Такова жизнь.

14 августа 2025, 15:15
Нёвиллет смутно помнил своё детство — если вообще можно было назвать это памятью. Оно стояло перед ним в размытых пятнах: светлое окно, тишина комнат и ощущение чего-то надломленного. Он не помнил игр, весёлого смеха, детских криков на площадке. Помнил лишь, как страдала его мать. Каждое утро, когда другие дети шли в детский сад, держась за руки с родителями, его оставляли дома — с няней Надьей. Добрая, усталая женщина с мягкими руками и вечным терпением. Мать тем временем пыталась влиться в рабочие будни, как в ледяную реку: резко, без права на ошибку. После развода отец оставил ей финансовую фирму — не из великодушия, а скорее из чувства долга. Она была содержанкой, привыкшей к золоту и праздности, и вдруг — мир договоров, цифр, клиентов. Всё это легло на её хрупкие плечи, почти обрушилось. Детская площадка не знала Нёвиллета. Разве что иногда, по настоянию Надьи, он выходил на улицу. Но вместо игр он строил странные, бессмысленные конструкции в песке, будто пытаясь что-то в себе склеить. Надья пыталась найти ему друзей — вежливо подталкивала к другим детям, улыбалась родителям. Но Нёвиллет не знал, что и как говорить, дабы поддержать с кем-то разговор. Когда другие делились историями о зубных феях, Санта-Клаусе или мультфильмах, он говорил прямо, как есть: “Их не существует”. Ребёнок в нём был слишком взрослым. Почти всегда это заканчивалось чьей-то истерикой и виноватым взглядом Надьи. И когда маленький Нёвиллет с Надьей покидали детскую площадку, они шли медленно — шаг в шаг, будто мир вокруг не торопился. Воздух был влажный, как часто бывает в осенние вечера, и сквозь ветки деревьев пробивались последние тёплые лучи, окрашивая землю в янтарно-серый. Надья шла рядом, в коричневом пальто, чуть уставшая, чуть сутулая. А он — чуть позади, руки по швам, будто подчиняясь какой-то невидимой дисциплине. Он боялся взять её за руку. Не потому что стеснялся — нет. Он боялся, что этот простой жест может оказаться тяжёлым, как груз, — как нечто, от чего она устанет ещё больше. Внутри него жила странная, не по возрасту взрослая мысль: “Если я слишком прижмусь — ей станет хуже”. Он чувствовал чужую усталость тонко, почти физически, как сквозняк, пробирающий сквозь одежду. Когда его мама плакала — а плакала она часто, не крича, не вслух, а где-то в углах комнат, в ванной, на кухне возле плиты, — он тихо подходил и тянулся к её волосам. Он не знал, зачем — просто знал, что так нужно. Её светло-русые волосы были мягкие и пахли дорогим шампунем, но каждый раз, как он дотрагивался до них, она содрогалась. И почти сразу начинала плакать сильнее, с хрипами, с дрожью, как будто его прикосновение ломало внутри неё что-то хрупкое. Он не понимал, что делает не так. Он стоял, глядя, как она, съёжившись, отползает от него назад, как от призрака, как от напоминания. Его собственная мать — будто не выдерживала даже его тени. В такие моменты мир становился слишком большим, слишком громким, даже если в комнате царила полная тишина. И тогда он уходил — медленно, не оборачиваясь. Чтобы не мешать. Чтобы не ранить больше. И чтобы попытаться не плакать самому. Ведь так нельзя.. «Нужно держать себя в руках, ты же не мямля.»—твердила ему мать. Постепенно его просто перестали туда водить. ** Несмотря на то, что его мать была вся в работе и пыталась не притрагиваться к алкоголю, минимум раз в месяц она срывалась. В такие моменты брала больничный, исчезала из офиса, потом возвращалась с наигранной бодростью, будто ничего не произошло. Но всё это продлилось не дольше пяти лет. Надья всегда покидала их квартиру на ночь — по указанию матери. Всегда. Это было негласное правило, как будто дом в её отсутствие превращался в театр теней, где не должно быть лишних свидетелей. В одних из дней, после ухода няни, маленький Нёвиллет долго не мог уснуть. По привычке он уложился в постель в десять, как велел режим, но сон не приходил. Он ворочался в тишине, будто сам воздух становился всё гуще и давил на грудь. В комнате было темно, только ночник на тумбочке отбрасывал мягкий круг света. Он взял лежащую рядом книгу, просто водил глазами по буквам, не вдумываясь. Тишина была тяжелой, как будто весь дом затаил дыхание. Бах. Звук разбившегося стекла пронзил тишину, как выстрел. Нёвиллет вздрогнул, сердце сжалось. Он замер, прислушался. Но за этим последовала лишь та же пугающая, давящая тишина. Он отложил книгу, босыми ногами ступил на холодный пол. В нос ударил запах алкоголя — даже из коридора он уже чувствовался. Не зная точно, откуда доносился звук, он направился в мамину комнату. Ему нужно было убедиться, что с ней всё в порядке. Дверь приоткрылась со скрипом. Внутри царил полумрак. Лампа, перевернутая на бок, бросала неровный свет, отбрасывая по стенам зловещие тени. Бумаги были разбросаны повсюду, они словно метались по полу, как сорвавшиеся листья. На этих листах — разбитая бутылка, и вязкая лужа жидкости растекалась, пропитывая ковёр. Пол был влажный, скользкий. Его мать сидела прямо на полу, в центре этого беспорядка. Платье, когда-то ярко-красное, теперь липло к телу, мокрое, пропитанное вином. На лице размазанная тушь, глаза — пустые, стеклянные. Она не спала. Не плакала. Просто смотрела в одну точку, словно видела что-то, что не мог увидеть никто другой. Нёвиллет медленно подошёл ближе, босыми ногами наступая на мокрые осколки. Один из них больно впился в кожу, но он не отреагировал — боль была далека, почти неощутима, по сравнению с тем, что сжимало его грудь. — Мама?.. — позвал он тихо. Молчание. Он сел рядом, не прикасаясь. Просто сидел, наблюдая. Душа ныла, как будто кто-то вырезал из неё кусок. Слёзы начали катиться по щекам — медленно, беззвучно. Он даже не сразу понял, что плачет. — Я свободна, — вдруг произнесла мать. Голос её прозвучал отстранённо, почти весело. Нёвиллет вздрогнул. — Я свободна, ты рад? Она повернулась к нему, и в её взгляде было что-то сломанное. Она провела рукой по его щеке — жест резкий, без нежности. — Почему ты молчишь? — голос её дрогнул, но тут же стал громче, злее. — Твой отец соизволил позвонить. Спустя столько времени. И он — не рад моей свободе. На её глазах появились слёзы. Она оттолкнула его, порывисто, почти с яростью. — Ну почему ты такой же?! Почему?! Нёвиллет вытер слёзы рукавом, вспомнив, что его мама ненавидит, когда он плачет перед ней. — Нет, не такой же, — прошептал он хрипло. — Ты врёшь. Я же тебя учила… — Тут, она резко с силой ударила рукой по осколкам. Вино всплеснуло, как кровь. — Убирайся! Он хотел встать, принести бинты. Хотел помочь. Но тело не слушалось, будто цепями прибито к полу. Он не понимал, почему её голос, раньше такой ласковый, стал острым, как стекло. А утром… Утром Надья снова была здесь. Села рядом, обняла его крепко-крепко, гладила по голове, шептала сквозь слёзы: «Всё будет хорошо. Твоя мама вылечится. Это случится очень скоро…» Она объясняла, что мама просто в поисках себя. Что так бывает. Но Нёвиллет знал — каждый раз, когда он подходил к ней, когда видел, как она снова наполняет бокал, она кричала. Кричала, что он — ошибка. Что он такой же, как отец. И пусть проваливает. Он не знал, что страшнее — её слова или то, как сильно он всё равно её любил. Бедность не пришла внезапно. Она не постучалась в дверь — она медленно просочилась в дом, как холодный сквозняк. Она началась с той ночи, когда мама сидела на полу среди разбитого стекла и мокрых листов, с пустыми глазами, в ярко-красном платье, которое больше напоминало крик о помощи. С той самой ночи, когда она произнесла: «Я свободна. Ты рад?» После этого всё стало иначе. Она не сдалась. Просто начала пить. Сначала — немного. Вино по вечерам, чтобы «расслабиться». Потом бутылки стали появляться чаще, и по дому начал блуждать запах спиртного, пряный и тяжёлый, въедающийся в мебель и в дыхание. Мать говорила, что у неё всё под контролем. Что это «просто временно». Что она «разбирается». Но с каждым днём она разбиралась всё хуже. Бизнес, который передал ей отец после их развода, она поддерживала его годами, но развалился, как карточный домик. Она пыталась что-то исправить, кому-то звонить, договариваться, даже брала встречи — но всё это выглядело, как попытки удержать воду в пригоршне. Деньги утекали. Люди отворачивались. Бумаги исчезли со стола. Телефонные звонки прекратились. И в этой тишине первой исчезла Надья. — Мне не платят уже третий месяц, — тихо сказала она, пряча глаза. — Я… не могу больше приходить, Нёвиллет. Мне очень жаль. Он не ответил. Просто кивнул. Уже тогда он учился молчать, когда слова не могут ничего изменить. Надья всё равно иногда приходила. Приносила еду. Садилась рядом, гладила его по волосам. Уходила быстро — будто не могла больше выносить тишину в квартире. А он оставался. С мамой, которая теперь чаще спала днём и кричала ночью. С мамой, чьи глаза не узнавали его, когда она пила. Она всё чаще закрывалась в своей комнате. Всё чаще говорила с пустотой. И Нёвиллет начал чувствовать — всё рушится. Он не знал, как именно, но знал: что-то невидимое ломается в стенах, в людях, в нём самом. Он научился быть тихим. Осторожным. Убираться сам. Протирать пыль. Ходить в магазин за мелочами, если мама всё же просыпалась и просила что-то купить. Деньги исчезли. Свет отключали. Еда кончалась. Однажды он вышел на улицу. Пальто стало коротким, ботинки — старые, но крепкие. Он стучался в двери магазинов, предлагал помочь — носить, мыть, бегать. Он не говорил, что ему пять. Он просто просил дать ему шанс. — Ты слишком маленький. Иди домой. Где твои родители? Он уходил, не оглядываясь. Возвращался с пустыми руками. Сжимал кулаки, чтобы не заплакать. «Нельзя, нельзя!» — твердил он себе. А дома… дома мама пила. Она больше не спрашивала, где он был. Ей было всё равно. А потом… в квартиру пришла её старая знакомая. Слишком громкий голос, слишком много духов, слишком пронзительный смех. Они заперлись в комнате. Он слышал, как мама сказала: — Я не могу больше так. У меня ребёнок. — И что? Ты хочешь, чтобы он жил на улице? Он не понял смысла этих слов, но знал: теперь всё будет по-другому. Спустя какое-то время вернулась Надья. Молчаливая, уставшая, как будто знала всё. Она снова гладила его по голове и приносила суп в пластиковом контейнере. И больше не говорила, что всё будет хорошо. Потому что теперь… даже она не верила в это. Сначала всё изменилось незаметно. На кухне вдруг появился хлеб не из просроченного магазина, а свежий, мягкий, с хрустящей корочкой. Потом — пачка сливочного масла. Потом — курица. Настоящая, запечённая, пахнущая специями. Одежда тоже изменилась. Мать больше не ходила в вытянутых свитерах. В шкафу вновь стали появляться платья, плотно завернутые в пластиковые чехлы. Каблуки — снова на полке у двери. Помада — снова на губах. Мать почти не пила. Или делала это тихо. Она стала чаще умываться, гладить одежду, надолго уходить из дома — и возвращаться поздно, но уже не в истерике, не в слезах. Просто молча. Просто устало. Иногда она приносила сладости. Однажды — целую коробку лего. Другой раз — новую куртку. — Тебе нужно одеваться по погоде, — сказала она, не глядя в глаза. Нёвиллет чувствовал: что-то не так. Деньги приходили, но мама — будто бы отдалялась ещё сильнее. Была, как картонная фигура, стоящая в своей роли. Причесанная, улыбчивая, но пустая внутри. Он однажды спросил: — У нас теперь всё хорошо? Она посмотрела на него, выдохнула, затянулась сигаретой — давно не курила при нём. — У нас теперь… нормально, — ответила и отвернулась к окну. Он не знал, что значит “нормально”. Еда была. Тёплые вещи — тоже. Надья стала приходить чаще. Даже ночевала, иногда читала ему книжку перед сном. Видимо его мать снова стала платить ей. — Твоя мама старается, — говорила Надья тихо, обнимая его, пока он лежал в постели. — Просто… взрослым иногда очень тяжело. Особенно, когда они одни. Но в голосе няни была тревога. Пряталась в складках между ласковыми словами. Нёвиллет не задавал вопросов. Он уже понял: деньги — не делают дом тёплым. Только тише. Как будто кто-то просто прибавил звукоизоляцию к их боли. Иногда мама приносила новые серьги. Или духи. А иногда просто садилась в ванне, закрывала дверь и долго не выходила. Он слышал, как плескается вода. Иногда — как она плачет. Мать стала приходить поздно. Иногда — под утро. Иногда — вообще не возвращалась. Он перестал считать, сколько ночей спал один. Надья иногда оставалась с ним, но всё реже — она не говорила прямо, но ему не нужно было объяснений. Он просто чувствовал: всё, что раньше было стабильным, стало зыбким, как лёд под ногами весной. Однажды он проснулся от звука двери. Было темно. Может, три часа ночи. Или четыре. Он не знал — время стало расплываться, как и дни недели. Он лежал, не шевелясь, и слушал: каблуки по полу, неровные шаги, лёгкое постукивание чего-то стеклянного — может, духи, может, флакон с алкоголем. Шорох одежды. И голос. — Сука ты, Настя… — выдохнула мать в темноту, потом резко засмеялась и захлопнула дверь своей комнаты. Он подождал немного. Потом встал. Осторожно, босыми ногами, прошёл по коридору. Свет в её комнате был тусклым. Мать стояла перед зеркалом и смывала макияж. На ней было платье — короткое, яркое, обтягивающее. Губы размазаны. Волосы растрёпаны. На шее след — не от шарфа. Она не заметила его. Нёвиллет молча смотрел. Он не знал, что именно происходит. Но знал, что это не так должно быть. Что его мама, та, что раньше носила строгие костюмы, уверенно говорила по телефону, водила его в кафе и гладила по голове, исчезла. Вместо неё осталась женщина, которая шла сквозь жизнь, как по мокрому асфальту в тонких туфлях. Он стоял слишком долго. Она заметила его только тогда, когда повернулась, чтобы взять что-то со стола. — Что ты здесь делаешь?! — голос был раздражённый, с хрипотцой. — Я… проснулся, — тихо ответил он. — Иди в комнату, быстро. Не твое дело. Он не спорил. Развернулся. Ушёл. Той ночью он не спал. А утром она снова стала матерью — тихой, будто стёртой. Сделала ему чай, но сама ничего не ела. Просто сидела за столом, курила, смотрела в окно. И вот тогда, в один из таких вечеров, он впервые попытался спрятаться — не в доме, не в комнате, а внутри себя. Он достал старую книжку с картинками. Она когда-то принадлежала его отцу. Он не помнил отца, но в этой книге были какие-то странные существа, красивые дворцы, волшебные леса. Он открыл её и начал рисовать — сначала прямо по страницам. Рисовать Нёвиллет не умел от слова — совсем, но он создавал свой мир. Там, где есть порядок. Где все герои говорили правду. Где матери не плачут, не пьют, не уходят на ночь в чужие машины. Он рисовал дворец на воде. И мальчика с длинными волосами. Мальчика, который мог управлять дождём. Иногда он говорил с этим мальчиком — мысленно. Делился с ним своими мыслями, потому что никто больше не слушал. Мальчик не отвечал. Но Нёвиллет знал: он его понимает. Это стало спасением. Не бумага, не карандаши. А молчаливое присутствие чего-то внутри, что не ломается. Не исчезает. Не отталкивает. *** Школа началась в шесть лет, как у всех. Но с первого дня он понял: здесь не его место. Он не понимал, как можно не знать таких простых вещей, которые он давно выучил с Надьей. Он не понимал, почему одноклассники смеются над глупыми шутками, спорят о конфетах и играх, а не о том, как устроена Земля или почему в книгах Толстого все несчастны. Он всегда сидел на последней парте. Молчал. Писал аккуратно, читал быстро. Его не дразнили — просто обходили стороной. И вот, только во втором классе, ближе ко второму семестру, в класс перевелась она. Навия. Девочка с золотистым каре, голубые глаза, которые светились и с улыбкой, будто она забыла, что мир не всегда добр. Он увидел её впервые в столовой. Сам сидел, ковыряя салат, — уксус отдавал на зубах, и от этого хотелось морщиться, но он, как всегда, сдерживался. — Можно я подсяду? — спросила она и, не дожидаясь ответа, опустилась напротив с подносом.—Я Навия. Нёвиллет медленно поднял глаза, как будто очнулся от каких-то очень далеких мыслей. Его вилка продолжала копошиться в салате, как по инерции, хотя он уже давно перестал замечать его вкус. —Нёвиллет.— В его тоне звучало недоверие. Ему казалось, что это очередная какая-то проверка или спор. Но Навия лишь устроилась поудобнее, не обращая внимания на его настороженный взгляд. Она вздохнула, уставившись на свою еду — банальное пюре с котлетой и немного моркови по краям. Но потом, будто вспомнив, зачем вообще села, посмотрела на него снова, с тем же выражением лёгкой, почти солнечной настойчивости. — Ты всегда такой серьёзный? — спросила она, наклонив голову. — Как взрослый. Даже страшновато немного. — А ты всегда так много говоришь? — отозвался он, спокойно, без издёвки, скорее с искренним интересом. Голос его звучал неожиданно ровно, почти старше его лет. Навия задумалась, уткнувшись носом в котлету, потом усмехнулась: — Да. Особенно когда рядом кто-то молчит. Молчание меня нервирует. Он не ответил. Просто отложил вилку и впервые посмотрел на неё по-настоящему — не сквозь, не поверх, а прямо. Девочка в простом свитере с вытянутыми рукавами, волосы собраны кое-как, щёки чуть в морковке. Абсолютно не интересна. И при этом — интересна. — Ты не любишь салат? — спросила она, кивнув на его поднос. — В нём слишком много уксуса. Он перебивает вкус овощей, — снова сказал он просто, как есть. Навия засмеялась — не громко, не издевательски, а искренне, с каким-то непонятным облегчением. Её смех вдруг прорезал столовую, как свет сквозь пыльное окно. — Ты странный, Нёвиллет. — А ты странная, Навия, — ответил он после паузы, и впервые за день уголки его губ чуть заметно дёрнулись вверх. После этого они ели молча, но уже не в той пустоте, в которой он привык существовать. *** Когда Нёвиллету исполнилось двенадцать, всё, казалось, вошло в более-менее спокойное русло. Его мать нашла мужчину, в которого, возможно, поверила, — и в первый же месяц знакомства поспешила выйти за него замуж. Она ушла из эскорта, будто бы пытаясь начать всё сначала. Нёвиллет тогда не пытался в этом разбираться. Он не понимал, что именно двигало ею, да и желания понимать не было. Всё происходящее вызывало в нём лишь отстранённую апатию. Он чувствовал себя чужим в новой главе её жизни. Настолько чужим, что мать даже не удосужилась рассказать своему мужу о его существовании. Она подумывала отправить сына жить к подруге — чтоб не мешал. Но Нёвиллет сам подошёл к мужчине и произнёс те слова, которые должны были быть сказаны ею: «Я её сын». Мать смотрела на него с ненавистью, готовая сорваться, наорать, стереть его с лица своей выдуманной реальности. Но Станислав — так звали её мужа — молча принял это. Он не пытался стать для Нёвиллета отцом, но и собеседником не стал. Между ними была стена — вежливая, ровная, холодная. Мать снова стала содержанкой. Всё возвращалось на круги своя. Брак продлился недолго — всего три года. Станислав подал на развод, не выдержав: её вспышки гнева, пьянство, одиночество, в которое она затягивала и других. Особенно в запои она становилась пугающе яростной, как порыв урагана, способного вырывать двери с корнями. И однажды он просто вышел из квартиры, хлопнув дверью, как точкой. Нёвиллет в тот день вернулся домой из школы — усталый, сосредоточенный. Нужно было закинуть лишние учебники и ехать к репетитору. Обычно в квартире всегда был шум — мамины бесконечные разговоры по телефону, телевизор, что-то ещё. Но в этот раз — звенящая, глухая тишина. Она давила, как плотный воздух перед грозой. Он снял рюкзак, оставил его у двери. Сначала подумал просто уйти, но что-то заставило пройтись по комнатам. Всё казалось будто остановленным, замерзшим во времени. И вот, подойдя ближе к кухне, он услышал — шум воды. Напор в ванной. Дверь была приоткрыта. Он остановился. Неведомая сила вела его вперёд. Он заглянул. Ванная была наполнена глухим эхом падающей воды. На белом кафеле — тёмная кровь, впитавшаяся в швы плитки. Его мать лежала, почти растворившись в этой картине. Рядом — нож. Руки рассечены. Всё выглядело так, будто кто-то вырезал её из жизни, оставив только тело. Нёвиллет не закричал. Он не побежал. Он не дрожал. Он просто вышел из ванной и с третьей попытки набрал номер скорой. Руки не слушались, но лицо было — как маска. Каменное. Глаза — пустые. Ни слёз, ни истерики. Только тишина внутри, как в комнате, где кто-то ушёл навсегда, не оставив записки. Но сердце болело. Болело глухо, но сильно. О разводе ему сообщил Станислав. Мать долго не приходила в сознание, а когда открыла глаза — отказалась с ним говорить. Как будто он был виновен в её падении. Как будто он — не сын, а напоминание о чём-то тяжёлом и ненужном. И тогда, из ниоткуда, появился его отец. Тот, которого он даже не помнил. Приехал — узнав обо всём. Прошлое, которое он не знал, вдруг постучало в дверь. А детство — разбилось окончательно. Его мать не записала его в документы. На бумагах он не имел отца. Пустая графа. Пустая, как и его воспоминания о том человеке. Но однажды имя всплыло из ниоткуда — будто прошлое решило напомнить о себе, даже если ты его не звал. Отец. Вальзер. Он приехал не ради него. Или, по крайней мере, не планировал. Официально — чтобы обсудить какую-то деловую сделку в этом тихом, забытом богом городке. Но кто-то прошептал слух. Кто-то сказал, что женщина, с которой он когда-то делил постель, лежит в местной больнице. И он, ведомый странным ощущением вины или, быть может, призраком долга, стал расспрашивать соседей. Так он и оказался в той самой бело-зелёной больнице, где воздух пах медикаментами и бессилием. Нёвиллет в тот момент только что в очередной раз попытался заговорить с матерью. Безуспешно. Она отвернулась к стене, как будто сама стена была ей ближе, чем он. Он вышел из палаты — медленно, с опущенными глазами — и вдруг чуть не столкнулся с высоким мужчиной в узком коридоре. Он был высокий — метр восемьдесят пять, не меньше. Волосы — белые, такие же и брови, строго уложенные. Сдержанный стиль: белая рубашка, чёрный пиджак, тёмные брюки. Всё выглядело аккуратно, безупречно, почти стерильно. Только глаза — зелёные. Живые, внимательные, напряжённые. — Вам подсказать? — спросил Нёвиллет, немного нахмурившись. Мужчина взглянул на него, будто искал в нём кого-то другого — и всё-таки нашёл. — Ты… — Он запнулся, прокашлялся, голос дрогнул. — Ваше имя Нёвиллет? Подросток медленно кивнул. Молча. Внутри — глухо и тяжело. С того дня всё изменилось. Вальзер забрал его в Париж. Без фанфар, без обещаний, без слов «теперь всё будет по-другому». Просто — чемодан, вокзал, дорога, чужой дом. Нёвиллет поначалу воспринимал отца настороженно. Не с ненавистью — скорее с холодным скептицизмом. Словно смотрел на него через толстое стекло. Но Вальзер не пытался подкупить или понравиться. Он сел с ним и спокойно всё объяснил. О том, как после развода оставил ей бизнес — из чувства вины. Как она звонила потом ночами, проклинала его, шантажировала, отказывалась от его помощи — и он просто отступил. Признал это как ошибку. Не прикрывался. Не оправдывался. Чтобы облегчить адаптацию, Вальзер записал его к психологу. Но Нёвиллет сходил на пару сеансов — и перестал. Не хотел, чтобы чужие руки копались в его голове. Однажды он набрал номер матери. Хотел просто узнать, как она. Но она ответила резко, с яростью: — Предатель. И повесила трубку. С тех пор он всё узнавал о ней через отца. И постепенно перестал спрашивать. Слишком больно было слышать, что ей всё равно. В доме Вальзера жила женщина — его жена, а для Нёвиллета — мачеха. Ровесница отца, около сорока, со светлыми волосами, зелёными глазами и мягкой, чуть усталой улыбкой. Элен была флористом и всегда пахла свежесрезанными цветами. С ней он чувствовал себя… спокойно. Она не пыталась проникнуть в его мысли, не задавала лишних вопросов — просто разговаривала. Иногда по-доброму смеялась над чем-то, рассказывала о цветах, которые выращивала на балконе. Он отвечал редко, но слушал всегда. До встречи с ней он винил в разрушении своей несостоявшейся «семьи» именно «пассию» отца. Но, прожив какое-то время под одной крышей с Элен и Вальзером, понял: вина никогда не была на ней. И не могла быть. И был ещё Ризли — её сын, на год старше. Он жил отдельно, в небольшой квартире, которую снимал ему Вальзер, и наведывался когда как лишь по выходным. Их первое знакомство прошло сухо: обмен кивками, пара вежливых фраз. Тогда между ними не было ни дружбы, ни вражды — скорее, тихое уважение, продиктованное тем, что их родные когда-то сделали свой выбор. Но потом — университет. Первый курс. Ризли неожиданно оказался в той же аудитории. И между ними начался разговор. Неспешно. Не с дружбы — с понимания. А ещё была Навия — его школьная подруга. Летние встречи на каникулах, случайные переписки. Потом она переехала в Париж, поступила на юридический. И они снова стали ближе. В большом городе, где всё казалось чужим, она была частичкой прошлого, которую не хотелось терять. Как только стукнуло ему восемнадцать, отец с вымученным вздохом поддержал мнение своего сына, чтобы он жил отдельно, но с условием, что он будет обучаться его делу. Нёвиллет лишь одобрительно кивнул.  Живя под одной крышей с отцом и его женой, Нёвиллет редко чувствовал себя частью чего-то настоящего. Вальзер, несмотря ни на что, раз в неделю неизменно приглашал его на «семейный ужин». Скатерть, свечи, домашняя еда — всё выглядело почти по-настоящему. Почти. Он делал всё возможное, чтобы создать ту самую обстановку: тепло, уют, родство. Хотел, чтобы сын хотя бы на час поверил в то, чего у них никогда не было — в семью. Нёвиллет это ценил. Искренне. Он даже простил отцу пятнадцать лет тишины, пятнадцать лет, в которые он не удосужился даже раз навестить его. Но прощение — это не мост. Оно не соединяет души, не стирает пустоту.  Для него они никогда не были семьёй. И уже не будут. Семья — это дом, где тёплый свет из окна зовёт тебя вернуться. У него же был дом, в котором горел свет, но внутри — пустота и эхо шагов. Там не ждали, не звали, не искали. Он говорит, что семьи у него нет не потому, что её никогда не существовало, а потому что она умерла задолго до того, как он появился на свет. И всё, что осталось — это стены, где некогда кто-то мог любить. С отцом Нёвиллет начал по-настоящему общаться только с восемнадцати лет. Всё, что было раньше — редкие жесты, мимолётные попытки сблизиться — он не считал настоящей связью. Скорее, иллюзией, наивной и… даже по-детски глупой.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!