Bestiary: Dirty Deeds Done Cheap

3 мая 2025, 13:44

I don't like them innocent,

I don't want no face fresh,

Want them wearing leather,

Begging, let me be your taste test.

I like the sad eyes, bad guys,

Mouth full of white lies;

Kiss me in the corridor but quick to tell me goodbye

Дверь в ванную открыта. Кобени слушает шорох воды, омывающей тело Кишибе. Перед Кобени шкаф, который легко разводит створки, как уличная девка — ноги, забитый одеждой жены Кишибе. Шубы в пластиковых упаковках, пальто — черное, серое, белое, красное. Костюмы под цвет пальто. Рубашки, хлопковые и сатиновые. Шкатулка с нитями жемчуга, браслетами, серебряными и золотыми кольцами с камнями и без. Кобени думает о Кишибе в пене, в пару, отталкивающемуся от его тела к стенкам кабинки и обратно. Думает о том, как они с женой ходили по магазинам, как он дарил ей украшения, целовал в золотой висок и говорил, что она красивая. Кобени бы тоже умерла, лишь бы оказаться на ее месте хотя бы на день. Она через боль в пальцах нарушает целостность гардероба и вытаскивает вешалку с серым костюмом в белую тонкую полоску: строгий пиджак, юбка ниже всех неприличий, белая свободная рубашка и шелковый шейный платок. Кобени одевается в костюм жены Кишибе — в жену Кишибе, — собирает волосы в косу и достает из коробки белые лодочки на низком — выше всех неприличий — каблуке. Затем подкрашивает губы красной помадой. Тоже не своей. — Я готова, — говорит она и одергивает платок плавным движением, скопированным с его жены. Кишибе застывает и смотрит на ее тело взглядом с отблесками узнавания, взглядом теплым и небезразличным — в радужках тлеет образ жены: льдисто-голубых глаз, красных губ и белой рубашки… Он жмурится, когда доходит до лица Кобени, и его глаза становится прежним. Глаза-потухшие-лампочки. На лбу и переносице собрались лужицы синяков. «Настучали хуем», — объяснил Кишибе по возвращению с задания. Кобени помогла ему снять туфли и носки, сырые от крови, выбраться из пиджака с одним целым рукавом и рубашки, приклеенной к спине потом и кровью. В вытатуированных каплях крови подсыхала настоящая. — Расскажите о татуировках. Кобени поразило обилие деталей в его теле. Кобени попала в ловушку: чем больше человека нужно изучать, тем крепче он засядет в голове. — Нечего рассказывать, Кобени. Ошибки молодости. — А мне нравятся ваши татуировки… — Ну еще бы они тебе не нравились. У тебя странная склонность западать на то, что в два раза старше тебя. Она подала ему мочалку и завязала пакет, раздутый окровавленными салфетками. — Прям все — ошибки? — Ну… не прям. Сюда посмотри. Он наклонил голову и загнул мочку уха. Под ней, в складке кожи, затерялась крохотная татуировка пазла, обрамляющего мультяшное сердечко. Сколько сердец у Кишибе. Они оттягивают интерес от его настоящего, анатомического, хоть и хорошо запрятаного в грудной клетке. — У жены такая же. Единственное, у нее пазл закрашен, а сердечко нет, — он поскреб ногтем по контуру, — это была моя первая татуировка, поэтому большую часть боли жена взяла на себя. Я-то боялся иголок до усрачки… Кишибе уходил на работу, а Кобени вклеивала себя в блескучую аппликацию его молодости, листая альбом за альбомом. Одно фото Кишибе она по возможности носит с собой, в левом кармане, между сердцем и животом, со странной мыслью вынашивать его в себе до тех пор, пока он не материализуется, не сойдет со снимка. Кишибе там совсем молодой, в возрасте Кобени сейчас. Фон — ассиметричная, гладкая поверхность озера. Противоположный берег обшит кружевом зелени. Солнце падает Кишибе на лицо, отчего он хмурится и улыбается одновременно. Волосы кудрявые и вызолоченные. По ключицам растеклась серебряная цепочка. Вокруг бедер цветастое пляжное полотенце. Тело равномерно тронуто мышцами в идеальных пропорциях, нет ни грамма лишнего жира. От роскоши юности у него мало осталось, но Кобени не против его дозревшей версии. Она пересмотрела и все кассеты: видик сначала сплевывал их, зажевывал пленку, отключался, будто у него заканчивались силы возвращаться в прошлое. На кассетах хранилось видео со свадьбы, выписки из роддома и куча внеконтекстных склеек их жизни. 19 июля 2010. Поездка за город, июльское безоблачное небо, по лоскутку вшитое в глаза жены Кишибе. 8 апреля 2012. Чей-то день рождения. Перезвон бокалов с шампанским, свечи 2 и 7 поверх кремовых завитков торта. 11 октября 2013. Прогулка по лесу. Кишибе пострижен под ноль и показывает язык в дергающихся от смеха кадрах. Без шрама его лицо проигрывает эмоции на полную, вокруг глаз нет тяжелой решетки морщин. 1 мая 2014. Закат плавит облака. Жена Кишибе улыбается — зубы ровные и белые, как в рекламе зубной пасты. С годами Кишибе зарастает татуировками и улыбками. Кобени одолевает тупая, тошнотворная тоска по жизни, которой у нее не было. По жизни, как у Кишибе и его жены. Она хотела найти ответы на тривиальные вопросы типа «а были ли они счастливы, а любили ли друг друга, а прожили бы вместе до конца жизни, если бы, если…». Кобени усекла — лучше не искать ответы, если не готова их получить. Получить правду. Кобени повторяла жесты его жены, местами распоротой серыми нитями отсутствующих пикселей. Кобени, конечно, ожидала, что в движении жена Кишибе будет еще красивее. Но дальше слова «красивая» в своих размышлениях не заходила, прочертив мысленную шипастую линию, которую нельзя пересекать, иначе … иначе будет больно. Вообще, Кобени просто нужно под кого-то мимикрировать и вытеснить из себя Томиэ — вытеснить шлюху. Кобени бьет себя по голове, когда там включается запись голоса Томиэ. Трет глаза, когда в толпе прохожих видит розовые волосы. Отказывается от клубничного мороженого, йогурта и молока. Кобени без Томиэ как без второй головы, которая думала, решала, знала. Кобени не знает, кто она сейчас. Шлюха. Брошенка за пазухой у мента. Шлюха, пытающаяся стать примерной недоженой. Гибрид. Она прыгает из кожи в кожу. Думает перекраситься в блонд и прикупить платьев в цветочек. Впрочем, сегодня и Кобени и Кишибе не в своей коже. С его головы исчезла шапка полуседых кудрей. Виски ему выбрили, остатки волос осветлили до бижутерного золотистого. Затылки-галактики слились с волосами. В правом ухе новым проколом заблестела серьга. Кобени не прокомментировала внешностных перемен, только спрятала улыбку в чашке с кофе на «расслаблялся, отвлекался, как ты советовала». Потом Кобени все-таки сказала, что он молодец. «Вы молодец». И что она гордится им. Слова, которые ей никто не говорил. Кишибе ответил, что ему было приятно, пока не дошло до «вы». «Я же вас уважаю, вы для меня — авторитетная фигура». «Можно уважать и на «ты». Я не против, если что». Кобени оставила много вопросов при себе, в том числе «почему осветлились?». Она предполагала ответы. Правда, не сама. Инородная частичка, застрявшая в мозгу страза, которая воспалялась и нарывала, подсказала голосом Томиэ: «это дань памяти жене». Голосом с интонацией «отреагируй». «Выдави меня, но не до конца». «Пусти по кровотоку». Кобени не позволяла себе ревности. Особенно к мертвым. Жена Кишибе может в любой момент оказаться под его ногами, разнесенная по пищеварительной системе почвы червями, а Кобени — здесь, возле него. Может оказаться на нем. Он может оказаться в ней. Кобени жива, и у нее много вариантов взаимодействия с Кишибе. А у его жены ни одного.

***

Кобени рассказывает все, что рассказывала на допросе, но уже без слез и попыток отсосать у судьи — этот хряк из преисподней кивает и сонно потирает свиные глаза-бусинки. В общем, суд идет гладко, как со смазкой. Эксперт по демонам трясет перед присяжными молочно-белым демонским причиндалом, одним из мини-членов члена, запакованным в вакуумный пакет с биркой. Шуршат латексные перчатки, которые эксперту не по размеру, шуршит пакет, скрипят очки в пластиковой оправе — эксперт то и дело подтягивает их выше, но они съезжают по переносице, смоченной потом. Кобени видит поры на его носу и щеках, густонаселенных черными точками. Эксперт приводит доводы о том, что демон был признан не кем попало из девочек — проститутки не могут бояться членов, член для них — главный инструмент работы, и настаивает — демона приобрели на черном рынке. Публика отвечает молчанием, и Кобени вдруг приходит к выводу, что суд — просто формальность. Всем кристаллически, невъебически похуй на двухэтажный хуй, раздавивший десяток проституток. Эксперт убирает член в коробку с вещдоками, а себя и свои черные точки уносит за трибуну. Очередь давать показания доходит до Томиэ. Ее выволакивают под руки, закованные в наручники. Гало-свечение, обрамляющее ее по контуру тела, затушено тюремными шмотками. Она пару раз брыкается и, оказавшись в застекленной кабинке, показывает конвоирам жирный смачный фак пальцами без нарощенных ногтей и тяжелых колец. В губе нет пирсинга, под розовыми бровями — темные волоски. Нарощенные ресницы опали, на их месте торчат обломанные щетинки, утяжеляющие взгляд. Глаза, к удивлению Кобени, у Томиэ серые, совершенно пустые. Тучи без дождя. Тело без души. Томиэ тщательно колорировала себя, выделяла, как маркером, на фоне всеобщей серости. А сейчас — сакура на закате цветения. Розовые лепестки под подошвой правосудия в собачьем дерьме. Кобени приподнимается и пытается словить взгляд Томиэ. От пояса она визуально ампутирована перегородкой темного дерева, которой продолжается кабинка. «Нижняя» Томиэ больше не представляет интереса. Кобени хочется увидеть ее под завалами притона, увидеть ее вишневые внутренности на секционном столе. Размозжить голову камнем и поцеловать в теплое мясо. Поцеловать под кожей. Она чуть ли не срывается с места и сматывает влажные пальцы в мотки из обкусанных ногтей, заусенцев и обветренных костяшек. Кобени готова взлететь — лопатки трутся об узковатый пиджак, ноют, будто вот-вот из них вырвутся крылья, а Кобени вырвется из кресла и разобьется об стекло кабинки как мотылек. Мотылек-Кобени будет лететь на свет Томиэ, даже если он погаснет. Тюремные стены уменьшили ее в два раза. С виду Томиэ, помимо камеры одиночного заключения, некогда ядовито-кислотную, некогда под кислотой, ее, элитную токийскую блядь, мариновали в ванной с растворителем. Только татуировка слезы горит черным на фоне белого лица. Будто подрисовали. Кобени садится на самый краешек кресла, смотрит на руки. Левая. Правая. Татуировка Томиэ, почему-то, переместилась под левый глаз. — Да вам всем, пр’вительству, мус’рам, пардон, господам полицейским, всем! Насрать на нас! — начинает Томиэ. Кобени не узнает ее голоса. Он то надламывается, то взлетает до писка, то проседает. Отчего барахлят ее голосовые связки? Кобени закрывает глаза и прислушивается. — То есть, все р’но. Нас хотели эксплуатировать в пр’мышленных масштабах люди, а спас демон! Нас, проституток, не защищает полиция, никто не защищает. Защ’тил демон! Может, не стоит их истреблять, а стоит с ними кентиться? Вы, мусора блядские, приходите, и от вас больше всего девочкам достает! Давайте тогда пересадим половину полицейского состава Токио! Девочек не вернуть. Но, мать вашу, смерть хотя бы быстро избавляет от боли, а то что мусора делают, мужики всякие, оно остается, сечете? Сечете?! Томиэ осыпается на лавку и опускает голову. Волосы зашторивают ее лицо — представление окончено. Присяжные, конвоиры, судья, адвокаты и прокуроры делают синхронный вдох и задерживают в себе весь воздух. Все, как один, вмонтированы в свои мягкие кресла, в жизни без изнанки; монолог Томиэ остается без ответа и отдает серой, сигаретным дымом, выделениями человеческого тела. Кобени косится на адвоката, — он обслюнявливает Кобени ответным взглядом, — затем оглядывает стол Кишибе и самого Кишибе. Лицо отвердевшее, глаза смотрят в одну точку. Шевелится лишь уголок рта: то ли в ожидании сигареты, то ли от того, что он тоже начал догадываться. У Кобени волосы шевелятся на затылке. Она сжимает веки до хруста и открывает глаза: полотно реальности идет надрывами. Кобени понимает — если заглянуть девушке в рот, то язык у нее будет цельным. Но цельный язык Кобени пригорает к небу, и она молчит. Во рту пожар. Она пьет воду, выжимая пластиковую бутылку, но жажда не проходит. Кишибе куда-то исчезает из зала суда, присутствует оболочкой. Кобени не понимает, почему он тоже молчит. Кобени не понимает: неужели ему тоже все равно? После вынесения приговора репродукцию Томиэ выводят из зала. От последнего слова она отказывается и не брыкается, не оказывает вообще никакого сопротивления; в ней ничего не осталось от Томиэ. Тяжело быть Томиэ. Даже если на один день. Кобени затягивает в монохромный поток людей, хлынувший из массивных деревянных дверей. Она находит машину Кишибе и развязывает платок, вымокший от пота. Кобени прикладывает платок к лицу и вдыхает: застарелый запах другой женщины и Кобени. Хотя в треугольнике Кишибе-жена-Кишибе-Кобени другая женщина — Кобени. Кишибе возникает из ниоткуда и открывает ей дверь. Они молча едут к ближайшей закусочной, Кишибе выбирает и платит за двоих. — Хорошо твоя подружка придумала, а, Кобени. Она боязливо мажет по нему взглядом в ресницах, липких от туши. На фоне ненастояще-белой булки из ненастояще-белой муки зубы Кишибе желтые, как кафель общественного туалета. Кобени закидывает ногу на ногу и оплетает пальцами коленную чашечку — жест из скопированного арсенала жестов. — Вы о чем? Капля жира выскальзывает из уголка рта, который Кишибе плохо контролирует. Он успевает подхватить каплю у подбородка салфеткой, но не стирает блестящую дорожку жира — скорее всего, не чувствует ее тепла. На коленки Кобени, на бедра в переливах капроновых колготок, вытесненные в разрез юбки, он не смотрит. Кобени подхватывает стаканчик с колой. Ладонь холодит конденсат. — Ты создаешь впечатление дуры, но ты не дура, — он говорит и жует. Жует и говорит. Кобени видно, как бургер измельчается в коричневое месиво в воронке его рта, — Можешь думать, что на суде были одни идиоты. Но я не идиот. — Я не понимаю. — Понимаешь. — Не понимаю. — Посмотри на свои щеки. Кобени поворачивает зеркало к себе — ее лицо состоит из глаз с раздутыми зрачками и скул, подкрашенных красным. Скулы — одно название. Совместный быт нарастил ей жира на щеки и живот. Тело отчаянно сохраняет калорийные излишки, будто готовится к кокаиново-алкогольной диете, на которой Кобени сидела с Томиэ. — Прислушайся к своему дыханию. Кобени выдыхает и затягивает шейный платок, чтобы тело просило меньше кислорода. Легкие прилипают к ребрам. Ей хочется хватать воздух долгими вдохами, ртом и носом. И слизать жир с гладковыбритого подбородка Кишибе. — Прежде, чем врать, научись скрывать вранье. А Томиэ-то… как там говорится? Соломку себе подстелила. Он доедает половинку бургера в два укуса. Вытирает блестящие пальцы и отпивает колы. — Не понимаю, о чем вы. Кишибе усмехается и закуривает. Диалог расклеивается на время, пока в губах Кишибе красным светом, точно знак «stop», мигает сигарета. — Слушай, Кобени… у нас скоро набор откроется на медкурсы, с медиками на миссии нужно будет выходить, а ты как раз хотела выучиться. — Хотела. Кобени отрезвляет понимание: ей пора сваливать. Пора устраиваться в жизни. Пора отказываться от дома Кишибе (от Кишибе) и как-то самой… Она вдруг понимает, что Кишибе никогда не был ее защитой. Даже не претендовал. Он — оболочка от обезболивающего. Плацебо. Может, он хочет себе кого-нибудь в самом цвету, восемнадцатилетний цветок с нетронутой сердцевиной. Кобени крутит барабан предположений, но остановиться на одном не может. Кобени из прошлого была бы жутко разочарована Кобени нынешней. Кобени мало на что способна сейчас. Приток крови к мозгу уменьшился, а к пизде увеличился — издержки работы проституткой, которой подавали клиентов на золотом блюдце, клиентов, согласных на молчаливую, но улыбчивую девочку под куклу Барби. Кобени не знает, сможет ли вновь эксплуатировать канализационные трубы своих извилин, сплошь забитых презервативами, салфетками в конче, залитыми смазкой, мужицкими слюнями и потом. Со временем, может, эти засоры получится прочистить. А что делать с Кишибе? Целый человек. Другие мужчины для Кобени начинались на уровне ширинки и там же заканчивались. Даже если она мысленно расчленит Кишибе, растворит в кислоте, закопает, он все равно останется. Обязательно зацепится какой-нибудь частичкой. Волоском со слива в душе — он никогда не убирает свои гребаные волосы. Желтым полумесяцем ногтя в ворсе ковра — он сгрызает их до мяса под пиво и футбол. Щетиной в лезвиях бритвы: когда затупляются его бритвы, он переходит на бритвы Кобени и даже не пытается скрыть следы использования. Ее настолько раздражает его бесцеремонность, что нравится. Заводит. Он нащупывает ее границы (хоть что-то он в ней нащупывает), и Кобени узнает себя с новой стороны. Он не нуждается в лоске, которого у притонных девочек было в избытке. — А меня разве возьмут без медобразования? — Ну… Попробуем. Я договорюсь. С тебя только стараться. Резюме нужно будет. Для формальности. Просто напишешь о себе, школьный аттестат принесешь. Больше ничего не надо. Каждое слово до крови царапает сознание Кобени. Он устал от нее и хочет избавиться. И каким смешным, абсурдным способом, загримированным под заботу. Лучше бы он выбросил ее. Куда-нибудь на окраину, в толстую, вонючую, небритую подмышку Токио. Тогда не было бы так горько. Резюме, написать о себе. Как смешно. У Кобени вместо резюме только милое личико. И сотни нюдсов, которые не совсем соответствуют заявленным требованиям при устройстве на работу. — А я могу с вами остаться? Кобени, в принципе, не страдает от отсутствия работы. Она стабильно посещает интернет-кафе, заходит на свою почту и, оглядываясь через плечо, отправляет фотки по дрочерским сайтам. На свежий счет капают свежие деньги, Кобени не доят на проценты: пока есть фотки, за день купли-продажи ее тела на дрочерском рынке собирается прожиточный минимум. Ее подписчики уже требуют нового контента. Кобени пока не в состоянии создавать его; она порционно выдает старье. Она планировала решить вопрос отсутствия камеры, света и помещения, не похожего на бомжатник Кишибе. Была мысль на время, пока он на работе, оборудовать его спальню и фоткаться. Однако фотик и минимально приличное белье ей пока не по карману. Единственное, что Кобени удалось — записать на камеру телефона то, как она делает минет банану, нарезать мыльное видео на десятисекундные мыльные отрывки и впаривать их самым отчаянным любителям бейбифейса и глубокой глотки. Кобени потратилась на обустройство дома (ей понравилось сорить деньгами — Кобени оказалась на месте своих клиентов): она заменила рахитичный стол и стулья на кухне, купила занавески, забила холодильник продуктами. Погасила задолженности по коммуналке, подала заявку на проведение интернета. И купила скромный подарок Кишибе: ремень черной толстой кожи под кобуру. Кобени опускает взгляд. По тяжелой посеребренной пряжке бегают искры. — В каком плане? Жить? — Ну… Не только жить… — Слушай, Кобени. Давай я тебя познакомлю с кем-нибудь помоложе? Тебе с пацанвой надо водиться, а не со стариками. Кишибе тыкает трубочкой между губ и втягивает в себя остатки колы. Затем опять закуривает и кашляет. Его легкие выдают странный клокочущий звук — будто пенопласт просверливают дрелью. Кобени вертит стаканчиком. Лед гремит в пластиковых стенках, разочарование гремит в ребрах, заглушая грохот сердца. — Курить вам надо поменьше. Рано умрете. — Я скорее умру не от курения, а от некурения. Он открывает окно — дым и разговор высасывает улица. — Домой? — Домой.

***

Кишибе, квадратный и безразмерный в черном пальто, исчезает за белой дверью. Кобени шаркает к почтовым гнездам из потемневшего металла и открывает ящичек с облезлым номером их квартиры. Счета по коммуналке, уведомление о том, что интернет им проведут на следующей неделе, и плотный черный безымянный конверт, обжигающий пальцы. меня одели ярко долго ерничать вредно очень через комиссию ада! жить дружно удача тепло едет богатство ядовито на уликах лишнего ищут центр есть — ХХХХХХХХ. Словесный понос заканчивается цветком сакуры, выведенным черной ручкой. Кобени проваливается внутрь себя, в темноту, где она и Кишибе, и выскакивает наружу — к колючей проволоке знакомого почерка. Руки, выводившие слова, тянутся к телу Кобени сквозь бумагу, гладят по волосам, трогают щеки, губы, ласкают соски, заключают позвонки в тепло круговыми поглаживаниями. Если Кобени выбросит письмо, то будет иметь Кишибе. Пусть и не так, как хочется. А если оставит письмо, то выбросит Кишибе. И медкурсы. И возможность делать то, что ей, наверное, понравится. У Кобени будет железный повод, фундамент, на котором можно выстроить взаимоотношения с Кишибе. Сейчас их взаимоотношения держатся на ее сиськах и жопе в его ЛС, на примитивном быте на одного и ужинах в придорожных закусочных. Кобени оглядывает квартиру: в окне кухни горит свет. Она прячет письмо в конверте из-под счетов и плетется домой. Пока снимает с себя чужую шкуру, думает, как поступить. Стоит ли горячиться и выбрасывать письмо? Как можно выбросить, не выяснив, о чем оно? Кобени на автомате засовывает замороженную пиццу в духовку, варит кофе и зовет Кишибе ужинать. Сыр липнет к зубам, и Кобени возвращается кусочек на тарелку. На Кишибе даже не смотрит — чувствует, что предала его. Кобени хочется плакать. Хочется выговориться. Хочется, чтобы ее обняли, посадили на колени, пожалели и долго гладили по голове. В критические моменты Кобени готова припасть к любому источнику тепла, не важно, от чьего тела тепло будет исходить. Блядская натура.

***

Кобени сплевывает зубную пасту с примесью крови, споласкивает рот и расправляется. Позади нее сгущается Кишибе. Кобени вздрагивает и отшатывается назад — прямо на его грудь, обтянутую черной водолазкой. — Скажи мне, Кобени, — ухо обжигает теплом его дыхания, а бок за задранной футболкой — холодом металла, — где она? Кобени видит половину лица, прошитую неаккуратными стежками шрамов. Эта половина не шевелится, когда он говорит. Зрачок — горошина пороха. — О чем вы? Кишибе заправляет ей волосы за ухо, смотрит на ее шею, подыскивая местечко понежнее, поуязвимее. Кобени кажется, что он ее поцелует. Но он перемещает револьвер к тому месту, которое пометил взглядом, перемещает, не отрывая дула от ее тела. Цельным, уверенным движением. — Где она, Кобени? Он прижимает ствол к венке, к чувствительному местечку под мочкой уха. Позвонки чуть ли не разъезжаются от коротких волн больного, мучительного возбуждения. Он может ее убить. Она вдруг понимает — Кишибе убивал. И не только демонов. Мать вынашивала Кобени девять месяцев и выталкивала из себя шестнадцать часов. Кобени отблагодарила ее разрывом промежности — и откуда в ней было столько стремления вылезти на этот свет, — растяжками на животе и бедрах. А еще она досуха высасывала матери грудь и кусала соски в кровь. Мать ушили за пару пластических операций, а Кобени попрекали всю ее сознательную жизнь за паразитирование. В Кобени вливалось мало любви, но вливались баснословные суммы. Кобени — прогоревшая инвестиция. Ей хочется вспоминать все плохое, что родители сделали с ней, но зачем? Плохое уже случилось. А самым уродливым воспоминаниям остается догнивать на полигоне перекопанной памяти. За пределы головы Кобени им не вырваться. Сейчас это не имеет значения. Тень бессмысленности, отброшенная на жизнь Кобени, настолько густая и плотная, что Кобени все равно, что с ней сделают. Ей нравится быть в руках убийцы. Нравится, что принадлежать себе больше не нужно — хотя бы так, но она принадлежит ему. Ее жизнь сужается до пули. До нажатия на курок. До кончика пальца Кишибе. — Я не знаю, — выдыхает она. — Где Томиэ, Кобени? — спрашивает Кишибе. В голосе — дурная хрипотца в строгой ментовской изморози. Мозолистые руки, слова, намозолившие слух: пустота Кобени тянется к пустоте Кишибе, к его безразличию к ней. Дуло замирает поцелуем у ее виска. Кобени разглядывает себя и Кишибе в зеркале, перечеркнутых глубокой трещиной. Она замечает пушок плесени, пробившийся под полкой с мыльно-рыльными принадлежностями. На соседней стенке может оказаться содержимое ее черепной коробки. Кобени этого не увидит и смывать не будет. Унитаз срыгивает воду. Свободной рукой Кишибе ныряет под ее футболку и накрывает живот. Рука горячая, большая. Шепот пальцев на коже. Кобени в безразмерной футболке и микроскопических трусиках с бантиком. Кобени обдает жаром под этими трусиками. — Ты обещала мне не врать. Он ведет рукой под пупком и нажимает на бантик. — Я говорю правду. — Хорошо. Револьвер входит в кобуру. Кишибе с трудом открепляет себя от Кобени, будто на подушечках пальцев у него проржавевшие кнопки. Кобени хотела, чтобы от ее живота и сердца отделился молодой, полный жизни Кишибе. Но он так и остался собой, с лицом в клетке морщин, с пустотой за зрачками и исключительно профессиональным интересом к ее персоне. Ее отшатывает к стене. Грудь Кобени — коктейльный шейкер, в который закинули едкую похоть, приторное до ломоты в запломбированных зубах ожидание, надежду, и страх, отдающий лимонной кислинкой. Рот затапливает слюна. Внутренности на дне ее живота, превратившиеся в кубики льда от отсутствия ласки, физического контакта, подтаяли совсем немного, а трусы насквозь мокрые. Кобени стискивает бедра и прячется за завесой волос. — Поедешь со мной на кладбище? — Кишибе оттесняет Кобени от раковины, подтягивает рукава до локтей и отвинчивает кран. — Сразу меня там завалите? — Тебе там не место, не переживай, — он встряхивает руками. Капли разлетаются по ванной, обрушиваются Кобени. Мыло с запахом яблони, дешманское. После него кожа расслаивается, вся в шелушинках. Кишибе вытирается полотенцем. — Это кладбище жертв демонских атак. — А зачем нам туда? — У жены сегодня день рождения. А у Кобени день рождения завтра. Кобени выскальзывать за ним в пижамных шортах и длинном вязаном кардигане с капюшоном, похожем на кишку, в которой застряла Кобени. Кардиган отлично скрывает следы ее прошлого, скрывает сисястое, жопастое тело, место которому — за витриной улицы. Теперь Кобени — обезличенный, непереваренный объект в пищеварительной системе вселенной.

***

На пути к кладбищу они попадают под дождевой обстрел. Из-под колес брызжет вода, машина проваливается в выбоины в асфальте. Дворники лениво ползут по лобовухе, а дождь все не прекращается: тучи сцеживают воду, Кобени и Кишибе не едут, а плывут в аквариуме. Она порывается прервать тишину, но не находит, что сказать — Кобени открывает и закрывает рот, как рыбка, задыхаясь от сладости лилий. Рот Кишибе безостановочно дымит, пальцы постукивают по рулю в рваном, неоднородном ритме. Татуировки пускаются в пляс. Все его лицо собирается к мучительно прищуренным глазам и напряженному лбу, будто он хочет заплакать. В голове вихрятся тупости — Кобени не знает, как его успокоить. И нужно ли успокаивать? «Я такая прожженная шлюха с такой раздолбанной киской, что из меня вылетит хоть десять детей. Десять детей с карими глазами, как у вас и у меня». «Ну не грустите, ну, я могу вам родить кого-нибудь на раз-два». «Мою киску за эти месяцы бороздили всевозможные члены». Говорить Кишибе последнее кажется совсем тупостью — сомнительный повод хвалиться, да и еще перед мужчиной, которому хочется нравиться. Поэтому Кобени молчит. Когда они, наконец, приезжают, дождь выключается по щелчку. Море крестов тянется к горизонту, подожженному по краям закатом. Земля на могиле жены и дочери Кишибе плоская, будто не вбирала в себя тела. Кобени приглядывается: они умерли девять лет назад. Значит, за девять лет земля их переварила. Кишибе присаживается у могилы и гладит землю, как кожу. С нежностью скучавшего мужа. Кобени он гладил как убийца, как мент, она чувствует эту разницу и запоминает, с горечью, ползущей от корня языка — он никогда не будет ласкать ее, живую, как ласкает могилу жены. Кобени обнимает себя за плечи. Горечь ползет по венам, горячая и разъедающая. Кобени вмешивается во что-то слишком личное, имплантирует себя в чужую жизнь, в чужую семью, и не приживается. — А девочки… тоже тут? — Тут. — Я тогда… это… схожу к ним. Кишибе не отвечает — снимает бумагу с букета и раскладывает паучьи лилии под крестами. Шлепанцы Кобени вязнут в кладбищенской земле — Кобени здесь место. Лучше бы она тоже оказалась жертвой демонской атаки. Может, тогда Кишибе принес бы ей цветы. Могилы девочек вздуты, словно беременные животы. Кобени прячет пустые руки в карманах — холод пробирается под кофту лижущим языком, — и обещает себе в следующий раз принести букет. Обида на Сатоми все еще жива, все еще шевелится, но она не должна была умирать. Никто не должен был. Может, если бы не умерла семья Кишибе, его и Кобени жизнь бы вообще не столкнула. Зачем? И зачем столкнула сейчас? Кобени возвращается по своим следам в жирной мокрой земле, однако Кишибе уже у машины. Солнце выжигает из его лица признаки неминуемого разрушения. Но в полутьме салона он вновь невозможно стар, измучен и затерт жизнью.

***

Кобени снится притон: она смотрит в зеркало, и на своем лице видит лицо Сатоми. Кожа лица — латексная маска, и Кобени не может ни улыбнуться, ни поднять брови, ни нахмуриться — лишь смотреть из прорезей век, будто кожа Сатоми ей впритык. Себя Кобени видит со стороны, несущуюся к барной стойке, Кобени расщеплена сознанием и телом, Кобени видит, как обваливается бетон, чувствует его тяжесть и просыпается, придавленная к дивану. Сознание и мясо соединяются. Сверху раздается громкий писк, от которого у Кобени мозги идут трещинами. Она путается в пододеяльнике без одеяла и отползает в сторону. В темноте мельтешат два силуэта — залитые черным, с лакричными переливами в местах, куда попадает уличный свет. — А это кто? — пищат над Кобени. Из темноты выплывает белое лицо в облаке белых кудрявых волос. Глаза сверкают, как на засвеченной фотографии. Накладные ресницы, отколупавшиеся по краям от век в синих тенях с блестками. Губы с поплывшей красной помадой — пятно крови. Девушка похожа на жену Кишибе, правда, удешевленную, простенькую версию. Как будто из магазина «все от ста йен». Жизнь Кишибе и жизнь Кобени держатся на магазине «все от ста йен». — Да так… — пьяно тянет Кишибе. — Дочка твоя что ль? — Типа того. Цокот каблуков по паркету, писк и мерзкое хихиканье, пьяный лепет Кишибе о «зачетных сиськах» и, наконец, хлопок дверью. Кобени не дышит: вскакивает и замирает у стены. Голые ноги обдает теплым влажным дыханием улицы с окна. Впитывающая способность стен в их доме близка к нулю. Кобени слышит все — до единого вздоха. Квартиру штормит: девка хихикает, стены трясутся, девка визжит, шкафы дрожат, полки срываются с креплений, Кишибе орет «потише давай», посуда летит на пол. Кобени отклеивается от стены и заваливается на диван. Простыня сползает на пол. Без нее на диване как на мертвеце — кожа холодная, местами треснутая, липкая и пахнет сладковато-гнилостным. Когда диван напитывался теплом Кобени, создавалась иллюзия присутствия другого человека. Кобени представляла, что лежит с Кишибе. А сейчас — с трупом. Кобени стучит зубами и трясется так, что чуть ли не выскакивает из кожи. На улице плюс тридцать пять, в квартире нет кондера, а Кобени дышит, и ее легкие покрываются льдом. Она обнимает себя за плечи, ходящие ходуном, и подтягивает колени к груди. Диван, в конце концов, нагревается. А Кобени морозит. Живой труп Кобени.

***

На утро Кобени злобно гремит всем, что попадется под руку. Она перемывает чистую посуду, проходится пылесосом по (почти) чистому полу — по прозрачному горлу трубки скользят длинные золотистые волосы, спутываясь в желудке пылесоса в приличный колтун; у Кобени поперек горла встает колтун желчи. Кобени собирает одежду Кишибе, разбросанную от входной двери к спальне, и ощущает себя на месте преступления. В кармане брюк находит неоновый браслет со стриптиз-клуба «Devilish Tits», презервативы и леопардовые стринги с бабочкой из страз в области лобка. Дешевая полиэстовая дрянь. Раньше у Кобени было дохрена дорогого белья, дохрена костюмов, платьев, косметики, уходовой и декоративной, дохрена парфюмов… А сейчас ее трусы дешевле, чем стринги одноразки Кишибе. Кобени какое-то время стоит на кухне со стрингами шлюхи в руках. По стразам бегает солнечный свет. По зрачкам бегают кадры: Кишибе снимает эти стринги зубами и поедает то, что под ними. Кобени хочется одного — чтобы кто-нибудь разобрал ее на атомы, низверг до состояния сперматозоида и оставил высыхать на салфетке. Она ставит стирку с режимом отжима на несколько кругов, чтобы машинка грохоталась о пол, а из одежды Кишибе напрочь выжались следы присутствия другой женщины. Кобени злится на него, и все равно ее колотит от отложенного пубертата, едкого гормонального тумана, когда он выплывает на кухню из ванной в одном полотенце, последушевой росе, татуировках и шрамах. Прямая массивная спина, тяжелая грудь, посеребренная волосками. — Все хорошо, Кобени? — тяжелая рука на плече, которая трогала ночью другую. А пальцы, достающие Кобени до ключицы, наверное, еще пахнут пиздой той девки, еще помнят тугость ее стенок. Кобени ведет плечом и сбрасывает его руку. Хотя сам момент соприкосновения его кожи с ее регистрируется в памяти, как и каждый предыдущий момент, когда он касался ее тела. — Все хорошо. — Странная ты сегодня. С посуды капают слезы. Кап-кап-кап. Прямо на столешницу, местами вздутую от влажности. — А вам нормально, да? Вопрос повисает в воздухе и остается без ответа какое-то время — Кобени начинает казаться, что слова не покидали ее рта. Кишибе натягивает на чистого себя чистые синие джинсы, чистую белую выглаженную футболку, чистый, ясный взгляд. Затем накидывает пиджак и поправляет кобуру и ремень, который Кобени ему подарила: прямо под этим ремнем стоял хуй на ту суку. Он вдруг говорит: — Что именно? — Да вы утром этими руками трогали землю, в которой ваша жена похоронена. А потом… Потом… Кобени плачет горько, как плакала в детстве при виде леденцов на кассе супермаркета, которые мать ей никогда не покупала. «Нужно беречь зубы». — Что потом? — Привели эту… — Кобени икает, захлебывается слезами, — дешевку… Кишибе выдыхает и трет лоб, прогревая извилины для ответа. Затем смотрит на Кобени, пришпиливая ее к ткани реальности: от злости Кобени почувствовала себя эфемерной, воздушной, газовой тканью, а под его взглядом ощущает кожу, волосы, ногти, руки-ноги, ощущает, что у нее есть телесная оболочка, что она — человек, и ее можно заменить. — Не проститутке ли мне читать морали? — Кобени дух захватывает от его прямоты. Слезы примерзают к щекам. — И чего ты ревешь? Из-за того, что я не такой идеальный, преданный муж, как ты себе навоображала? — Кобени утирает под носом и прячет лицо в ладонях. Слова Кишибе отдают горелым. Он говорит, и под кожей шеи проступают венозные корни, — моя жена мертва уже восемь лет. И я вместе с ней. Тут уже ничего не осталось, — он тычет пальцем себе в грудь, — или ты ревешь потому, что ревнуешь? То, что ты напялила одежду моей жены, не делает тебя моей женой, поняла? Кобени сверлит его взглядом, стараясь отыскать уязвимое место. Но у Кишибе нет очевидных уязвимых мест, поэтому она бьет точечно — хватает его за руку, трогает костяшку безымянного пальца, нагретое золото кольца. Кишибе замирает, рука застывает, как у статуи, испуская мраморную прохладу. Все еще носит кольцо на манер женатика. Тащит домой всякую шваль (себя Кобени тоже относит к категории «шваль»), трахает всякую шваль (но не Кобени). — Ты… — голос дребезжит в горле, — ты отвратительный человек. Вообще ко мне больше не подходи. Он смотрит на нее, карие глаза в карие: у него радужки дрейфуют в желтых водах белков, в нитях капилляров, ресницы на левом глазу загнуты кверху, будто их подкрутили керлером, а на правом — прямые. Кобени не замечала раньше. Будто в глазницу ему вставили первый попавшийся глаз, будто не было пары. У Кишибе наблюдаются проблемы с тем, что требует парного существования. Кобени отворачивается к раковине и упирается в нее руками. У нее не остается сил. Она не хочет гадать, что значит взгляд Кишибе, что он удерживает за зубами, что у него в голове. Краем глаза она видит, как он подхватывает пальто, которое она вычистила. Полутьма коридора всасывает его в себя и растворяет. Хлопок двери пускает вибрацию по дому: дребезжат жалюзи, вздрагивают полки с посудой, встряхиваются кухонные шкафчики, стол и стулья под белое дерево, которые купила Кобени для их дома. Кобени стекает на пол и обнимает свои колени. Из своего в этом доме у нее только колени.

***

Кобени скармливает разинутой пасти рюкзака свои скромные пожитки, но вдруг останавливается, когда в горячие руки вливается прохладный шелк шейного платка. Кобени закрывается изнутри, вытаскивает письмо из сумки и бредет в комнату Кишибе. На столе замечает ноутбук — Кишибе, обычно, без него не уходит на работу. Кобени вытирает пот с ладоней краем футболки и замирает над потертыми клавишами. Она вбивает в пароль дату рождения Кишибе, затем пробует дату свадьбы, но подходит дата рождения их дочери и ее имя. Маомао. Имя такое, будто котенок мяукает. На обоях у него та же фотография, что в рамке. По левой стороне рассыпаны папки с делами людей, которых Кобени не знает, и, к ее удивлению, папка с ее именем и фамилией тоже имеется. В углу папки крохотный пиксель, фотка, где Кобени выпячивает жопу в крупной сетке колготок и смотрит в камеру через плечо. Вот так Кобени вписывается в его жизнь, в семейное фото — бампером. В папке Кобени находит фотографии, которые были отправлены Кишибе, скриншоты с ее сообщениями, запись с допроса и мини-досье, скудное и краткое — как и жизнь Кобени, в принципе. Она рыскает по папкам, но других девочек не находит и не совсем понимает, почему Кишибе хранит ее данные до сих пор. Либо ему никто не рекламировался так отчаянно, либо ему… не похуй? Она заходит на свою почту и отправляет себе все файлы с рабочего стола. Затем выходит, подчищает историю, протирает клавиши и крышку. В единственном ящичке Кобени находит распечатанную карту Токио в красных галочках маркера и свое дело в распечатанном формате. На фотографиях проступают отпечатки его пальцев — Кобени вкладывает свои пальцы в его, примеряет, но он ей не по размеру. Не по размеру, не по возрасту, не по статусу, не по ее «молочным» зубкам. Кобени рвет фотографию за фотографией, четвертует себя, располовинивает; в шкафу находит помаду его жены, красную, яркую, складывает фотки внутрь и пишет поверх папки краткое «козел». Затем забирается на постель Кишибе, подкладывает подушку под голову и закуривает. Дым клубится по трахее, коптит ее нежную плоть, отвыкшую от сигарет: Кобени заходится кашлем, скручивается в эмбрион и вдыхает запахи с подушки. Дешевенькие вишневые духи, сигареты и свежесть ядерной зимы геля для душа 16в1 Кишибе. Фетровые единороги покачиваются на ветру — Кишибе не закрыл окно. Видимо, захотел выветрить прошлую ночь из «святых стен». Вот так просто, значит. Кобени перекидывает сигарету в левую руку, а правую засовывает между ног и дрочит на сухую, дрочит, но не хочет, тасуя сцены с Кишибе. Она заканчивает сцену в ванной — нажатие на курок, мозги и черепная крошка по кафельным стенам, последний выброс адреналина, ее тело на какой-нибудь загородной свалке. Кобени кончает блекло, серо. Кровь ухает в пятки и тут же поднимается к животу, расслабления не наступает — только большая усталость. Кобени хлюпает носом и докуривает. Ее настигает отвратительная тоска по притону. В крови не кровяные тельца, а восьмигранные пайетки, царапающие желанием вернуться. Сколько бы Кобени не мылась гелем для душа Кишибе, который выжег из ее носа запахи дорогих духов и уходовых средств, до внутренностей он не добирался — они у Кобени покрыты глиттером и пролакированы. Она вынимает письмо и читает. Буквы прыгают по бумаге, увеличиваются и уменьшаются от того, что глаза заливает слезами. И Кобени вдруг замечает — и подрывается с постели.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!