Ретроспектива 4. Часть 2
7 мая 2025, 01:41Lay my head, under the water
Lay my head, under the sea
Excuse me sir, am I your daughter?
Won't you take me back
Take me back and see?
Lay my head, under the water
Aloud I pray, for calmer seas
And when I wake from this dream
With chains all around me
No, I've never been, I've never been free
The Pretty Reckless — Under the Water
Dok tone veče, vraćam isti san
Preda mnom svetac drži crni lan
U more, sure boje, zove me taj glas
Nemam ja sreće, nemam spas (nemam spas)
Ni do zadnjeg leta, ni do kraja sveta
Sudbina je moja kleta
Ova duša nema dom, ova duša nema ton
Crne zore, svеće gore, moje morе
Teya Dora — Džanum
Июль 2024. Ночь после ритуала. Сначала было чувство, будто тело стало меньше. Стало чужим. Ноги короче, пальцы тоньше, дыхание теснее в груди. Веки тяжелеют, руки кажутся неуклюжими, будто оказалась в чужой, некогда знакомой коже. Свет вокруг блеклый, мягкий, как сквозь простыню. Она стоит босиком на влажном песке, он прилипает к пяткам, холодит щиколотки, и ощущение это кажется каким-то далеким, тянущимся из самого детства. Просторный и неподвижный, как зеркало, залив тянется к горизонту, а посреди воды, по пояс, стоит отец. Лицо спокойное, руки опущены. Он ничего не говорит, но она чувствует нутром — надо идти. И идет. — Привет, мышка, — морщинки вокруг глаз, как лучики, улыбка светлая и теплая. Голос как раньше: низкий, чуть шершавый, с теплотой, которая разливается в груди медленно, как чай из термоса. У нее перехватывает горло. Она не отвечает и делает еще один шаг. Вода холодит колени и отступает под ее шагами, пропуская вперед. Отец не двигается и просто ждет, как всегда ждал, когда она решится сама. Она делает еще шаг, чувствуя, как холодная вода хлещет ее по бедрам. Отец наклоняется к ней, подавая ладонь, и она берет ее без слов. Маленькая, чуть дрожащая детская ладошка тонет в его широкой и теплой, и он мягко ведет ее вглубь. — Помнишь, как мы учились? — спокойно, будто между прочим, спрашивает он. Она неуверенно качает головой. Может, и не помнит. Но тело — должно. — Сейчас ляжешь на спину. Я подержу. Только дыши, Ангелок. Не бойся. Он отпускает ее руку, но другая уверенно подхватывает ее под спину, словно знает, где у нее точка равновесия. — Все хорошо. Я держу, — говорит он. Вода касается затылка и плеч. Она замирает. Ей не хватает воздуха. — Мне страшно, пап. У меня не получится. Уже не получилось, — она лежит на воде, чувствуя спиной крепкую ладонь отца. Мелкие волны скользят вдоль тела прохладными лентами, мокрые волосы расползаются по воде темным, медленно дышащим пятном. — Сила не любит страх. И неуверенность в себе не любит. Чему я тебя учил? — Если страшно, делай испуганно, — Ангелина хихикает, расслабляясь, позволяя воде подхватить спину целиком. Вода обнимает легко и упрямо, настаивая: вот так, не нужно бояться. — Ты говорил: где страшно — туда и иди. Там рост. Там твоя сила. — Умница. Я в тебя верю. Всегда верил. Они молчат, слушая размеренный шум прибоя. Вода шевелится у плеч, у ушей, в волосах, и Ангелина лежит, прикрыв глаза и ощущая, как папа держит ее, спокойно и уверенно, будто так и должно быть. — Почему у меня не получилось? — голос почти детский, без защиты. — Я же все сделала. Отец не отвечает сразу, чуть крепче прижимая теплую ладонь к ее спине. Чтобы не утонула. Чтобы не дрогнула. — Если плели вместе — не распустишь одна, — отвечает он, пораздумав. — Да как вместе-то? Он же сам все… Я-то там сбоку припека — постояла, подержала, посмотрела! Юрий Андреевич вздыхает, улыбается печально, глядя на нее, вроде бы маленькую, но с этим взрослым, выжженным взглядом, в котором уже слишком много понимания. — Ты круг чертила? Травы жгла? Силу звала? Она молчит. Смотрит в небо, прикусывает губу. Плечи будто уходят внутрь. — Кхм… Консумация, опять же… — старик смущается, отворачиваясь. — Папа! — она зажмуривается, щеки краснеют, губы сжимаются в тонкую линию. — А что папа? Папа книжки читал. Папа не вмешивается. Папа просто делает выводы. — Не думала, что у тебя такие глубокие познания в ритуалистике, — Ангелина прыскает в кулачок, забавляясь. — Скорее, в консумациях, — они смеются вдвоем, как будто ничего между ними не было — ни разницы лет, ни границ, ни смерти. Как два человека, которым не нужно подбирать слова, все и так ясно между строчек. Их смех звучит как накатывающие волны прибоя, постепенно затихая, и она замирает, слушая, как тишина постепенно накрывает их обоих. Его ладонь держит ее так, словно она и есть мир, вселенная, планета Земля, а потом вдруг отпускает. Мягко, почти неощутимо, но она сразу чувствует эту пугающую пустоту. — Держаться — это хорошо. Но иногда надо дать себе плыть. Тело слегка проваливается в воду. Волны подхватывают, но не так, как он. Внутри все сжимается от короткого испуга, как удар под ребра. Грудь ловит воздух, плечи напрягаются в страхе, что сейчас она пойдет ко дну. — Пап, подожди… — в ее голосе дрожь, растерянность, детский страх. — А если утону? — она неловко двигает руками и ногами, пытаясь найти опору. — Не утонешь, — уверенно говорит он. — У тебя теперь свои берега. Он рядом. Стоит все так же спокойно и уверенно, как скала. Не касается, но его поддержка теплом лежит под ребрами. Она лежит на спине, грудь медленно вздымается, вода гладит плечи, ключицы, живот. Волосы плывут в стороны, обрамляя лицо, как венец. В груди все еще туго, но уже не страшно. Спина чувствует, что опоры больше нет — ни ладони, ни тени за плечом, но даже без его руки она знает: он не ушел. Просто стал частью ее. Как кость. Как стержень. Вокруг только залив. Серый, просторный, как небо. И женщина, распластанная в этой тишине — не девочка, не ведьма. Просто женщина, научившаяся не тонуть.***
17 ноября 2024. Трасса Бегишево — Нижнекамск. Камера стояла где-то сбоку, между сиденьями, и казалась ближе, чем нужно. Все, что было дальше вытянутой руки, расплывалось. Все, что ближе — обострялось до боли. Ангелина сидела у окна, Макс у другого. Вика, ровная и сдержанная, как живая перегородка, сидела между ними. Они не были так близко уже очень давно. Не касались, не смотрели с такой близкой дистанции. Не молчали так громко. Машина шла по трассе, за окном проплывали черные деревья. Пахло пылью, кожей, табаком. И прошлым. Каждое слово, которое она произносила, было написано заранее. Сценарий. Сцена. Подводка к испытанию. Улыбка в нужном месте. Жест — по отработке. Реплика — колкая, для монтажа. Красная лампочка загорелась. Мотор. — Очень приятно ехать с ученичком, наконец-то встренулись, — говорит она, перебирая пальцами воздух, будто сплетая насмешку. Голос живой, а внутри тошно. Она не чувствовала эту фразу. Не хотела ее говорить. Хотела сказать: «Я скучала. Где ты был?» Но говорила другое. Он смотрел на нее не впервые, но в первый раз — так. Не человек, а крепость. Стена, которую она не смогла бы проломить, сколько бы ни билась. — У нас вторая серия фантастических иллюзий Ангелины Юрьевны, — он играл спокойно. Он всегда умел. Она — плохо. Ее сносило. — Максим у вас учился? — голос за кадром. — Максим у нас учился, — ответила она рефреном. И сразу пожалела. Говорить про прошлое значило признать его. Признать, что оно было. Что было капище, голос, рука в ее волосах. Что она не придумала. Макс не теряется. Он продолжает играть точно, с усмешкой, как будто сам писал сценарий. Каждое слово в его устах звучит естественно, даже если он читает с той же бумажки, что и она. Интонации, подколки и взгляд у него выходят естественно, как дыхание, а у нее каждое слово вырывается сквозь сопротивление — хочет сказать одно, но вынуждена другое. Они продолжают препираться. Он легко и насмешливо препарирует каждую ее реплику, а она понимает, что не может больше играть. Она кипит. Ей хочется сделать больно, но это не месть, а жгучее, пронизывающее отчаяние, от которого не получается спрятаться. Да пошли вы в жопу со своим сценарием. И рвет без подготовки, без тормозов: — Ты, блин, и как… ты, блин, и как веретник — я смотрю, говно. Ты как, блин… и чернокнижник — говно. Ты, блять, и как мужик — говно. После этих слов в салоне повисает глухая тишина. Даже мотор, кажется, стих. Вика мертво застывает, уводя глаза то в одну, то в другую сторону. Она будто больше не дышит. Ангелина чувствует, как у нее дрожат руки. Все — слишком. Слишком рядом, слишком громко, слишком живо. Он молчит. Он умеет. Она — нет. Он делает вид, что между ними ничего не было, что все их ритуалы, поездки, разговоры ночами, объятия и поцелуи — ничто, пока ее трясет, как осиновый лист, пока камеры улавливают каждую чертову секунду, и она надеется только на то, что все лишнее будет вырезано. Они продолжают по сценарию, как будто ничего не произошло, Макс спокойно и вежливо спрашивает про порчи. Она отвечает как по бумажке, ровно, без выражения. Порчу не делает. Порчу надо заслужить. А потом он включает видео и говорит это вслух, глядя ей в лицо: «Как делать порчу на примере Левина». Левин выставляет ее напоказ, заставляя испытывать удивление и неловкость перед камерами. В кадре ее голос, ее руки, его фото. Это подло. Это личное. Искаженное, вытащенное наружу, но все еще личное. Ангелина сидит и, на удивление, не испытывает ни злости, ни боли, только тянущую пустоту, в которой исчезают все остальные эмоции. Она не двигается, смотря в экран телефона, и, когда видео заканчивается, наконец произносит: — Да, у нас Максим Николаич весь обиженный, ущемленный, — с бравадой, почти весело. Наигранно. Громкая фраза, чтобы заглушить внутренний надлом. Макс вскидывает брови, окидывая ее удивленным взглядом. — Чем? Кем я обиженный? Какой термин интересный. Он смотрит на нее в упор, насмешливо, почти вызывающе. Как будто подначивает: скажи. Назови. Дай слабину. — Мной, — отрезает она, отворачиваясь. — Тобой? — Мной. Мной обиженный. Эти слова звучат не для камеры, не для Виктории, только для него. Каждое слово как нож по собственным венам. Она бросает эти слова, как оплеуху, но на деле — сдается. Он замирает на секунду, и ей непонятно, понял он или нет, а он вдруг выстреливает в упор: — Да я тебя не замечаю уже года два как. Ей уже не больно. Это что-то другое, глухое, тяжелое, как кулак в живот. Она смотрит в окно, прикусив губу, и думает, что если бы не камеры — она бы остановила машину и вышла. Если бы не Вика рядом — заплакала. Если бы не все это — простила бы. Она даже не успевает подумать, как изнутри вырывается: — Ты меня не замечаешь? Поэтому ты меня перекрыл везде, да? В черный список поставил? Со мной не поговорил, не пообщался? Говорит тихо и без надрыва, стерильно-ровным голосом, но именно от этого страшнее. Вспышки закончились, осталась только пустота, когда внутри все сгорело и осталась только тишина. В салоне звенит воздух, камера ловит каждый поворот головы, каждый вдох. Фоном звучит голос Райдос — что-то про поездку, про съемку и про то, что ей не хотелось бы, чтобы их конфликт помешал работе. Говорит, как всегда, ровно и сдержанно, с толикой неуклюжей заботы. Ангелина слушает, но как сквозь одеяло. Мысли гудят. Она не понимает, где находится — то ли в этой чертовой машине, то ли в прошлом, в том самом моменте, где он от нее отвернулся. Все сжимается в одну точку, хочется встать и выйти, хочется что-то сделать, но не с ним, а с собой, чтобы, наконец, полегчало. Они едут дальше молча. Все, что могло быть сказано, уже ушло в воздух, растворилось без следа, осталось лишь гулкое, липкое внутри, как затянувшаяся петля, ощущение, от которого хотелось спрятаться. Бежать ей было некуда. Вокруг только пропахший табаком салон, трасса и лесная полоса. Ангелина упрямо продолжает смотреть в окно, неторопливо пролистывая свои мысли, как неинтересную книгу, и внезапно цепляется за вспыхнувшее ощущение — сейчас. Сейчас тот самый момент. Момент, чтобы попытаться оборвать связь. Пока он здесь, рядом, пока слышит, дышит и существует в одном с ней пространстве. Если он подойдет, если встанет в круг и подаст руку, то, может быть, у нее получится. Может быть, связь, которая держит ее уже не первый год, отпустит. Он не должен знать, зачем. Никто не должен. Она выдыхает, выравнивает голос и просит остановить машину в ближайшем лесу. — Мне надо будет поритуалить. Вика поворачивается к ней с подозрительным прищуром и спрашивает: — А что за ритуал? — Будем снимать. И выравнивать, — спокойно отвечает она, старательно скрывая дрожь. Они свернули с трассы и машина остановилась на узкой проселочной полосе у кромки леса. Все вокруг было беззвучным, тусклым и выдохшимся. Одним словом, ноябрь. Лес стоял голый, черные стволы вытягивались в серое небо, в воздухе стоял запах сырости и старых листьев. По одну сторону подмерзшее мутное озеро — уже не вода, но еще не лед. По другую — деревья, дорога и тишина. Земля, покрытая серо-бурым ковром из гнилой листвы, скрывала звуки их шагов. Троица вышла из машины одновременно — Макс просто пошел подышать, Вика следовала за Ангелиной, внимательно наблюдая за ее движениями, сама же Ангелина зажглась намерением сделать то, что не получилось в прошлый раз. Она знала, куда идти, где расчистить, что подкинуть в костер. Тело работало без дополнительных команд, мысли перестали скакать, и она сосредоточилась на главном — разорвать. Прекратить. Остановить. Место выбралось само — просвет среди деревьев, черная земля, вымокшая листва, холодное дыхание озера за спиной. — Я хочу костерочек сделать. Нам же надо будет работать, — говорит она, будто в воздух, но адрес был конкретный. Один. Ветви ломаются в руках с сухим хрустом. Она не оборачивается, но слышит, как он стоит. Слышит. Дышит. Просто подойди. Не говори ничего. Просто подойди. — Максим Николаич не хочет помочь? Он же у нас великий колдун-то, — бросает она привычным, острым тоном с долей насмешки, и тут же чувствует: резанула. Хотела позвать, а получилось только уколоть. Хотела попросить, а в итоге швырнула перчатку в лицо. — Что надо сделать? — равнодушно спрашивает Левин, бросая на нее быстрый взгляд. Ее передергивает — она знает этот голос. С ним все сразу становилось бессмысленным. И в ответ вылетает не то, что надо: — Максим Николаич у нас не мужик. Слова обожгли ей горло. Он вздыхает и машет рукой: — Не… Сама. — и уходит, даже не попытавшись помочь. Вот так ты, да? Вот так просто отвернулся? Даже не глянешь? Ну и пошел к черту. Она остается одна. С костром. С ветками в руках. С чем-то, что уже не вернуть. Ты все слышал. Все видел. Ты знаешь, что я зову — а ты делаешь вид, что не слышишь. Вот и гуляй теперь. — Максим Николаич там гуляет с гордым видом… Подошел бы, помог бы, — говорит Ангелина чуть тише, даже не надеясь, что он услышит. Реплика для камеры, чтобы не было паузы. Чтобы не остаться в тишине. — Я не хочу портить твою прекрасную работу, Ангелина, — доносится откуда-то сбоку, из-за деревьев. — А может все-таки подойдешь? В круг-то встанешь, как тебе было говорено в свое время, а? Хотя ты у нас не любитель кругов… — В круг? У тебя есть круг? — насмешливо фыркает Левин, кидая на нее быстрый взгляд, и исчезает между деревьев. Надежда тает в груди, оставляя после себя горькое послевкусие разочарования и страха, что она так и останется в этой чертовой связке, что все ее усилия напрасны, что вариться ей в этой дряни до тех пор, пока он сам не решит к ней прийти. А он не придет, она его знает. Раз не встал, значит, не сработает. Значит, все зря. Одна я не вытяну. Этот узел вдвоем надо рвать. Только вдвоем. Ангелина стоит у костра и смотрит, как дым идет вверх. Вика стоит рядом, не сводя с нее внимательных глаз. Камера не дремлет, операторы ловят кадр поудачнее, пока она пытается сообразить, как выйти из ситуации. Она не может сказать того, что хотела. Нельзя. Они услышат. Они поймут. А я не хочу, чтобы кто-то знал. Нужно что-то сказать. Нужно отвести. Сбить след. Она достает из сумки пригоршню трав, сыплет в огонь и говорит вслух: — Силу зову, силу призываю, встань, поднимись… Заговор звучит ровно и отстраненно, совсем не так, как обычно она читает, от сердца, из самой глубины своего внутреннего огня. Это совсем не тот зов, но сейчас надо создать шум для камеры, да и только. — Те, кто ходит, те кто бесов призывает, те кто бесов кличет… — продолжает она, глядя в пламя. — Запри. Руки запри. Запри… ноги запри… Заговор не течет, а рвется, как тряпка. Паника подкатывает к горлу — он не подошел, ритуал сорван, сила не течет. Голос Макса долетает лениво, издалека: — А я еще погуляю. И все. Как приговор. Ты все слышал. Ты все понял. Ты сделал выбор. Гуляй тогда. А я свое доделаю. Хоть как. Она лихорадочно размышляет, что ей делать дальше, ищет, за что зацепиться. Что… Что можно сделать? Что взять от него? Что-то же должно остаться. Что-то же может заменить его присутствие? Ангелина выравнивает дыхание и дает себе несколько секунд, чтобы успокоиться и еще раз подумать, терпеливо перебирая в голове способы разорвать связь. Волосы. Он не встал, но он здесь, рядом. Этого должно хватить, чтобы порвать. Она делает резкий выдох и разворачивается, направляясь к нему быстро и бесшумно, как тень. Отбрасывает все мысли и страхи, подкрадывается сзади и протягивает руку. Пальцы ныряют за ворот и резко выдергивают несколько волосков. Макс дергается и отшатывается от нее, махая рукой: — Че ты? Иди отсюда! Ангелина тихо торжествует своей маленькой победе и, не отвечая, возвращается к костру, рядом с которым все еще сидит Виктория. Волоски отправляются в пламя и огонь сразу поднимается, охотно съедая подношение. — Надо его работы все, которые он делает, закрыть, — говорит она вслух, косясь на камеры. — Те, кто на бесах скачет… Она смотрит в движение пламени, чувствует его горячее дыхание, и произносит про себя, беззвучно, но четко: Встану я, Ангелина Евдокия, да не благословясь, да не перекрестясь. Не за Максимом иду, а от него, не по следу, а прочь, из круга выйду, да не с ним, а одна. Имя в золу, голос в дым, образ — в холодный лес. Связь меж нами не корень, не венец, а путы — да я их сожгу. Силы, что связали, вы же и распутайте. Что было, отпустите, что держит — разорвите. Да будут слова мои острее булатного ножа. Райдос с недоумением наблюдает за притихшей Ангелиной и осторожно интересуется, принюхавшись: — Что это? Волосы? — Да, волосы. На платок запираю, на платок закрываю, — отвечает Ангелина, накрывая огонь платком. — Все. Я свое дело сделала. Мы с вами закрывались от бесов. Максима работу закрыли. А себя открыла. Или сожгла. Пока неясно.***
31.03.2025. Москва. Машина ехала медленно, то замирая в пробках, то скользя по размытым улицам. Казалось, что город существовал отдельно, в каком-то другом слое реальности, а она смотрела на него сквозь толстое стекло, изнутри капсулы, где воздух густой, движения вязкие, а звуки доходят с опозданием. В салоне пахло кожей, освежителем и усталостью, которая пропитала ее с ног до головы, как едкий парфюм. Она сидела, глядя в темное окно, и впервые за долгое время не знала, кого из себя изображать. Съемки закончились. Камеры выключили. Грим смыли. Маска осталась. Та тонкая перегородка между правдой и выдумкой, которую она столько месяцев тянула на себе, теперь дрожала и грозила треснуть, рассыпаясь мелкими осколками. Ангелина Изосимова — колдовка, фаворитка, холодная, колкая, всегда с ответом, всегда с контролем. Она сейчас не знала, где кончается эта женщина и начинается та, которая совсем недавно стояла в пыльном кабинете, дышала тяжело, отвечала на поцелуй, а потом выдавила: «поздно». Поздно для чего? Ангелина смотрела в отражение на стекле и не могла ответить. Пальцы коснулись губ, что все еще горели памятью, вкусом, теплом чужого дыхания и стыдом за то, что она ответила. Связь, которую она пыталась сжечь, разорвать, закопать в прелой листве ноябрьского леса, выжила. Тогда ей казалось, что все получилось, что она выдержала, что заморозила, замела, заглушила. Но поцелуй прошелся по этому тонкому насту, как каблук по льду — с хрустом, с треском, до самой плоти. Все, что было припорошено, вновь обнажилось, заныло и начало кровить. Ей стало ясно: ничего не ушло. Все просто спало. Ждало. Любовь — это «дай мне нож и повернись спиной». Она не помнила дорогу. Вроде бы вышла из машины, вроде бы шла мимо подъезда, мимо каких-то голосов, витрин, кнопки домофона, но все было как в молоке. Тело двигалось само по заданной траектории, словно всю ее вели по линии, начерченной заранее: налево, потом направо, ключ в замок, тишина. Квартира встретила холодом стен и запахом, который есть у каждого дома, но здесь он был чужим, серым и ничего незначащим — снятое продакшеном жилье так и не стало родным. Она не стала включать свет и просто стояла в прихожей, прислушиваясь к себе, к тишине, к пустоте за дверью. Здесь все было чужим: обои, ковер, даже воздух. Она жила в этой квартире почти три месяца, но до сих пор не чувствовала себя как дома. Пальто упало на спинку стула, ботинки с грохотом полетели в угол. В темноте спасения не было, но возвращаться в свет после целого дня под съемочными софитами тоже не хотелось. Пусть этот вечер будет тихим и спокойным. Кухня, стол, бокал вина. Свеча, блокнот, карандаш. Грифель с тихим скрипом скользит по бумаге, оставляя черный, жирный след. Пара линий — лоб, ровная переносица, нос с легким изломом. Немного штрихов и появляется грубоватая, выверенная челюсть. Губы сжаты, взгляд уходит вдаль, чуть нахмурен. Лицо получилось резким, без мягкости, узнаваемым сразу. Она смотрела на рисунок несколько секунд, чувствуя, как щемит сердце, как тянет под ложечкой, и отказывалась считать эти ощущения своими. Рука потянулась к свече, край листа коснулся сверкающего огонька и начал сворачиваться, чернея и осыпаясь мелкими хлопьями. Она держала лист, пока не стало горячо, бросила обугленный клочок в тарелку и выдохнула, пряча лицо в ладонях. Хуй тебе, Максим Николаевич. Я найду способ. Отольются мышке кошкины слезки. Поделиться этой тяжестью было не с кем. Никто бы не понял. Ни один голос не был способен дотянуться туда, где она сейчас находилась. Она с самого начала шла одна — по жизни, по пути, по силе — и даже когда кто-то был рядом, даже когда держали за руку, внутри все равно оставалось это глухое, неприкасаемое: ее, и только ее. С отцом она могла бы поговорить, будь он жив. В том сне он держал ее за руку, поддерживал под спину и повторял, что верит, но с тех пор он не снился. Не приходил. Не отвечал. Остальным не расскажешь. Ни малочисленным подругам, ни матери. Не тот масштаб, не то молчание, не то знание. Она привыкла. Но это не значит, что не больно. Рука коснулась дрожащего огонька свечи, проводя над пламенем сначала пальцем, потом всей ладонью, касаясь без страха обжечься. Огонь не пугает, он ей знаком. Это ее стихия. Живая, упрямая, говорящая только на языке правды. В ней нельзя спрятаться, но можно остаться собой. Она всегда чувствовала себя в нем точнее, чем в любом зеркале. Ей ничего не оставалось, кроме как обратиться туда, где еще что-то отзывалось. Она расставила свечи, не думая о правилах. По наитию, как сама чувствовала. Поднесла ладони к огню и, не произнося ни слова вслух, попросила, как умела, без имен, без формул, без заговоров. Только: услышь. приди. помоги. Пламя дрогнуло, отзываясь силе ведьмы. Она сидела молча, не двигаясь, с открытыми ладонями и закрытыми глазами. Тишина не была ответом, но и пустотой уже не казалась. То, что она позвала, было совсем рядом. Осталось только сделать шаг.***
Ее разбудил не звук — просто стало светлее, как будто кто-то слегка приподнял веки. Мир вокруг был тусклый, выцветший, как снимок, забытый на солнце. Она стояла у самой кромки залива, босыми ступнями на влажном песке. Белое платье, чуть шурша, развевалось на ветру. Вода накатывала лениво, касаясь пальцев, и тут же отступала. "Получилось", — Ангелина чуть выдохнула, с облегчением и надеждой, что ее все-таки услышали. Оглянулась по сторонам, окидывая взглядом длинную прибрежную полосу. Никого. Прошлась в одну сторону, в другую — пляж был пуст, искусственно аккуратен, начищен до блеска и вылизан до тишины. Без следов, без дыхания, без намека на чужое присутствие. — Пап? — позвала она тихо, боязливо, как в детстве, когда просыпалась ночью и не слышала шагов в коридоре. Только шум волн ответил ей. Подозрительно ровный, чужой, не тот, под который она училась плавать. Ни знакомого силуэта в воде, ни теплого голоса, только серый горизонт и тихое шипение прибоя — как будто море хотело сказать что-то, но передумало. Один шаг. Потом еще. Вода поднялась до щиколоток, коснулась подола. — Пап, ты где?.. — шепчет она, чувствуя тонкую трещину в собственном голосе. Ответа не было. Ангелина остановилась. Песок под ногами был податлив, как живая ткань. Вода больше не отступала — наоборот, словно держала. Волны накатывали вяло, будто это не залив, а живая, дышащая плоть, не заинтересованная в чужом присутствии. Она наклонилась и замерла. Отражения не было. Ни блика, ни силуэта, ни даже намека на ее черты. Пустота. Только серая и плотная, дрожащая, как от дыхания, вода. Она не сразу поняла, чего ей не хватает, но когда поняла, стало не по себе. Ты пришла, а тебя не приняли. Не узнали. Вода молчит, небо не шевелится. Все словно… неправильно собрано. Мир вокруг смотрелся фальшиво, как плохо сделанная декорация: вроде знакомо, но не живет. Пустышка. Бездыханное тело. Манекен. Изнутри поднимался жаркий ком, слепленный из злости, разочарования и бессилия. Раскаленный снаружи и ледяной в сердцевине. "Может, дело вообще во мне. Может, это не они не приходят — а я такая, к кому не приходят. Ни живые, ни мертвые. Ни силы, ни люди. Может, со мной с самого начала что-то не так. Я не так смотрю, не так люблю, не так прошу. Все через край. Все мимо". — Да что я, блять, снова сделала не так? — истошный, раздирающий нутро крик сорвался сам, как запекшаяся корка со старой раны. Он пронесся над мертвым заливом, сдвигая воздух, и разорвал ткань этого странного, игрушечного сна. Пространство заплясало, как в пленочной перемотке — быстро и нереалистично, как в немом кино. Не хватало только дурацкой тревожной музыки. Небо налилось чернотой за одно дыхание и треснуло первой кривой молнией — она ударила в воду на краю горизонта. Залив ожил, зашумел, задвигался, отправляя к берегу первую волну, окатившую Ангелину с головы до ног. Платье прилипло к телу, волосы скрутились в мокрые жгуты. Вода стекала по лицу, смывая остатки захлестнувших ее эмоций, от залившей глаза соли пощипывало веки. Она отшатнулась и споткнулась о кромку песка, пятясь назад от новой волны, что поднималась вдалеке — тяжелой, живой, бесноватой. Нога соскользнула и она резко рухнула на берег, глухо ударяясь копчиком о мокрый песок. Воздух вышибло. В ладонях — склизкая грязь, в ушах — рев. Вода подступила со скоростью, на которую тело не успевало отреагировать, и с грохотом ударила в берег перед ней, разметывая ледяной шквал брызг, сбивший дыхание ко всем чертям. Песок, зыбкий и острый, двигался под пальцами, как живой. Каждое движение, как по битому стеклу. Руки покрылись мелкими ссадинами, кожу натянуло, тело дрожало от холода. Казалось, что ее прожевали и выплюнули, и все, что получалось — сидеть, не двигаясь, и тщетно пытаться вдохнуть. Соль щипала глаза, горло саднило, дыхание все не возвращалось. Она села, тяжело и скособоченно, ладонями вытерла мокрое лицо, размазывая грязь, песок, слезы и остатки паники. Ничего не видела — только расплывчатый свет, подрагивающий горизонт и беспокойную воду. Провела руками по глазам еще раз, сильнее, надеясь, что это поможет проснуться. Поможет вынырнуть. Сделала вдох. Открыла глаза. Вспышка. Вторая молния ударила в берег всего в нескольких шагах, вспарывая воздух, как лезвие сабли. Слепо, ярко, хищно. На месте всполоха уже стояла она. Ангелина не могла понять — она не показывалась или просто не позволяла себя увидеть. Тень, сотканная из света. Слишком четкая, слишком ровная, слишком… знакомая. Не шелохнется, не говорит, но смотрит прямо в нее, совсем как зеркало, которое ждет, пока ты подойдешь ближе и узнаешь, кого отражает. Она идет. Под уверенными шагами даже песок не шевелится, принимая гостью так, словно ждал только ее. Ангелина не отрывает взгляда и сильнее вжимается в землю, задерживая дыхание. Фигура приближается. Останавливается рядом. Не подает руки. Не склоняется. Просто стоит. Ждет. Смотрит. — Звала? — собственное лицо со стороны выглядит странно, почти сюрреалистично. Те же черты, но в них не усталость и страх, а сила и уверенность, вырезанные изо льда и тьмы. Резкие скулы. Чистая кожа. Глаза сухие, ясные, без капли сомнения. Ни следа боли. Ни тени желания быть понятой. На ней черное платье из тяжелой ткани с красной вышивкой на груди, будто сшитое из пепла и золы. Руки свободны. Волосы собраны так просто и строго, что хочется выпрямиться рядом. Венец цвета сажи украшает скромную прическу. В ней нет ничего театрального, но от нее тянет настоящей, первобытной властью, как от огня, к которому хочется прикоснуться. Обжечь пальцы, покрыться волдырями, снять кожу, — но только бы прикоснуться. Подношение, жертва на алтарь. Агнец на заклание. — Не тебя, — реальная Ангелина не может оторвать глаз от самой себя напротив. — Папу. Усмешка краем губ, вздернутая бровь. — Огонь просила — огонь и пришел. — ведьма смотрит сверху вниз, с легким наклоном головы. — Так и будешь задницу плющить или подымешься уже? — Могла бы и помочь, — ворчит Изосимова, неуклюже поднимаясь на ноги. Пальцы скользят по песку, ноги подкашиваются. Она отряхивается — комья липкой грязи тянутся за ладонями, белое платье покрывается бурыми пятнами. — Все тебе кто-то должен, — сухо отрезает пришелица, отворачиваясь. — Не колдовка ты, а подогретый холодец. Шевелись, пока не застыла. — Чего? — Ангелина цепенеет и сама не поймет, от стыда или холода. Слышать дурацкие подколки своим голосом в свой же адрес — то еще удовольствие. — Того! — бросает ведьма через плечо. — Хватит жопой землю мерить. Пойдем. Нет у меня времени лясы с тобой точить всю ночь. Ведьма проходит вглубь пляжа, к растущим поодаль деревьям, и собирает ветки на костер. — Нихера не понимаю. Ты — это я? Или я — это ты? — Изосимова пытается успеть за второй собой, ноги вязнут в песке, сухая трава врезается в стопы занозами. Сновиденная Ангелина закатывает глаза, глубоко вздыхает, и отворачивается, продолжая укладывать хворост в кострище. — Ни то, ни другое. Я — твоя Сила. Часть тебя, но не ты. Та, что приходит, когда зовут. Колдовка, бабонька, да хоть горшком назови… Сила. И все. — Какая прелесть, — иронично тянет Изосимова, оглядывая товарку тяжелым взглядом. — Давно не виделись. — А ты продолжай в том же духе, работай по сценарию, под запись, подавляй меня побольше. Как там было-то, с мальчишкой этим, панком? Бесня, дьявол? Ну-ну, — Сила поджигает костер щелчком пальцев. — Я тебе что показала? А ты им что сказала? Помнишь? — Помню, — выдыхает Ангелина, чувствуя, как к щекам приливает кровь, и стыдливо поджимает губы. — Он хотел умереть. Я видела. — А сказала, что он бесноватый. Меченый. Протокол соблюден, публика довольна. А ты? Пауза. Огонь уже трещит. — Ты ж его почувствовала. Не по шоу, по-настоящему. Он пустой был, тонкий, на краю. Я тебе показывала, как нитка в крови дрожит, а ты заглушила. Закрыла. Заклеймила — и дальше пошла, к камерам. Сила замолкает ненадолго, смотря, как костер беззубой пастью поедает древесину. — Маску актрисульки нацепила и вперед — пошла ведьма на поклон, так, что ли? С силой шутки плохи, с силой считаться надо. А ты все в игры играешь. Ангелина дергается, будто продрогла до костей. — Это… не так просто, — хрипло. — Ставка в выпуске была не на меня. Все уже было решено. Монтаж, сценарий — я там просто… фон. Как сказали, так и сделала. Хотела иначе, но… Она замолкает, понимая, как жалко это звучит. — Это же… шоу, — жалостливо говорит она, складывая перед собой руки, как в молитве, и мысленно просит прощения у несчастного погибшего, которого пришлось оклеветать по воле редакции. Огонь в костре потрескивает, разбрасывая вокруг яркие, горячие искорки. — Вот именно, — Сила склоняет голову чуть вбок, сверля ее взглядом. — Шоу. А теперь скажи, кто в нем главный клоун. Ты в фуфлыжницу превращаешься с этим театром абсурда. Русская колдовская традиция, а? Ангелина молчит. Стоит, не поднимая взгляда. Живое, колючее пламя отражается в ее зрачках. — Ты думаешь, все обойдется? — продолжает ведьма спокойно, с толикой усталости. — Что, если аккуратно носить маски, тебя не расколет? Что можно притворяться бесконечно и я все стерплю? Нет. Сила не терпит подмены. Она или жрет, или уходит. А ты уже гаснешь. — Я справляюсь, — глухо выдавливает Ангелина. — Я делаю, что могу. — Пока, — ведьма кивает. — Пока можешь. А потом начнет сыпаться. Слова станут чужими, руки вялыми, голос — пустым. Ты будешь звать, а я не приду. Ты поднесешь ладони, а в них пепел. Огонь хрустит. Сухо, будто жует чьи-то кости. — Я не могу отступить. Не сейчас. Это Битва Сильнейших, я к ней два года шла — грызла, рвала, метала. Назад дороги нет, — Ангелина сжимает руки в кулаки, стараясь удержать в себе эту мысль и этот настрой. — И тогда, — Сила продолжает, словно не слыша ее слов. — тебе придется вернуться. Не на шоу. Не к людям. К себе. Ко мне. Или не вернешься вовсе. Она бросает в пламя тонкую ветку и та моментально вспыхивает. — Запомни: в тот момент, когда снова встанешь на пороге, если ответишь — удержишь маску. Если шагнешь — вспомнишь себя. Но выбрать можно будет только одно. Это — последний раз. И это поможет. — Ты о чем? — Ангелина трет виски и хмурится, пытаясь запомнить сказанное. — Слушай и молчи. Когда время придет — огонь займется, птица взлетит, зеркало треснет. И я вернусь. Слова, хрупкие и неясные, зависают в воздухе, как пепел над костром. — Ты, правда, зараза такая, все равно не послушаешь. Ни сейчас, ни потом. Сначала вляпаешься по самые брови, только тогда дойдет. Ничего. Я подожду. Они молчат, стоя у костра, каждая в своих мыслях. Огонь потрескивает ровно, как часы, отсчитывая секунды. Воздух пахнет солью, мокрым песком и дымом. — Я знаю, зачем ты здесь. И зачем звала. Держи, — ведьма протягивает ей раскрытую ладонь. На ней лежит амулет. Маленькая деревянная звездочка, перевязанная красной нитью. Та самая. — От бесни-то? И на кой он мне? — ворчит Изосимова, забирая амулет, и крутит его меж пальцев привычным движением. Шершавый край задевает подушечки, раздражает, как заноза. — Господи, святая вода… Ты точно колдовка? Или так, плюнул, дунул, перекрестился? — издевается Сила, ехидно усмехаясь. Ангелина поднимает взгляд и вскидывает руку с амулетом, как будто собирается бросить его обратно. — Да объясни ты нормально, — рычит она. — Что ж ты мозги-то мне жрешь чайной ложкой! Ведьма хохочет низко, с надрывом, так, что пламя в костре подрагивает. — Во, тепленькая пошла, — Сила криво усмехается и подкидывает еще одну ветку в костер. — А то сидит, как кисель на посту. Ладно, слушай. В нитке — волосы. Твои и его. Амулет на тебя заговорен, пока цел он, и нить цела — привязана будешь. Сожжешь — отвяжешься. Ну, и заговор, конечно, но тут я подсоблю. И серп. — Папа говорил, что связь надо рвать вдвоем… — Ангелина с сомнением косится на Силу. — Ну, если для двоих рвать, то конечно вдвоем, — Сила пожимает плечами. — А так — себя отвяжешь, да и дело с концом. Плыви, золотая рыбка, жуй сосиски. — А с ним что будет? — голос глухой, будто не ее, будто выдох вместо слов. Сила смотрит на нее пристально, с насмешкой, как та, кто уже знает ответ, но хочет, чтобы Ангелина сама его произнесла. — А ты сама чего хочешь? — медленно и с нажимом спрашивает она. — Чтобы больно было? Или чтобы по-честному? — Чтоб не болело, — выдохнула Ангелина. — Чтоб не тянуло. Ни его, ни меня. — Так не бывает. Чтобы не тянуло — надо было не связывать. Само бы все к этому пришло, без этих плясок со шнурками да слюнями. Взгляд у нее прямой, резкий и колючий, как ржавый гвоздь в горле. — Свяжи его. Насильно. И держи. Не в янтарь, а в бетон закатай. Пусть знает, что такое русская ведьма. Как ты говорила? Матершинница, хулиганка, че-то там… — И с откатами потом мучайся? — Ангелина фыркает, делая вид, что не услышала половину фразы, которая, хоть ей и принадлежала, но бесила донельзя с тех самых пор, как стала мемом в узких кругах. — Какие откаты, мать? Ритуал его? Связывал он? Ты просто усилишь чутка, подзатянешь узелочек. Пусть поковыряется, распутывая. — Не хочу я его связывать. Неправильно это, — качает Ангелина головой и отворачивается, делая шаг к воде. Один, второй. Песок хрустит под ногами. — Это… не по-человечески. — Тю-тю-тю, цып-цып-цып! — Сила смеется, но в этом смехе нет веселья. — А он правильно поступил, когда тебя связал? Когда брал тело, не спросив? Когда ушел, слова не сказав? Или тебе просто так нравится с ним в пыльных чуланах целоваться, а? Лучше хуевый конец, чем бесконечная хуйня, знаешь ли. Ангелина разворачивается одним рывком, задетая до самых глубин — глаза застилает белая пелена, челюсть подрагивает. — Да завались ты уже! — взрыв. — Все-то ты знаешь, все видишь, да? Легко тебе говорить — ты не в теле была, не в этой дряни, не в этих стенах, где дышать нечем! Ты — сила моя? А я живу, блять, с последствиями! Ты рот раскрыла и пропала, а я в камере, в монтаже, в чьих-то сценариях, в чужих руках, в его руке — вот где я! Сила подходит — резко, как выстрел в упор. Синхронно в оба виска. Толкает в плечи обеими руками. Сильно. Точно. Больно. — Ты дура или да? Не обманывай себя! Ты знаешь цену. Всегда знала! Ты сделала этот выбор сама! Это ты готова на все ради победы! Отказаться от себя, от меня, стать другой! Ты меня предаешь, а я с тобой каждую ебаную секунду! Воздух между двумя Ангелинами кипит, будто от жара костра растянулся невидимый круг. Слов больше нет, только пульс, дыхание, взгляды и в этом напряжении все, что не было сказано за годы. Не друг другу, а самой себе. Внутрь. Обе стоят. Обе дрожат. Но ни одна не отводит глаз. — Я всегда буду одна? — вдруг выпаливает Ангелина, внимательно смотря на Силу. Сила опускает взгляд, скрывая проскользнувшую в нем скорбь. Ответ у нее давно готов, но он горький, как яд, который она бы не хотела капать Ангелине на язык, да приходится. — Это твоя суть. Всегда одна, даже среди людей. И если вдруг кто-то рядом — знай, он тебя боится. Или хочет взять. Но я с тобой навсегда. Только не отворачивайся. Ведьмы смотрят друг на друга, как на отражение, без иллюзий и обещаний. Они знают, что одной без другой не будет, и принимают это знание, как аксиому, как то, на чем держится их мир. — Зачем он это сделал? Зачем связал? Как он ушел, почему его не держит, как меня? — в горле встает противный комок, который хочется выблевать прямо на этот мокрый песок. — Много будешь знать — скоро состаришься, — Сила корчит недовольную гримасу, качая головой. — Скажи. Ты же знаешь. — Если знаю я, то знаешь и ты, — смотрит хитро, лисой, усмехается. — Все-то тебе разжуй да в рот положи, что ж ты как вареная морковка-то… Ангелина молчит и выжидающе смотрит на нее. Ведьма вздыхает, машет рукой. — Есть люди не про любовь, а про власть, — Сила говорит спокойно, не глядя на нее, и ворошит хворост в костре, словно это простые посиделки у костра. — С ними трудно. Они хотят обладать, но никогда — принадлежать. С женщинами у него все и всегда заканчивалось ненавистью. Такой у него цикл: влюбленность, страсть, созависимость, гниль. Ангелина терпеливо слушает, не говоря ни слова, но подбородок подрагивает, выдавая волнение. — Он решил, что если свяжет и закрепит между вами то, что было в самом начале, то все и застынет, как в янтаре. Навсегда. Двое против всех. Влюбленные. Сид и Нэнси. Бонни и Клайд… — Ага… — у нее срывается горький смешок. — А получились Биба и Боба. Два долбоеба. — Не перебивай, — обрубает Сила, поднимая с земли тонкую веточку, и протягивает ее к пламени. — Он правда думал, что это спасет. Что если вечно будет гореть, то не дойдет до ненависти. Но чувства, если их запереть, не становятся вечными. Они тухнут. Бродят. Перегнивают. Все, что не двигается — гниет. Веточка в ее руке трещит, занимаясь огнем. Ангелина вздрагивает, отводя глаза, и сверлит взглядом песок. — Он хотел тебя. Сильно. Но не только как женщину, — Сила смотрит на нее в упор. — Как вызов. Как силу, что блестит в темноте и тянет. Он вел тебя, потому что считал себя выше, старше и опытней, а ты шла. Без отказа. Без выбора. Он не просил, он брал, потому что боялся, что если попросит, откажешь. Когда связал — успокоился. Сказал себе: моя. Ангелина сжимает кулаки, до боли вгоняя ногти в ладонь, и прикусывает щеку изнутри, ощущая холодный железистый привкус на языке. — Он получил и потерял интерес. Победив, он перестал видеть в тебе вызов, а без вызова он не умеет. Треск костра и шум волн мешают ей думать, мешают сосредоточиться, и Ангелина собирается с силами, чтобы продолжить разговор. — Но ведь держит же. Связь же работает, — наконец выдавливает она. — Он же… появляется. — Конечно, — признает Сила. — Потому что ритуал сработал. Он вшил в себя тебя, а теперь сам не знает, как вырезать. Не любовь — привычка. Не тянет, но и не отпускает. Он уходит, приходит, смотрит, бесится, а внутри него пусто. Ты для него уже не человек. Ты фиксация. Ошибка. И он сам себя за нее ненавидит. Ангелина опускается на корточки, ладонью касаясь земли. Песок холодный и влажный, рука мерзнет, но она не отпускает. — Так почему он ушел? И почему сам не разорвал связь? — спрашивает она, вонзая пальцы в мягкость почвы, заземляясь и успокаиваясь от простого ощущения влаги и прохлады. — Потому что ты перестала быть нужной, — голос Силы ровный. — Он получил, что хотел. Закрепил, запер и пошел дальше. У него была свобода. Он не вложился. Он сделал выбор один раз, а ты продолжаешь делать его каждый день. Он не разорвал, потому что не верил, что связь держит. Думал, ушел — и все, прости-прощай и ничего не обещай. — Мне ехать туда? На то же капище? — Ангелина встает, отряхивая руки от песка, и методично расправляет складки на платье, так же аккуратно, как в голове раскладывается по полочкам все, сказанное Силой. — Нет. Там его место. Его корни, его тени. Ты не там завязалась и не там отвяжешься. Приезжай сюда, где ты была жива, где была собой. В Комарово. Сила протягивает руку и Ангелина тянется навстречу без колебаний, как к себе. Теплое, искреннее объятие, такое желанное и нужное, закрепляет ее намерение. Она не одна. Никогда не была. И никогда не будет. Когда огонь гаснет, она остается одна. Стоит ровно и прямо, расправив плечи, вскинув подбородок, и смотрит вдаль, туда, где залив сливается с небом в одну сизо-голубую бесконечность. На ней черное платье, тяжелое, с красной, как печать, вышивкой на груди. Волосы собраны строго. На голове черный венец, простой, как нож. Теперь это ее.***
1.04.2025. 3:15 ночи. Ангелина выныривает из сна с резким вдохом, как из глубин залива. Воздух вокруг тяжелый, как пар, легкие не слушаются, в горле осел привкус соли и золы. Она судорожно откашливается, всхлипывая, хватается за грудь и замирает. В пальцах что-то шершавое. Теплое. Настоящее. Она медленно разжимает кулак. На ладони лежит амулет. Маленькая деревянная звезда, исцарапанная, с обгоревшими краями, перевязанная тусклой красной ниткой. Будто кто-то только что вытащил его из огня и вложил в ее руку. Она сразу понимает, что тянуть нельзя. Потом будет поздно. Нужно действовать здесь и сейчас. Дрожащей рукой нашаривает телефон под подушкой, находит ближайший рейс — Аэрофлот, 7:15. Машинально вводит все данные и подтверждает оплату, поглядывая на часы. На экране 3:30. Времени почти нет. Подскакивает с кровати, на ходу натягивая первые попавшиеся джинсы и какую-то кофту, вытащенную из шкафа вслепую. Чистит зубы урывками, умывается холодной водой, смывая остатки сна и дрожи. В любимый «ридикюльчик» накидывает все, что может понадобиться: нож, спички, соль, свечи, сушеные травы, серп, веретено. Одеждой не утруждается — дома все есть. В груди становится тепло впервые за долгое время. Она едет домой. Такси приезжает за пару минут. Она запрыгивает в машину и просит ехать быстрее — страшно опоздать. Водитель косится на нее — взъерошенную, помятую со сна, и только пожимает плечами, вдавливая педаль в пол. По опустевшим дорогам они проносятся за 40 минут, для Москвы необычно быстрых, но для нее — невыносимо долгих. Ангелина благодарит водителя, сует в руку пару сотен на чай, и несется на регистрацию, врезаясь в случайных прохожих. За спиной словно крылья выросли, сердце колотится, а на лице идиотско-вдохновленное выражение. — Доброе утро. Куда летим? — строгая девушка за стойкой окидывает Ангелину взглядом, берет в руки паспорт. — Домой, — та все еще улыбается, кладет сумку на весы. — В Петербург. Регистрация, досмотр, паспортный контроль проходят будто мимо нее. Слова, шаги и очереди проносятся, как в перемотке. Пальцы делают, что надо, тело движется само, взгляд ни за что не цепляется. Она приходит в себя, только слыша над ухом: — Чай, кофе, минеральная вода? — миловидная стюардесса смотрит на нее, растянув красные губы в приветливой улыбке. — Кофе. Сливки и сахар, — кажется, можно немного выдохнуть. Напиток отдает бумагой от стаканчика и пеплом от пережженного зерна, но бодрит. Другое сейчас и не нужно. Ангелина допивает кофе и прикрывает глаза, откидываясь на спинку кресла. Подремать хоть полчаса — и можно горы сворачивать. Петербург встречает неожиданным солнцем. Она смотрит на него, не щурясь, и с наслаждением впитывает свет и тепло. Хороший знак. Такси привозит ее в любимую кофейню на Петроградке. Эспрессо, кубик сахара и капля сливок. Круассан, масло и джем. Она неспешно завтракает, смотря в окно на беспокойный город — машины, бегущие люди, пакеты, рюкзаки, собаки, дети. Дыхание людей клубится в воздухе. Тело понемногу вспоминает себя. Кажется, оно снова принадлежит ей, целиком и полностью, без тревог и волнений. Лучше хуевый конец, чем бесконечная хуйня. Точнее и не скажешь. Слова Силы о Битве еще скреблись внутри, резонировали, но совсем не совпадали с ее собственными ощущениями и целями. Правда Силы казалась близкой и понятной, но никак не укладывалась в нее полностью. Что‑то внутри отзывалось, что‑то молчало, не было ни согласия, ни протеста, но было странное, тихое напряжение, отзывающееся ломотой в костях. Ангелина знала: нельзя вернуться назад. Ей придется лавировать, ускользать, быть во всех местах сразу, и стараться не потерять себя. Дойти бы до финала, а дальше она разберется.***
Она провела день наедине с собой и городом, надев наушники с любимым плейлистом, и просто шла. С Петроградки — мимо вывесок, булочных, трамвайных рельсов, где машины буксуют на перекрестках, — вышла к воде, постояла у каменной ограды набережной, вглядываясь в зыбкую, стальную гладь. Неву перешла по Троицкому, дальше — через Марсово поле и Михайловский сад — добралась до Невского. Толпа уже проснулась: туристы, студенты, тюльпаны в обертках, кофе навынос, кожаные куртки и первые солнечные очки. В Казанском колонны отбрасывали тени, будто кто-то расставил их для ритуала. У Исаакия пахло гранитом, влажным мхом, свежей пылью реставрации. Где-то капала вода, где-то играла уличная скрипка. Она шла, не называя маршрута, и позволяла городу вести. Поворот за поворотом, площадь за площадью — он распознавал ее, узнавал, принимал. Не задавал вопросов. Петербург знал: ей нужно просто дойти до ночи. Солнце коснулось крыш, когда она наконец открыла дверь собственной квартиры. Удивление, смех, собачья шерсть, объятия — все слилось воедино. Додоша с лаем бросилась к ней, заскакала, ткнулась носом в колени, крутилась кругами, выла и хрипела, как умеет только она — с укором и радостью в равной степени. Из комнаты вышел Яша с книгой в руках, остановился в дверях, замер на секунду, потом шагнул к ней и обнял. Без слов, как взрослый. Мама выглянула из кухни, вытирая руки полотенцем, и просто сказала чуть тише, чем обычно: — Я знала, что ты приедешь. Мама никогда не упрекала. И не удивлялась. Только усталое облегчение звучало в голосе и светлая мягкость отражалась в глазах. Ангелина обняла обоих сразу и притянула к себе. Додоша зарылась между ними, фыркнула. Из кухни тянуло хлебом, мятой, сушеной лавандой. Она дома. По-настоящему. — Ты надолго? — тихий разговор с мамой после ужина — как закутаться в одеяло в конце тяжелого дня. — Нет. Завтра улечу. Есть одно дело, которое надо закончить, — Ангелина чуть замялась, не решаясь сказать большего. — Не спрашиваю, — мама улыбнулась, подняв руки, будто в шутливой сдаче. — Я же знаю: если надо, значит — надо. Ангелина ушла к себе, неспешно собирая в сумку все необходимое. Свечи, соль, нож, травы, амулет и серп — все легло на свое место. Мама заходила в комнату всего раз, чтобы забрать чашку и накинуть на спинку кресла плед. Больше не мешала. Около одиннадцати Ангелина вышла во двор. Додоша даже не шевельнулась, только ухом повела. Мама ничего не сказала, просто коснулась плеча и тепло улыбнулась, провожая дочь. Двор уже съела темнота, мокрый асфальт поблескивал в свете редких фонарей. Ангелина села в машину, закинула сумку на заднее сиденье и завела двигатель, включая обогрев. Влага медленно поползла вниз по лобовому стеклу, разбиваясь на мелкие капли и постепенно высыхая. Двор спал. Дом не горел. Она включила фары и без оглядки вырулила на проспект. Город отпускал ее без лишних слов и прощаний. А она ехала.***
Комарово встретило тишиной, нарушаемой лишь звуком катящихся к берегу волн. Пляж был пуст, прямо как во снах, только ощущался живым. Настоящим. Ангелина подошла к воде, взобралась на неровную кучу тающего снега и льда, сбитую кромкой волны — рыхлую, с прожилками песка и острыми гранями, как обломки костей. Присела на корточки и осторожно протянула руку, касаясь воды, здороваясь. Залив лизнул пальцы, как верный пес, и отступил, оставив холод на коже. — Ну здравствуй, родной, — шепчет она, смотря как волна откатывается и возвращается обратно. Подхватив сумку, она идет точным шагом к тому самому месту, где ночью Сила жгла костер. Собирает ветки — выбирает, что посуше — и укладывает их аккуратно, перекладывая травами из сумки: чистотел, крапива, чабрец, зверобой. Длинной спичкой поджигает край, прикрывая пламя от ветра. Огонь занимается сразу же, уверенно и без колебаний, и через пару минут костер уже трещит, наполняя воздух вокруг ароматом трав и древесиныю Она сыпет соль между собой и водой, как границу, через которую больше не пройдет ни Макс, ни то, что между ними было. Амулет надевает на шею, задерживая ладонь у груди, ощущая тяжесть, как якорь. Пока с ним. Пока держит. Серп в одной руке, нож в другой. Лунный свет падает на клинки, отбрасывая блики на ладони — серебро и тень. Она смотрит на них, делает глубокий вдох, закрывает глаза. Сейчас или никогда. — Силу зову, силу призываю, силой себя наполняю, силой себя окружаю. Вернись, моя колдовская сила, вернись. Вернись, моя колдовская сила, вернись, — Ангелина трижды прокручивает в руке нож и прижимает серп к груди. Колючий ток бежит по позвоночнику снизу вверх, ударяя в затылок, рассыпаясь острыми искрами по всему телу. Над ухом звучит тихий смех. Пришла, родненькая. — Встану я, Ангелина Евдокия, да не благословясь, да не перекрестясь, выйду в ночь, где ветер да зола, встану на землю — как есть, не как была. Нож рассекает воздух с легким свистом. — Стану звать-зазывать, буйны ветрушки призывать. Ветры буйные, силы резвые, рвите, рубите, развейте по морю, что банным листом пристало, что янтарем застыло, что как вода остыло. Внутри разгорается огонь, тот самый, дикий и свой. Сила поднимается, наполняет тело, выходит наружу, распаляя внутри нее ярость от долгой, затаенной боли, что теперь становится топливом. — Разбиваю 77 цепей, 77 дверей, 77 замков, 77 крюков, да освобождаю себя, Ангелину, из неволи, развяжу твои цепи-боли. Связь меж нами, что корень пустила — да порвется, что дана была — да отнимется. Амулет на шее вдруг становится тяжелым, как камень, тянет вниз, нить больно впивается в кожу. Она не останавливается и продолжает разрезать воздух ножом сверху-вниз: — Пусть сохнет, кто вязал, пусть вянет, кто тянул, пусть горит, кто держал. Максим, Николаев сын, свое забирай, мое возвращай, не кликать тебе, не искать, тропу ко мне не держать, имя мое не шептать. Секунда — вдох. Нож с хрустом рвет нитку у самого горла. Амулет падает в ладонь, теплый, дышащий, как крохотное сердце. Она смотрит на него в последний раз и решительно бросает в пламя, стиснув зубы. Огонь вспыхивает, жар бьет в лицо. Что-то в ней трескается и щелкает, под ребрами, у самого сердца, связь рвется, трепыхается, как раненая птица, и вырывается наружу вместе с заговором. — Запираю тебя словом последним, плотью выстраданным, слезой закаленным. Чтоб тебе в узле моем дышать, в моей тоске гореть, из моей боли пить. Как в сердце колом стояло — так и в твое вонзится. Как меня рвало — так и тебя иссушит. Сила встает внутри медленно, как древо, корнями в сердце, вершиной в небо. Больше нет узла. Есть только она. И слово, за которым стоит мир. — Заговор мой не перешептать, волю мою не переломать, слово мое — остро, как булат, крепко, как земля. Как сказала, так тому и быть. Колени подгибаются. Она садится у костра, чувствуя под руками влажную, холодную землю и дышит, чувствуя, как напряжение уходит и уже не возвращается. Становится странно легко — ничего больше не тянет. Не саднит, не горит и не ворочается. Так хорошо просто сидеть. Просто дышать. Наконец-то без него.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!