Часть 21 Суд

6 сентября 2025, 19:13

Понедельник, 4 декабря 1919 года.

Улицы Нового Орлеана дышали предрождественской прохладой, но здесь, в этом зале, стоял удушливый, неподвижный воздух. — Проснись, соня. Ты, кажется, уже достаточно выспался? Голос Шарлотты, бархатный и ядовито-ласковый, пронзил сознание, как иглой. Аластор ответил стоном — горло сжалось, не слушаясь. Веки, тяжелые, как свинец, с трудом приподнялись, и мир уплыл в кроваво-красную пелену. Ряды бархатных кресел колыхались перед глазами, словно алое море в полумраке гигантского зала. Его сознание качалось на этих волнах, и хотя тело было недвижно, внутри все сжималось от тошнотворного головокружения. И все же он узнал это место. Узнал без тени сомнения. Опера. Но каким чертом он здесь очутился? Ведь всего мгновение назад он был… Попытка собрать память в осколки обожгла мозг. Шарлотта. Ее комната. Вино, густое, как кровь… ее страсть, жадная и требовательная… Затем — ванная, но по пути… ее кабинет. Запретная дверь. Дневники, разложенные на столе с таким видом, будто их ждали. Он читал ее дневники. И после этого — провал. Обморок? Но почему? Яд в вине? Мысль пронзила его ледяной иглой. — Еще немного, и ты пропустишь самое интересное, — голос Шарлотты прозвучал прямо над ухом. Он попытался ответить, но издал лишь хриплый, бессвязный звук. Ее пальцы, холодные и уверенные, провели по его щеке. Аластор вздрогнул, и этот непроизвольный жест был полным предательством — он никогда не думал, что сможет испугаться ее прикосновения. — Представление? — просипел он, пытаясь совладать с паникой, с хаосом в голове, с обжигающей правдой, вычитанной в тех страшных строках. Взгляд скользнул вниз, к рукам и ногам, стянутым грубым канатом, коже, содранной до крови, когда его волокли сюда, как тушу. Ничего хорошего ждать не приходилось. — Где мы, Шарлотта? — В Опере, милый. Мы так давно здесь не были. Помнишь, «Трагедия мстителя?» Ирония судьбы, не правда ли? — Она сделала легкий, изящный пируэт, и его взгляд, скользя за ней, наткнулся на сцену. Ужас сдавил горло ледяной рукой. На подмостках был выведен сложный, извращенный круг, испещренный знаками, от которых слезились глаза. Рядом, с жуткой педантичностью, были разложены инструменты: свечи, пучки засушенных трав, ступка… и целый арсенал ножей, скальпелей и пил, отточенных до бритвенной остроты. Они блестели в тусклом свете, обещая невыносимое. Она собиралась довести дело до конца. Принести его в жертву. Как его мать. Как многих до него. Мысль была чудовищной и не укладывалась в голове. Все их время вместе — ложь? Все ее слова, поцелуи, объятия — лишь ритуал, подготовка к закланию? — Как ты можешь? — вырвалось у него, хотя глубоко внутри уже змеился ответ. — Ты прекрасно знаешь — как. И даже — зачем, — она произнесла это так легко, будто читала его мысли. — Я же предупреждала тебя, дорогой. Ковыряться в моей душе было скверной, скверной идеей. — Ты все равно бы это сделала. — Возможно. Но теперь я… огорчена. — Ты безумна, — прошипел Аластор, и каждое слово отдавалось болью в связанном теле. Пошевелиться было почти невозможно. — Ты омерзительна! Ради своих сумасшедших суеверий ты отняла у меня всё! Ты шаг за шагом превратила мою жизнь в ад! — А я думала, ты говорил, что не изменил бы ничего, — она приподняла бровь, и на ее губах заиграла та знакомая, безумная ухмылка. Аластор замер. Когда? Память метнулась в прошлое, пока не наткнулась на тот день. Зной. Колизей-парк. Он ждал Мимзи, рисовал в альбоме — сначала чертежи, потом ее портрет по памяти. И тогда появилась Она. Украла альбом, дразнила, смеялась. Он был ослеплен, опьянен ею. Их разговор тогда был полон тревожных намеков, которые он предпочел проигнорировать. Она говорила о прошлом, о предначертанности, о мертвых, среди которых ходит. Он все списывал на ее работу, на постоянное соприкосновение со смертью. Но она говорила буквально. Преследуемая призраком умершей возлюбленной. И тогда, одурманенный счастьем, он сказал: Я бы ничего не изменил. Он был искренен. У него была цель, друзья, брат. Он был влюблен. Счастлив. Это было затишье. Прекрасная, но ядовитая роза. Теперь он понимал. Если бы знал, к чему это приведет… он изменил бы одну-единственную вещь. — Я бы лучше никогда не встречал тебя, — выдохнул он, и в этих словах была вся накопившаяся ненависть, вся горечь и боль. Шарлотта вздрогнула, будто он ударил ее хлыстом по лицу. Ее маска совершенства дала трещину, обнажив на миг неподдельную рану. — Я не ожидала такого от тебя… — она пробормотала, и в ее голосе впервые прозвучала растерянность. Его чуть не вырвал горький, ядовитый смех. После всего, что она сделала, после того как разорвала его жизнь на куски, она не ожидала ненависти? Даже у слепого влюбленного дурака есть предел. — Тогда я не знал, кто ты на самом деле, — его голос сорвался на хриплый крик. — Я не знал, что ты — лгунья! Черт побери, мне нужно было пристрелить тебя, пока была возможность! Ее лицо окаменело, но голос остался ледяным и спокойным, пугая своей неестественной ровностью: — Возможно, так и было бы лучше. Для нас обоих. Но знай: я не лгала тебе. Солгала лишь однажды. Аластор почти физически ощутил, о чем она говорит. О том самом признании, что должно было все изменить. И она произнесла: — Я уже умела плести венки. Жалкая, ничтожная попытка оправдания. Дешевый сентиментализм посреди храма ужаса и крови. И все же… воспоминание вонзилось в сердце, как отравленный клинок: поле, цветы, ее смех, редкие мгновения безмятежного счастья. Но он не позволил себе растаять. Не теперь. — Думаешь, мне тебя жаль? — хрипло рассмеялся Аластор. — Хочешь убить — убивай. Хочешь пытать — пытай. Но хватит терзать мое сердце сказками о любви! — Я не обманываю, — резко оборвала она. Ее взгляд был горящим и прямым, а голос вдруг сорвался на дрожь. — Я люблю тебя, Аластор. И мне не хотелось бы этого делать. Но я должна. Ради нее. Она выглядела жалкой и величественной одновременно — стоя перед ним, вся в черном, с горящими фанатичным блеском глазами, и твердя, как заведенная, о причине своего безумия. И все же в ее голосе, таком убежденном, дрогнула едва уловимая нота. И этот крошечный изъян в ее броне, хотя он и жаждал ее ненавидеть… смягчил его. Сделав глубокий, предательски прерывистый вдох, который не смог прогнать сухость с языка и ком из горла, Аластор попытался заговорить снова. На этот раз не крича. — Ты же умнейшая женщина. Ты должна понимать, что всё это — безумие. Оно бессмысленно, Шарлотта… — Я и не жду, что ты поймешь, — ее голос прозвучал монотонно, тяжело, словно придавленный грузом всех грехов мира. — Она была моей первой любовью… моей единственной— — А ты — моей! — вырвалось у него, заставив ее замереть. — Разве я не мог бы понять? Разве я не давал тебе второй шанс? И третий? И четвертый?.. Несмотря ни на что? Ты действительно предпочтешь призрак — мне? Живому человеку, который стоит перед тобой с сердцем нараспашку, с милосердием, которого у меня уже не должно было остаться?! — Выбирай выражения осторожнее, Аластор, — ее предупреждение прозвучало тихо, но зловеще. — Я говорю только правду! И ты это знаешь! — он рванулся к ней, но веревки впились в запястья. — Правду? — она горько рассмеялась, и звук этот был похож на лязг стекла. — Ты говоришь о ней так, будто она сгнила в земле! Думаешь, оскорбления в ее адрес или в мой помогут тебе? Спасут? Интересная тактика для ухажера! — Это не тактика, черт возьми! Это боль! — его голос сорвался, и в нем зазвенела его собственная, неприкрытая ярость. — Боль разбитого сердца! Та самая, что свела тебя с ума! Та, что заставила терять рассудок от горя! Ведь ты знаешь, как она умерла! Ты была там, восемь лет назад, ты видела, как она медленно угасала от чахотки, ты— Ее лицо стало абсолютно бесстрастным, маской из белого мрамора, а глаза — холодными и пустыми, как беззвездная зимняя ночь. — Замолчи, — она произнесла это беззвучно, но сила этого шепота была страшнее любого крика. — Ты же понимаешь! — не сдавался он, чувствуя, как наконец-то ранил ее, и это придавало ему сил. — Ты забальзамировала ее тело. Ты должна была это сделать, иначе от нее остались бы одни кости. Ты можешь отрицать это сколько угодно, но правда— — ЗАМОЛЧИ! Ее крик, пронзительный и дикий, разорвал тишину оперного зала, ударив в стены и обрушившись на него градом невидимых раскаленных игл. Аластор застонал от новой волны боли в висках, а Шарлотта сгорбилась, вцепившись пальцами в волосы, будто пытаясь вырвать из головы сами слова, которые он произнес. По крайней мере, так ему показалось. Но Шарлотта не из тех, кто сдается без боя. — Какая наглость… какая бесконечная, чудовищная наглость — всегда считать, что ты прав! — прошипела она сквозь стиснутые зубы, и каждое слово давалось ей с усилием, будто ранило изнутри. — Уверенность, что Судьбы не существует, что ею можно играть! Вечное внимание только к своим собственным нуждам! Ты изменился. Ты так сильно изменился… И, полагаю, в этом виновата я, — она прикусила губу до крови. — Но… я тебя больше не узнаю. В тебе не осталось ни простодушия, ни доброты. Вероятно, потому, что пройти через все, что выпало на его долю, и сохранить их было попросту невозможно. Вероятно, потому, что он просто устал. И все же слышать это снова, да еще из ее уст, было хуже пощечины. Почему все вели себя так, будто это он во всем виноват? Он был жертвой, черт возьми! Никто, и уж тем более не Шарлотта, не имела права читать ему лекции о невинности и доброте. Аластор устал быть тем, кого бьют. Он устал быть слабым — даже перед лицом неминуемой смерти. Он не собирался уходить, прикрывая сладкой ложью гниющую язву в своей душе. — Интересно, почему? Может, потому, что кто-то жестоко убил единственных близких мне людей, предварительно поиграв моим сердцем, как дешевой игрушкой? Может, потому, что этот «кто-то» исчез, оставив меня сломленным и в смятении, а потом вернулся, чтобы использовать и убить снова? — он выплюнул слова, полные желчи и ненависти. — Что ж, в моей жизни и так мало чего ценного. Мир многого не потеряет, — Аластор горько усмехнулся, и она отвела глаза — жалкая, лицемерная попытка изобразить стыд. Для женщины, ставшей причиной всей его боли. — Но мне интересно, — продолжил он, — зачем ты вернулась сейчас? Тебе следовало либо прикончить меня тогда, либо найти другого несчастного дурака, более… подходящего. — Жаль, что «подходящий» — это ты, Аластор! — выпалила она, и в ее голосе впервые прозвучала неподдельная досада. — Дело не в этом! Причина, по которой я вернулась… У меня кончается время. — А, то есть у тебя теперь и на убийства есть график? Восхитительно. Просто чудесно. — Нет, ты не понял. Мое время на исходе. Как только мы закончим здесь… всё. Я уйду. Я последую за тобой в загробный мир. Очень скоро. «Последую за тобой?» Что она имела в виду? Что она может… И тут его осенило. Ужасающее, леденящее душу прозрение. Поток воспоминаний, деталей, которые он должен был заметить, но был слишком ослеплен или слишком напуган, чтобы признать. Он вспомнил, как за время их странных отношений Шарлотта, никогда не отличавшаяся пышными формами, становилась все более хрупкой и прозрачной. Ее аппетит скакал от полного отсутствия — когда он не мог уговорить ее съесть даже половинку бенье — до волчьего голода, пугавшего его своей ненасытностью. Он вспомнил, как быстро она выдыхалась, особенно в тот злополучный день в парке аттракционов, постоянно прося передышки. Или в их последний день, когда он нес ее на руках домой, потому что она буквально валилась с ног от изнеможения без видимой причины. Как неестественно яркий румянец на ее щеках с каждой неделей становился все алее, словно ядовитый цветок. Он вспомнил, как она дрожала по ночам, вся в липком поту, даже когда в комнате было прохладно, а осенний ветер гулял за распахнутым окном. Он вспомнил чудовищные, темно-фиолетовые синяки на ее плече и руке после того, как он всего лишь оттолкнул ее, — слишком страшные для столь легкого воздействия. Ее оправдания: «Выглядит страшнее, чем есть. Я просто… легко синею...» И больше всего он вспомнил ее кашель. Постоянный, глухой, приглушенный, который она так старательно скрывала, прикрываясь изящным алым платочком. Алый платок. Нет… — Ты… ты не можешь быть серьезной, — прошептал он в полном шоке, и связанные запястья сами собой задрожали. — Ты снова лжешь. Так? Скажи, что лжешь! — Нет… На этот раз нет, Аластор, — она выдохнула, и в этом выдохе было больше усталости, чем раздражения. — Какой в этом смысл? Скрывать уже нечего. Мы оба скоро будем гнить в земле. Ее спокойствие было жутким контрастом горькой жестокости ее слов. После долгих лет подчинения чахотке в ней осталась лишь ледяная, безжизненная покорность. Ее резкость — лишь щит. Или даже утешение, ведь разве смерть — не то состояние, где больше нет ни боли, ни слез, ни сожалений? Как же невыносимо она должна была страшать все это время. Поздняя стадия чахотки — адская агония, насколько он знал. И он не видел. Не хотел видеть. И теперь его охватило жгучее любопытство… — Сколько… сколько тебе осталось? — Неделя. От силы две, — ответила она просто, будто речь шла о прогнозе погоды. Тишина, воцарившаяся между ними, была оглушительной. Никто из них не произнес ни слова, и лишь скрип старого паркета под ее ногами эхом отдавался в пустом зале, словно треск костей. Для него каждый ее хриплый, затрудненный вдох был таким же выстрелом. За шоком пришел гнев. Яркий, слепящий, пламенный протест против несправедливости открывшейся ему истины. — Ты не можешь умирать! — его крик сорвался с губ, грубый и безнадежный. — Как это вообще возможно? Ты не можешь! Не имеешь права! — он кричал снова и снова, словно силой голоса мог отменить приговор. — Это неправда… Ты не можешь просто взять и умереть! — И это говоришь ты, тому, у чьего горла я держу нож? — едва заметно приподняла бровь Шарлотта. Холод лезвия охладил кожу, но не адский огонь, бушевавший у него внутри. Аластор ненавидел ее. Он имел на это полное право. И все же он желал ее, как последний безумец, и это чувство, возможно, было единственным доказательством существования магии. Он искренне хотел, чтобы она никогда не появлялась в его жизни. Все было бы проще. Но она появилась. И раз уж появилась, он не мог позволить ей уйти. И вот он снова оказался в ситуации, где выбор принадлежал не ему. Чего бы он ни хотел, чего бы ни жаждал, ее не станет — как не стало стольких до нее. Он снова останется один. Лишенный еще одного значимого человека, хорошего или плохого. С этой точки зрения… Аластор предпочел бы первым встретиться со своим Создателем. Он просто устал. Устал снова и снова проходить через боль утраты. Это не должно выпадать на долю никому. Он мог только умолять. Пытаться заклинать реальность. Точно так же, как делала она… — Ты не должна умирать. Только не ты, — твердил он в отчаянии, пытаясь силой мысли отвергнуть неизбежное, лишь бы сохранить последние обломки своей изможденной души. — Почему все уходят? Почему ты заставляешь всех уходить, а потом уходишь сама? — Я никогда этого не хотела. Простая фраза, брошенная без колебаний. И такое разительное противоречие его собственному крику, который сдерживали только веревки. — Но ты это сделала! И теперь ты умираешь, но все еще пытаешься… воскресить мертвую девушку? Даже если допустить, что магия реальна и у тебя получится… Ты хочешь вернуть ее только для того, чтобы она увидела, как ты умираешь на этот раз? Чтобы этот порочный круг продолжился? — Она никогда не зашла бы так далеко, — Шарлотта отвела взгляд. — Она… не такая, как я. — Тогда зачем? Думаешь, она будет счастлива жить в мире без тебя, зная, что ради ее жизни ее возлюбленная убила несчетное число людей? — Это не— — Думаешь, она все еще сможет тебя любить? Уверяю тебя, любить убийцу — непросто. Я-то уж знаю. Глаза Шарлотты расширились, словно он ударил ее ножом. Ее пальцы непроизвольно поднялись к щеке. Ответа у нее не нашлось. Его просто не существовало. Она медленно перевела взгляд на сцену, на жертвенные инструменты, что на самом деле были орудиями пытки. И Аластор замер, почувствовав ледяную пустоту в груди. Потому что в тот миг он понял — она приняла решение. — Шарлотта… что ты задумала? Ответа на вопрос, на который они оба уже знали ответ, не последовало. Грациозно, с потусторонним величием, она сделала шаг по направлению к сияющим лезвиям. Каждый ее шаг отдавался в его сердце похоронным звоном. Это было ужасающе — ее лицо было пустой, бесстрастной маской, когда она склонилась над ним, загораживая свет. — Шарлотта?.. — ее имя сорвалось с его губ шепотом, полным последней, отчаянной надежды. — Я буду быстрой. Обещаю. Ее пальцы, холодные, как мрамор, — те самые, что ласкали его кожу и которые Аластор когда-то осыпал поцелуями с бесконечным обожанием, — вновь легли на его обнаженную грудь. Они скользнули по ребрам с почти нежным, знакомящим прикосновением, вычерчивая карту его тела, которую она знала наизусть. По спине пробежала ледяная дрожь, но не от наслаждения. Потому что следом прикоснулось нечто иное. Металлическое. Острое. Лезвие коснулось кожи с мягким, почти ласковым давлением, но за ним стояла такая непоколебимая решимость, что оно легко разрезало плоть, оставляя за собой тонкую, изумрудно-алую линию. Стало ясно — Шарлотта делала это не впервые. В ее движениях не было слепой ярости уличных головорезов, некогда потрошивших его. Нет. Это была выверенная, хладнокровная точность хирурга, доведенная до автоматизма отчаянием. Она исполняла на его теле свой собственный танец, и музыкой ей служили его сдавленные стоны. Сознание Аластора плыло в кровавом тумане боли. Он бился в конвульсиях на холодном полу, как подраненная птица, но веревки держали его мертвой хваткой. Сквозь пелену, застилавшую зрение, он все равно пытался поймать ее взгляд. Все еще пытался. Какой жалкий, непобедимый идиот. Возможно, это было безумие. Возможно, он и сам сошел с ума. Но даже сейчас, разрезаемый заживо ее рукой, даже зная, что вина за всю эту муку лежит на ней, он не мог отпустить. Наперекор логике. Наперекор инстинкту самосохранения. Наверное, потому что Шарлотта была одной из последних, кто помнил его прежним. Единственной, кто знал его до того, как мир раскололся на «до» и «после». Аластор до ужаса боялся снова остаться в одиночестве. И сквозь боль ему открылась чудовищная, откровенная истина — он понимал ее. Задал себе вопрос: умри она, смог бы он, обладай он ее верой, сделать то же самое? Он не верил в магию, это была чепуха. Но если бы отчаяние было достаточно сильным… если бы чаша горя переполнилась?.. Он бы поступил так же. Без тени сомнения. Смерть ведь дарует пустоту. А пустота — это единственная настоящая благодать. Да, это дар. И он должен быть благодарен, что его ему преподносят. Он так долго ждал конца, передышки, избавления. У него никогда не хватало духу завершить все самому. Он должен быть признателен за эту помощь. Жаль только, что это так невыносимо больно. Аластор заставил себя моргнуть, сгоняя с ресниц кровавую влагу, — и мир на мгновение прояснился. Он смог увидеть ее. И понял, что она вовсе не была тем бездушным палачом, каким пыталась казаться. Ее руки, такие точные в своих действиях, отчаянно дрожали. Пальцы, отгибавшие лоскуты его кожи, обнажая пульсирующую плоть и белесый блеск ребер, были влажными и неуверенными. Она с силой прикусила собственную губу, и на его зияющую рану упала одинокая, обжигающе горячая слеза. Не будь в его жилах литра адреналина, он бы давно потерял сознание. Но даже его силы были на исходе. Аластор выдохнул, и этот выдох был похож на предсмертный хрип, готовясь принять наступающую тьму. Ту тьму, где слышался лишь бешеный стук его собственного сердца, ее прерывистое дыхание и… Шипение? Он резко распахнул глаза. Но прежде чем мозг успел осознать звук, оглушительный грохот потряс здания. Пол сцены вздрогнул, и на него обрушился шквал пыли и щебня. Где-то рядом с визгом лопнуло стекло. И сквозь нарастающий гам, сквозь треск ломающихся балок прорвался ее голос. Не крик ужаса, а… хохот. Безумный, пронзительный, истеричный смех. — Мэри, опять ты?! — закричала она, захлебываясь собственным весельем. — Тебе никогда не надоедает? Снова огонь? Ах, мы возвращаемся к самому началу, не так ли?! Огонь?... Аластор втянул воздух, и едкий запах гари обжег легкие. Это был не просто строительный мусор. Это было едкое, черное облако гари и гудрона. А то шипение… то были искры, сыпавшиеся с перегруженных электрических кабелей, замкнувших где-то в глубине. Пожар. Оперный театр пожирало пламя. И его судьба была предрешена. Порыв горячего ветра ненадолго разогнал дым, и он увидел ту часть сцены, куда она отошла. Он всматривался в клубящуюся пелену, пытаясь найти ее силуэт, но не видел ничего. Его взгляд упал ниже, на пол — и кровь застыла в жилах. Она лежала, придавленная массивной балкой, обрушившейся с потолка. Алое пятно быстро растекалось по полу вокруг нее. — Шарлотта?! — прохрипел Аластор, и боль от крика разорвала ему горло. Он забыл о собственной ране, о крови, сочившейся из его груди. — К черту! К черту всё это! — ее голос, слабый и сорванный, прозвучал в ответ. И тогда он увидел, как ее рука разжимается. Нож, забрызганный его кровью, выпал из ослабевших пальцев и, зловеще блеснув в отсветах пламени, со звоном отскакнул по полу. Он скользнул и остановился в сантиметре от его связанных запястий. — Что ты делаешь, Шар— — Беги, глупец! — перебила она, ее слова тонули в приступе кашля, дым разрывал ее легкие изнутри. — Беги, пока не поздно! Инстинкт сработал быстрее мысли. Он рванулся к клинку, окровавленные пальцы судорожно сомкнулись на рукояти. Лезвие впилось в ладонь, но это не имело значения. Хватки хватило, чтобы перепилить ослабевшие веревки. Он был свободен. Снова свободен. Он мог сделать выбор. Спастись. Убежать от очередного пожара, от очередной трагедии. Какая ироничная петля: вся его жизнь началась с огня… и, казалось, им же и должна закончиться?

***

Едва Аластор, спотыкаясь, вывалился на мостовую, залитую тревожным заревом, как с оглушительным скрежетом, похожим на предсмертный стон исполинского зверя, рухнула главная арка входа. Гора искорёженного металла и камня навеки похоронила собой то, что минуту назад было порталом в иной мир. Пока яростное пламя не выгорит дотла, никто не сможет ни войти внутрь, ни выйти оттуда. Там, в огненной печи, погибало сердце,— Французский оперный театр. Место, где некогда затаив дыхание замирала изысканная публика, где воздух дрожал от катарсического смеха и слёз, пролитых под чарующие звуки великих опер. Храм искусства, видевший на своей сцене величайшие страсти, теперь стал сценой для последнего, самого страшного акта. И звучала на ней иная музыка. Не голоса певцов, а нарастающий гул огня, треск пожираемой древесины и — пронзающий душу, истерический хохот. Он вырывался сквозь стены, смешивался с дымом и впивался в Аластора тысячей отравленных игл. Этот звук пригнул его к земле, вдавил в грубый булыжник мостовой. Он рухнул на колени, сжавшись в отчаянной, почти молитвенной позе, но молиться было некому. Это был конец. Для неё. Для него. Для целой эпохи в жизни Нового Орлеана. В ядовитом дыму таяла не просто постройка — исчезал символ. Жемчужина Французского квартала, украшавшая его более полувека, здание, что должно было стоять вечно как памятник ушедшим поколениям, обращалась в прах. Величественные колонны превращались в груду углей, бархат и позолота — в пепел. Пламя, алчное и безразличное, тянулось к небу багровыми языками, словно космическое предостережение о тщетности всех человеческих амбиций. Горящий театр стал гигантским погребальным костром, а толпа зевак, сбежавшаяся на зрелище, — его безмолвными и непонимающими свидетелями. Они видели лишь трагедию города. Они оплакивали остановившееся сердце старого квартала. Лишь один человек в этой толпе знал, что на самом деле происходит. Лишь он один понимал, что стал свидетелем не просто пожара. Это было аутодафе. Сожжение последней ведьмы. И Аластор скорбел не о камнях и бревнах. Он скорбел о ней. О себе. О той любви, что была прекраснее любой оперы и ядовитее любого зелья. Всё, чем он был, всё, что он когда-либо любил и ненавидел, — всё это уходило вместе с дымом, поднимающимся к безразличным звёздам. Пепел, словно саван, медленно оседал на его плечи, на его руки, на его душу, укрывая прошлое непроглядным серым снегом. Ничто никогда не будет прежним. И сквозь нарастающий гул огня, сквозь гам толпы и вой сирен, до него донеслось. Не крик. Не предсмертный хрип. А его имя. — Аластор!

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!