. Работать ночью было легче — луна подпитывала ведьминскую силу, обостряла чувства, помогала не просто видеть и слышать, но чувствовать. Лунный свет мягко застилает комнату, выхватывая из темноты два силуэта на большой кровати, переплетенные после изматывающей близости, еще хранящие жар прикосновений и поцелуев. Разомлевшая, томная, она лежит на спине, прикрыв глаза. Влажные волосы разметались по подушке, по телу сладкой истомой пробегает легкая судорога, сбивая дыхание. Макс скользит взглядом по плавным изгибам своей женщины — по мерно вздымающейся и опадающей груди, мягкой линии талии, пышным молочным бедрам, изящным ногам. Сердце мужчины предательски дрогнуло, в ушах тихо зазвенело — не твоя, не твоя, не твоя. Он морщится и встряхивает головой, скидывая морок — бесы, что ли, в ночи налетели? Моя, конечно, чья ж еще. Тихий ведьминский смех колокольным перезвоном заполняет пространство. — Своя, Максим Николаевич. Своя собственная… — Ангелина поднимается и поворачивает голову, внимательно смотря на него горящими, колдовскими глазами. Тогда эти слова были упрямым и дерзким вызовом, почти игрой. Теперь — печатью. Приговором. Напоминанием о том, что она всегда оставалась за чертой, даже когда была в его руках. В ее взгляде не осталось ни следа той боли и усталости, что он наблюдал всего-то час назад. На него смотрят глаза той, которую он знал когда-то давно — озорные, с золотыми искорками, проступающими из яркой зелени, горящие силой, пышущие жизнью. Глаза той, которую он полюбил, с которой связал себя той темной осенней ночью. Той, которую он предал. Ему казалось, связь не оборвалась, просто стала тише. Но, может, это он один все еще ее слышал?.. Силу зову, силу призываю, силой колдовской себя окружаю… Макс резко выдыхает, ощущая, как горло сдавливает невидимой рукой. — Гель, ты чего? — Левин чуть отпрянул. Его тело реагирует первым — кожа начинает зудеть, пальцы немеют, словно он шагнул в пространство, где все подчиняется не ему. — Еще раз меня так назовешь — язык в узел завяжу, — хладнокровно предупреждает колдовка, сверля его пронзительным взглядом. — Выметайся. — Женщина, ты сбрендила совсем? — Макс чуть приподнимается над ней, не отрывая взгляда от горящих в темноте очей. — Не нужен ты мне, веретник чертов. Ни тогда, ни сейчас. Ни Богу свечка, ни черту кочерга, — глубокий грудной смех колдовки звучит пугающе в ночной тишине. — Давно я себя отвязала. Себя отвязала, а тебя оставила. Вернись, моя колдовская сила, вернись. Вернись, моя колдовская сила, вернись. Вернись, моя колдовская сила, вернись. Ее мысленный заговор раздается в его голове раскатами грома, отпечатываясь на изнанке сознания, дурманя разум. Встану я, Ангелина Евдокия, да не благословясь, да не перекрестясь… Да выйду из избы в двери, да из двора в ворота, да стану звать-зазывать, ветры буйные призывать… Левин протягивает руку, будто надеясь дотронуться до нее прежней, теплой, живой, но натыкается на невидимую преграду, натянутую, дрожащую, насыщенную силой, которая отталкивает его, не позволяя приблизиться. Сила ведьмы знает и действует раньше нее самой, отталкивая его, не давая коснуться, не позволяя вновь разрушить крепкую броню. Силе сопротивляться нельзя и колдовка позволяет ей течь легко, свободно, заполняя пространство — пусть защищает хозяйку. — Пошел вон, — Ангелина чуть машет рукой в сторону двери, что вдруг распахивается с легким щелчком, подчиняясь ее воле. — Заходи — не бойся, выходи — не плачь.

***

Он не сразу понял, что вышел. Не помнил, как оказался за порогом, просто вдруг обнаружил себя в коридоре, босой, с застывшей на губах фразой, которую так и не произнес. В голове еще звучали отголоски ее заговора, будто кто-то царапал изнутри по черепу, шептал прямо в затылок, не давая отдышаться. Он шагнул было назад, но дверь уже не поддавалась. Ни заклинанием, ни прикосновением. Ни ее волей, ни его. Давно я себя отвязала. Себя отвязала, а тебя оставила. — Блядство! — выругался, как плевок, и саданул кулаком в стену, будто хотел вытрясти из нее ответ. Соседняя дверь распахнулась, являя из себя сонное лицо Череватого. — Ты шо тут бушуешь, Максим Николаич? Макс отрешенно разглядывал содранные в кровь костяшки. — Че? — Левин перевел отстраненный взгляд на Влада. Как всегда стоит, зубы сушит. — Шумишь, грю, чего? — Владик зевнул в полный рот, почесывая затылок. — Ночь на дворе, а ты як конь по стойлу. — Шел бы ты… — мысли никак не могли собраться в кучу. — Шо, бабонька турнула? — улыбка Череватого бесила так, что хотелось почесать кулаки еще и об его хитрую рожу. — Завел, а сам заглох? — Заткнись, пока зубы целы, — рыкнул Левин, сглотнув металлический привкус злости, навалившейся на язык. — Тоись, это вы так теперь ссоритесь, да? По-взрослому, — хмыкнул Владик, снова зевая. — Днем деретесь, а ночью в десны, як родные. Макс смотрел на него всего секунду, казавшуюся ему, впрочем, бесконечно долгой и вязкой, как смола. Кулаки сжимались и разжимались, мышцы на челюсти ходили волной. В глазах занимался поднимающийся из глубины бесовской огонь, что разгорался все сильнее с каждой секундой. Владик понял, но стоял — наглый, самодовольный, до тошноты. Пиздюк в натянутых штанах, а гонору на три базара. Макс коротко усмехнулся краем губ. Один удар — и будешь кашу сосать до старости. Лучше уйти, пока еще можно. Пошел стремительно, наотмашь, будто что-то гнало в спину, подталкивало под ребра. Дверная ручка не сопротивлялась — и дом этот, и замок, и стены внутри знали: держать его бессмысленно. Комната встретила его чужой, гулкой тишиной. Темный сруб пахнул пылью, временем, чем-то сырым и застывшим. Он ввалился внутрь, не сбавляя шага, зная, что будет дальше. Стул первым оказался под рукой и с грохотом взлетел, ударяясь о деревянный сруб стены. Дерево ответило низким гулом, зарычало в ответ. Стул отлетел в сторону и, перекошенный, упал на пол. Один рывок — и стол повалился на бок, треща подломившимися ножками, лампа слетела, шаркнув по полу, и взорвалась резким, стеклянным звуком, как выстрел в стену. Макс двигался как загнанный зверь, каждая мышца требовала выхода. Руки горели, дыхание сбивалось, лоб был мокрым, но он даже не заметил, когда пот стал заливать глаза. Шкафчик, попавшийся на пути, с натужным скрипом съехал в сторону, врезался в сруб, вгрызаясь в дерево. Что-то посыпалось сверху, ударяясь о пол — пусть валится. Пусть все. Мысли погасли. Осталось только резкое и грузное, как удар кувалды, движение. Он сбивал, рвал, толкал, пока в комнате не осталось ничего, что можно было перевернуть. Все вокруг стояло вкривь и вкось, как внутри него самого. Стены дрожали от шагов, от ударов, от сбивчивого дыхания. Запах, терпкий и липкий, как смола, проступившая из вспоротого сруба, заполнил комнату. На дальней стене что-то дрогнуло, сдвинулось в полумраке и взгляд сам скользнул туда, зацепляясь за блик, за неясное, упрямое пятно света. Макс медленно пошел вперед, на шаг, на второй, чувствуя, как под босыми ступнями поддается пол, скрипит, вздыхает, словно дом сам дышит под его весом. В большом зеркале вспыхнуло отражение и сразу потухло, оставив только его самого, искаженного, сгорбленного, с прерывистым дыханием. Он подошел ближе, чувствуя, как пространство между ним и стеклом стягивается, словно зеркало тянет его к себе, не позволяя отвернуться, и остановился, глядя прямо в глаза тому, кого когда-то знал. Смотрел в отражение и не узнавал себя. Лицо чужое, резкое, перекошенное. Злое. Бросающееся. Под глазами тени, челюсть сведена. Он стоял перед зеркалом, будто перед чужим. А отражение стояло перед ним. Тот, кто смотрел с той стороны, был не просто злым. Он был выжженным. Пустым. Где-то за границей воздуха и времени она стояла у тусклой полосы отражения, не всматриваясь в него, а слушая, как в ней поднимается сила. Легкая дрожь пробегала под кожей, дыхание становилось глубже и насыщеннее, а в груди нарастала волна неконтролируемой мощи, которую совсем не хотелось сдерживать. Губы сами собой изогнулись в тонкую, властную улыбку, адресованную себе и только себе, той, что жила внутри. В теле больше не было скованности, она ощущала неведомую ранее свободу, словно с нее наконец сошло все фальшивое и наносное, отвалилась старая, иссохшаяся змеиная кожа. В груди что-то дрогнуло и вырвалось наружу теплым, тяжелым звучанием, похожим на шорох ветра в заросшем густой травой поле. И эта волна пошла дальше — по воздуху, по полу, по стенам… Гладкая поверхность зеркала вдруг заволновалась и пошла рябью, смазывая резкие черты. В зыбком, подрагивающем отражении на миг вспыхнули зеленые, пронзительные глаза, в которые он всматривался всего несколько минут назад, и эта чертова зелень выводила его из себя похлеще, чем осознание того, что он ничего не может изменить. Из глубины, будто сквозь толщу воды, донесся низкий, до боли знакомый смех, что резал слух сильнее любого крика. Кулак с сухим хрустом врезался в зеркальную поверхность. Зеркальная амальгама треснула, разбежавшись тонкими нитями в стороны, отражение рассыпалось на сотни осколков и в каждом жили ее насмешливые, горящие и такие родные глаза. Смех скользил между трещинами, вползал в жилы, сливался с дыханием. Он жил в нем, горел под кожей, мешая кровь с солью, память с тоской, любовь с разрывом. — Сука! — Максим взревел, срывая зеркало со стены, швырнул изо всей силы, и рама с треском лопнула, стекло взорвалось градом осколков. Кровь стекала по рукам, капала на пол и пачкала доски, смешиваясь с битым стеклом. Злой, надтреснутый смех звучал еще несколько секунд, цепляясь за щепки и тени, пока не захлебнулся окончательно, оставляя после себя густую, вязкую пустоту, которая пахла пылью, горечью дерева и собственной кровью. Тишина накрыла его сразу, без пауз, давящая и чужая, словно плотно натянутая ткань, душащая весь дом и лично его. Максим стоял посреди комнаты, окруженный стеклом, кровью и взбухшим от злости воздухом, и тяжело дышал, ощущая, как сильно бьется сердце, так сильно, будто еще несколько ударов, и грудная клетка треснет. Он пошатнулся, прошел два шага, не видя дороги, не разбирая, где пол, где стены, и рухнул на кровать всем телом, как есть, не стряхивая с себя осколки и капли крови. Лежа на спине, он смотрел в потолок пустыми глазами, словно все, что было в нем сожгли, перемололи, выбросили вместе с этим смехом и стеклом. Уродливая, обожженая связь все еще жила в нем, как нить под кожей. Он дергал за нее и каждый раз проваливался в собственную боль. Тело отзывалось тупой ломотой, мозг — белым шумом, внутри не осталось ни злости, ни страха, ни любви. Только тишина. И немое, тяжелое одиночество, которое нельзя было ни разбить, ни закричать, ни забыть.

***

Дом жил. Скрипел, натягивал балки, посапывал в щелях, принимая ночь в свое чрево, прислушиваясь к той, что стояла в самой сердцевине его деревянных кишок. Сильная, упрямая, живая. Там, где тьма сплеталась с деревом, ее обнаженное тело дышало вместе с домом, босыми ступнями чувствуя, как под кожей досок перекатывается тяжесть ночи. Волосы, влажные от пота и ночной духоты, сбились в спутанные пряди, щекотали плечи. Жар разливался по ее телу ровной, вязкой силой, как новая кровь. В глубине, под ребрами, сила медленно вставала в полный рост, тянулась по позвоночнику, рассыпалась по рукам и животу. Внутри больше не было трещин, ощущалась лишь ровная, плотная тяжесть, и от нее хотелось не убегать, но оставаться. Расправлять плечи. Быть. Губы дрогнули, расплываясь в тихой, неторопливой усмешке, означавшей победу. Ей больше не нужно было прятаться или вспоминать, какое лицо надеть утром. Ночь знала ее и принимала такой, какая она есть. Ангелина делает глубокий вдох, что совсем недавно был недоступной роскошью, и это ощущение свободы пока что кажется чужим, но она знает, что быстро к нему привыкнет. Свобода — это готовность платить цену за то, чтобы остаться собой. Она заплатила сполна. Она поводит линией плеч, клонит голову в одну и в другую сторону, перебирает пальцами в воздухе, пробуя на вкус вновь обретенную силу. Все, что так долго пожирало ее изнутри — сомнения, выжженные до пустоты страхи, тупая боль, ставшая привычкой, чужие роли, натянутые маски, выученные улыбки, отработанные движения, — медленно таяло в тумане, рассыпаясь на обрывки. Словно кто-то медленно выдергивает из нее по одной тонкие занозы, и с каждым новым вдохом в теле становится больше ее самой. Той, что знает цену себе и больше не притворяется.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!