12. И полгода длится ночь
7 января 2026, 18:43 Любовь у Ксюхи начинается где-то на прилавках тульского базара с импортными кожаными куртками, а заканчивается в Москве — там, где прибыли вдосталь не только из-за курток, но и из-за тех, кто шатается в них с обшарпанными чемоданами в руках.
Последний раз Фая видела Калмыкову до того, как поступила в институт. Тогда Ксюшка жаловалась на очередного мудака с ничего такой угнанной «Волгой», раскуривая скрученную папиросу с дешёвым табаком без фильтра, шмыгала покрасневшим носом и утирала сопли и слёзы рукавами свитера «Boys», тоже спизженным, но не ею, а тем самым мудаком с тачкой.
Суета, московская, пахнущая блевотиной, палёной пятой шанелью и купленными оптом презервативами, резво втянула на тот момент юную, зелёную Ксюху.
Далеко ходить не надо: некая «Волкова Ксения» сдохла в тот день, когда по своей воле прыгнула в вагон плацкарта с рваными сетками и тяжелым взглядом «куда прёшь, идиотка?» проводницы. После этого, видать, не ржёт и не улыбается. Кожа на скулах натянута, будто от недоедания и вечного стресса, а лицо, кажется, познало тотального ремонта: старое помнят лишь стены.
Теперь Крылова глядит на новоиспечённую Оксану и понимает: не дурость, а проба вырваться. И появилась она вновь будто из-под земли: позвонила, мол, нужно пересечься, вспомнить былое и их встречу обсудить.
Но Калмыкова сказала «обкашлять», и тогда Фае на мгновение стало тепло.
— Я уж думала, ты только по галёркам и рецензиям ходишь.
Место встречи — какой-то любимый Ксюшин бар, в котором, по её словам, подают лучшую водку и самый тонко нарезанный лимон в Москве. Тогда Фаина хихикнула: мол, раз уж лимон режут под бумагу, значит, порядочное место. Теперь, сидя за одним столом со старой подругой, Крылова щеку закусывает изнутри и отчего-то страшится глянуть на Калмыкову.
Толпа сливается с трещащим басом магнитофона, стеклянно-звонким смехом и противным скрежетом стульев.
— Я нынче по пятницам спускаюсь в ад. Решила на экскурсию.
— На экскурсию в ад без каски, зато бровями домиком. Смело, — хихикает и взгляд переводит на подошедшего официанта: — Ей чего проще. У неё, видишь, муза в запое.
Калмыкова — а новая фамилия у неё передалась от бывшего муженька — локтем упирается в стол, взглядом скользит по разномастной толпе: по мужикам в тех самых кожанках, с которыми она тягалась по тульскому рынку со своим важным-бумажным бойфрендом наперевес, по девкам в колготках с пошедшими вдоль стрелками, по продавленной стойке бара.
Мальчишка-официант с забавными кучерявыми волосами растворяется в полумраке заведения, а Ксюша — её так никто не называет последние года три точно — вновь переводит взор на Фаину.
— Муза не в запое, — говорит Крылова тише. — Просто притихла. Глядит, молчит… Как ты.
Фая взглядом цепляется за Ксюшу на долю мгновения, и Калмыкова-Волкова переводит взор на колени, скрывая за золотисто-русой прядью тень усмешки.
— И когда же я музой была, Фаин? Я — товаровед в кожаном павильоне. С утра — коробки с подкладкой, к вечеру — водка вонючая из баклажки и драка за место у хлебного ларька. Только теперь товар не куртки, а девки. И не ларьки, а вот такие вот помещения.
Девчата замолкают. Кто-то позади заказывает сто грамм и селёдку, тоже, вероятно, лучшую в Москве. В дальнем углу свистит магнитофон, перемотка ленты будто тянется через кости.
— Значит, всё-таки рынок, — подтверждает для себя Крылова. — Только курс другой.
— Ага. Раньше мы с мужем торговали турецкими дублёнками; я стояла у прилавка, а он орал на таджиков. Потом он ушёл, — вздыхает Оксана. — С дылдой из ювелирного. Рыжая, ноги от ушей. Оставил контейнер, долги, резину на воротах. А мне… — замолкает, губы поджимая. — Пришлось переквалифицироваться.
— В бордель?
— А что? У всех свои таланты. У тебя лицедейство, у меня — счёт, контроль, дисциплина. Удержать шесть баб и не дать им разодрать друг другу глотки — это тебе не сцену держать. Тут если репетиция сорвётся, будет труп.
— Я просто хотела увидеть тебя. Живую, настоящую. Ты даже книги читала…
— Читала, — перебивает. — А потом сожгла всё к чёртовой матери, когда коллекторы пришли. Выкинула томик Цветаевой в мусорку вместе с трусами. Потому что жить важнее, чем цитировать.
Фая молчит. Руки сцеплены на коленях, ногти врезаются в ладони, что заточенные кошачьи коготки.
Молчат тоже по-кошачьи — тихо, вытянувшись душами вдоль стола. Крылова пальцами гладит артерию вдоль своей шеи, не находя нужных слов. Помнит триста раз перестиранные колготки, том Цветаевой, да и поучительные фразы Ксюши — всё помнит, лучше текстов, зазубренных для спектаклей, и таблицы умножения.
— Не знаю, зачем, — спустя несколько минут затянувшегося молчания изрекает Оксана, глазами карими, уставшими и тяжёлыми, что мокрый ватник, стрельнув на Фаю. — Хотела для себя понять, что ты. Давно ещё, год назад, а-то и больше… Да времени не было. А тут и ты, будто не ты. Только глаза остались.
Фая щеку изнутри закусывает, каштановую прядь заводя за ухо, и не моргает, не дышит даже; смотрит глупо, что баран на новые ворота, не зная, как действовать дальше: проломить ли к чертовой матери?
— Актриса ты, артистка… — откидывается на спинку дивана, не смягчаясь. Ксюша кивает официанту с графином водки, двумя рюмками и очередному блюдцу с тонко нарезанным лимоном на подносе. — Недавно твоя мать сказала мне у «Синицы»; там, где раньше рыночек был. Гордилась. А я вот смотрю — и не актриса вовсе.
Оксана щёлкает колёсиком зажигалки. Фая языком проводит по верхнему ряду зубов, за проходящими мимо посетителями наблюдая, и, разлив водку по чаркам до самых краёв, берёт одну в руки.
— Ты меня к своим… — опрокидывает в себя спиртное, кривится тут же, на выдохе проговаривая: — Вербовать собралась?
— А стала бы я тебя из «Паладки» выгонять? — смеётся. — Такое личико попробуй сыскать по Москве. И без иглы под кожей, и долгов за спиной... Сама на крючок попалась — рыбалки не требовалось. А мне уже тридцатка скоро, просыпаются эти, как их там… Инстинкты материнские.
— А если я вдруг действительно решу остаться? — хмыкает Фая, закусывая горький вкус кислым лимоном. — Будешь гладить по голове и ставить у зеркала, как новую игрушку?
— Не передёргивай, — хмурится, стряхивая пепел в блюдце с кожурой от лимона. — Ты же взрослая. Я тебе не про игрушек. Я ж не глупая, вижу, что феерическая карьера актрисы по одному месту идёт. Или я ошибаюсь, а?
— Материнские инстинкты?
— Простейшей воды любопытство.
— И что же, — Фая чуть склоняет голову, глядя на Ксюшу с опаской. — Решила посмотреть, как я дно щупаю?
— Решила проверить, не моё ли это дно, — выдыхает Волкова. — Тебя тут не было, а я в нём по горло стою уже который год.
— По юности казалось, что ты умнее. Что не втянет.
— Не втянет? — скалится Калмыкова. — А ты своего брата давно видела?
Крылова резко замирает, будто от добротного леща по раздражённой коже, и Оксана усмехается краем рта.
— Я просто вспомнила, не надумай себе лишнего. Он ведь тебя на руках носил. А теперь у него руки всё больше в крови. Под ногтями.
— Ты же с ним рядом сидела, когда всё началось, — ядовито отрезает Фаина. — Пытаешься из себя святую строить?
Блондинка пожимает плечами.
— Мне ничего не стыдно. Я хотя бы не бегаю с дипломом, как с флагом, по этим кастингам, где тебя щупают, как мясо на рынке. А потом выдают роль горящей соседки на третьем плане.
— Куда мне, Ксюх… — Фая с натянутой улыбкой дотягивается до графина с водкой и расставляет рюмки. — Пыльное риелторское агентство, три девки с отбитыми глазами… — поджимает губы, разливая спиртное по чаркам. — Раньше с моим братом сигареты воровала, а теперь шлюх под фраеров кидаешь. Прогресс!
— У меня всё честно: деньги за тело. А у вас в кино те же яйца, только в гриме, — Оксана рукой тянется внутрь лакированной сумки. Между пальцев девушки в ту же секунду оказывается прозрачный миниатюрный пакетик с белым порошком. Она демонстративно показывает его Фаине, хитро ухмыляясь, и карими глазками стреляет на него. — У меня грим другой.
На озадаченную Крылову Калмыкова глядит с удивлением. Продолжает:
— Хочешь сказать, у вас, театралов, дела иначе обстоят?
— Иначе.
— Расскажи мне ещё… Как у вас все чистые и белые, а за кулисами — благородство и вдохновение. Жопу рвёшь ради карьеры, канаты рубишь, будто поможет…
Калмыкова на карманное зеркальце ссыпет порошок. Её голос размывается с шумом заведения; с музыкой, голосами посетителей, звоном стаканов, бокалов, разбитых и целых. В башке звенит не то от звука битого стекла, не то от громкого смеха незнакомой девицы за соседним столом, не то от собственных мыслей.
— Пыльное риелторское агентство, три девки с отбитыми глазами… А знаешь, что тебя отличает от них? — блондинка сворачивает долларовую купюру в трубочку и переводит взор на Фаину. — Они за пару баксов не только на член богатого мужика присядут. А начинали тоже с подобного, кстати. Актрисы, манекенщицы, журналистки… И всех раком поставили. Увы.
Крылова рявкает:
— Я тебя не спрашивала.
— А я к сведению, — парирует Калмыкова. Она дёргает бровью, указывая на зеркальце в издёвке: — Святые по церквям ходят. Будешь?
стоном затушить в гонке за бабками.
Калмыкова ведь так живёт?…
С годами Оксана научилась быть центром любой гнили. Неважно, зашарпанные ли это павильоны тульского рынка или продавленные матрасы салона «Палладиум» — везде условия не ахти. Куртки на рынке, девчонки в этих же куртках, которые Ксюшка поделила после развода со своими суженным-ряженным.
И всё поровну. Не будет его новенькая рыжуля-красотуля щеголять по злачным московским местам в турецких кожанках. Шубы! И только. А труженицам элитного салона и малого вдосталь — кожа ведь настоящая, чего гундеть…
Но здесь изначально всё было не так. Фаина на пороге знала, что дело пахнет табаком — и в прямом, и в переносном смысле — и всё равно набралась мужества, чтобы встретиться с Ксюхой тет-а-тет. Оксаной. Калмыковой или Волковой. Кто она сегодня?
Гниль одна. И Крылова с ней знакома. И таки опять зашла на пару минут, чтобы отвлечься и расслабиться. Да и не одна! А со старой подругой, которую бог знает сколько не видела. А теперь старая подруга сидит напротив — чужая, вывернутая наизнанку.
Смотрит Файка на неё и будто кривое зеркало перед собой держит. Та же посадка головы, тот же прищур. Раньше смеялись, что сёстры, только судьба по-разному по роже съездила. Фаине — вскользь, по касательной, а Ксюше — с размаху, да так, что кости внутрь ушли и обратно как надо не встали. И сидит вальяжно, нога на ногу — хозяйка.
Не салона даже, а всей этой вони: табак, спирт, дешёвые духи и чужие ожидания. Она в этом купается. Дышит, живёт. А Фая — гость.
Ошибочный.
И знала ведь, глупая. С порога знала: зря припёрлась, зря добро дала. У Калмыковой методы одни и те же — изощрённые и липкие. Не руками, а ниткой, тонкой и прочной, из которой вяжется обещания, порошок, лёгкие бабки. И стоило догадаться, что у неё другой стиль: сделает так, чтобы сама накинула на себя петлю.
Если на первую глупость Фаина глядит с омерзительным презрением, то со второй ей ещё предстоит увидеться. Сегодня. Если он домчит быстрее, чем графин с водкой полетит в Ксюху. А чего он ожидал, оставив свой номер на всякий пожарный, если Вова объявится? И под дулом пистолета не стала бы звонить.
Но позвонила. И без дула пистолета.
К нему почему-то тянет по-другому. Точно не как к мужику, с которым можно просто удобно устроиться: чтоб колечко на пальце, ковёр на стене и холодильник забитый. И если Витя может беспардонно врываться в её жизнь, то чем Фая-то хуже?
— Нахуй иди, Ксюша! — визжит Крылова и задевает рюмку рукой; та падает на пол и разлетается на осколки. — Так и подохнешь в этом!
Оксана даже не вздрагивает. Карие глаза становятся узкими, колючими. Вычерченная визиткой дорожка кокаина сейчас походит на осыпавшуюся сахарную пудру, тонкий белый песок, рассыпанный по грязному столу. Она лениво смахивает его пальцем, собирая обратно в дорожку, будто играя в какую-то омерзительную игру, где ставки — не деньги, а жизнь.
Кажется, что стены сжимаются. Нет ни дверей, ни окон. Люди расплываются перед глазами словно в замедленном действии. Истерика накатывает волнами: сначала разум отрезан, тело, затем остаётся лишь голая дрожь, которая стучит в висках и колотится в груди, отчаянно требуя выход. Фаина нетрезво понимает: крайняя стопка водки была лишней.
Всё было изначально спланировано. Сладкие речи, взъерошенное прошлое, гнетущее нынешнее. Калмыкова точно знает, на что — на кого — стоит давить сильнее.
— Подохну? — спокойно тянет Ксюша. — А ты думаешь, тебя что ждёт? Принц на белом коне? Или хотя б мужик, который не даст по морде? Ах да, Фаенька… Сцена ведь плачет по тебе. Я и забыла!
Ты мне нужен сейчас. И на что? К чему?
***
Лика вообще не от мира сего. И вообще не Лика, а Лидия. Несколько минут Пчёлу смущало в ней имя — Лида ведь, какая к чертям Лика? — и цвет волос немного — выгоревший рыжий, чтоб её! Где-то час рассматривал её пальцы и думал, что пианистка. Некоронованной пианистке хватило дважды подмигнуть и отвесить комплимент глазам — кукольным, накрашенным-перекрашенным черной тушью, как две бусины. Личико бледненькое, фарфоровое, а на каблучках даже повыше Пчёлы будет. Изначально, познакомившись с эдакой Евой Евангелистой в суровых русских реалиях, Витя думал: подцепить такую красавицу — раз плюнуть. На деле оказалось иначе. Не сложно, а в копеечку: накормить яствами солидного ресторана с видом на реку и… Всё. Не без обещаний — и золото, белое, красное и лимонное, и каникулы где-нибудь на Кипре. И уж не сказать, что девка без мозгов: пару минут назад с упоением трещала про какого-то французского художника, который якобы «переживал через форму». Слова-то красивые, витиеватые, да и по делу, только незадача мужского ума: Витя половину пропустил. Не потому что глупый, а потому, что ему в тот момент было гораздо интереснее рассматривать, как у неё ложится платье по ногам, а не кто там из заморских мазал чем по холсту. Пчёла смотрит, жуёт мясо, даже не помнит, как оно называется, и прикидывает: погонять такую пару-тройку дней — самое оно. Глаз радуется, тело просит, в люди с ней порядочно выйти. Ум не мешает, а это ещё как важно! Когда баба умная слишком — это выстрел в голову. Нагулялся уже. А у этой всё в меру. Может и соображает что-то про художников, но не вякнет попусту. У них работа командная, слаженная: Лика подмигивает, а лапшу вешает Пчёла. И пока официант деловито выкладывал на фарфор что-то французское с соусом цвета больничных стен, Витя уже понял: баба клюнула. На крючок попала. И не на еду. — А у тебя глаза не оттуда, — Лика пальцем проводит по краю стола, голову вбок склоняет, обнажая молочного цвета шею с миниатюрной родинкой. — Будто из какого-то фильма. Пчёлкин жуёт мясо уже медленнее, непонятливо глядя на рыжую. Ну творческие люди, понимающие искусство, они, конечно, своеобразные, но Пчёла хоть и при наглаженной рубашке, с «Ориентиром» на запястье и в пальто итальянском, но всё-таки с уличным нутром. По никаким Третьяковкам не тягался, натюрморты от абстракции не отличал. Да и вообще считает, что картины — для стен, а не для разговоров. Он, прожевав, ставит вилку на край тарелки и откидывается на спинку вельветового стула. Нож чуть блестит в теплом свету горящих свечей, а в окне отражается их дрожащий огонь, расплываясь в окне, как пятно бензина в луже. — Фильм, говоришь, — Витя вытирает рот салфеткой и удивлённо вскидывает брови. — Только у меня жанр попроще. Без этих всех заморочек. — Да ну? Есть же в тебе что-то… Непонятное. Не просто человек с дорогими часиками. — Непонятное — оно в тумане. А я простой. В кино не снимаюсь, — он улыбается краем губ, а после кивает на блюдце с заварным эклером: — Ты жуй, Ликусь. — Сладкое на ночь, Виктор, фигуре вредит. А ты меня первый вечер видишь и уже пытаешься откормить. — Так я не про откормить, солнце. Я про то, чтоб жизнь сладкой казалось. С первого дня и без скидок на знакомство. Сладкое Пчёлкин не любит. А уж приторное и вовсе терпеть не может. От сладостей отвернуло ещё в далёкой юности, когда отцу выдали зарплату не деньгами, а мешком сахара. Наверное, именно поэтому последние годы жизнь не кажется сладкой. Три недели пришлось жить в сахарному аду: чай с сахаром, макароны с сахаром, хлеб в кипятке — с сахаром. Всё липкое, одинаковое, приевшееся на день третий, и от сладкого с тех пор тянуло не к чаю, а к рвотному. С тех пор Витя выбирает горькое. Горькое пиво, горький кофе, горькие разговоры, девушек, как ни странно, тоже горьких — с резкими словами, тоже горькими, в которых не было бы место сладости. Не стар, но в своей мудрости преисполнился: сладкое быстро приедается, а горькое держит на плаву. Но от конфет «Белочка» вряд ли бы отказался. — Хочешь? — томно спрашивает девушка и берёт десертную вилку в руку. — Чтобы жизнь была сладкой. Сам ведь говоришь… Витя чуть усмехается, опуская взгляд на блестящую от крема поверхность эклера. — Я, Ликусь, — тянет лениво. — Если и хочу сладкое, то чтобы потом не выворачивало. Она поддевает вилкой кусочек, медленно подносит к губам, но смотрит на него, будто пробуя не эклер, а его терпение. — Ну? Опасно же так жить. Без сахара. — Опасно. Но я так привык. Сахар, он поначалу прячет вкус, а потом оставляет во рту пустоту. Рыжая бестия чуть откусывает пирожное, прищуривается от сладости и кончиком языка слизывает крем с губ. — Я же тебе говорил, — продолжает Пчёла, не отрывая взгляд. — Горькое дольше держит. Сладкое — оно для праздников. — Но если хочется… — парирует Лика. — То почему бы не отказать себе в столь приятном удовольствии?Задница слипнется.
Витя мысленно себя отряхивает; вряд ли девчонка поймёт его юмор, а уж тем более — поддержит. Вместо привычных шуток Пчёла ухмыляется, локтями упирается в стол, разглядывая томное личико Лиды-Лики. Задерживается на десертной вилке с кусочком эклера у её рта, щурится, что зверь перед добычей. — Лик, я ведь парень простой. Скажи мне, солнце, к чему ты клонишь? Лида приподнимает кусочек пирожного вилкой, чуть наклоняется к Вите. Медленно подносит десерт к его губам, не прерывая зрительного контакта, а затем — касается его рта. Он реагирует не сразу. Девушка, уловив это, касается пальцами его щетинистого подбородка, направляя пирожное, и томно улыбается краем розовых губ. Пчёла открывает рот, готовясь попробовать эклер, но… — Чёрт, — тихо произносит Пчёлкин, когда зазвонил телефон. Лика хмурит рыжие брови к переносице, явно недовольная телефонному звонку. Откладывает вилку на блюдце, а сама ворчит: — Твои дела подождать не могут? Пчёла подымается из-за стола. Проигнорировав негодующую девицу, он отвечает на неизвестный номер, шагая ближе к уборной. — Да? — Вить, — на том конце слышится знакомый голос. — Ты занят? Пчёлкин, на миг оробевший, хмурится, сжимая телефон чуть крепче. Его взгляд на секунду устремляется на скучающую за столом Лику; та с кислой мордашкой ковыряет пирожное, явно не понимая, почему её вечер летит в тартарары. — Крылова? Голос-то Крыловой, только вот «ты занят?» кажется Пчёлкину очень сомнительным. — Да-да, Крылова! — тараторит Фая. — Занят, спрашиваю? — Если Крылова, значит, занят. Давай, до связи… — Нет, послушай же! — восклицает девушка. А потом слышится шум — будто микрофон задели, голоса на фоне, мужской гогот, мат, смех, ещё что-то… — Ты мне нужен. Сейчас. У Вити внутри мерзким холодком прошибает, будто кто-то ладонью по спине провёл. Пальцы сжаты в кулак так, что ногти впиваются в ладонь. — Я всем очень нужен, когда, блять, занят, — рычит Пчёла, сетуя обратно за стол к несостоявшейся спутнице на вечер — за пальто. — Адрес говори. Крылова спешно тараторит адрес. Сбросив звонок, он надевает пальто, а после швыряет на стол пару солидных купюр, даже не глядя. Лика обиженно спрашивает: — И что? — ошарашено хлопает глазками, вскинув рыжую бровь. — А как же десерт? — Сиди, кукла, доедай, — бросает он через плечо. — Сладкое на ночь вредит.Чёртова Фаина.
***
Ксюха по церквям не шастает — оно и видно. Цепочка, золотая и длинная, только загорелую грудь украшает — и как у неё загар так хорошо держится? — и маячит перед мужиками, словно красной тряпкой перед быком. Схожесть между проститутками и актрисами заключается лишь в том, что они подстраиваются под клиентов, ничем при этом на брезгуя, а разницы как таковой нет — разве что в аплодисментах и запахе рук. А Ксюше о морали не знать. Её, мораль, можно смело залить чем-то с высоким содержанием спирта, а честь со свистомП-о-ч-е-м-у?
И божилась, и себе обещала, и клялась крестом на груди — и своим, и его — что больше ждать не станет. Глупо! Глупо ждать мужчину, питая к нему тошнотворно-липкую ненависть, который живёт в мире, где звонки не перезванивают, а люди исчезают не потому, что устали, а потому что имели несчастье оказаться рядом. Витя.Документы, финансовые операции, и в конце — выписки из дел об убийствах. Все они связаны с торговлей металлом, экспортом…
У каждого из них были деловые связи с одной и той же
компанией — «Курс-Ивент».
Пчёлкин. Тонкую серо-зелёную папку с загнутыми краями Фая держит под матрасом уже которую неделю. Наверное, из-за неё снятся кошмары. Крылова, позвонив ему, отлучившись в уборную после увиденного в руках Оксаны наркотика, мельком о ней вспомнила. Ещё хорошо помнит, что у него красивые глаза. Серо-голубые. И голос приятный. Даже когда нарочно забывает её имя, нарекая крылатой, даже когда матерится трёхэтажных матом. И запах его — приятный. Успокаивающий. — Слушай, Волкова, — Фаина берёт паузу взглядом. Чуть склоняется над ехидно ухмыляющейся Оксаной, говорит с хрипотцой едва тише: — Ты не баба, ты — функция. Один день барышня, другой — сводница, третий — мебель. Вот и весь твой бизнес. Ксюша поднимает глаза. В них вспыхивает раздражение, но губы растягиваются в холодной улыбке: — Зато бизнес есть. А у тебя что? Крики в трубку, дешёвые кастинги в коммуналках и роль в жизни «бедная, но гордая»? — щурится. — Смотри, Файка, как бы тебя на белую дорожку не унесло. Тебе ли не знать, чем заканчивается грандиозное творчество. — Зато с чистыми руками, — шипит Крылова. — А ты ими столько дерьма перелопатила, что теперь сама не знаешь, где грязь, а где кожа. Глазами крепко цепляются. Одна расстрел устраивает, а у второй, кажется, бронежилет — невидимый, иммунитетом на всяких стерв выеденный. Бордовые губы кривятся, словно кислоты глотнув. Калмыкова подбородком дёргает, будто Фая хорошенько ладонью по ней приложилась, и едва слюной не брызжет. — Слушай сюда, звезда, — Ксюха нервной хваткой цепляется рукой за кофту Фаины, притягивая её к себе. Запах спиртного, смешанного с ядрёным парфюмом блондинки, в ту же секунду вбивается в ноздри хуже Надькиного лака для волос. — Ты здесь никто. Поняла? Я тебя за один звонок в такую задницу засуну, что кастинги твои будут тебе в сладких снах сниться. — Да ты и так в заднице, Ксюш, — усмехается Фая, явно осмелев от количества выпитого алкоголя. — Только у тебя там ковры, охрана. А так — сутенёрская шавка. Или кто ты там? Мебель, функция? — Язык, блять, прикуси! Голос Оксаны срывается на крик. Посетителей музыка и водка, видать, уже мало интересуют: на шум поворачиваются головы, стулья скрипят; кто-то тушит сигарету о пепельницу и привстает, чуя, что сейчас будет не танец с бубнами, а настоящий разбор полётов: на кого московское солнце ярче светит. Губы у Калмыковой перекошены, лицо пятнами, а в глазах — бешенство. — А то что, Ксюх? — Фая не отступает. — Опять расскажешь, как сама себя сделала? Или как девок по спискам делишь — кому шубу, кому дозы? Волкову будто плетью хлестнули. Хватка ослабла. — Ты про списки бы рот прикрыла, — с нажимом говорит она. — А то я могу и свои вспомнить. Про Вовку, например. Думаешь, я не знаю, кому он занёс хвост? — Не смей. — Ну и? — криво ухмыляется. — Он мне не брат, не муж, не друг и не святой. Бывший нарик и афганец, а теперь и в долгах и розыске, пока не федеральном. Расходник, Фай. Фаина сглатывает ком в горле. — Работку ищешь. В захудалом театре как надо не башляют, — Волкова отпускает брюнетку и обводит посетителей взглядом. — Пословицу помнишь? Дают — бери, бьют — беги. — Да грабли, блять, убери, немощь! — слышится позади. Фаина застывает на месте, когда понимает: вторая глупость на месте. Оборачивается на громкий мужской голос, схожий больше на рычание. Приехал. За ней. Как и сказал. Широкоплечий, злой до дрожи, с лицом, будто из бетона отлили. Глазами холодными, оценивающими, сразу по всем прошёлся — слишком много любопытных рыл на одну траекторию. Файку, в тёмное одетую, в полумраке заведения засёк, даже не напрягаясь особо — едва ли не подсвечивается ему. Ей до нимба нужно сменить несколько ипостасей и научиться фильтровать базар. А если уж говорить о последнем, то у Крыловой быстрее крылья вырастут, чем язык перестанет кучерявится. Только кисуля любит всё портить. Возможно, даже не любит, а просто по-другому не умеет — к огню тянется, жар ощущает и лезет ведь. Всегда по-дурному и всегда через задницу. У Крыловой репертуар один и тот же. А Витя… Мог бы и нахер послать, чего уж тут, да вот незадача: ей-то хочется помочь. Хочется... Хочется также сильно, как и послать. Но не отпускает. Он или она? — Её видишь? — Витя кивает на Фаину и вновь ведёт плечом. — На неё смотри, блять! Видишь, говорю? Охранник, несносный и, видать, слепой, взгляд устремляет на брюнетку, что несколько минут назад и сама норовила попасть в передрягу со своей подругой. Кивает молча, сжав телячьи губы тонкой линией, и нехотя отпускает Пчёлу. — Так вот куда у гонора ноги, — Калмыкова взглядом по Виктору ведёт сверху-вниз, но явно не оценивая; выжидающе-колко, будто с подвохом, щурится, и расплывается в тошнотворной улыбке. — Привет передавай. И за глазками следи, — напоследок изрекает Ксюша уже спокойно. — Больно красивые. У Файки внутри — где-то в груди, где-то левее — бушует напряжение, ощущение неминуемого, грядущего проливным дождём. Будто видит его впервые. И смотрит долго, краем уха внимая речь Оксаны, заново изучает, ведь не видела долго. Несколько недель. Только Пчёлкин смотрит не на Крылову. Не ей в глаза, не ей в лицо. На Волкову.***
Крылатые приключения достигли предела. Его предела. Витя, уставший от нескончаемой волокиты с бумажками, счётами-расчётами, от бессмысленных совещаний, заканчивающихся очередной попойкой за покой Фарика под руководством горюющего Белого, не знал, куда деваться. Хоть сигануть с третьего этажа офиса или пулю в лоб пустить самому себе, никого не напрягая; однако, судя по обстановке, выстрелить ныне никому не было бы в напряг. Не хотел возвращаться домой, — дорогущая квартирка толком не обставлена и больше схожа на выставочный зал без экспозиции с сейфом в шкафу и резервным ТТ-шником под матрасом — не хотел звонить предкам, — мамка сердечница ведь, на кой нервы делать? — не хотел разбираться с должниками. И даже не его, а Сани! Не хотел… Ничего не хотел. Сначала пытался разгрузить голову выверенным способом, даже не «Метлой»: размять резину тачки, вяло посмотреть на мимо проплывающие московские улочки да музыку послушать. Что там крутили? Дип Перпл? Что-то пелось про жадных к деньгам женщин; Витька пару-тройку слов по английскому-то фэрштейн, хоть и немецкий учил. И расценил это, как знак свыше. На это чудесная разгрузка мозгов закончилась, и Пчёла не стал долго кипятить мозги: первый попавшийся номер какой-то мисс какой-то там области оказался беспроигрышным. Не крокодил, а красотка прям! Даже настроение улучшилось. Вся прелесть прелесть дивной иногородней красоты заключалась лишь в том, что Пчёлкин её не помнил. Ну записал номерок, почему нет? Пригодился ведь, в кои-то веки. Только обломалось всё на полпути, за ужином, когда объявилась артистичная проблемка с коварным «ты мне нужен». И тоже иногородняя. Изначально, познакомившись с Фаиной во всей красе, Пчёла не воспринимал её всерьёз. Подумаешь, сестрица какого-то там контуженного додика, который с большими бабками не дружит. Не новость, видал таких. Но к этой сорвался. По адресу, который он каким-то чудом сумел разобрать через невнятный девичий трёп, больше схожий на шизоидный бред. Лиду-Лику доблестно накормил, бросил на произвол судьбы, заплатил за ужин и докинул сверху пару сотен, чтоб подруга не скучала. Того достаточно. Романтичностью он, как никак, не отличается, да и обещаниями и надеждами не засыпал. Герой! Но, приехав по месту назначения, Пчёла ожидал увидеть что угодно, но точно не Фаину в истерике. Это уж что-то дивное. — Нет, я не могу домой! Не могу, слышишь, не могу! Она рукавами пальто утирала бегущие по щеках слёзы, носом покрасневшим шмыгала и явно не страшилась, что тушь потечёт. Вите думалось, что первым делом нервы сдадут у него, и если Фаина будет плакать, то только от чтения моралей, ведь у настроение у него и без того хуёвое. — Стерва, какая же стерва! Страшнее, что Витя всё это время, пока Фаина проклинала всех подряд, рыдала и истерила, молчал. Не перебивал, но и не слушал, не подкалывал и не допрашивал, хотя хотел, ох как хотел; блондинка, с которой Фаина теснилась до его приезда, казалась чересчур знакомой. На языке крутилось имя, образ степенно всплывал в голове. Дела Крыловых подсказывали ему, что личность точно знакомая. — Ненавижу! — не унималась брюнетка. — И тебя тоже ненавижу! Витя, конечно, опешил, но комментировать не стал — вздохнул, закурил сигарету, чуть приоткрыв окно машины, и деликатно пропустил мимо ушей. Впрочем, она даже и объяснить забыла, куда её отвозить, раз уж не тянет к тёткиной избушке. В Тулу, к мамке под крыло, или сразу в дурдом, чтоб голову подлечить. Вариант с дурдомом он, конечно же, откинул. Пока. Но мысль отложил на потом, чтобы самому проверить, без врачебных сказок и их сладких речей, чтоб побольше бабок выдоить. Думать было лень. После очередного хриплого «ненавижу» Витя просто выдохнул, выругался себе под нос и принял решение действовать проще: развернул тачку и повёз её, Крылову, к себе. Она, выдохшаяся от собственной истерики, даже не дёрнулась: ошпаренной выскочила из «Мерса» и со всей дури саданула дверью. — Не холодильник, мать твою! — рявкнул блондин, но прозвучало это скорее как напоминание самому себе, чем упрёк ей. Квартира встречает их гулко-липкой пустотой. Дверь глухо захлопнулась за спиной, звук ушёл в пустоту, ударился о стены и вернулся эхом. Квартира — новая, только-только купленная, ещё не обжитая и оттого особенно мёртвая. Высокие потолки, голые стены, пахнущие свежей штукатуркой и пылью. Мебели почти нет: одинокий кожаный диван в гостиной, не примятый телами, купленный наспех стол с бутылкой старого-доброго «Джека» и пепельницей с несколькими окурками на нём. Тишина здесь не домашняя, а настороженная. Такая, в которой слышно, как скрипят ботинки и дыхание человека. Никаких излишеств: ни ковров, ни фотографий, ни жизни тоже. Просто квадратные метры, купленные за большие бабки и явно не предназначенные для покоя. Пчёла эту хату называет «берлогой», но никак не домом. А Космос, оглядывая жильё друга впервые, вообще сказал, что для полного антуража не хватает табуретки, мыла и верёвки. — Как в морге, — Фая шмыгает носом, оглядывая апартаменты Пчёлкина, и покрасневшей костяшкой указательного пальца утирает тушь у глаза. Витя украдкой усмехается, молча проходя вглубь гостиной. Не разувается, снимает пальто и бросает его на диван. Первым делом сетует к столу — к недопитому вискарю. Щедро, без меры плескает жидкость в стакан и пьёт сразу, не задерживая во рту и ничем не закусывая. Как воды хлебнул. Бутылку ставит обратно тяжело, с глухим стуком, а после этого замечает Фаину — не взглядом, а присутствием за спиной — и кивает подбородком в сторону дивана. Мёртвая тишина знатно гнетёт и без того мрачную Фаину. Чувствует напряжение на кончиках пальцев, носком туфлей чертит линии под деревянному полу и поглядывает на Витину спину. Зол, ужасно зол. На диван не садится, остаётся в дверном проёме, будто на границе. — Принципиальная, — негромко бросает Пчёла, заметив это. — Ты сама мне набрала, помнишь? Спрашивает он, видать, риторически. Витя оборачивается, глядит пару-тройку секунд перед тем, как девушка взгляд переведёт на стену, с интеллектуальным видом ценителя голых квартир её осматривая. Крылова усмехается краем рта, по-актерски лениво, будто реплику пробует, и от стены не отлипает.Зараза.
Пчёла интересуется: — Подружку-то как зовут? Файку будто током прошибает на мгновение. Секунды вполне достаточно, чтобы выдать себя микродвижением. Ксюха ему, Вите, привет передавала, ещё и улыбалась так лукаво-шаловливо, а теперь и он допросы устраивает. Других тем будто нет. Да и у него не должно быть вопросов, думается Крыловой, ведь он знает явно больше, чем надо. — А тебе не плевать? — пожимает плечом. — Подруга и подруга. Пчёлкин отвечает не сразу. Смотрит, прикидывает, сколько в её глазах правды, а сколько пыли. Хмыкает. — Дурой не будь, а? — рявкает блондин. — Заканчивай эту показуху. — Ксюша. — Спасибо, — улыбка, саркастичная и натянутая на секунду, ту же сменяется бетонным выражением лица, будто смотрит не на Фаю, а на могильную плиту. — Фамилию можно не надо, я и так знаю, чем она дышит. — Откуда ты её знаешь? — От верблюда, — Пчёла вновь торкается бутылки, льёт остатки в стакан до краёв. — Москва, кисуль, Москва. Крылова язвит: — Пользовался услугами? — А тебе не плевать? — он, в руках стакан удерживая, устало садится на диван и глядит на замолчавшую Фаину. — Может, пользовался. Или нет. Кто знает? — Ты знаешь. — Ты сегодня прям удивительно проницательная. Браво, Николаевна, так держать! — цедит. — А я вот, знаешь ли, баран слепой. Аж неприятно. По мужскому задеваешь. Фая от стены отлипает и руки на груди скрещивает, делая к нему пару шагов. Внутри — мерзкий холодок.Неужели знает?
И действительно — в берлоге. Без шанса и без выхода. — Ты уж не серчай, не налью, — вновь от важного отходит, и сердце Фаины скатывается куда-то в пятки. — В машине ты мне отличный спектакль и без того устроила. Витя делает глоток, ставит стакан на колено, пальцами по стеклу постукивая размеренно, считая что-то своё. Как минимум — её терпение. — Молчи-ишь… Темни-ишь… Ещё чуть-чуть — пару взглядов и шагов — и он подумает, что у кисули захудалый словарный запас и какая-то болячка, отвечающая за способность говорить. Молчит. Уверяется вновь: Фая его не слушает. Даже не пытается делать вид. Когтями в грудь целится не серьёзно, не со зла, — не со зла же? — а как умеет, как научилась: упрямо, слепо и на ощупь. Дёргает подбородком, будто бы собираясь огрызнуться, но сдерживается в привычном жесте. Шагает, каблуками цокая, к нему. Смотрит с высока, словно сама эту хату купила и привела его сюда под предлогом выпить чай. Его это злит. И одновременно заводит. А что хуже — Пчёлкин ещё не понял. Расстояние сократилось, и Фаина оказалась в опасной близости. Рядом с ним, при том своевольно. Пчёла не двигается, а лишь глазами горящими её очерчивает — то вверх, то вниз. Внутри что-то скребёт. Инстинкт, старый, звериный: либо прижать, либо дать ей волю. Она ногой случайно задевает его колено, кажется, невзначай. Пчёла, глядя только ей в глаза, рукой поддевает длинное пальто девушки и дотрагивается костяшкой пальцев её ноги, проверяя: живая ли, не мираж? Как-то несвойственно себе трепетно трогает едва-едва, через раз: — А когда темнят, значит, что-то держат за пазухой. Фая криво, одними губами усмехается. Не улыбка, а трещина. — За пазухой у меня, Витя, — голос хрипит. — Пара дурных решений. Одно из них пялится на меня. Ногу не отдёргивает — это злит его сильнее, чем если бы дала по руке. А она-то бесить умеет молча, между делом, как люди умеют закуривать в морге. Его пальцы скользят выше и сходятся плотнее. Большим палец упирается в мягкую кожу, остальными — фиксирует. Фая чувствует: если дёрнется — сожмёт сильнее, а если замрёт — будет держать, пока не надоест. — Ты сейчас играешь в очень хуёвую игру, Фая. — А ты, Пчёлкин, давно в другие не играешь. Витя хмыкает. А после тактику меняет на, как ему кажется, более правильную: давит пальцами во внутреннюю сторону колена, и нога брюнетки подламывается не сразу, а с запозданием, будто тело ещё хотело договориться по-хорошему. По-правильному. Витя рывком ловит её, жёсткую, уверенную ладонь на талии сжимая. — Классно ты темы переводишь, артистка. Оробевшая Фаина тяжело дышит, рукой упираясь в его грудь, и чувствует холод золотого креста под своими пальцами. Жадно впивается взглядом в его открытую шею. Едва пьяный, больше трезвый; Фаина тоже, но, кажется, внеочередная порция спиртного ей точно пошла бы на пользу. На её лицо падает коварно раскрутившийся локон тёмных волос, и Пчёла рукой тянется, чтобы его убрать, уже не скрывая своей лукавой ухмылки. Кожа — тёплая, немного покрасневшая, практически пылающая. — Не слепой, прикинь? — нарочито издевательски тянет, большим пальцем ведёт вдоль скулы девушки, едва касаясь припухшей губы. Фая чуть ухмыляется, поддаваясь ближе к его губам: — И не баран. Завтра Крылова точно пожалеет. Точнее, уже сегодня. Уже сейчас.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!