глава 2: любовь подобна призракам
3 сентября 2025, 20:00«Полагаю, еда — это та часть жизни, которую большинство людей могут контролировать. Люди наделяют её огромной властью: еда может сделать человека красивее или уродливее; улучшить или испортить кожу; сделать тело более привлекательным, помочь волосам и ногтям стать крепче; она может исцелить или медленно убить. Есть ещё чистая еда и грязная еда: если ты питаешься "чисто", это как будто говорит, что и сам ты чистый и непорочный; если питаешься "грязно", то и сам становишься грязным и порочным. Когда ты теряешь контроль в своей жизни, его всегда можно найти в еде».
— Клэр Кода, Женщина, голод.
Он уходит из дома слишком рано, на краю семнадцати лет, и далеко не самых светлых. Глубокой ночью он делает надрез на коже, нащупывая в себе ту самую невидимую нить, что всё ещё связывает его с этим местом. Холодные стальные ножницы перерезают её со щелчком. С болезненным, облегчённым выдохом, он освобождается, но остаётся раненым. Свободным, но всё ещё истекающим кровью.
Он упаковывает всю свою жизнь в багажник, оставляет родной дом в зеркале заднего вида и уезжает. Без малейшего намерения когда-либо возвращаться.
Это не тяжёлое детство выталкивает его за дверь, выкрикивая вслед: «Если ты сейчас уйдёшь, то можешь больше не возвращаться». И именно поэтому он ненавидит себя за то, что оборвал всё так резко. Потому что это был дом, наполненный любовью, тёплый и безопасный. Такой дом, в котором он мог бы прожить всю жизнь и никогда не захотеть покинуть город, где его вырастили родители. Погруженный в веченый сон.
Нет. Его детство — это свежевыстиранное одеяло, плотно обёрнутое вокруг него, окутывающее медленно, мягко, сладко. Ему нужно было выбраться. Он твердит себе, что это единственный способ.
Но снаружи холодно. Особенно в одиночестве.
Какое-то время всё, что у него есть, это он сам, его машина, открытая дорога и любая подработка, которая задержит его ровно настолько, чтобы наскрести на жизнь. Бессонные ночи, спазмы голода, обещания больше не носить с собой лезвие. А потом эти жалкие, никому не нужные выступления в углах переполненных залов, где организаторы спрашивают: «Да ну? Группа из одного человека?» Никто не хочет слушать, и он тонет в белом шуме, что пожирает его изнутри. Если в зале вообще кто-то есть.
И если бы не тот парень с луной в сердце и без парашюта, только с рефлекторным желанием прыгнуть вместе с ним, Клэнси давно бы погас, как перегоревшая лампочка. Но вот он, в толпе на его третьем за неделю выступлении, в этом бесконечном круговороте просёлочных дорог, барных подвалов и заправок. И, наконец, они лежат на капоте машины под звёздами и разговаривают, — по-настоящему разговаривают, так, что Клэнси не хочется приставить пистолет к собственному виску, — пока звёзды не гаснут одна за другой, уступая место восходу.
И иногда его жизнь, это протянутая рука в темноте, которая ждёт другую. Это резинка на запястье, вместо свежих порезов. Это обещания, которые он знает, что не сможет сдержать, но он хочет попытаться, ради парня с весенними звёздами в глазах.
И теперь их уже двое, и фургон, и незаменимый третий парень. Тот, кто умеет говорить с менеджерами и отвечать на: «Да ну? Группа из двух человек?», от которых Клэнси хочется свернуть им шею. Тот, кто держит их на плаву, сует им в руки бумажные стаканчики с чем-то горячим и поддерживает их в трудную минуту, как мать-наседка. Он ненавидит эту кличку. Так же, как ненавидит манию Клэнси к совершенству, и при этом всё понимает. Даже подпитывает. Держит равновесие в этой хрупкой системе качелей, которой Клэнси так отчаянно нуждается.
Со временем Клэнси всё реже может представить, как вообще делал это один, как он думал, что сможет завоевать мир в одиночку. Когда они ночуют на вытоптанных ярмарочных полях или пережидают летнюю грозу, рассказывая в сотый раз одни и те же шутки, лишь бы заставить друг друга улыбнуться, Клэнси вдруг понимает: дом это то, что он может носить с собой, куда бы ни пошёл.
Он ещё не подозревает о другой стороне жизни, скрытой под поверхностью привычного мира, пока в ночь, в придорожном туалете, за его спиной не возникает человек без отражения, и всё тонет в мутной пелене. Очнувшись с раскалывающей голову болью на сыром бетонном полу и увидев над собой лица двух друзей, искажённые так, что Клэнси позже спишет это на измученный бессонницей мозг, он всё же начинает подозревать.
Жизнь в дороге, на границе чужого мира, всегда была страннее той осторожной и защищённой, что он знал прежде. Он замечал разные вещи, скользящие на периферии взгляда, такие, что стоит моргнуть, и они пропадают. Но они никогда не подбирались так близко.
И всё же, даже рядом с ними, рядом с их присутствием, легче не становилось. По-прежнему были горькие утра, когда иней расползался по окнам, когда он дрожал в задней части фургона, боясь, что ещё одна ночь без обогревателя окажется последней. Но они постепенно учились спасаться грелками для рук, термобельём и близостью друг к другу. Учились делить тепло.
Будить друг друга в сером, едва заметном рассвете, со словами: «Ты в порядке? Чья очередь вести?»
Но даже когда остальное стирается, когда он уже забывает их имена, Клэнси помнит ту ночь. Ночь, когда концерт отменили, когда снег оказался слишком глубоким, а радиоприёмник надрывался тревожными сигналами. В крошечном пространстве фургона крики и перебранка забивались под кожу, и он выскочил в холод, пока эхо этих слов не перестало резать. Пока он не онемел настолько, что не чувствовал больше ничего.
Денег не хватало даже на одну ночь в мотеле. Они свернули на стоянку церкви и готовились попрошайничать.
Только это была не та церковь, какие Клэнси видел раньше. Первая мысль, что пришла ему в голову: «Кто-то здесь явно болен одержимостью симметрией». Всё вокруг было прямым, выверенным, в строгих линиях, и в этой чистой правильности рождалось странное спокойствие, будто само это пространство было создано для поклонения.
И крошечная заноза тоски вонзилась в старую рану его сердца, ведь он давно не позволял себе верить во что-то большее, чем фургон и угасающая мечта. Большее, чем парень с луной в сердце, готовый следовать за ним куда угодно. Настолько большее, чтобы поглотить его целиком, вымыть изнутри и сделать всё правильным.
Здесь царил порядок, который на время гасил его тревоги.
Пастора звали Нико. Он пригласил их на кухню при храме, скрытую в тени идеально выстроенных стен, и сам приготовил домашний ужин, расспрашивая об их жизни. Они рассказывали обо всём, а он смеялся вместе с ними. И смех этот был тёплый, зовущий, проникающий в кости Клэнси и вызывающий жгучее желание угодить.
Это была первая тёплая ночь за долгие месяцы. И последняя ночь, что они были вместе. Через неделю Клэнси забудет их имена, через месяц — не сможет вспомнить их лиц. И его это не будет мучить. Совсем.
Всё это уже превратилось в прекрасное, размытое пятно.
*
Клэнси просыпается в поту от смутно запомнившихся кошмаров и обнаруживает, что лежит в незнакомой комнате. В кровати, пахнущей кем-то другим. Не той затхлой сыростью мотельных простыней, а чем-то мягким и ещё более чуждым. Его первая реальная мысль: не ждёт ли Нико с другой стороны двери. Его сердце сжимается, надеясь, что это правда. Он лежит на животе, наполовину уткнувшись в подушку, пропитанную его собственным потом, а солнце проникает в комнату через щели чёрной шторы в нескольких футах от него. Он ощущает, как малое пятнышко его света обжигает кожу на руке, которая высунута из-под одеяла. Красный и раздражённый след превращается в гноящиеся пузырьки, которые блестят от набирающейся внутри жидкости. Он долго смотрит на них, прежде чем по-настоящему ощутить боль. Затем Клэнси отдёргивает руку и кладёт её на повреждённую кожу. Он с усилием поднимается, спиной упираясь в стену, прижимая руку к груди, и осматривает комнату. Она проста, почти пуста. Только кровать да трёхъярусный комод с зеркалом сверху. Слева от него раздвижная дверь, которая, как он предполагает, ведет в чулан, и ещё одна дверь напротив, что должна быть его спасением. Но зловещий блеск солнца за окном означает, что он не уйдёт далеко, прежде чем превратится в пепел и кости. Это болезненный способ уйти, по всем меркам, сгореть живьём. Но ведь только накануне он смирился с таким исходом. Он откидывает голову назад, закрывает глаза, пока луч света медленно ползёт по одеялу. Через некоторое время ручка двери поворачивается, и появляется тот самый мужчина с повязкой, Торч. Он открывает дверь и останавливается, заметив, что Клэнси упёрся в стену. За ним золотистый ретривер с милыми глазами тычет носом в его ноги и поскуливает. Торч цокает языком и кивает на собаку. — Иди, Джим. Не сейчас, ладно? Затем он аккуратно закрывает собаку за дверью, опираясь на неё, пока она не закрылась полностью. В руках он держит стакан с чем-то красным, густым и медным. Всё тело Клэнси вздрагивает при виде него, но он не двигается. Он словно прикован взглядом к лучу света, что тянется по кровати, как сверкающий нож у горла. — Ты отключился вскоре после того, как мы пришли. Я думал, что это от нервов, но ты давно не ел, да? — Торч проходит по комнате, встаёт между Клэнси и окном и ставит стакан на прикроватную тумбочку. Было бы ещё нелепее, если бы из него торчала скрученная трубочка или маленький зонтик. Нелепость этого момента делает мир как будто нереальным по краям. — Я услышал, как ты зашевелился, — объясняет он своё появление, как будто это должно удивить. Клэнси сомневается, что он вообще сможет что-то скрыть от волчьих ушей. Он пытается понять, сколько времени прошло. Торч теперь в другой одежде: большая футболка и мешковатые шорты, носки на ногах. Его волосы спутаны с одной стороны и приплющены с другой, как будто он только что проснулся. Клэнси чувствует на нём запах сна, тёплый и успокаивающий. Но они лишь два хищника, только изображающие людей. Клэнси ищет в глазах Торча хоть что-то. Презрение, отвращение или просто ненависть. Но его взгляд мягкий, карий, немного отёкший от сна, и он смотрит прямо на Клэнси, как будто ожидая, что тот что-то скажет. Что угодно. — Она чистая, — говорит он, когда Клэнси молчит, двумя пальцами правой руки указывая на стакан. — Если ты переживаешь. Но, наверное, ты не слишком мне доверяешь, да? Торч, похоже, замечает луч света, когда переминается с ноги на ногу, и он падает ему на правое ухо, тёплый на ощупь. Он поворачивается и, не говоря ни слова, сдвигает штору, чтобы закрыть её. Но когда он возвращает взгляд, Клэнси по-прежнему на месте. Он застыл, размышляя, кто из них первым перестанет играть в эти игры. — Я не знаю, как ещё убедить тебя, что здесь безопасно, — признаётся Торч и прислоняется к стене у окна. — Я просто хочу поговорить, и если ты всё равно захочешь уйти, я отвезу тебя обратно в мотель. Клянусь. Мне просто нужно было забрать тебя оттуда, на всякий случай… Он замолкает и нервно проводит пальцами по коже головы. Клэнси думает о мотеле, о следах из хлебных крошек, ведущих туда. О том, как сидел на слишком жёстком матрасе перед старым телевизором, где крутили бесконечные повторы МЭШ, и ждал, когда Нико придёт за ним. Эти люди знают о Нико, а он знает о них. Он предупреждал Клэнси. Или пытался. Но Клэнси всё равно убежал. Они захотят использовать тебя против меня, потому что ты мой избранный. Потому что ты единственный, кому я могу доверять. Чей-то палец заправляет прядь волос за его ухо. Они звери. Они только и умеют, что уничтожать всё, до чего могут дотянуться когтями. Но человек, называющий себя Торчем, не выглядит зверем. По крайней мере, когти он пока не выпускает. Его руки безвольно висят по бокам, странные и безжизненные. Его зубы, когда он открывает рот, вовсе не такие страшные, как хотелось бы верить. — Почему ты убежал на этот раз? — его подбородок чуть подаётся вперёд вместе с вопросом. Слова повисают между ними, подразумевая гораздо больше, чем сказано. Это мост в темноте, у которого посередине обрушились опоры. И если Клэнси пойдёт на голос, на другую сторону, он провалится и разобьётся о реку. Его память исчезает. Он знает это. Прижимая пальцы к пересохшему горлу, будто чувствует там трещины своего голоса, он отвечает: — Я не понимаю, о чём ты. Торч вздыхает, и немного мягкости исчезает из его глаз, уступая место чему-то похожему на сожаление. — Нет смысла врать, Клэнси. Я знаю, кто ты. И ты знаешь, чего я хочу. — Ты хочешь навредить Нико, — угадывает Клэнси и отводит взгляд к стакану с густой тёмной жидкостью. Интересно, кому она принадлежала. В этом и есть странность крови: она так мучительно лична, пока не оказывается налитой в стакан на прикроватной тумбочке. И тогда она ничем не отличается от апельсинового сока. Только этот апельсин — живой, дышащий организм. Если верить. Хотя, если подумать, ужасная это метафора. И впервые за этот день — впервые, но не в последний раз — Клэнси испытывает омерзение к самому себе. Бывают дни, когда, сосуществуя с чудовищем внутри, не проходит и минуты, чтобы он не кипел от отвращения к самому себе. Торч трет лицо ладонью и снова тяжело вздыхает. — Да, я хочу, чтобы Нико заплатил за то, что сделал. Но я хочу и тебя освободить от него. Так что, может быть, в каком-то смысле мы хотим одного и того же. Клэнси снова чувствует этот образ сломанного моста, попытку преодолеть пропасть между ними. Только теперь в опасности не он. Торч думает, что Клэнси сбежал от Нико, чтобы вырваться. Но это не вся правда. — Я сбежал не для того, чтобы освободиться от Нико, — произносит Клэнси медленно, примеряя каждое слово на язык. — Я сбежал, чтобы он пошёл за мной и снова вернул меня. Его пальцы на горле напрягаются, притупленные длинные ногти чуть врезаются в кожу, но через миг он отпускает и роняет руку в колени. — Это единственный способ привлечь его внимание. Он задыхается в пастве, тонет в бесконечном море лиц. С каждой неделей епископы приводят всё новых людей, готовых жертвоваться ради голода хищника. Все они хватаются за туманное обещание вечной нежизни, за шанс быть «избранными» и сохранёнными в смерти, как совершенные существа. Клэнси думал, что сделал всё правильно. Но Нико стал далёкой сияющей звездой в бескрайнем чёрном море, а сам он заперт в одинокой лодке, которая ходит кругами. Всё ближе к тому, чтобы утонуть. Лицо Торча остаётся маской, спокойной и неподвижной. Но его руки сжимаются в кулаки. — Так что если ты думаешь, что я помогу тебе причинить ему вред, ты ошибаешься, — выдыхает Клэнси, каждое слово словно прорывается сквозь удавку в груди, готовую перерезать голос. — Мне нужно основание… мне нужно, чтобы он забрал меня домой. Эта струна в сердце натянута слишком туго, обвиваясь вокруг лодыжки далёкого бога. Он смотрит, как Торч соскальзывает по стене и садится на пол, опираясь руками на колени, с морщинкой замешательства на лбу. Он долго смотрит в потолок. — Но почему он сам за тобой не пришёл? — в голосе Торча горечь, смешанная с чувством вины. — Со всеми его возможностями? Влиянием? Ты думаешь, он не смог бы тебя найти? Торч наклоняется вперёд, уперев большой палец в свою грудь. — Мы нашли тебя. Один звонок от знакомого в Атланте, и вот я сижу с тобой лицом к лицу. А где Нико? Клэнси мотает головой, вцепившись пальцами в простыни. Он слишком устал и слишком голоден, чтобы спорить. Но и слышать этого не хочет. — Я хочу назад. Просто… пожалуйста, верни меня. — Мы ещё не закончили, — резко говорит Торч, и всё его спокойствие исчезает. Вот тот, кого Клэнси и ждал. Вот тот, кого он боялся. Волк под овечьей шкурой. — Я хочу знать, зачем ты вызвал скорую для той девчонки в Атланте. И хочу знать, почему ты неделями голодал. Клэнси вздрагивает. Он не хочет думать о той ночи, никогда больше. — Потому что я… я напал на неё. Я причинил ей боль, но я не… — слова застревают у него в горле. Нет, он монстр. Или он заперт в теле с монстром. И это убивает его — быть таким, без Нико рядом, кто бы направлял. Ведь он никогда прежде не оставался один так надолго, без постоянного снабжения кровью от других виалистов. Ему никогда не приходилось нападать на человека. Он никогда не доходил до того, чтобы забрать у кого-то то, что не было предложено добровольно. И это ужасно. Он хватает себя за волосы обеими руками и тянет изо всех сил. За время его отсутствия они отросли так сильно, что он уже не знает, что с ними делать. Но это хоть какое-то отвлечение, что-то новое, кроме бездонной ямы в желудке. Когда он голоден, это единственное, о чём он способен думать. Все остальные инстинкты сводятся к нулю ради этого вечного желания насытиться. Он зажмуривается и сквозь зубы выплёвывает слова: — Я не хочу причинять людям боль… не хочу использовать их. Я просто… Он просто хочет, чтобы голод исчез. Но тут матрас чуть прогибается, кто-то садится на край кровати. Клэнси поднимает глаза и видит Торча. Тот смотрит на стакан на тумбочке, а ладонь кладёт на покрывало между ними. — Всё в порядке. Это всё, что я хотел услышать, — вздыхает он, словно сбрасывает тяжесть с груди. — Но чего это стоит? Я не хочу, чтобы ты голодал. Клэнси сглатывает. Он чувствует привкус крови в воздухе. Это единственное, что мозг готов воспринимать в этой комнате. — Почему? Почему нет? — Потому что когда-то мы были друзьями, но тогда я не смог тебя защитить. — Торч опускает взгляд на руку, лежащую на покрывале, переворачивает её ладонью вверх и показывает внутреннюю сторону предплечья, где на коже виден след от иглы. — Я хочу лишь помочь тебе. И не знаю, как ещё доказать это, кроме как так. Клэнси не сразу соображает, что к чему, но когда до него доходит, он сглатывает, подавляя тошноту, подкатившую к горлу. Он знает, что у него выпадают куски памяти. У всех виалистов так. Но только ему досталась привилегия знать, почему именно. Виалисты отдают Епископам свою жизнь, не только кровь, но и дни, воспоминания. Это питает их. Так же, как питает и его. Он трясёт головой: — Я не хочу этого. Торч отдёргивает руку, складывает обе ладони на коленях. Он говорит: — Можно хотя бы кое-что показать тебе? Иногда, когда мы разговаривали раньше, это помогало. Клэнси снова ищет взглядом его лицо и задаётся вопросом: сколько раз он уже забывал этого человека, сколько раз отдавал память о нём в жертву. Он хочет почувствовать хоть что-то, какую-то тёплую узнаваемость, что объяснила бы всё это. Но ничего. Лишь пустота в животе, которая ноет и ноет. И всё же он говорит: — Ладно. Только потому, что знает, как успокоить хищника. Торч глубоко вдыхает, будто обретает немного сил, поднимается с кровати и ждёт, пока Клэнси последует за ним к двери. Несмотря на дневной свет снаружи, дом тонет во мраке. Они проходят короткий коридор в другую комнату, где дверь приоткрыта, и изнутри льётся иной свет. Холодный, голубой и какой-то болезненный. Бэр сидит перед рядами старых мониторов, системный блок гудит так, что напоминает реактивный двигатель. Он поворачивается, когда они заходят, и едва улыбается, так, словно тоже узнаёт Клэнси и с осторожной надеждой ждёт, что тот узнает его в ответ. На экранах крутятся зернистые видео, короткие клипы, повторяющиеся снова и снова, смонтированные с разных ракурсов, но всё время с одними и теми же тремя лицами. Глаза ярче, полны нетерпеливого блеска, щеки мягче от мимолётной юности. Лихорадочная отчаянность в дрожащих руках и сутулых плечах. Клэнси смотрит на более молодую версию себя и двух мужчин, что находятся сейчас с ним в одной комнате. Но он не узнаёт этих лиц. Даже, думает он, своё собственное.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!