Арбуда-нарака
5 декабря 2025, 18:00 Повозка шатается, подпрыгивает на камнях — ощутимо трясется, и Киёми понимает, что едут они не проторенной дорогой, а окольными путями.
Сознание плывет, страшно хочется закрыть глаза, провалиться в сон и проснуться утром, в своем доме, будто это все — очередной кошмар. Но блаженное забытье никак не приходит.
Она и ее служанки точно куклы в деревянном сундуке: ударяются друг о друга, толкаются, скользят по полу. С куклами их роднит еще кое-что: все они — невольницы, будущие рабыни, которых заставят улыбаться и кланяться на потеху жестокосердным господам.
Теперь и у нее, и у прислуги одна участь. Разве могла она когда-нибудь подумать, что разделит судьбу с этими простолюдинками?
В узкие щелочки бамбуковых занавесок ничего не видно: повозка движется в кромешной тьме, но Киёми отчаянно таращит глаза в окошко, пытаясь уловить хоть малейший намек на то, куда именно их везут. Все тщетно. За окном лишь чернота.
В безмолвии раздаются тихое шмыгание и несмелые, сдавленные всхлипы. Киёми вторит им: глаза иссохлись от выплаканной соли, сопли застыли, стекшись на губы. Тряпка-кляп больно впивается в уголки рта, жжет огнем, тянет, но руки связаны, и Киёми остается только терпеть свою абсолютную беспомощность.
Она трется носом о рукава хитоэ, вытирая испачканное лицо о дорогую ткань верхнего платья. Раньше даже мысль о том, чтобы использовать такой великолепный шелк в качестве носового платка показалась бы ей варварской, а теперь же вот — как есть. Но вскоре сил не остается даже на плач. Постепенно всхлипы становятся все тише, пока не смолкают вовсе. В ночи слышно лишь мирное поскрипывание повозки.
Раньше Киёми иногда путешествовала в этой самой повозке с родителями: в храм, в гости, в столицу — это она чудом упросила отца хоть одним глазком из-за шторки поглядеть на город, о котором слагают легенды, и его счастливых обитателей. А теперь — даже не может предположить куда ее везут в собственной гисся.
Ее запретная страсть к путешествиям вытекла из нее вместе со слезами в этой бесконечной тряске.
Колеса убаюкивающе поскрипывают, повторяя одну и ту же мелодию, но ей не до сна. Навязчивые мысли бесконечно крутятся в голове: образы захолустного борделя, в каком-нибудь приграничном полугородке-полудеревеньке с его омерзительными грязными, вонючими посетителями-крестьянами и вечно недовольной престарелой хозяйкой — самой в прошлом шлюхой.
Она, конечно, никогда в жизни не была в подобных местах и даже не расспрашивала про них: какой ей был интерес до несчастных безродных девок, да грубых мужиков, что ценят лишь плотские развлечения? Так, слышала в хвастливых разговорах прислуги между собой. А вот теперь призадумалась о нелегкой судьбе этих страдалиц.
Киёми безутешна — надежды нет, впереди ее ждет лишь мучительное скотское существование. Не надо быть государственным советником, чтобы понимать, что их везут не в императорский дворец и даже не в столичный публичный дом.
Жалость к себе лезет наружу, и из груди невольно вырывается то ли крик, то ли стон, и кто-то из служанок стенает в ответ. Возглас отчаяния подхватывают и остальные, и недолгая тишина вновь заполняется звуками девичьих страданий.
Разбойник разражается бранью, но ругань его тонет в женском плаче: девушки безутешны, и горе льется из них, как дождевая вода через край переполненного кувшина.
Грубая конопляная веревка безжалостно режет нежные запястья, но Киёми нервно дергает руками снова и снова — вдруг порвется? Но что дальше? Куда бежать? Гисся окружена разбойниками. Киёми, как и всегда, едет с эскортом, но не к таким сопровождающим она привыкла.
Качка не прекращается ни на минуту. Обоз награбленного едет быстро, без остановок. Вероятно, торопятся сбыть товар, пока не вляпались в какие-нибудь неприятности. А может просто жаждут поскорее пересчитать звонкие монеты.
Киёми изнеможденно прижимается щекой к гладкой прохладной стенке передвижной темницы и безотрывно глядит в пустоту перед собой.
Повозка все трясется, и нежная щека елозит по деревянной поверхности, неприятно трется, но какая уже разница? Больше ничего не имеет значения.
Еще вчера стихи, наряды и правильный цвет веера могли определить ее жизнь. Теперь же ее судьба всецело в лапах разбойников, несказанно далеких от манер и изысков.
Долгие годы усердных тренировок, занятий, репетиций. Теперь их можно скомкать как испорченную бумагу и выкинуть в окно, позволяя беспощадным дождю и ветру делать с ней, что угодно.
Киёми на мгновение отвлекается от раздумий и вновь переводит взгляд на окно. Сколько времени они уже едут? Час? Пять часов? Вечность?
Мало-помалу светает. Ночь неохотно уступает власть утру.
Любой рассвет прекрасен и долгожданен. Любой, кроме этого. Киёми мучает странное чувство, будто, пока длится ночь — они так и будут ехать и ехать в неизвестность, но с приходом зари их странствие закончится, принеся с собой ужасную определенность. Киёми неустанно молит о чуде, но боги, как и всегда, глухи к людским мольбам, и с каждой минутой утро разгорается все ярче: внутри гисся неотвратимо светлеет.
— Поворачивай, вон поместье! — спереди доносится хриплый окрик, — Скоро прибудем. Эй, ты там, приведи богачку в порядок!
Мужик тут же перепоручает приказ одной из девушек:
— Ты! Приведи свою хозяйку в порядок! — он хватает ближайшую к себе и разрезает путы.
Служанка оторопело озирается, разминает затекшие руки, и мужчина раздражается:
— Живее давай! Шевелись! — он нервно вскидывает руки, и нож, обагренный кровью, мелькает в опасной близости от лица служанки.
В блеклом утреннем свете Киёми различает лицо Укон.
Та подползает на коленях и начинает судорожно прочесывать волосы Киёми негнущимися пальцами: тянет, дергает, привычно извиняется. Она безуспешно пытается поправить измятые наряды: ткань безнадежно испачкалась, заломалась, а кое-где и порвалась. Сколько не исхитряйся — вид у нее будет убогий.
Еще вчера Киёми без зазрения совести высекла бы растяпу, за то, что та хоть раз потянула ее за прядь, но сегодня она уже не чувствует себя хозяйкой. Ее выволокли из собственного дома, облапали, запихнули в повозку, а теперь и вовсе собираются продать в услужение. Как бы ей самой не пришлось привыкать к порке.
Гисся останавливается. Сердце замирает в мрачном ожидании. В груди болезненно щемит, живот изнывает, сознание охватывают хаос и паника — сейчас решится ее судьба. Мысли путаются точно нитки, небрежно смотанные в клубок.
— Вытаскивай девку. Тут хозяин сменился, может ему такую надо будет?
Оборванец, стерегущий их, хватает Киёми за ворот и тащит наружу. Ее волокут, точно мешок редьки.
Киёми почти выпадает из повозки на землю, но в последний момент ее подхватывают огромные, цепкие лапы. Мужчина ставит ее на землю, достает из-за пазухи кинжал, и избавляет от веревок. Больше она ничем не скована, но сбежать все равно не может: ноги не слушаются, страх шепчет: дернешься — зарежут.
Свобода так близко и так далеко одновременно — это осознание особенно горько отдается внутри. Нестерпимо хочется плакать, глаза становятся влажными. Сдержаться невозможно, и она упоенно трет глаза руками, вытирая едкие слезы.
— Не смей реветь! — грубая рука неожиданно хватает за лицо и давит на щеки, — Если твое лицо не понравится господину — продадим тебя в первый попавшийся бордель. Сама же потом пожалеешь!
Больно! Обидно! Унизительно! С ней отродясь никто не смел обращаться подобным образом, но семена посажены, и внутри все сильнее начинает разрастаться рабский страх слуги перед господином. Неужели ей придется подчиняться и терпеть?
Киёми оглядывается по сторонам: повозка стоит во внутреннем дворе огромного поместья. Неужели человек, владеющей таким дворцом будет покупать себе невольниц? Кто же живет в этом доме? Разбойники говорили, здесь сменился хозяин.
К ним навстречу неспешно выходит худой беловолосый мальчик в черно-белых одеждах. Это ли тот новый господин, о котором говорили только что? Вряд ли. Выглядит слишком молодо, на вид ему нет и шестнадцати. К тому же, вышел бы владелец такого роскошного особняка сам их встречать? Да еще и в такую рань. Должно быть это слуга.
Он подходит ближе. Недовольно хмурит тонкие белесые, словно иней, брови, глядя на Киёми: то ли она ему не по нраву, то ли спросонья и недоволен тем, что его разбудили с первыми лучами солнца. От мальчишки веет холодом, и по коже бежит морозец.
— Что вам надо?
У него темные круги под глазами. Широко растушеванные темно-фиолетовые пятна невозможно не заметить. Такие кошмарные синяки могут быть только у ночных дежурных или дозорных, несущих свою почетную службу от заката до рассвета каждую долгую ночь.
— Девушку предложить хотим, глядите какая! — мужик дергает ее за руку, точно хвастается коровой на базаре. — Не простая — породистая!
— Господин Сукуна спит! Возвращайтесь к полудню.
— К полудню мы продадим ее в бордель!
— Какое мне дело?
Киёми напрягается сильнее. Взгляд мечется между слугой и разбойником, держащим ее под локоть. Ужасно даже помыслить об этом, но выбирая между зажиточным поместьем и грязным борделем — выбор кажется очевидным.
Сейчас решается ее участь — надо собраться! Усилием воли она распрямляется, сжимает чувства в кулак, безжалостно душит их, всем видом демонстрируя эту свою «породу», которую так расхваливает оборванец.
Платья изорваны и испачканы кровью, макияж, наверняка, стерся или, хуже того, размазался по лицу, но остатки достоинства и воспитания пока еще при ней. Точнее то, что он них осталось — жалкие крохи.
От невыносимости происходящего хочется выть.
Изнутри распирает дурное желание с кулаками набросится на проклятого мужика, а не содействовать ему в собственной продаже, но сейчас не время показывать гордость. Сейчас надо сложить ее, как оригами, и засунуть куда подальше — под самое косодэ.
Мужик косится на нее и начинает уговаривать слугу с новой силой:
— Смотрите, потом еще пожалеете! Будет ли рад господин Сукуна, узнав, что вы оставили его без такой красавицы?
Слуга поджимает обветренные губы, щурит ледяные, почти прозрачные глаза, всматриваясь пристальнее в лицо Киёми. Взгляд у него совсем не детский: острый, царапающий, точно соколиные когти. То так голову наклонит, то сяк, то по кругу обойдет — все приценивается:
— У вашей «красавицы» синяк на лице.
— А, так это она на наледи поскользнулась. Мелочь, совсем скоро пройдет.
Киёми только теперь чувствует, как жжет щеку, и невольно касается пальцами больного места.
— Рот открой, — приказывает слуга, и она дергается от жесткости его голоса: в нем будто звенит сталь. Холодная, бездушная сталь.
Рука падает вниз, а губы послушно размыкаются.
Липкие шершавые ладони обхватывают голову, и внутрь нагло лезут большие пальцы обеих рук, болезненно растягивая щеки в стороны. Прикосновения обжигают морозом, словно руки слуги сделаны изо льда.
Губы трескаются, уздечки натягиваются, десны мучительно ноют, пока пальцы отгибают слизистые подальше от зубов, поочередно обнажая то верхнюю, то нижнюю челюсть.
Слуга тщательно проверяет каждый зуб: надавливает, слегка царапает, иногда задевая и саму десну, щелкает ногтями, отстукивая ритм.
Киёми в ужасе. Мерзкие костлявые руки непрерывно елозят по лицу, проталкиваются глубже, забираясь в каждый уголок рта. Она для него — лишь скотина в базарный день, но упрямо терпит. Терпит и унижение, и этот кисло-соленый привкус грязи на языке. Теперь она точно знает каково унижение на вкус.
— Не очень-то и породистая, — небрежно бросает слуга, продолжая ковыряться во рту, — девка взрослая, а зубы-то совсем белые, стало быть, не из придворной семьи. Хотя это и к лучшему: господин Сукуна не любит, когда у них пасть на бездонный колодец похожа.
Он, наконец, вытаскивает руки, брезгливо отряхивает от слюны и вытирает о воротник ее накидки — жест, унижающий все сильнее. Она глотает одно оскорбление за другим вместе c грязной слюной и собственной гордостью. Глаза в который раз затягиваются пеленой слез.
Слуга принимается за волосы: запускает свои цепкие пальцы в густую копну иссиня-черных прядей: роется, копошится, прочесывает виски. Тянет, дергает.
По спине бегут мурашки. Ощущение, словно в прическу заполз огромный хищный паук и теперь вьет себе гнездо прямо у нее на голове. Его огромные лапки без устали скребутся, сердито барабанят по черепушке, того гляди расковыряют в кровь и залезут прямо под скальп.
— Да нет у нее вшей! — не выдерживает мужик, и слуга одаривает его уничижительным взглядом, словно смотрит на отвратительное, недостойное жизни насекомое.
Здоровый, грузный дядька втягивает голову в плечи как обруганный матерью мальчишка, а слуга все продолжает перебирать ее волосы.
— Ладно, допустим, их нет, — через несколько минут он успокаивается, прекращая свои поиски.
Киёми желает лишь одного: чтобы эти издевательства поскорее закончились, но слуга неожиданно хватает ее за плотно запахнутые края цветастого дзюни-хитоэ и остервенело растягивает их в разные стороны: слой за слоем. Пояс ослаб, и наряды предательски распахиваются, открываются словно сёдзи, пропуская слугу во внутренние покои.
Он пробирается все дальше, стремительно приближается к телу. Запястья у него с виду тонкие, хрупкие, почти девичьи, а тугую ткань раздергивает точно бумагу, почти разрывает. Еще пара плотно подвязанных платьев сдается, и остается последнее — косодэ.
Плечи так и жмутся, стремясь стыдливо закрыться от неумолимо надвигающегося позора, но слуга недовольно отталкивает ее руки:
— Еще раз помешаешь — изуродую! — злобно цедит он сквозь сжатые зубы, четко давая понять, что не преувеличивает: как сказал, так и сделает.
— Изуродуешь — придется платить! — сразу же предупреждает один из разбойников.
Руки-нитки безвольно обмякают. По лицу текут ручьи слез, пока слуга возится с исподним.
Маленькие прохладные капельки падают на обнаженную ключицу, скатываются в ложбинку между грудей, текут вниз и впитываются в ворох ткани.
Ветер холодит кожу, и по ней пробегает стайка мурашек. Киёми ощутимо вздрагивает. От холода соски твердеют, ареола уплотняется, собирается в морщинистое темно-розовое пятно.
Она стоит в настежь распахнутых платьях посреди двора, посреди толпы. Все мерзкие похотливые взгляды прикованы к ней, но она старается смотреть прямо перед собой: сквозь полупрозрачного слугу, поверх голов, поверх крыш, чтобы ненароком не встретиться ни с кем взглядом.
Ее взгляд цепляется за тяжелое, нависающее над ней темно-серым холщовым мешком небо: комья-облака такие же грязные и рваные, как и само зимнее небесное полотно. Солнца нет, ни один робкий, затерявшийся лучик не достигает земли.
Хочется раствориться в воздухе, провалиться под землю, быть насмерть пораженной молнией каким-нибудь грозным, но милосердным божеством, следящим за ней из-за облаков от скуки и безделья. Но она знает — ее мольбы вновь останутся без ответа.
Под аккомпанемент ее рыданий и скулежа слуга водит холодными ладонями по коже, пересчитывает ребра, ощупывает грудь.
— Убедился? Девка — кровь с молоком. Здоровенькая. Высший сорт!
— Щупловата, кости торчат, — равнодушно парирует он.
— Что поделать — год неурожайный.
— Так и быть. Ждите здесь, пока господин Сукуна не проснется, а женщину пусть приведут в порядок, выглядит убого, — он неаккуратно запахивает платья обратно.
Киёми крепко смыкает челюсти: жить захочешь — и не такое стерпишь, но горечь обиды выжигает душу дотла. Внутри нее теперь пепелище — кладбище чести и самоуважения. Ни того, ни другого больше нет — отобрали, вытравили, извели. И слуга этот, циничный, не имеющий ни капли человеческого сострадания, и бесстыжие разбойники, полные омерзительного животного вожделения.
— Отлично! Мы с Шоичи и Кентой с девкой здесь останемся, а вы едьте дальше! Нечего время терять! — мужчина, наконец, отпускает локоть Киёми, и ее рука мертвой плотью выпадает из хватки.
Банда неохотно собирается в путь. Погонщик тянет волов, разворачивая гисся обратно к воротам. В прорези занавесок едва виднеются испуганные глаза. Своих служанок она больше не увидит, и это — единственная хорошая новость на сегодня. Было бы совсем невыносимо каждый день смотреть им в глаза после такого бесчестья.
— За мной, — тоном, не терпящим возражений, командует слуга.
Он говорит так строго, словно только что нанял всех их в работники и теперь ждет беспрекословного подчинения. В каждом движении этого щуплого, бледного юнца сквозит невиданная для его возраста уверенность и серьезность. Он сутулится, пригибаясь к земле, будто несет на своих угловатых подростковых плечах весь груз ответственности за происходящее в этом доме.
Его накидка невольно притягивает взгляд Киёми: нити местами расходятся. Особняк солидный, а одежка у слуги простая и пообтрепавшаяся, хотя положение, судя по всему, он занимает высокое — странно.
Она внимательно смотрит на спину слуги, и он, видимо, ощущает на себе ее задумчивый взгляд:
— Чего тебе? — он резко оборачивается, недобро сверкая глазами.
— Н-ничего. Простите, — Киёми затравленно прижимает подбородок к груди.
Жуткий слуга хмыкает и отворачивается.
Образ усталого, не спящего по ночам, бедноватого юноши резко контрастирует с видимой атмосферой спокойствия и достатка незнакомого особняка, но она откладывает обдумывание этой мысли до более спокойных времен.
Усадьба, по которой плетется Киёми, пугающе огромна. В уме Киёми так может выглядеть только дворец. Совсем не ровня ее родному поместью, и с каждым шагом могущество здешнего господина давит на нее все ощутимее. Она чувствует себя маленькой и жалкой на фоне окружающего великолепия.
Они идут по просторному саду, усыпанному цветущими сливовыми деревьями. Все вокруг пышет жизнью будто в насмешку втоптанной в грязь Киёми.
Резной мостик нависает над зеркальной гладью спокойной воды, словно парит в воздухе между двумя аккуратными круглыми островками.
По сторонам тянутся хитросплетения дорожек, ведущих к павильонам и галереям.
Есть и дома для прислуги: маленькие, но не менее шикарные — древесина прочная, добротная. Главная усадьба виднеется вдалеке.
Они все идут и идут, пока слуга не сворачивает в одну из галерей.
Киёми снова кажется, что их путешествие длится целую вечность. Сегодня все ее дороги длиною в жизнь. Куда ее ведут — уже не имеет значения. Да и какая разница, если судьба уже предрешена? Сбежать не выйдет, трое разбойников сзади прожигают спину наглыми взглядами, наверняка до сих пор грезя о ее теле.
Только слуга, кажется, не обращает на нее никакого внимания. Наверное, Киёми для него ничего не значит, просто очередная проблема, с которой надо разобраться.
Коридорам не видно ни конца, ни края.
Киёми отрешенно рассматривает искусную резьбу на колоннах, изящные подвесные фонарики, мощные покатые крыши, плотно укрытые чешуей-черепицей, однако все это убранство ничуть не трогает ее. После пережитого кошмара она точно сухая, растрескавшаяся от беспощадного зноя земля: сколько ни поливай — даже самой полноводной реки не хватит, чтобы вернуть ее к жизни.
Внутри не осталось даже любопытства: страшно представить, что за человек здесь живет, если он нанял в прислуги такое бессердечное чудовище — пока она обливалась жгучими слезами, на невозмутимом лице юноши не дрогнуло ни единой мышцы.
Окружающая красота совершенно не имеет значения: все, о чем Киёми думает — о своей разрушенной жизни, ведь разбойники не поехали бы продавать награбленное порядочному человеку. Одно утешение: богатое поместье явно лучше борделя, даже если здешний хозяин бесчестен.
— Вы трое — ждите здесь. Девка — за мной.
Слуга разговаривает исключительно приказами, будто и не знает других слов. Он уводит Киёми все дальше от ее сопровождающих, заводя внутрь одного из павильонов.
По всему полу на циновках спят женщины. Это — домик прислужниц, не иначе.
— Вставайте! Ну же! — слуга настойчиво стучит кулаком о дверной косяк, вынуждая их открыть глаза.
Киёми слегка приободряется. По крайней мере здесь есть женщины. Служанки. Неужели она будет одной из них? В груди становится легче. Работа прислуги уже не кажется такой страшной, как всего день назад. Руки марать не хочется, но это — меньшее из зол.
Девушки неохотно приподнимаются на локтях, сонно моргают.
— Приведите ее в порядок, чтобы к моменту пробуждения господина Сукуны она была готова! Умойте, причешите, накрасьте или что вы там обычно с наложницами делаете?
Они медленно поднимаются с пола, точно восстают из мертвых, и кланяются. Синхронно, все как одна. Бледные, изможденные призраки — рабы поместья.
Голова начинает соображать чуточку лучше: положение наложницы не сильно отличается от ее привычной жизни. Все равно, что замуж выйти. Развлекать господина, да выполнять ночные обязанности — только и всего. Лишь бы хозяин не оказался мерзким стариком или извращенцем.
Она успокаивает себя, пытаясь примириться с новым положением.
Девушки сочувственно смотрят на нее, и этот печальный взгляд пронзает насквозь точно выпущенная в упор стрела. На изнуренных лицах печать беспросветной скорби, словно они ее заживо хоронить собрались, а не одевать на смотрины.
Их настроение тут же передается и ей. Киёми чувствует: все в этом месте не так, неправильно. Иначе зачем в таком прекрасном дворце нужны ворованные девушки? Любая согласится быть здесь по собственной воле. В таком богатом доме жизнь должна бить ключом, но все вокруг будто бы мертво, и дело не в раннем часе.
Слуга уходит, всецело передавая ее в руки служанок.
Женщины-мученицы обступают Киёми со всех сторон, и она снова чувствует себя в плену. Ужасно не хочется, чтобы посторонние опять трогали ее, касались волос и лица, но выбора, как и прежде, нет. По спине пробегает мелкая дрожь, когда она думает о том, что ей снова придется раздеваться на глазах у кого-то, и она посильнее запахивает разворошенный ворот кимоно.
Теперь ее ведут в другой павильон. Мрачные угрюмые галереи тянутся, сменяясь одна другой, складываются в бесконечный путь в никуда, но ни одна из сопровождающих не нарушает это леденящее душу молчание.
Может, они немые? От этой мысли становится не по себе: зачем нужны немые слуги? Что за секреты они вынуждены хранить?
— Скажите, кому принадлежит поместье? Кто его законный владелец? — Киёми решается начать разговор, потому что местная тишина заползает в уши скользкими извивающимися червями и нестерпимо точит мозг, давит в зачатке любую волю к жизни, рождает монстров, прячущихся за каждой сёдзи.
Раньше Киёми и подумать не могла, что где-то на свете может существовать тишина, что страшнее любого крика.
Женщины испуганно переглядываются, обмениваются встревоженными взглядами, слегка мотают головами — ведут свою бессловесную беседу. Их глаза бегают, брови изгибаются, губы сжимаются в тонкие линии.
— Не задавайте подобных вопросов. Не то навлечете беду и на нас, и на себя, — самая юная девушка наклоняется почти вплотную к ее уху, но шепчет так тихо, что даже на таком расстоянии слова различимы с трудом.
— Почему?
Она неодобрительно качает головой, оставляя вопрос без ответа.
Киёми заводят в покои: воздух холодный, сырой — помещение давно не протапливали. Везде пыль, ощущение запустения. Выходит, далеко не все павильоны жилые.
— Принесите воду, белила, пигменты, благовония, гребни, одежды… — самая взрослая из прислужниц дает распоряжения девушкам помладше. Она поворачивается к Киёми прерывая свой длинный список:
— Если тебя оставят в имении, то это будут твои покои.
Необходимые вещи как по-волшебству появляются в руках прислужниц. Будь у нее такие раньше — она была бы самой счастливой девушкой на всем белом свете. Даже отец, готовый тратить на Киёми любые деньги, не мог позволить себе настолько изысканные вещи.
Служанки ловко, со знанием дела, расчесывают ее волосы черепаховым гребнем, черным и блестящим, как сама ночь. В их руках танцуют кисти, краски — палитра поздней осени.
На лицо наносят нежнейшие белила, и пудра легким туманом витает в воздухе, проявляясь в утреннем свете. Драгоценные песчинки мельчайшего помола, танцуя, оседают на шее и груди едва заметной белой вуалью.
Служанки все хлопочут: переодевают, слой за слоем укрывая ее новыми яркими тканями по сезону, сотканными из тончайшего шелка, окуривают расписное хитоэ благовониями.
Они кружат, непрерывно возятся: что-то поправляют, что-то убирают, что-то дорисовывают, а она все рассматривает яркие росписи на стенах — причудливо изгибающиеся стволы сосен, их пушистые, точно облака, изумрудные кроны; суровые горы, виднеющиеся вдалеке, покрытые густым ковром свежего леса; серо-голубые волны, перекатывающиеся от края до края белыми кудрявыми гребнями.
Картина так поглощает Киёми, что ей кажется, будто она проскальзывает внутрь этого пестрого дивного полотна, и уносится прочь, далеко-далеко отсюда, в эти дивные, несуществующие места.
Кто-то подает Киёми отполированное до блеска бронзовое зеркало, и она отчужденно смотрится в него, с трудом оторвав взгляд от картины.
От отметины на лице теперь нет и следа. Она бесподобна. Она прекрасна. Ну и что? Она устало возвращает зеркало.
Одеяния, подводка для глаз, помада — все составляющие образа подобраны идеально, совершенно безукоризненно. Вкус этих женщин безупречен.
Эти забитые, молчаливые девушки, наверняка, не раз собирали своих госпож в императорский дворец. В каждом движении кисти чувствуется мастерство. На их фоне ее собственные прислужницы кажутся неотесанным невежами, глупыми и грубыми дочками пастухов, не имеющими никакого представления о прекрасном.
Доведя все до совершенства, девушки покорно садятся в ряд в сэйдза и замирают точно каменные изваяния: не двигаются, не говорят, и даже, будто бы, не дышат. Киёми присоединяется к ним, невольно подражая, и сама обращается в статую: холодную и неподвижную, точно застывший в камне божок. Они тихо сидят ничем не выдавая, что в них еще теплится жизнь.
Слуга с волосами цвета первого выпавшего снега переступает порог, и тишина натягивается тетивой. Звенит, душит шелковой удавкой. Женщины кланяются, и голова Киёми сама собой падает в поклон. Ей не пристало опускаться до приветствий слуг, но тело движется по собственной воле.
Служанки едва заметно стискивают зубы, впиваются ногтями в ладони, сжимая кулачки. Кожа на их костяшках белеет, вены проступают, уродливо вздуваются. Они крепятся, как могут, но по ним видно, что боятся юношу до потери сознания.
Слуга окидывает всех присутствующих недовольным взглядом. Голубые, прозрачные, как весенний ручей, глаза полны нескрываемого презрения. Он снова внимательно осматривает Киёми, и она вздрагивает как от сквозняка.
— Идем, господин Сукуна ждет.
И снова змеи-коридоры поглощают их, проталкивая по своим внутренностям. Балки, перекрытия, перила, опоры — всего так много, и оно такое одинаковое, что Киёми даже и не пытаться запомнить путь. Все равно не сбежать, и она без какого-либо душевного сопротивления проникается пропитавшими поместье страхом и печалью, уже чувствуя себя частью этого пугающего безрадостного мира.
Они проходят мимо разбойников, ожидающих в маленьком внутреннем дворике, и один из них присвистывает, но Киёми не удостаивает их даже крошечной частичкой своего внимания, игнорируя хамство и распущенность.
Изнутри ее слегка греет странная, неведомо откуда появившаяся убежденность, что эти трое не выберутся отсюда живыми, а вот она еще поживет. Не так как раньше, но все-таки поживет.
Слуга останавливается перед закрытыми створками и на мгновение замирает.
У Киёми сердце уходит в пятки, дыхание перехватывает, а пульс частит. Объяснить этого она себе не может, но чувствует — каким бы пугающим ни был мрачный слуга, то, что находится за этими сёдзи гораздо страшнее. Все инстинкты кричат о том, что надо бежать и не оборачиваться. Она отступает на шаг, но слуга решительно раздвигает панели, приглашая внутрь.
— Иди. Господин Сукуна ждет.
Шажочек, еще шажочек. Ноги не слушаются, не хотят туда идти, но и противиться властному повелению не могут. Ее разрывает между необходимостью подчиниться и настолько же сильным нежеланием это делать. Дрожь колотит, кровь шумит в ушах, в голове ни единой мысли — пустота, черная зияющая дыра вместо разума.
Киёми не понимает, отчего так дрожит. Господин не может быть страшнее того, что она уже пережила этой ночью. Но каждое чувство обостряется до предела.
Она нехотя проходит в комнату и боковым зрением видит, что справа от нее кто-то сидит. Или что-то. Не верится, что этот огромный силуэт может принадлежать человеку. Страх стискивает ее, и Киёми боится даже ненароком взглянуть на здешнего господина. Нечто движется, устраивается поудобнее, лениво зевает.
Киёми задерживает дыхание, стараясь стать как можно незаметнее. Хочется слиться с собственной тенью, проскользнуть мимо и забиться в какую-нибудь щелку между половиц, прячась от неведомой опасности.
Кажется — повернешь голову без разрешения и тут же ее и лишишься. В сознании из ниоткуда, ярко вспыхивает пугающе реалистичная картина ее обезглавленного тела.
Она останавливается в центре комнаты, и продолжает завороженно глядеть в пол, пытаясь отогнать от себя навязчивый образ.
— По-твоему, я хочу посмотреть на цветные тряпки? Подними лицо.
Страх пробирает до костей. Она боится узнать что за существо сидит в девяти сяку от нее.
Киёми поднимает глаза, испуганно ахает, и тут же падает на колени, вжимаясь лбом в пол.
Тот, кто сидит перед ней — не то демон, не то жестокий кровожадный бог, но не человеческое существо. Смертной женщине такое не зачать, не выносить и не родить.
Хозяин поместья — чудовище. Громадное четырехрукое, четырехглазое чудовище. Демон, облачившийся в человеческую плоть, явившийся из глубин преисподней.
Его аура давит, словно сам воздух отяжелел и камнями лег на хрупкие плечи Киёми. Хочется согнутся к самой земле, сжаться в комок, молить о пощаде, жалобно выпрашивать сохранить свою ничтожную жизнь.
Теперь Киёми понимает, почему служанки не могли произнести его имя. Теперь она знает, почему от его верного слуги бросает в озноб.
— Мне надо повторять?
Она с трудом встает с пола, поднимая вместе с телом и этот невидимый, но ощутимый груз на плечах, и неуверенно распрямляется прямо как одинокий первоцвет, пробивающийся из-под корки снега.
Демон вальяжно лежит на татами и скучающе подпирает щеку одной из своих рук. Он не считает нужным утруждать себя правилами приличия: на плечах черная накидка, ниже пояса простые серые хакама — вот и вся его одежда. Мощный торс и жестокое лицо украшают странные черные линии, выглядящие так, словно само мироздание нанесло на него эти чуждые людям узоры.
Он с интересом рассматривает ее глазами цвета свежей крови. Зрачки мельтешат: изучают, оценивают.
Похотливые взгляды разбойников — ерунда, пустяк, не стоящий и капли внимания, потому что от этого взгляда Киёми съеживается так, словно он разглядывает ее прямо под кожей. Читает мысли, проникает в саму суть ее существа.
Киёми смущенно втягивает голову в плечи. Тело так и просится отвернуться, встать хотя бы в пол оборота, чтобы эти незримые прикосновения не касались груди, живота, бедер — всего чувствительного, деликатного. Колени тесно жмутся друг другу, стремясь сомкнуться как можно сильнее, чтобы ни одна сила в этом мире не могла их разомкнуть. Она ощущает его интерес, чувствует вожделение, и от этого становится безумно страшно.
— Ты ведь не сельская девка, что ты умеешь?
— Петь, танцевать, играть на кото… — она с трудом выдавливает из себя слова, буквально выталкивает их из легких наружу.
— Спой.
— Чего изволите, господин? — собственный голос звучит настолько подобострастно и заискивающе, что она не узнает себя.
— Все равно.
Тоскливый, заунывный мотив сам собой приходит на ум, и Киёми робко затягивает старую печальную песню о неизбежном увядании природы и всего сущего. Голос дрожит, вибрирует, неприятно режа собственный слух.
— Довольно.
Его приказ, точно раскат грома, оглушает ее, и она смолкает на полуслове.
Слуга входит в комнату, неся в руках поднос, и пространство наполняется восхитительным ароматом, от которого у Киёми сводит пустой желудок. Она противится голоду: запах пленителен, но запретен, да и просить еды у того, кто собирается купить тебя, как товар — унизительно. Киёми мутит. Она старается незаметно сглатывать образующуюся слюну, но получается довольно грубо и громко.
— Голодная? — ухмыляется монстр, — Хочешь? — он издевательски поднимает миску, показывая содержимое: мясо, лапша, овощи.
— Благодарю, господин, но я не смею есть из вашей тарелки.
Киёми украдкой смотрит, как демон берет две пары палочек: в нижнюю руку и в верхнюю. Зачем ему две?
Он подцепляет два куска мяса: по одному каждой парой, и несет их в разных направлениях: один в рот, а второй… Поперек живота разверзается огромная алеющая пасть. Она жадно заглатывает еду и снова теряется среди мышц пресса. Ярко-красный язык довольно облизывается, исчезая в глубине.
Внутри Киёми поднимается непреодолимый ужас, ноги слабеют, и в следующий миг ее сознание охватывает темнота.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!