11. Мало огня
27 марта 2025, 19:46 Очередной день не мог начаться без изощрённого холмогоровского пиздежа. Пчёлкину порой кажется, что Космос может болтать днями напролёт, даже когда иссякнет словарный запас и все слушатели подохнут.
Витя на часы не смотрит. Он сильнее вжимается головой в перьевую подушку, игнорируя гадский телефонный звонок. Третий за несколько минут. Уже четвёртый. Пчёлкин беспрекословно уверен: только многоуважаемый дворянин Космос Юрьевич может наяривать в такую рань, ведь плебею Вите не положено спать больше пяти часов в сутки.
Пчёла методично скидывает звонок и спросонья прикидывает, разобьётся ли мобила, если со всей дури швырнуть её в стену. Не меньше размышляет о том, что будет, если кинуть трубу прямо в аристократическую рожу своего друга.
Витя едва успевает провалиться в сон, как телефон надрывно пищит снова. Он, матерясь, хватает его:
— Ты совсем озверел, блять?!
— Прости за откровение, но ты, Пчёлкин, мудак, — голос у Космоса спокойный, будничный, будто бы ждал утра, чтобы задрать друга чередой звонков. — Ты отрубился в два часа, а сейчас уже девять. Уважаемые люди считают, что ты спишь непозволительно много, как для несостоявшегося аквалангиста.
Во-первых, Пчёла не мудак. Звучит обидно, особенно от такого человека, как Космос. Ещё обиднее — несостоявшийся аквалангист. Он потирает глаза большим и указательным пальцами, щурясь от серой пелены, просочившейся в спальню сквозь плохо запахнутые шторы.
— Кос, если ты просто решил проверить, насколько у меня крепкие нервы, то знай: не очень.
— А чего? — на том конце Космос явно ржёт, и Пчёла прямо сейчас готов собраться, чтобы показать всю крепкость его нервов. — Пошатнул кто? Ты ж правило помни: брат за брата. Или ты там братву на бабки променял?
— Какие, нахер, бабки в девять утра?!
— Мало ли, может, у тебя ночной бизнес, инвестиции, новые схемы…
— Единственная моя инвестиция — это сон, и ты мне сейчас в неё убытки вгоняешь.
— Так я ж это, помочь хочу. Чтоб ты, значит, активы диверсифицировал.
— Холмогоров, я щас тебе ебло диверсифицирую.
— О, то-то же! Уже пошла деловая хватка, вот это правильный подход.
Пчёла дёргается от голоса Холмогорова, будто по нерву резанули. В голове — туман, но злость просыпается быстрее, чем он сам. Дышит глубоко, пытаясь обуздать вскипающую яркость, а внутри уже ярким огнём полыхает. Вдох-выдох, считает до десяти. Не помогает.
— Просто скажи, зачем ты мне наяриваешь с самого утра.
— Хотел убедиться, что ты не умер.
— Живой, как видишь. Теперь можешь повесить трубку.
— Э-э, нет, я ещё не до конца убедился. Давай-ка скажи что-нибудь бодрое.
Витя закатывает глаза.
— Отъебись.
— Не, не канает. Давай с энтузиазмом, что ли…
— О-тъе-бись, — чеканит.
— Ладно-ладно, — загадочно тянет Холмогоров. — Вот если я тебе скажу, что палладиум — это не лом цветмета, а шарага с бабами на вызов, ты как?
Пчёла замирает, прикидывая, не ослышался ли. Утро и без того поганое, а у Космоса, похоже, вовсе вмазанное. Витя ни грамма не удивится, если заместо сахара он подмешивает в чай нечто иное, что тоже граммами меряется. Помнится ему, Холмогоров чай пьёт без сахара и вообще кофе предпочитает.
А с порошками у него, у Космоса, всегда контакт настроен.
— Как хер. Вялый и безучастный.
— А зря, — наигранно вздыхает Холмогоров. — Потому что я видел, как в эту шаражку зашла твоя Фаина.
У Пчёлы в башке будто ржавый механизм заскрипел. Витя даже не сразу взъезжает: секунды три смотрит в потолок, а потом прижимает трубку к уху.
— У тебя есть уникальный шанс сказать, что это хуйня.
— Братка, да сам бы рад, только вот глаза ж не врут, ну? Стою такой, курю, туда-сюда, смотрю — а она из тачки выплывает при параде вся, с видом успешного предпринимателя.
Тонкая ниточка от разума к разуму оборвалась, так и не натянувшись. Холмогоров думает, что Витя, его друг детства, брат не кровный, но духовный, должен понимать его с полуслова.
— Чего, блять?
А тут и простого понять не может.
— Ну проститутошная это, не понял, что ль?
— Да понял я, понял, — Пчёлкин, переваривая услышанное, рывком садится на кровать и затылок чешет. — А чё за тачка? Номера запомнил?
— Не, — Витя слышит, как Космос чиркает спичкой о коробок.
— Ну так чё ты мне тут в уши дуешь, раз номера не запомнил? Чё мне с этой информацией делать, а?
— Лелеять да холить, чё ещё? Или память отшибло, на кой хер с ней ворочаешься? — по мере того, как слова Холмогорова просачиваются в мозг Пчёлкина, Витя медленно приходит в себя после семичасового сна. — Загнул ты бабу, улей.
— Да я её и пальцем не тронул, — врёт напропалую. — Наоборот, в театр обратно загнал, чтоб понтов поубавила.
В голосе Коса сквозит ухмылка:
— Корабль меняет курс?
— Ты мне зубы не заговаривай. Если есть чё сказать — говори нормально.
— Да ты сам скажи, Пчёл: ты её куда толкаешь? В театр или в долги за братца? — он цокает языком. — Так ты чё, руль бросил или просто в шторме болтаешься?
— Заканчивай со своими метафорами, — наконец выдаёт Витя. — Тачка какая была, говори. Цвет там, приметы.
— Чёрная, бэха вроде, — тянет Космос. — Водилу, извиняй, не узрел — машинка-то тонированная.
— Точно не ошибся? — Витя вцепляется в слова, пытаясь пробиться через мутное чувство, что в его мире что-то пошло не так. — Я ж тебе лично башку отверчу.
— Да бля буду!
Пчёла молчит, ощущая, как его пальцы сжимаются в кулак. Всё вот это не укладывается в голове. Недавно она ещё была вроде бы нормальной, а теперь… Что за дерьмо?
Ничего не клеится.
Решил бабе поверить, называется. Ну не бабе, конечно, а девушке — своевольной и характерной, где не надо. Упрямее танка, с языком острым, будто бы ей за это доплачивают. Вечно с этой независимостью, которая только проблемы приносит, а они, видать, на уровень выше стали — иначе, попёрлась бы она в этот… Лом цветмета?
Правильная и гордая на словах, а на деле то в петлю завязывает, то сама в ней путается. Иногда смотрит так, будто в ней чистый лёд, а потом откуда ни возьмись тепло пробирается, почти настоящее и театральной мишурой не прикрытое. А теперь вот это.
Палладиум, машина… И чья она, бэха эта?
Разнюхивать заранее не стал — решил сам, вживую, у актрисы разузнать, нет ли кавалеров. Вроде бы нет. Первое, что лезет в голову — братец её. Этот должник херов. Витя скрипит зубами. А как иначе? Тот и себя не вытянет, и сестру под раздачу загонит. Если так — это уже не глупость, а чистой воды самоубийство. Особенно, если дело касается шараги с бабами на вызов.
В этом гадюшнике, где всё продаётся и покупается, могли ему предложить сделку. А что у него, у Володи, есть? Сестра только.
Пчёла хрустит пальцами. Если этот мудак додумался сунуть Фаю в расчёты, в этот змеиный рассадник, то тут уже не просто разговор.
Тут вообще без вариантов.
***
Местами Фаине кажется, что она живёт в сказке. Низкопробной, наверняка рассказанной безумцем. Полной звуков ярости, не имеющей никакого смысла — как Шекспир вещал. Он, Уильям, ещё что-то про актёров говорил… И ничего не помнит. Память с того времени, когда Фая пыжилась над учебниками, дыша увековеченной пылью старых, никому не упавших книг, напрочь отшибло. Пропали — и Шекспиры, и Сервантесы, и Феты… Все пропали. Театральный долгое время ощущался как затяжной похмельный кошмар, только без весёлого загула перед этим. Голодные, нервные, уставшие — студенты были похожи на стаю уличных псов. Все знали: мест в хороших театрах мало, а желающих сожрать друг друга — дохрена. На первом курсе Крылова рьяно держалась за идею, что творчество выше бабок, но к третьему уже поняла: творчество тебя обгладывает до самых костей, а не наоборот. Только театр вообще не про искусство. Тут от искусства только лепнина на потолке, кресла велюровые да старые афиши в холле. Киноактёры, актрисы театра, опальные писатели, прошедшие через цензуру — вся эта творческая шушера с претензией на исключительность вполне находит общий язык в одном пространстве. Ещё есть Николаевич, и он точно претендует на исключительность. На искусство тоже. И на место «заеби ближнего своего разговорами», как ни странно, тоже метит. — Фаенька, деточка, вот я-то в тебе ещё тогда потенциал Ракель Уэлч узрел, — директор легко подхватывает Крылову под руку. — Помню диковинку: удавом спокойная, хоть кол на голове теши, а как клыки показала… Посттеатральный синдром вполне походил на сумасшедший бред. Фаина этот собственный кошмар помнит, помнят и другие — Юрий, например. В массовке не теснилось, было легче намного, хоть и трахали не хуже, чем более опытных. — А как клыки, вот, показала, даже не знал, стоит ли тебя, новоявленную актрису, к Стасу пускать. Понимаешь? Ну… Понимает, но не совсем. Если прямо — не понимает. Если уж загадками, подобно Никольскому, то догадывается, но один хрен — не понимает. Звонок от директора выдался вполне обыденным, будто бы Крылову регулярно увольняют, но несколько неожиданным. И прямо в день, когда она пытала удачу, нагрянув не в риелторское агенство, как было указано в газете, а в проститутскую контору, как не было указано в газете. Неуютно ворочавшись в кровати до трёх часов ночи, пытаясь матрас продавить до самой преисподней, чтобы лично пожаловаться чертям на дрянной сон, Фая долго сомневалась и корила себя за неправильное решение — поступить в театральный. Два месяца — не такой уж большой срок, но она была уверена, что не сунется сюда больше никогда. А вариантов с выбором профессии было много. Разговоров тоже достаточно. Мать, к примеру, настаивала податься в бухгалтерию — и платят, мол, достойно, и деньги считать всегда приятно, да и работёнка отличается стабильностью, чего не скажешь про актёрское. Только с математикой туго. Да и с людьми тоже. А творчество требует — ещё как требует! И людей, и от людей. И будь Файка более гордой, точно бы сюда, в театр, не сунулась вновь — чтоб Николаевичу показать, что ей и без него отлично живётся на Надькиных харчах и заначке под матрасом. Под матрасом, к слову, не только заначка. На сейф денег не хватило. Ну и у коллег язык без костей, зато в узел завязать могут, когда дело до слухов доходит. А слухов этих, как клопов в общаге — хоть мешками выноси. Фая для них вообще как живая приманка: стоит только появиться, и сразу все шеи вытягиваются, как у гусей, обсуждать, с кем спала, кому глазки строила и кого довела до инфаркта. — Юрий Николаевич, если бы вы меня тогда к Стасу не пустили, я бы сейчас, может, в Вахтанговском сидела, а не вас слушала. Он хмыкает, поджимая губы. — Ну, Вахтанговский — это, конечно, перспективно. Но разве там такие же перспективы, как у нас? — Если под перспективами вы подразумеваете бесконечные техрепы и реплики в духе «Сударь, вы забыли свою трость», то да, перспективы тут ошеломительные. — Вот! Вот эта твоя хищная манера, я её ещё тогда узрел! — он потряхивает её за руку, ведёт по коридору, как опытный импресарио ведёт свою главную звезду. Конечно, звезду до первого звонка того, у кого связи внушительнее. — Вон у молодых что в глазах? Вера в искусство? Ну-ну. У тебя же схватывать было от природы. — А я-то думала, вы во мне драматическую глубину разглядели. — Ну, кто ищет глубину, тот по другой дороге идёт. А ты, Фаенька, дорогу знаешь — и не ту, что в академию ведёт, — Юрий улыбается, и Крыловой кажется, что неискренне. — Возвращайся, ну? Я тебе говорил — у тебя нюх на сцену. Такого не отнимешь. — Мне очень лестно, Юрий Николаевич, но… — она чуть склоняет голову, взгляд кидая на свои ноги. — Но мне не очень хочется, чтобы спустя несколько месяцев меня вновь уволили из-за того, что я кому-то не понравилась. Вы ведь пытаетесь вернуть меня не просто так. Звонил кто? Знает же. Никольский удивляется, приподнимая брови, но глаза смеются. Ловит на себя взор и тут же поворачивает голову, с интеллектуальным видом рассматривая стены. — Деточка, да что ты такое говоришь? Я же по доброте душевной. Такой талант нельзя растрачивать. — Конечно, — фыркает. — А ещё по доброте душевной у вас вдруг память отшибло, что не время для спектаклей. Новости не смотрите и радио не слушаете? — Никто тебе пакостей не устроит. Всё утихло, да и тебе проще жить будет — с кем надо дружить научилась, а? Фая щурится. — С кем надо, говорите? — Ну да, — Никольский улыбается. — Тебе ведь уже объяснили, как всё устроено? Фаина не отвечает. Только уголок губ дёргается, но не в улыбке — скорее в привычке сдерживаться. — Вот и я о том, — кивает он. — Вон как за тебя хлопочут. Прямо не терпится вернуть тебя на сцену. — Слушайте, Юрий Николаевич, — вздыхает Крылова практически обречённо — разговоры с мужчинами последнее время приносят лишь усталость и зуд по коже — и взгляд отводит в сторону, ступая по бордовому ковру. — Мы ведь не на рынке, где за прилавком можно выторговать получше место, если знаешь, кому улыбнуться. Она искоса скользит по нему взглядом, иронично, но с прищуром — как кошка, которая вроде бы играет, но когти уже наполовину выпущены. — Только вот я, Юрий Николаевич, товаром быть не привыкла. И если меня так уж хотят вернуть, пусть сначала объяснят — это ради сцены или ради чьего-то спокойствия? Протёртый ковёр гасит шаги, но напряжение между ними почти звенит. Она не отвечает, и он тоже не торопится говорить — будто ждёт, когда молчание станет слишком громким. — Фаенька… — тянет седовласый мужчина с лёгкой укоризной, будто бы перед ним капризный ребёнок. — Уж не слишком много ты подозреваешь? — Да ну, Юрий Николаевич, — раздаётся над ухом Крыловой, и внезапно она ощущает, как чужая рука подхватывает её под руку, будто сама собой вмонтировавшись в её пространство. — Фаина у нас барышня доверчивая. Ей скажи, что театр — великая сцена жизни, так и поверит. Крылова вздрагивает. Оказавшись между двух мужчин, она поворачивает голову на Пчёлкина — улыбающегося фирменно и уже распустившего руки. Витя её взгляд ловит и подмигивает, на что Фая бровью дёргает, отворачиваясь. Пчёла лениво скользит взглядом по директору театра, будто бы смотрит не на уважаемого деятеля искусства, а на сомнительный лот на барахолке — и никак не решит, надо оно ему или нет. — Ну чё, Юрий Николаич, дадим Николаевне честный ответ? — Фая сжимает зубы, и Витя вновь ухмыляется, внимание смещая на Никольского. — А то люди скажут ещё, что не поддерживаю культуру. А я о как поддерживаю! — и руку перемещает на её талию. — Виктор Павлович, какая неожиданная встреча! — в голосе директора нет ни грамма искренности, а скорее раздражение замаскированное. Фаину одно радует: Пчёлкин не только у неё отторжение вызывает. — Неужели вы решили оставить свой неоценимый след и в искусстве, помимо всех прочих сфер, где… Так талантливо наследили? Крылова улыбается, но тут же губу закусывает, взглядом очерчивая заострённый нос туфли. Пчёла хмыкает, но бровь его чуть дёргается — заметно, что укол попал. — Ну что вы, Юрий, — растягивает он с ленцой. — Я — человек скромный. Всего лишь стараюсь не обделять вниманием культурную сферу. — А я и не сомневался! — с брызнувшей ядовитой улыбкой отвечает Никольский. — Ваше внимание действительно всегда очень… Ощутимо. Везде оставляет следы. Иногда даже синяки. — Искусство, оно ж требует, — и на губах уже не привычная улыбка, а оскал едва не хищный. — И зрителя требует. Вот и я пришёл. Восхищаться, так сказать. — И, конечно, поддержать… Руками. Бескорыстная помощь отечественному театру. Тронут. До глубины души тронут! Пчёлкин прищуривается, голос его становится мягким, почти бархатным, но в этом бархате скрежет ножа по точильному камню. — Сидеть в стороне и не поддерживать — грешно. Народного искусства без народа не бывает. Вот и я пришёл, можно сказать, прямо из глубин. — Из глубин — это вы точно подметили. Иногда даже из таких, куда и свет заглядывать боится. Фая замирает между ними, чувствуя, как напряжение сгустилось до почти осязаемой тяжести. Тяжесть сплошь и рядом. А крепкая ладонь на талии — цепь тяжеленная, вниз тянущая, словно якорь. — Вот-вот. На глубине-то холодно, а на дне… — вздыхает Пчёлкин. — Смекаете? — Смекаю, смекаю… — сквозь плотно зажатые зубы цедит директор. — Что ж… Не буду вам мешать, дескать, дно проверять. А ты, Фаенька, учти: на дне обычно всякая тварь морская прячется, ядовитая и подозрительная. Никольский руку отпускает, задерживая на Крыловой многозначительный взгляд, и ретируется восвояси, оставляя их наедине. Только Фаине совсем не хочется, чтобы Юрий уходил, оставляя её наедине с ним. Она долго смотрит директору вслед, на его удаляющуюся фигуру, по-прежнему ощущая ладонь Пчёлкина на своём теле. Последнее время её терзает единственный вопрос, на который он, конечно же, не спешит отвечать: «И на кой чёрт ты здесь?» — Не хочешь ещё помахать вслед? — Витя приподнимает бровь, усмехаясь. — Или догнать? Глядишь, передумает и назад потащит, подальше от плохой компании. Фая не реагирует, но ощутимо выпрямляется, чтобы руку с талии убрать. Но Пчёлкин сжимает чуть сильнее — не больно, но достаточно, чтобы обозначить: не отпустит, пока сам этого не захочет. — Скучал, да? — тихо спрашивает, голову наклоняя вбок. — Что-то слишком усердно ко мне липнешь. — Я? — натурально удивляется, прижимая её к себе поближе, и тыкает пальцем себе в грудь, пытаясь в глаза Крыловой взглянуть. — Это ты у нас личность интересная. То из театра, то в… Куда ты там ходила? Пчёла будто задумчиво наклоняет голову, но и дураку понятно, к чему он клонит. Фая чувствует, как внутри всё сжимается. И далеко не за то, куда она ходила, но и это место она предпочла бы сжечь, а за… За то, кто её подвозил. Витя точно не должен знать про её контакт с братом. После встречи с Володей Фая хотела выпалить всё Пчёлкину, но даже к черту послать не смогла, очутившись в его руках, при том как-то… Слишком послушно. Как и сейчас, но последнее время он зачастил распускать руки. — Ах, точно. Палладиум, — чеканит Пчёла. — Вот скажи, что ты там забыла? Репертуар изучала или решила амплуа сменить? — По-твоему, мне заняться больше нечем? — В театре тебя, выходит, не держат, вот ты и ищешь место потеплее? — А тебя это так волнует? — Естественно. Я ж благодетель твой, вот и думаю: вдруг зря суетился? Может, тебе без сцены вообще заебись, а мне порожняк гонишь, раз такие варианты рассматриваешь? — Так переживаешь, будто сам в «Палладиуме» хозяин. — Как сказать… Я ж плохая компания. А знаешь, где плохая компания бывает? — Ну да, — фыркает Крылова. — На дне. — На дне, кисуль, самые интересные вещи случаются. И мне бы не хотелось увидеть тебя там ещё раз. Фаина криво усмехается, но глаза в упор ловят его взгляд. — Чего, Пчёлкин, ты теперь мне, как ангел-хранитель, по пятам шастаешь? — Не, я ж не святой. Скорее наоборот. — Это я поняла, когда ты лапы распускать начал. — А я думал, ты давно поняла, кто тебя от дерьма отмывает. — И кто? — Конь в пальто. Я за твою задницу тут бегаю, чтоб ты в палладиумах не тусила, а ты мне ещё губы дуешь? — Не понравилось, что я без спроса туда сунулась? — Не-не, мне-то чё, — Витя скользит по ней оценивающим взглядом, останавливаясь. — Просто странно. Ты ж вроде не дура, а ведёшь себя так, будто под себя яму роешь. — Может, мне просто нравится копать… — Может. Но я б тебе советовал этим в другом месте заняться. Например, у себя в театре, а не в притонах, где за такие раскопки могут и по башке настучать. — Так ты теперь у нас что, пастырь? Заблудших овечек в правильное стойло загоняешь? — Я ж не про стойло, кисуль, я про цирк. Ты ж у нас артистка, а не блядь, верно? Или я что-то пропустил? — С чего вдруг такие душевные беседы? — Да так… — он задумчиво щёлкает языком. — Держать тебя за жопу кто-то ж должен. А то ты, смотрю, без присмотра сразу в авантюры лезешь. — Сильно волнуешься? — Я просто не люблю, когда моё добро за хер собачий принимают. Ну нормальное такое добро, от которого Фая давно забытый немецкий вспоминает, не зная, как иначе изъясниться, чтоб стены театра под гнётом русских матов не посыпались. За задницу не держит — пока только за талию и за дуру. А быть дурой последнее время Фаине привычно. Рядом с ним, как минимум. Стоит Пчёлкину появиться в радиусе пяти метров — и всё, мозги куда-то испаряются, как в кастрюле без крышки. В голове вместо мыслей — пар и циничное «опять ты». Как будто сама себе подножку ставит и ещё за это спасибо говорит. Он же профи. Говорит так, будто между делом, ухмыляется, будто случайно, а глянешь — и понимаешь: ловко закручивает, как мясо в фарш. Не порезаться бы. И дурацкое «кисуль» уже не звучит обидно — скорее, как кодовое слово, от которого хочется и фыркнуть, и уши спрятать, и самой вцепиться в него, чтобы не дать уйти. Фаине вообще кажется, что Витя специально ходит вокруг неё, как кошак возле рыбы в аквариуме — вроде и лапой не тронул, а рыба уже паникует, потому что знает: игра у него всегда со счётом, и счёт этот не в её пользу. И всё бы ничего, если бы не одна проблема. Этот кошак, зараза, ей нравится. А значит, дурой быть — уже не привычка. Уже диагноз. И страшнее то, что у кошака явные проблемы не только с законом, но и самой Крыловой. Крыловыми. И лапы у него в крови. Фая это видела своими глазами. — Громко сказано. Может, я вообще самостоятельная единица. — Самостоятельная… — Витя улыбается краем рта, глаза щурит. — Такая самостоятельная, что аж в «Палладиум» за компанию заглянула. — Место, знаешь ли, популярное. Я там, может, кофе пила. — Ага, кофе, — хмыкает Пчёлкин, чуть разворачиваясь к ней, шагая боком. — С братцем своим, небось, заказывала? — Не твоё дело, Вить. — Моё, Фаенька, моё, — легко, почти мурлыча тянет он, и в следующую секунду его рука снова оказывается у неё под локтем, мягко, но крепко направляя её в сторону лестницы. — Я когда начинаю что-то считать своим, так просто уже не отпускаю. Она бросает на него косой взгляд, но вместо привычного раздражения в ней что-то другое, щемящее. — И что ж я, по-твоему, твоё? Пчёлкин усмехается, опуская голову ближе к её виску: — Пока ты рядом, пока руки сами тебя ищут — моё. А как в «Палладиуме» шастаешь — уже чужое. Фаина закатывает глаза, но улыбается — сухо, криво, так, как будто знает: он услышал про брата и знает больше, чем говорит. Крылова ведь тоже знает больше, чем надо, но молчит. — Не знала, что ты такой собственник, — шепчет она, позволяя себе чуть склониться к нему. — Да я сам не знал, — Пчёлкин отвечает вполголоса, глаза его коротко задерживаются на её лице. — Пока ты по ночам к черту на рога не побрела. Они доходят до лестницы, и Витя, будто нехотя, отпускает её руку. Но прежде чем она успевает сделать шаг, ловит её за пальцы, как бы мимоходом. — Фая… Ты мне скажи по-честному. Если ты решила чужие долги отдавать — ты мне хоть намекни. А то я в таких номерах обычно не на сцене, а за кулисами — шторы поджигаю. Крылова задерживает взгляд на его пальцах, сжимающих её руку. Будто бы между ними какая-то смешная, нелепая ниточка натянулась — не оборвать, не отпустить, не признать, что есть. Как девственники-подростки, переминающиеся с ноги на ногу, танцуя вальс на выпускном. — А ты точно бизнесмен? И пиротехник, и зритель в одном лице, — тянет она лениво, пытаясь выдернуть пальцы, но Пчёлкин не спешит отпускать. Витя ухмыляется уголком губ: — Так я ж универсальный солдат, кисуль. Вон, даже репетиции без меня не проходят. Осталось только билетик мне выписать. На спектакль. Чтоб я уж точно знал, где тебя искать. Фая хмыкает, как будто хочет отмахнуться, но взгляд цепляется за его лицо — слишком близко, слишком внимательно смотрит. — Не уверена, что тебе понравится то, что я там играю. Пчёла склоняет голову ближе, на полшага, будто бы и правда хочет услышать, что она скажет дальше, но вместо ответа тихо, почти вполголоса бросает: — Зато знать буду, где ты. А мне, знаешь, последнее время важно видеть, с кем ты сцены делишь. Фаина смотрит, как его пальцы нехотя соскальзывают с её запястья, будто бы оставляя след. Не физический, но ощутимый, как заноза под кожей. — Осторожнее с такими словами, Вить, — тянет она, качнувшись к нему чуть ближе. — А то подумаю, что ты правда волнуешься. — Ну а если и так? — почти шепчет. — Ты ж артистка, тебе ли не знать: иногда роль сама к человеку липнет. Хотел сыграть злодея, а оказался клоуном в своём же цирке. — Если ты — клоун, то уж точно не с красным носом. Скорее с ножом за спиной. Она уже делает шаг назад к лестнице, но останавливается: — А ты на спектакль приходи, если такой зритель… Только учти, я там на бис не выхожу. Ухмыляясь, Пчёла кивает. И, уже уходя, бросает через плечо: — Да мне и первый акт хватит. Главное, чтобы без антрактов.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!