Часть 3

1 июня 2025, 02:06
      Летние каникулы были в полном разгаре. Кадзуо продолжал заниматься с Юрико дважды в неделю. Для Исаму этот учебный год был выпускным, поэтому даже на каникулах он усердно готовился к предстоящему тесту первой ступени и почти не появлялся.       Но иногда они брали велосипеды и уезжали далеко за город - туда, где бесконечными застывшими волнами тянулись поросшие травой и лесом холмы. Сезон дождей миновал, погода стояла отличная, и к счастью, у Юрико был обычный спортивный велосипед, без розовых ленточек или блестящих подвесок, поэтому он вполне подошел Кадзуо. Их джинсы покрывались пылью, а руки загаром; кожа на лицах обветривалась и шелушилась, а волосы пахли солнцем и переливающейся через край силой молодости.       Мать Юрико была профессиональной пианисткой, и иногда в семье Номура устраивали домашние музыкальные вечера, на которые стали приглашать и Кадзуо. В такие дни он возвращался домой уже под утро, и отец, который считал разгул обязательным атрибутом возмужания, всячески показывал, что не только не сердится, но даже доволен этим. Однако показная веселость, с которой он за завтраком в присутствии кого-нибудь из прислуги сетовал на то, что “опять этот бездельник где-то шлялся всю ночь”, была фальшивой. Господин Нагата смутно чувствовал, что его сын проводил это время не в шумной пьяной компании, как, по его мнению, полагалось бы здоровому, нормальному молодому человеку его возраста. А значит, эти ночные отлучки тоже были проявлением неправильной, искаженной натуры Кадзуо.       И все-таки господин Нагата был им рад. С того самого разговора после школьной драки он старался избегать общества сына и чувствовал себя свободно и комфортно, только когда того не было дома. Не то, чтобы Кадзуо стал проявлять неуважение; внешне его поведение никак не изменилось: он все так же сдержанно-почтительно разговаривал с отцом, без возражений выполнял его поручения по делам строительной фирмы, сопровождал его на деловых встречах. Но в глубине души господин Нагата понимал, что причина такого поведения была теперь кардинально иной: Кадзуо не возражал ему не потому что не мог, а потому что не видел в этом необходимости. И в присутствии сына господин Нагата все время испытывал смутный страх, что Кадзуо вдруг выкинет что-то своевольное и уничтожит тем самым его авторитет, превратив его из незыблемой крепостной стены в грубо намалеванную на шаткой фанере декорацию. Для господина Нагата, который привык воспринимать членов своей семьи исключительно как атрибут собственного существования, вроде запонок или дорогого автомобиля, такое ощущение было непривычным и неприятным и он старался как можно меньше времени проводить с сыном.       Музыкальные вечера проходили в гостиной. Играли чаще всего на рояле и виолончели, но время от времени мать с дочерью доставали сямисэн и сякухати. Слушатели располагались вокруг низкого чайного столика: господин Номура посередине, на небольшом диване, Исаму и Кадзуо - в креслах по бокам. У Кадзуо, как гостя, было очень удачное место: рояль был развернут к нему, так что он мог видеть руки госпожи Номура, имея возможность в полной мере оценить ее мастерство. Однако от господина Номура не ускользнуло, что смотрел Кадзуо вовсе не на руки его жены, а гораздо левее, туда, где зажатый тонкими пальцами скользил по струнам виолончели смычок. Очевидно, смотреть выше Кадзуо не решался, и господин Номура добродушно посмеивался про себя застенчивости молодого человека. Ему и в голову не приходило, что если перевести взгляд лишь немного левее, в поле зрения оказывалась вытянутая нога в мохрящихся по нижнему краю джинсах (всегда одна, потому что вторую ее обладатель неизменно поджимал под себя) и лежащая на подлокотнике рука с темными пятнами вокруг ногтей.       Концерты заканчивались обыкновенно не раньше десяти вечера, когда автобусы уже не ходили, но Кадзуо всегда отказывался от предложения вызвать такси, объясняя, что всего в паре кварталов его ждет водитель. Почему он не подъезжает непосредственно к дому? Там улица шире и проще развернуться. А, ну, счастливой дороги, приезжайте еще. Да-да, обязательно, спасибо за прекрасный вечер.       Стоило входной двери закрыться, как слова прощания слетали с Кадзуо, будто сухие листья под порывом осеннего ветра. За спиной оставалось шумное искрящееся лето, за поворотом дороги его обступал промозглый серый ноябрь. Кадзуо шел, каждым шагом словно впечатывая в асфальт собственное лицо. Когда от долгой быстрой ходьбы начинало тянуть связки под коленями, он стискивая зубы, старался идти еще быстрее, наказывая собственное тело за его бесполезность и ненужность. До своего дома он доходил, когда уже начинало светать; не раздеваясь, падал на кровать, ничего не соображая от усталости, и погружался в тяжелый сон без сновидений.       В предрассветных сумерках слабая полоска света от настольной лампы, падавшая из-за закрытой двери гостиной, была совсем незаметной. Там, завернувшись в тонкую шаль поверх ночного кимоно, чутко прислушиваясь к каждому звуку и шороху, беззвучно плакала в кресле маленькая женщина, давясь от боли, которую носил с собой ее сын.       Исаму с удовольствием наблюдал, как изменился его друг. Нельзя сказать, чтобы в лесу Кадзуо стал веселее или оживленнее. Он по-прежнему был молчаливым и отстраненным. Но его обычная замкнутость больше не казалась проявлением дурного настроения или внутреннего напряжения. Это была спокойная и раскованная молчаливость человека, которому не нужны слова. Кадзуо не улыбался, но лицо его как будто посветлело. Даже походка его стала другой - мягкой, упругой, стремительной. Плечи и спина Исаму взмокли от пота, под ноги все время попадались какие-то сучья и камни; Кадзуо же, казалось, скользил в прохладной воде, даже не касаясь тропы.       - Ты явно чувствуешь себя в лесу в своей стихии, - с лёгкой ноткой зависти заметил Исаму, которому явно было уже нелегко дышать густым, тягучим воздухом леса.       Кадзуо только кивнул.       - Угу.       - А я больше люблю море, простор.       - Море и лес похожи, - вполголоса произнёс Кадзуо.       - Чем же?       - Они убивают равнодушно, - тихо ответил Кадзуо. - И в этом равнодушии огромная сила.       Исаму присвистнул.       - Ну и мрачные же у тебя мысли.       Кадзуо резко развернулся. Исаму подумал, что тот мог обидеться, но Кадзуо окинул его взглядом и вдруг улыбнулся.       - Там просвет между деревьями. Наверняка поляна. Пойдём.       Пока они ставили палатку, носили дрова, разбирали вещи и разжигали костер, уже совсем стемнело. Исаму сел на подтащенное к костру бревно и начал выкладывать из рюкзака еду. Неожиданно перед Кадзуо легла сякухати.       - Это зачем? - наконец глухо спросил он.       - Я подумал, ты умеешь играть, - не прекращая своего занятия, ответил Исаму.       - Как ты узнал? - Речь Кадзуо звучала так, будто ему вдруг стало очень трудно выговаривать слова.       - Когда на прошлой неделе мама с Юрико играли, ты перебирал пальцами, как будто тоже играл. Я, конечно, не так хорошо разбираюсь в музыке, чтобы по движению пальцев определить инструмент, просто предположил, что скорее это сякухати, чем сямисэн. Откровенно говоря, я рад, что это так: притащить сюда сямисэн было бы...       Исаму не договорил. Воздух вдруг резко вышибло из его лёгких: Кадзуо повалил его на землю, придавив грудь коленом и стиснув воротник ветровки.       - Да кем ты себя возомнил? - Голос и руки дрожали; по лицу его как будто перекатывались тёмные штормовые волны. - Не лезь! - Он несколько раз судорожно вдохнул, словно собирался сказать что-то ещё, но только ещё раз выдавил - Не лезь!       Отпустив закашлявшегося Исаму, Кадзуо быстро зашагал прочь.       Он продирался через лес так, словно хотел вырваться из собственного тела, словно хотел, чтобы оно осталось клочьями висеть на цеплявшихся кустах и царапающих ветках. Это происходило опять. Опять с него сдирали кожу. И делал это тот, за кем Кадзуо внутренне признал право делать все, что ему угодно, лишая Кадзуо возможности защищаться. С каким наслаждением Кадзуо разбил бы в кровь это лицо, но вместо этого обречён был принимать заботливую жестокость Исаму.       Кадзуо свалился в какую-то ложбину, свернувшись клубком, как собака, которую пнули сапогом в живот, зарылся лицом в хвою, кусая губы и царапая ногтями землю.       Он никогда не питал иллюзий насчет леса, не думал, что тот добр или как-то по-особенному к нему относится. Считать так могли только сентиментальные или самолюбивые люди, которые леса совсем не знали. Лес могуществен и опасен. От него нельзя требовать расположения, его бесполезно просить о помощи. К нему можно только приходить - как мать Кадзуо приходила в буддийский храм в дальнем конце их улицы. Кадзуо не знал, слышит ли Будда его маму, но он точно знал, что лес слышит его, хоть тот никогда не отвечал, а Кадзуо и не ждал ответа. И сейчас, когда Кадзуо задыхался от боли, он пришёл к лесу - не за жалостью или поддержкой, а за этим безмолвным со-присутствием. И лес принял его. Бережно взял в свои ладони, укутал своими запахами и шорохами, оплел корнями, вытягивая боль, как воду из земли.       Исаму лежал на спине и смотрел на матерчатый потолок палатки. В самой палатке было темно, но снаружи он подвесил включённый фонарик, чтобы Кадзуо проще было найти дорогу назад.       Вдруг до его слуха донёсся далёкий звук флейты. Одна нота взмыла вверх и бесконечно долго зависла где-то в переплетении тёмных призрачных ветвей. Постепенно она стихла, словно догорела спичка, но навстречу ей уже поднималась следующая. Какое-то время ноты просто сменяли друг друга, словно картинки во вращающемся волшебном фонаре, потом зазвучала мелодия. Она двигалась неуверенно, спотыкаясь, цепляясь за стволы деревьев, словно тяжелобольной, впервые вставший с кровати после долгих изнурительных месяцев, но с каждым вздохом она крепла и наливалась силой.       Исаму некоторое время слушал, потом закрыл глаза и заснул.       Сборы не куда-то, а откуда-то всегда оставляют неприятное, гнетущее чувство. Как ни старайся оставить после себя место таким же, каким оно было до, оно все равно сохраняет следы побывавших там людей, их тел, разговоров и мыслей. И эти едва заметные следы, вроде примятой травы или засыпанного землей костра, лучше любых слов знаменуют окончание чего-то, что было и что уже никогда не повторится. Такие сборы наполнены раздражительной, тоскливой суетой и скользящими по поверхности ничего не значащими фразами.       Исаму и Кадзуо спешно собирали рюкзаки, изредка перебрасываясь замечаниями о том, что и в каком порядке укладывать. Почему-то в конце поездки в любой чемодан, рюкзак или сумку вмещается гораздо меньше вещей, чем в начале, как будто сумки и чемоданы скукоживаются за время путешествия. А, может быть, вещи становятся объемнее, впитывая в себя чужие запахи и впечатления. Кадзуо как раз пытался затянуть завязки рюкзака, для верности надавливая сверху коленом и искренне надеясь, что баллончик с репеллентом от этого не лопнет, когда Исаму снова положил перед ним сякухати.       - Забирай. Теперь она твоя.       - Думаю, Юрико будет против того, чтобы ее вещи раздавали направо и налево, - рассеянно бросил Кадзуо, продолжая бороться с завязками.       - Это не Юрико. Это моя.       Кадзуо отпустил завязки, и рюкзак, словно со вздохом облегчения, завалился на бок. Исаму нетерпеливо дернул плечом.       - Ничего удивительного. Мама и представить себе не может, что человек может не уметь на чем-нибудь играть. Для нее это все равно что не уметь пользоваться палочками. Даже когда стало понятно, что весь музыкальный талант достался сестре, мама не оставляла попыток научить меня хоть чему-то. Только в этом году удалось убедить ее, что мне надо сосредоточиться на экзаменах и времени для музыки не будет. Для мамы это, конечно, не аргумент, но, думаю, она просто наконец решила махнуть рукой.       Кадзуо нахмурился.       - Не веришь? - усмехнулся Исаму. Он поднял флейту и приложил к губам. Играл он хорошо. Мелодия оборвалась прямо на середине музыкальной фразы. - Ну, убедился? Забирай. - Исаму положил сякухати на прежнее место и вернулся к своему рюкзаку.       Некоторое время был слышен только шелест матерчатых стенок рюкзака, содержимое которого Исаму пытался равномернее распределить, и тихое повизгивание застегиваемых молний.       - Я ее не возьму.       Исаму резко выпрямился.       - Тогда оставь ее здесь. - Глаза смотрели серьезно и твердо. - Есть вещи, которые создаются специально для того, чтобы к ним прикасались. Без этого они превращаются в бесформенный хлам. Гнить здесь или пылиться на шкафу - разница невелика. - Исаму забросил на спину рюкзак и пошел к тропе, ведущей к станции. Как обычно - не оборачиваясь и, видимо, совсем не интересуясь дальнейшей судьбой флейты.       Кадзуо боролся с желанием разбить сякухати о бревно, рядом с которым она лежала. Однако времени на злость или на размышления уже не оставалось: ближайшая электричка уходила меньше, чем через полчаса, а следующую пришлось бы ждать до вечера. Кадзуо рывком подтянул к себе рюкзак и принялся отодвигать вещи, освобождая узкое пространство у боковой стенки.       Кадузуо сидел на грязном бетонном полу недостроенного здания. Несколько лет назад муниципалитет планировал построить недалеко отсюда новую автомагистраль; небольшие строительные фирмы мгновенно расхватали участки в соседних районах, рассчитывая, что после прокладки дороги они вырастут в цене. Но что-то там с проектом не заладилось, его свернули, планы по развитию прилегающих районов заморозили, строительные фирмы обанкротились, а недостроенные дома остались торчать гнилыми зубами, ненужные никому, кроме бродячих собак и бездомных. Но сейчас, днем, и те, и другие были заняты поисками еды, так что в здании было совсем пусто.       Перед Кадзуо на полу стоял рюкзак. Кадзуо сидел здесь уже не менее получаса и все это время не отрываясь, до рези в глазах смотрел на верхний клапан рюкзака. Несколько раз он подавался вперед, как будто собираясь открыть его, но каждый раз снова выпрямлялся и продолжал просто смотреть. “Есть вещи, которые создаются специально для того, чтобы к ним прикасались”.       В голове Кадзуо неумолкающим сверчком, царапая жесткими крыльями его усталый мозг, назойливо трещало одно слово - “никогда”. Удивительно, что даже произнося “никогда”, люди по-настоящему не верят в него. За каждым “никогда” скрывается то или иное “-нибудь”: когда-нибудь, в другой жизни; где-нибудь, в другом мире; как-нибудь, при других обстоятельствах. Кадзуо приучал себя к своему “никогда”; время от времени доставал его, рассматривал, протирал от пыли. Это было больно, но привычка - великая вещь; если регулярно вводить себе небольшие дозы яда, можно стать к нему нечувствительным. Постепенно эта боль стала чем-то вроде застрявшего в теле осколка: если приноровиться двигаться определенным образом, его почти не ощущаешь.        “Есть вещи, которые создаются специально для того, чтобы к ним прикасались”. Прикоснуться. Дотронуться. Такое простое действие. И такое невозможное. Или нет? Эту флейту когда-то держали другие руки; другие пальцы пробегали по ее отверстиям, сплетая мелодию. Сейчас между его “никогда” и призрачным “где-нибудь” была только тонкая, полупрозрачная, невесомая пленка - время. Всего одно измерение в огромной многомерной вселенной - это же так мало? И ведь именно музыка существует вне времени - одну и ту же мелодию слушает и средневековый крестьянин, и системный администратор в современном Токио. Но все имеет свою цену, и за это эфемерное прикосновение тоже придется заплатить - трещиной на зеркально-гладкой поверхности его “никогда”, недостаточно серьезной, чтобы нарушить его целостность, но достаточно глубокой, чтобы образовался свежий скол, который новой болью вопьется в его кожу. Кадзуо не был уверен, что готов к этому.       И вдруг в его голове словно щелкнули выключателем. Все стало так ясно, что Кадзуо даже невольно тихонько рассмеялся. Боль, сомнения, цена, выбор - все это лишь бессмысленные абстракции, просто интеллектуальная игра в прятки с самим собой. А реально одно. Кадзуо явственно чувствовал в своих ладонях пустоту; пустоту, которая настойчиво требовала, чтобы ее заполнили. Он ощущал, что его телу чего-то не хватает - как будто он вдруг лишился уха или пальца. И было только одно, что могло снова сделать его целым; только одно, что могло заполнить эту пустоту в его руках.       Кадзуо наклонился вперед и развязал рюкзак.       Источник запаха от уже начавшего немного подгнивать под жарким солнцем мяса определенно был где-то недалеко. Старый пес, покрытый колтунами и репьями, с гноящимся левым глазом, настойчиво обнюхивал землю в поисках, судя по всему, дохлого голубя. Неожиданно он поднял голову и насторожился. От расположенного неподалеку заброшенного здания доносились непривычные звуки.       Звуки - это важно. Если не хочешь, чтобы тебе перемололо кости колесами грузовика, надо научиться распознавать звуки. Звуки бывают хорошими и плохими; хорошие означают, что можно будет чего-нибудь поесть, плохие - что рядом опасность.       Звуки, доносившиеся от заброшенного здания, были похожи на те, которые слышны в местах, где люди едят. Какого-нибудь щенка это могло бы обрадовать, но старый пес был опытным и знал, что такие места тоже бывают хорошими и плохими. Хорошие места пахли горелым маслом, тухлыми яйцами и алкоголем, звуки там всегда были громкими, а вывески яркими. В плохих местах звуки были тихими, и всегда где-то поблизости наготове были люди в черных или красных, но почему-то обязательно с золотом, куртках, которые кричали на него и пинками отгоняли подальше. Звуки, которые он слышал теперь, больше походили на те, которые бывают в плохих местах; но с другой стороны, мерзавцев в куртках с золотом поблизости видно не было.       Пес нерешительно сделал несколько шагов в сторону здания, но тут со стороны дороги послышалось знакомое тарахтение старого фургона, на котором владелец небольшой пекарни, находившейся в нескольких кварталах отсюда, привозил на ближайшую свалку просроченный товар. Пес резко развернулся и побежал в ту сторону, не интересуясь больше странными звуками, постепенно стихавшими у него за спиной.       - Брат! - крик прозвучал немного издалека, но уже через несколько секунд по двери мелкой дробью прокатилось оживленное стаккато легких ударов, дверь распахнулась и в мастерскую, не дожидаясь ответа или приглашения, влетела Юрико. - Заканчивай - мама зовет ужинать.       - Тебя не учили, - улыбаясь и не глядя на Юрико, спросил Исаму, - что нельзя вот так врываться к людям?       - Да ладно тебе! - Юрико с размаху плюхнулась в кресло, поджав под себя ногу. - Чего я про тебя не знаю? Опять море рисуешь.       - Когда нарисую, тогда увидишь. - Исаму наконец оторвался от мольберта и повернулся к сестре.       - А тут что? - Юрико перегнулась через подлокотник и потянулась к стопке рисунков, лежащей на столе.       Стол стоял довольно далеко и достать до него было не так просто. Юрико потянулась сильнее. Ножки с правой стороны кресла оторвались от пола и оно опасно забалансировало на оставшихся двух. Исаму с интересом наблюдал за этим эквилибристическим этюдом. "Сейчас грохнется".       Юрико резко подалась вбок, кончиками указательного и среднего пальцев схватила лежавший на верху стопки листок и быстро выпрямилась. Ножки кресла с громким стуком опустились на пол. "Не грохнулась", - с улыбкой мысленно констатировал Исаму. Он совсем не мог сердиться на сестру.       Юрико тем временем разглядывала добытый с таким риском рисунок. Он был выполнен простым карандашом и изображал лес. Ночной, судя по темному небу и проглядывавшей в разрыве облаков полной луне.       - Неужели в кои-то веки не море?       - Море и лес похожи, - тихо проговорил Исаму.       - Что?       - Ничего. - Исаму вытер руки какой-то замызганной тряпкой и швырнул ее в Юрико. Девушка вскрикнула и инстинктивно закрылась руками, выпустив рисунок. Листок плавно спланировал на пол.       - Дурак! - Юрико с притворным возмущением бросила тряпку обратно. - У тебя там, между прочим, дырка в композиции.       Действительно, в центральной части рисунка было дисгармонирующее пустое пространство.       - Он еще не закончен. - Исаму отложил тряпку, поднял рисунок и вернул его на прежнее место на столе. - Пойдем, а то ты тут все вверх дном перевернешь.       Даже в тени деревьев земля была теплой и сухой. Исаму лежал на спине, положив одну руку под голову и глядя на зеленое подрагивающее кружево листьев. Солнце просвечивало сквозь них, раскрашивая его рубашку танцующими узорами. Кадзуо сидел, прислонившись спиной к стволу дерева. Их велосипеды лежали в траве неподалеку. Пологие склоны холма напротив поросли мискантом, и ветер гнал белые волны, казалось, до самого горизонта. Внизу в ложбине шла старая железнодорожная ветка, но за высокой травой рельсы были совсем не видны, и догадаться о том, где они были проложены, можно было только по тянувшейся вдоль них линии электропередач. Ее ритмичная синусоида плавно огибала холмы и терялась за поворотом.       - Моя мама из бедной аристократической семьи. Она с детства училась музыке, икебане, каллиграфии. Ее родители дружили с художниками и поэтами. Думаю, отец женился на ней, чтобы придать себе элегантности и блеска на встречах с деловыми партнерами. Но он как был необразованным мужланом, так им и остался. Наверное, он чувствовал себя полным дураком в компании маминых друзей, разговаривавших о вещах, которые он не понимал. Поэтому он запретил маме общаться с ее друзьями. А потом и с семьей. Не разрешал ей заниматься музыкой, говоря, что от этих кошачьих визгов у него раскалывается голова. Мама обучала меня, когда его не было дома, но он, конечно, все равно узнал и жутко разозлился. Кричал, что не позволит воспитать своего сына изнеженным хлюпиком и все в таком духе. Мама не осмелилась его ослушаться и заниматься со мной перестала. Но к тому времени я уже и сам втянулся, поэтому стал тайком ходить к старому маминому другу, музыканту. Он занимался со мной бесплатно, в память о дружбе с мамой. Я договорился с владельцем небольшого канцелярского магазинчика недалеко от дома, что за пару тысяч иен в месяц буду оставлять сякухати у него, чтобы дома никто не заметил, что я таскаю ее с собой. Если бы кто-то увидел, что школьник ходит в канцелярскую лавку, никого бы это не удивило. Так продолжалось лет семь. Но потом кто-то все-таки настучал отцу. Мне тогда было пятнадцать и я был готов к любому наказанию. Втайне я даже хотел, чтобы отец наорал на меня. Хотел посмотреть, как он выйдет из себя, как он будет кипеть и злиться.       Кадзуо замолчал. В ярком свете летнего солнца события трехлетней давности казались чем-то почти нереальным. Сейчас, впитывая твердое спокойствие шершавого ствола за спиной, растворяясь в душной лени высушенной солнцем травы, странно было вспоминать о моменте, когда ему казалось, что он захлебнется от собственного беззвучного крика.       - Он ничего мне не сказал. Он пошел к матери. Так сильно ее избил, что мама несколько дней не могла встать с постели. Он говорил, что это ее дурное воспитание привело к тому, что я его не уважаю и ни во что не ставлю его слова. Я тогда разбил свою флейту и выбросил.       Исаму лежал неподвижно, прикрыв глаза.       - Когда я был в четвертом классе, в Токио привезли коллекцию картин русских художников. Весь наш класс повезли на экскурсию. Там был и Айвазовский, его картины я уже знал - видел в альбомах. Самая известная картина у него - Девятый вал. Я просто с ума сходил от предвкушения, что вот-вот увижу ее вживую. Вокруг нее, конечно, столпилось больше всего зрителей и экскурсионных групп, все фотографировали, показывали пальцами, что-то рассказывали, а я стоял и чуть не плакал от разочарования. Это оказалась просто картина. Прекрасная, да, и величественная, но - просто картина. Я-то ждал, что это будет как откровение. Что стоит мне только взглянуть на нее, и мне откроется что-то такое огромное и невероятное, что потрясет меня и перевернет всю мою жизнь. Но ни ослепительного сияния, ни громоподобного гласа с небес не было. Я отошел в сторону и почти случайно увидел другую картину. Это тоже не было похоже на удар молнии или ревущие трубы. Просто весь мир за пределами этой картины вдруг перестал существовать. На ней было изображено бушующее море; на заднем плане - наполовину затонувший корабль, едва различимый в мешанине темных волн и клочьев пены; на переднем - утлая шлюпка с промокшими, измученными людьми. А над всем этим - едва различимая, такая прозрачная, что ее можно принять за обман зрения - радуга. Я просто глаз не мог от нее оторвать. От этих широких легких лент, сияющих в облаке водяной пыли. Некоторые люди в лодках тоже смотрели в ту сторону. Смотрели ли они с надеждой на эту радугу? Или со страхом на надвигающиеся волны? Не знаю. За их спинами разъяренное морское чудовище пожирало останки их корабля; многие из них, скорее всего, были обречены на мучительную смерть от жажды под палящим солнцем. А я все смотрел на эту радугу.       Некоторое время Исаму молчал. Потом открыл глаза, потянулся и продолжил своим обычным, слегка насмешливым тоном.       - Не знаю, сколько я там простоял. В реальность меня вернула резкая боль в ухе: мой учитель так сильно его дернул, что я всерьез испугался, как бы он его не оторвал. Оказалось, что экскурсия давно закончилась, все вернулись в автобусы, и тут выяснилось, что меня нет. Пришлось задерживать отправление, возвращаться в музей и искать меня. Ухо весь день потом горело.       В тягучем летнем зное мысли и слова текли медленно, сами по себе, словно огромные, ослепительно белые облака в небе.       Так проходили все их разговоры, когда Кадзуо рассказывал что-то важное. Исаму никогда ни о чем не спрашивал, не комментировал услышанное, не выражал сочувствия, если история была невеселой. Он просто рассказывал свои истории, никак не связанные с тем, что рассказал Кадзуо. Со стороны это могло показаться неуважением к собеседнику, желанием перетянуть внимание на себя, пренебрежением чужими чувствами и мыслями. Но Кадзуо знал, что это не так. Он чувствовал, что истории Исаму и его собственные переплетались, проникали друг в друга, порождая нечто, совершенно отличное от каждой истории по-отдельности. Он не пытался это проанализировать или оформить в слова, просто знал, что это так.       - Сыграешь? - попросил Исаму, в первый раз за время этого странного разговора взглянув на Кадзуо.       Кадзуо потянулся к рюкзаку. Конечно, Исаму даже не уточнил, взял ли Кадзуо с собой флейту. В этом не было необходимости, он и так это знал. Потому что иначе быть не могло. Кадзуо поначалу ужасно раздражала эта черта его друга; он пытался сопротивляться, назло делая то, что противоречило бы ожиданиям Исаму. Но скоро перестал, поняв, что это не было самодовольной уверенностью избалованного эгоиста. Исаму был из тех людей, которые умели подчинять реальность своей воле. Причем происходило это безо всякого насилия или принуждения: Исаму словно рисовал картину, и предметы, люди, события просто занимали свои места в создаваемой им композиции. Можно ли было сопротивляться тому, кто творил реальность?       Кадзуо приложил сякухати к губам и на несколько мгновений застыл, словно прислушиваясь к мелодии, рождавшейся внутри деревянного корпуса. А потом заиграл, выпуская эту мелодию на волю.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!