Часть 2
18 августа 2024, 18:09Апрель, 1997 год
К исходу первой недели под замком Интегра себя возненавидела. Рассудочно и безжалостно — ее слезы пересохли слишком быстро. Слишком быстро иссякла ее скорбь. На похоронах отца она держалась до того сдержанно, почти скупо, что лишь нагнала на себя дополнительных подозрений: сэра Пенвуда можно было скорее принять за папиного сына, так бурно он всхлипывал и громко сморкался. Она смотрела, как гроб Артура Хеллсинга помещают в фамильный склеп так же спокойно, как до этого смотрела на его тело при опознании. Тогда, на официальной процедуре, она почти испуганно попыталась оправдаться перед собой: это все потому, что смерть его изменила. Сам он ссохся, но лицо его будто расплылось. У него выпали почти все волосы, нелепо поредела половина бороды. И эта безжалостная процедура обнажила все то, чего она доселе не видела и почти не хотела знать: огромный аутопсический разрез через всю грудь, выступившие в посмертии шрамы, почти лиловые и грубые, все, что он получил при жизни, с самой юности, дряблая кожа, будто на два размера больше. Это тело, говорила она самой себе, оно выпотрошено в поисках ответов на очевидные вопросы. Оно набито тряпками теперь, оно пусто, ведь они слили всю кровь, что еще оставалась в нем, до последней капли. Над чем тут плакать? Это даже оболочкой не назвать, а что же до души… Интегра ждала повторения своей первой больничной истерики. Она его жаждала со смутной надеждой, будто вопрошала свою человечность — где же ты, скорбь? Почему не придешь, не утешишь, не умалишь боль мою? Почему лишь одна вспышка — и та доставшаяся другому мужчине? Но слезы к ней так и не пришли. Наверное, она знала ответ: она настоящее чудовище, ведь она глубоко отвратительна… но в глубине души она похоронила отца и оплакала его еще восемь лет назад. Тогда, в моменты агонии, не пресеченной их с Ричардом обоюдно выпестованной мерзостью. Тогда, когда у нее были силы смириться с неизбежностью его смерти, когда они держали друг друга за руки, по-настоящему прощаясь. И все эти восемь лет ее страха, ее бесконечной тревоги — отголосок той жуткой неслучившейся смерти, того благодатного небытия, в которое отец проваливался, будто отчаянно борющийся с волнами утопающий. Свое она отскорбела авансом еще тогда. Вместо печали и горя Интегрой овладела тревога, казавшаяся ей отвратительно прагматичной. Явившийся к ней в больничную палату перед перевозкой в особняк сэр Айлендз вместо приветствия спросил у нее, что ей известно о папином завещании: как его поверенный он хранил копию, составленную восемь лет назад, сразу после папиного «выздоровления», после того, как Уолтер попал в опалу из-за того, что слишком часто вступался за Интегру и потерял свое право распоряжаться его имуществом. — Я боюсь, это не сочтут даже шуткой, — мрачно заявил сэр Хью, против всех положенных процедур протянув Интегре вскрытый конверт. — Взгляни, не бойся. Хвала Господу, что я не на оглашении это увидел. Вложенные в конверт листы бумаги, заверенные сложным ажурным вензелем лорда Хью, двенадцатого графа Айлендза, и утвержденные нотариусом Ее Величества лордом Суонси (ныне покойным)… Они были пусты. Девственно чистые листы бумаги. Интегра перевела на сэра Хью недоуменный взгляд. — Это не было вашей договоренностью? — ровно спросила она, возвращая бумаги. — Что вы впишете того, кого посчитаете достойным наследовать за ним? — Артур не настолько считался с моим мнением, — без обиняков заявил он. — Он вообще ни с чьим мнением, кроме своего, не считался. Полагаю, что это проявление его… способностей. Не так ли? Бумага была особенной? Интегра нехотя кивнула. Спрашивать у сэра Хью, что было там написано… — Корона. Он передавал все Короне. По крайней мере, так он диктовал текст при мне, — не церемонясь с ее чувствами, сообщил сэр Айлендз. — И небольшое ежегодное содержание для тебя — до замужества. — И все? — отстраненно спросила Интегра. — И все, — подтвердил он. — Я предположил, что может быть еще одна бумага, но… Но кабинет Артура выгорел дотла. Уцелевший сейф оказался пуст — вполне в духе твоего папаши, так это прокомментировал сэр Хью. И без сверки двух копий завещаний этот лист пустой бумаги можно использовать разве что в сортире. И сэра Хью это чертовски злило — как поверенному ему предстоит что-то доказывать исключительно на словах, а это затянет процедуру на пару лет, если не больше. Если он вообще захочет с этим связываться. — Думаю, твой отец предполагал, что без завещания наследовать будет самый изворотливый и бойкий член семьи. — Это не в его духе, — пробормотала Интегра. — Откуда тогда это? — кивнул он на письмо. — Откуда эта мысль про Корону? Интегра отмолчалась. Сэр Хью когда-то, еще до своей свадьбы, был близким папиным другом. По молодости они, как скромно отмечал Уолтер, «куролесили», и не стоит смотреть на его ледяную физиономию, Интегра, тебе сложно в это сейчас поверить, но сэр Хью в молодости был тем еще балбесом, разве что морализаторствовал побольше твоего отца, но в переделки тоже попадал частенько. Но эта дружба с годами закончилась — это естественный процесс, если в нем замешана рутина, даже такая необычная, как в их случае. Опять же, сэр Айлендз рано обзавелся семьей, в отличие от ее отца, и всецело отдавался воспитанию детей — это Артуру Хеллсингу предстоит понять и прочувствовать почти на четверть века позже. Все это отдалило их друг от друга, превратив некогда близкую дружбу в обычную формальность. Сэр Хью был верен ей больше по привычке — в отличие от Артура он был настоящим англичанином, и поводом забыть о некогда близких отношениях мог быть разве что публичный скандал с оскорблением Монарха. Наверное, он и теперь, когда по-настоящему уже и не помнил человека, с которым его связывали полные приключений годы, назвал бы себя другом Артура Хеллсинга. Может быть, лучшим другом (и даже, не без ехидства — единственным). Вот только папа вряд ли бы так сказал. Все те годы, что она знала его, «дружил» он разве что с Уолтером, насколько возможна дружба между Творением и Создателем. Куда теплее, чем о сэре Айлендзе, он отзывался о Шелби Пенвуде и даже советовал обращаться в случае неприятностей именно к нему, а не к «Бобби Уолшу», с которым его связывали тесные рабочие отношения. И не к Хью Айлендзу: «Он мне все-таки начальник», — так это однажды подметил папа. Нехотя подметил, с явным неудовольствием и ворчанием. Такие отношения точно могли порушить дружбу — по крайней мере, с одной из сторон. Тем более… Все сильные папины чувства доставались только ей. И дружил он всерьез и беззаветно — только с ней, ни с кем больше. Когда-то дружил. Поэтому лорд Айлендз едва ли понимал папу. Он его, «нового», после выздоровления, считай и не знал. Для него желание все передать Короне было в какой-то мере естественным — большую часть их жизни отец был одиноким и служил Отечеству. Сэр Хью как будто так и не привык, что у Артура Хеллсинга есть дочка, ему наверняка приходилось напоминать себе об этом. И все-таки задавать вопрос о завещании он пришел ей, а не Ричарду. А что она могла ему ответить? Что после возвращения с того света отцом овладело черное отчаяние? Что он ее и Ричарда буквально возненавидел? Что это решение тогда, восемь лет назад, показалось ему самым верным? А потом он просто передумал — он ведь даже в таком мраке, в котором находилось его сердце, оставался расчетливым магом. И завещание он готовил на бумаге, которая не просто стерпит все — она будет подчиняться воле того, кто ее Сотворил. Мыслями сэра Айлендза владело новое завещание. А мыслями Интегры — момент, в который бумага очистилась. Когда? Когда папа этого захотел? Он ведь видел Ричарда в самый последний свой миг, он видел ее; умирая, он думал о ней. Умирая, он пожертвовал последние капли своей крови тавматургии, чтобы сделать ее будущее… Каким? — Боюсь, я не смогу вам объяснить, — ровно произнесла Интегра. — Потому что папу никто не понимал до конца. Даже я. Особенно я. Сэр Хью посмотрел на нее с мрачным скепсисом. Он умел хранить это непроницаемое выражение лица, за которое отец порой несчастно костерил его «дохлой рыбой». Не понять, что он думает о ней, что для нее готовит и готовит ли вообще. В конце концов, ты ведь достаточно взрослая девушка, чтобы отправиться в самостоятельное плавание, не так ли? — Значит, будете наследовать по закону, — резюмировал он, поднимаясь со стула. — Могу посоветовать вам отличного адвоката по семейным тяжбам, если у тебя есть доступ к трастовому фонду. Артур ведь им озадачился? И кстати… — он будто спохватился. — Как ты себя чувствуешь? После этого его визита — паршиво. О чем ему знать, разумеется, не стоило. Интегра еле-еле улыбнулась ему бледными губами: достаточно было сказать, что она до сих пор нужду справляла в больничную утку, потому что даже с ходунками не могла простоять больше десяти секунд и не заорать от разрывающей нервы боли в бедре. И это врач еще сказал, что ей «повезло», что у нее артерии не ссохлись и не слиплись, и тот молодой человек, что накладывал ей жгут, правильно ее не щадил — иначе ногу вовсе пришлось бы отнимать. «Тот» молодой человек… черт, не надо. Не стоит думать об этом. После «переезда» в особняк стало лишь хуже. Чувство вины за недостаточную скорбь пожирало ее, Интегра чувствовала тупую боль в груди, которую раньше заполняли мысли об отце, и порой она заставляла себя быстро, немедленно вспомнить его лицо, его голос, его запах — будто за эту неделю он мог исчезнуть из ее памяти, если она не будет постоянно за него цепляться и наказывать себя за то, что не изошла насмерть плачем. Будто ей до́лжно было бы уйти за ним, но… Но она осталась жива. Как и Ричард. И это значило, что все стало еще запутаннее. Еще страшнее. Она не сомневалась, что он вернется в особняк. Он умел влиять на людей исподволь, по мелочам перевешивая их мнение на свой счет в свою пользу. Он весь — будто точащая камни вода. Он был бодрым, совсем еще нестарым мужчиной, а значит, ему легче договориться со всеми, кто начал стягиваться к Организации. Ему будет легче ее заполучить. И что тогда будет с ней? Интегра не знала, как объяснить сэру Айлендзу очевидную для всех в организации вещь: она попросту не приспособлена для того, что он назвал «самостоятельным плаванием». Она не представляет себе мир за пределами особняка. Она ничего не умеет, кроме того, чему ее научили здесь, в учебке. Без организации, без того, чем была напоена ее жизнь, какой бы дрянной и тусклой она ни казалась… как она сможет? Чем она ее займет? Действительно подастся в наемники? Или превратится в этакий трофей на лондонском рынке невест, на который никто и не польстится в связи с предстоящей тяжбой? Как в «Холодном доме», ей-богу, может, не стоит и ввязываться… Или ей придется остаться здесь… вместе с Ричардом? Она вдруг почувствовала прикосновение его горячей ладони у себя между лопаток. Почувствовала, как он ласково поправляет локон ее волос, упавший на лицо (это было — когда-то и где-то, это было — и она так хотела об этом позабыть). Как он наклоняется к ее лицу и ласково шепчет: ну что ты, золотце, милая моя, прелесть моя, как я могу тебя оставить на произвол судьбы, я тебя сберегу, охраню от всего на свете, мы же вместе с тобой заварили эту кашу, а? Оставайся, ты все еще должна мне… кое-что. И ты все еще можешь неплохо развлекаться, отлавливая всевозможную нечисть, с которой я славно повеселюсь. Ты ведь только это и умеешь, а? Ну куда ты от меня денешься, такая неумелая и неловкая? Мы с тобой так славно повеселимся. Ее отчуждение, и до того невыносимо терзавшее душу, стало отчетливым и непереносимым. Полуразрушенный особняк был наполнен какими-то посторонними людьми, сновавшими по первым двум этажам и упорно игнорировавшими «личные апартаменты хозяев» — комнаты на третьем этаже. Они все обмеряли, пересчитывали, взвешивали, перекрикивались о каких-то «находках» и без стеснения потрошили ее, Интегры, прошлое и будущее, деликатно обходя вниманием только «ее» часть здания, четыре комнаты, в которых отец ее устроил. В настоящем ей надлежало торчать в своей «квартире» на третьем этаже и как по команде являться на допросы. И не думать, что устроят в этой части особняка, когда ее отсюда попросят. Переговорную, гостевые? Поселят нового управляющего? Или она останется запертой здесь, когда вернется Ричард? Интегра не могла не думать, что если Ричард действительно сделает то, что задумал, если он в самом деле сможет вырвать организацию у всех из рук… Он уже это сделал восемь лет назад. Он влез во все щели, во все процессы, он их Исказил до неузнаваемости и напоил какой-то мрачной гнусью. Она сама помогла ему в этом. Это из-за нее дело рук ее отца погибнет, распадется на куски, будет растащено на части. И она должна что-то с этим сделать. Как-то с этим справиться. Намекнуть, черт подери, что по всем действующим в этой стране законам — она наследница первой очереди! Попытаться собрать все то, что разваливается, заручиться чьей-нибудь поддержкой и… И все ее попытки пресекались почти так же жестко, как во времена ее отроческого бунтарства. Все дополнительно усложнялось тем, что теперь она не могла вылезти в окно, пробраться на чердак или спрятаться в простенок: во-первых, ее раны затягивались слишком, слишком медленно в текущих обстоятельствах, а во-вторых, теперь, под следствием, это могло быть воспринято как попытка к бегству, как саботаж! И хоть она смогла расходиться уже через две недели… Риск схлопотать пулю при неудачном побеге куда-нибудь к казармам, чтобы переговорить хотя бы с командирами двух оставшихся отрядов. Убедить их. Как-то напомнить о себе. Дать им понять, что… — Милая, — она вспомнила единственное их с Ричардом «свидание» и вздрогнула, — о, милая моя девочка, мне так, так жаль, что все так случилось. Он очень много тогда наговорил. Он очень крепко держал ее за ладони и смотрел ей прямо в глаза — магнетически, жестко, непреклонно. Интегра так надеялась, что искорки мрачного торжества в его взгляде ей просто примерещились. Не мог же он в самом деле быть настолько беспринципен и жесток — не мог ее отец воспитать… подобное. Не мог терпеть такого человека рядом с собой годами! Ради чего бы?! Но как отделаться от мысли о его Обете? О том, что он обещал своему Искажению? Он не готов был довольствоваться мелочами, его амбиции простирались на весь «Хеллсинг» разом. Он хотел Исказить все их Дело. Переделать под себя так, как будет удобно ему — он, привыкший с юности жить где придется и как попало, мало думал о Служении, о Короне — он и сам часто посмеивался, что из него примерно такой же англичанин, как из его двоюродного дедушки Абрахама, он полжизни провел на Востоке, а еще половину — в Италии, он только восемь лет как стал Хеллсингом. Нет, Организацию он принесет в жертву своему зубастому хищному божеству, своему Германубису, своему веселью и своей жажде знаний — ведь он полагает, что среди них запретных нет, все дозволено, если оно порождено природой вещей, все, что поддастся Искажению — можно использовать себе на радость. И чего же тогда он хочет от нее? Она ведь просто не сможет оставаться внутри «Хеллсинга», если Ричард со своими замашками подгребет его под себя. И как тогда быть — сопротивляться его политике? Без реальных рычагов влияния? Чтобы просто в который раз прослыть капризной девицей без царя в голове? Поселиться вместе со всеми в казарме и «удачно» поймать пулю? Объявить голодовку? Смешно, все это просто смешно! Она и сама не повелась бы на подобные детские манипуляции. Чем больше она об этом размышляла, тем яснее ей становилось, что ее, скорее всего, и близко теперь не подпустят к арсеналу. Помилуй, золотце, тебя так сильно потрепало, тебя почти изуродовали — как мы можем такое допустить? Нет-нет, в офисе наверняка найдется какая-нибудь прекрасная работа для тебя! Можно с корреспонденцией работать, опять же… ведь ты ничего больше не умеешь, правда? Даже вечернюю школу не закончила, ай-ай-ай, хотя сколько раз тебе предлагали? И кстати, что с твоей магистерской, она тоже сгорела в пожаре? Интегра до последнего надеялась, что сможет найти поддержку у кого-нибудь из Рыцарей, но даже если бы она смогла подобраться к ним на вытянутую руку для разговора, если бы смогла сухо и доходчиво изложить им, что за магическая угроза распада нависает над «Хеллсингом», если бы хоть один из них смог перешагнуть свой утилитаризм и понять, что Орден далеко не об одном только финансировании и экономии на патронах… Они просто не желали ее слушать. Даже сэр Пенвуд, проявлявший, казалось, искреннее к ней участие, проявлял его не к специалисту узкого профиля, а к несчастной сироте, «бедной девушке, которая переживает жуткую потерю». Еще сэр Уолш посматривал на нее издалека — внимательно, оценивающе, но — не более. Все остальные не пытались даже делать вид, что воспринимают ее всерьез. Ее боевые раны умиляли их — все, что смогло «выключить» девушку на поле боя, казалось им какой-то ерундой вроде натертой туфельками ступни. Будто хотя бы один из них смог бы перенести удар такой же силы и выжить! А остальное, наверное, и вовсе было какими-то царапинами — бедняжка! Ужасно, конечно, что ее так для нее чувствительно ранили, но куда хуже, что с Артуром в трудную минуту не было кого-то другого. Кого-то более сильного. Кого-то более умелого и ловкого. Кого-то более, наконец, расчетливого и умного! Кого-то, кто не полез бы в драку с ножом — где это видано, чтобы боец позволил себе потерять пистолет! Ужасная некомпетентность, просто кошмар! Любой командир немедленно объявил бы выговор — и странно ли, что она так пострадала? Слушая все это, высказанное явно и неявно, Интегра все сильнее хотела заорать. Хлопнуть по столу обеими ладонями, а то и вовсе перевернуть его: да что это, черт подери, такое! О чем вы думаете, придурки! Неужели до вас не доходят оперативные сводки! О, вот оттуда и знаю! Из вот этой вот белобрысой башки, которую вы считаете приложением к сиськам! Опыт, блядь, подсказывает! Да, и не такие слова знаю, еб вашу мать, я росла при казарме и пистолет научилась разбирать раньше, чем выучила таблицу умножения! Вы не передаете мне газет, вы старательно фильтруете поток информации в мою сторону! Вы шизофренически уверены, что я как-то причастна к смерти моего отца, но при этом понятия не имею, с какой стороны браться за пистолет! Как я это сделала тогда?! Я, по-вашему, что, перетрахалась со всеми ирландскими повстанцами на полигонных выездах и привела их сюда табуном? Они меня покромсали в припадке ревности? Что, черт подери, происходит в ваших головах?! Почему вы настолько не хотите меня выслушать?! Они будто слышали эти ее немые тирады, скрываемые за тем ровным тоном, которым она раз за разом пересказывала подробности дня нападения. Они снисходительно усмехались ее злости. И тогда давали ей слово: ну же, мисс Хеллсинг. Изложите ваши соображения на этот счет. Быть может, вам хоть что-то известно о связях вашего отца с некоторыми представителями силовых структур Востока? Как не было? А вам это откуда известно? Откуда вам вообще хоть что-то известно, если вас не пускали даже в казармы? Если вы были простым полигонным украшением, чтобы солдатикам было, на что попялиться? Если нам всем здесь известно, что отец не подпускал вас к чему-то серьезному? Черт подери, Артур ошибался только в одном — он дал вам слишком много свободы! Да, мисс Хеллсинг, да! Девице в вашем возрасте уже пристало бы закончить приличный колледж для отметки в свадебном резюме! И заниматься подбором приличной партии! Ей-богу, вы со своими закидонами порядком отравляли ему жизнь, а могли бы уже первого внука подарить! Все больше пользы! Что, молчите? Нечего ответить? И правильно! Чем еще вы могли навлечь беду на своего отца, если не тем, что у вас между ног? Очередная перевербованная Таня Неймейер, дочка богатея — вам, как пить дать, стало настолько скучно, что вы предпочли автомат приличному образованию и решительно запаковались в какую-то идеологию! И ваше счастье, что вы все время были под присмотром, и пока мы этих связей не установили! Мы бы даже с мужчиной вашего возраста церемониться не стали, а уж с вами-то? Недоучка с пистолетом, полуграмотная дикая девица с амбициями — упаси нашу страну Господь от еще одной такой штучки с темпераментом, нам и одной-то хватило! …во время той, единственной их встречи, Ричард сказал ей одним взглядом: помалкивай, золотце. Просто помалкивай. Я все решу, как и всегда. Я смогу вернуться, и как всегда всех очарую. Никто не будет возражать, если ты останешься в особняке вместе со мной. Никто не сможет доказать эти абсурдные обвинения и все будет как встарь — тебе разрешат заниматься тем, чем тебе нравится, лишь бы под моим крылом. И что ей было выбрать? Какое дерьмо предпочесть? В конце концов Интегра обессилела. Не сдалась — просто в какой-то момент времени, измотанная и задерганная, решила, что ей лучше посреди всего этого поспать. Перевести дух. Хоть немного передохнуть, Господи, творящийся вокруг абсурд просто не мог быть правдой, это мир чертового Кафки. Ей нужно набраться сил. А эти силы она могла черпать только во сне — бодрствование стоило ей слишком дорого. Быть может, она стала засыпать слишком часто. Слишком легко. Но ведь она серьезно ранена, верно? Ей нужно как-то восстанавливаться. Ни еда, ни крепкий чай не бодрили ее. Есть так и вовсе приходилось через силу — ее все время тошнило от переживаний, в горле постоянно кипела желчь, она даже кашляла ею. Если же удавалось что-то проглотить — еда падала на дно ее желудка камнем, не принося ни удовольствия, ни облегчения. И ее немедленно начинало клонить в сон. И сон этот был мутным и беспокойным. (наполненным вожделением) Жарким — в этом сне у нее тянуло под коленями и в локтях, ей было щекотно вдыхать. Что-то непристойное, телесное, изощренно ласковое было в этих снах, от которых она начинала крепче льнуть к мягким простыням. Что-то отвратительное, неуместное — это в недели траура она себе такое позволяет? Быть может, правы Рыцари? Быть может, они это в ней разглядели? Или это просто последствия ран, заживающих, так странно мучающих ее? (слушай себя — иди к себе, в этих мерещащихся тебе шепотах скрыта истина, которой ты так боишься) Ответа не было. Как не было и сюжета в ее снах. В них было странное, ускользающее чувство — будто сон и явь поменялись местами. И она пытается проснуться на самом деле, лишь когда… (все вы, все Хеллсинги так боитесь) Вздор. Все это вздор. И за этим изматывающим, пытающим ее вздором, за всеми этими невысказанными оскорблениями и унизительным пренебрежением, за всеми этими полуфразами в ее адрес… Интегра почти забыла о том, что было ей обещано. (что было ей Обещано) Ровно до того вечера, пока в ее дверь, в нарастающих вечерних сумерках, не постучал Энрико Максвелл. (забыла — или просто не хотела помнить?) Интегра пыталась отвлечься от сна чтением, но получалось до того плохо, что она даже название книги вспомнить не могла. Она не сразу поняла, что стучали именно в ее двери: вне допросов и разборок с Рыцарями ее тревожили редко. Еду оставляли на сервировочном столике за дверью в одно и то же время, она могла выйти и забрать его или оставить нетронутым, и в последнее время она все чаще предпочитала второй вариант. Неурочный стук мог означать только вызов на новый раунд разбирательств или незапланированную прокурорскую проверку. Но чтобы так поздно? Это даже по их меркам чересчур. Звук ей явно примерещился или снизу «прилетел». Когда стук повторился, более настойчиво, но так же негромко, она нахмурилась и с неохотой встала с постели. Покрепче запахнула полы вечернего темно-синего халата, наброшенного, для приличия, поверх ночной рубашки. И, чуть прихрамывая, пошла открывать дверь. Энрико не вошел, а ввинтился в комнату сбоку от нее, мельком, обескураживающе свойски поцеловав ее в лоб. Он почти неслышно захлопнул дверь за собой и, привалившись к ней спиной, ловко вставил ключ в скважину — чтобы ее нельзя было быстро открыть снаружи другим ключом. И лишь после этого он улыбнулся ей. — Привет. Измученная последними месяцами, изможденная тревогами и мрачными снами, Интегра вдруг поняла, что все это время умудрялась… забывать об Энрико. Для нее он стал кем-то настолько неразрывно связанным с папой, что без него он будто растворился в бесполезной, дёргавшей ее за нервы сутолоке. От встречи до встречи, от заседания до заседания, словно он, как и все прочие вокруг, тоже не замечал ее, был частью осуждающей ее толпы, хотя… Черт. Черт, она ведь не поблагодарила его нормально за то, что он спас ей жизнь. — Привет, — пробормотала она в ответ, отчего-то потупившись. И сразу же подумав: он мог бы открыть дверь сам, если у него есть ключи. (не думать, где он достал их) Но он этого не сделал. И не влез к ней в окно. Наверное, поэтому она не знала, что ей делать. Пожать ему руку? Просто улыбнуться? Вернуть ему этот беглый поцелуй в лоб? Или… К счастью, Энрико умел распоряжаться паузами в неловких разговорах. Вернее было бы сказать, что он не считал их неловкими — он их попросту не чувствовал, стремительно заполнял их своей подвижностью и непринужденностью. Интегра всегда удивлялась, насколько сильно он влюблен в жизнь: всякий его жест, каждое его движение были полны бодрой деятельной энергии, его лицо все время жило, будто отдельно от движений хозяина. Он улыбался, напевал, хмурился, хмыкал и морщился безостановочно. Теперь она видела его лишь мельком, во время заседаний комиссии по расследованию дела о смерти ее отца. И она почти не узнавала его таким, каким Энрико был «на работе»: серьезным, почти мрачным, исполненным скепсиса и строгим. Даже обычное его ехидство звучало иначе — жестче, непреклоннее, злее. Он и ее имя упоминал только этим «рабочим» тоном — не распознать ни привязанности, ни толики интереса. Легко было понять, почему сэр Айлендз так быстро нашел с ним общий язык: Энрико отлично держал себя с такими, как он. С такими, как папа. Он не боялся их, он в принципе с иронией относился к любым авторитетам — Интегра поняла это по его многочисленным оговоркам насчет ватиканского начальства. Легко было забыть, что самый молодой из Рыцарей, сэр Кингсли, на пятнадцать лет старше Энрико — настолько легко Максвелл сходил за своего даже в такой компании, настолько хорошо он подстраивался. Он даже выглядеть умудрялся еще взрослее, чтобы быть с ними на равных. Одному Господу известно, как ему это удавалось. И ему же известно, как никто не замечает взгляда, которым он порой исподволь, искоса смотрит на нее. Эта теплая, чуть насмешливая искорка, и эта его… жадность, наверное. Пусть и беззлобный, но почти пугающий, ничем не прикрытый, интерес — Интегра давно заметила, что Энрико очень легко нарушает любые телесные границы. Ему ничего не стоило походя, невзначай коснуться ее. Он все время похлопывал своих собеседников по рукам и плечам. Без спроса заглядывал им через плечо. А с Хайнкель они и вовсе будто делили все имущество пополам: не раз и не два она видела, как они докуривают сигареты друг за другом, даже не спрашивая разрешения. Этот его взгляд всегда был восхищенным и осязаемым. Где бы она ни была, Интегра словно чувствовала его пальцы на своем лице, на щеках, на груди… он пытался охватить ее взглядом всю, от кончиков пальцев на ногах до кончиков волос. Он упивался тем, что видел, и она понятия не имела, что с этим восхищением делать — Энрико, честное слово, ты с этим перебарщиваешь, я же всего лишь... — Ты всего лишь великолепна, — смеялся он над ней, наклонялся к ее нахмуренному лбу и целовал его. Как-то раз даже щелкнул ее по носу: не спорь, малышка, уж я-то понимаю в женской красоте. Я не устаю ею любоваться — ве-ли-ко-леп-на, я правильно произнес это слово? Конечно, правильно, это слово и в итальянском звучит похоже — лучше ты мне скажи, какая ты, повтори за мной. Помедленнее. Прочувствуй это слово на вкус. Лучше улыбнись мне. Притронься к своей щеке. И почувствуй то же, что я вижу — словами не описать, проще прикоснуться и закрыть глаза. — Можно? — с улыбкой спрашивал он — и прикасался. Будто все, что он видел — все было его. Сигареты Хайнкель — когда ему нужно было затянуться и перевести дух. Чья-то чашка чая, не попавшая к тому, кто ее для себя оставил в каптерке — и плевать, что кто-то закричит от негодования, плевать даже, если кто-то успел из нее отхлебнуть до него — экая мелочь. Кем-то брошенная корешком вверх книжка на подоконнике — он читал ее с той же страницы, где нашел и бросал там же, где ему надоело «читать этот вздор». И даже… сама Интегра. Чем она отличается от кем-то брошенной вещи — такая же неприкаянная? В его многоопытных и любопытных руках она становилась чем-то другим. Нравилась и не нравилась себе. Энрико… Энрико все еще немного ее пугал. После… того случая. Она почти ощутила прикосновение его пальцев к своему подбородку, тень этого движения повисла в воздухе, но он будто учуял ее нервозность. И поэтому не коснулся ее, а всего лишь заговорил. — До меня дошли кое-какие тревожные слухи, малыш. И я вижу, что они небеспочвенны. Ты очень сильно похудела. Интегра предпочла промолчать. Это его любимое «малыш», эта укоризна в его голосе — он и сам не дурак, он должен понимать, что… — Что это? — удивленно спросила она вместо ответа. Она так напряглась при его появлении, что не сразу углядела в его руках… большой белый пакет из супермаркета? В котором что-то шуршало и позвякивало. Одна мысль о том, как он пытался проскользнуть мимо охранников со всем этим богатством, вызывала улыбку: легко было вообразить его, такого ловкого и увертливого, проносящего эту ношу за спиной в непринужденном театральном жесте. А еще она ощутила некоторую настороженность: он ведь прокрался? Его ведь не пропустили просто так или… — Кухня налево, — он не спрашивал, он ей… указывал. Словно подтверждая ее мысли, Максвелл легонько подтолкнул ее в спину. — Давай-давай, нечего выжидать. Могу понять, если ты отказывалась от дерьмовой стряпни вашего временного повара, но не от моей же? Точно. Она и забыла, какая у него хорошая память — он даже в лесу умудрялся ориентироваться без карты, что уж говорить про план дома. Он ни разу не был в ее части особняка, но… — Или тебе тяжело идти? — с подозрением спросил он. Ответа Максвелл дожидаться не стал: Интегра не успела ни возразить, ни возмутиться, как он играючи подхватил ее на руки. В нем сложно было угадать силу: Энрико, как и она сама, был высоким, со стороны выглядел очень худым, но она успела понять, что это впечатление обманчиво. Сухой, жилистый, выносливый — и очень крепкий, гораздо крепче, чем казался. За каждым его небрежным движением угадывались годы упорной работы — его собственной и чужой. Те, кто тренировал его, дали бы фору Дигби, и были они, если судить по некоторым его оговоркам, «чудовищно злыми ублюдками». Сам Энрико посмеивался, что он, им назло, был «чудовищно ленивый» и «откровенно бесталанный на фоне однокашников», то ли красовался, то ли сравнивал себя с кем-то… и тогда очень, очень интересно было бы взглянуть на тех, других. — Я вполне могла бы дойти сама, — пробормотала Интегра, когда Энрико усадил ее на стул. Это прозвучало неуместно, почти кокетливо, и она сама поморщилась. Максвелл даже не улыбнулся. Взгляд его был неотвратимо серьезен, и Интегра отвела свой. Он видел ее раненой. Он видел ее почти умирающей от кровопотери. Слишком мало прошло времени с тех пор, и он будет вот так с ней осторожничать… какое-то время. Она чуть вздрогнула, когда он стремительно выпутался из своего долгополого плаща и колоратки, снял пиджак и бросил все это куда-то в угол, ничуть не заботясь об одежде, оставшись в одной рубашке и брюках. И здоровенном нательном кресте — в его полевой амуниции это смущающей детали никогда не наблюдалось. Если можно вообще говорить о каком-то «будет». Если… — Я посмотрю. И снова — он не спрашивал. Он ставил ее перед фактом, мягко, но неотвратимо. И в отличие от всех в ее окружении он не держался от нее на расстоянии трех ярдов — Энрико сразу же сокращал дистанцию, оказывался близко — еще ближе. И его руки, чуть заскорузлые, но очень теплые, осторожно легли на подол ее длинной ночной рубашки. От Интегры не укрылось восхищение в его взгляде. И нечто алчное, жаждущее — ты такая красивая, говорил этот взгляд, ты такая желанная, и здесь, сейчас — ты такая близкая, доступная, почти уязвимая. И она не могла понять, нравится ей это или… Или это говорило ее собственное сердце, надсадно и тяжело бьющееся в горле, пока его ладони скользили без участия его внимательного, настороженного взгляда. Он смотрел только ей в глаза, мешая ее рукам сопротивляться, остановить его ладони. А те двигались — вверх, вверх, медленно и почти жестоко, от щиколотки к колену, почти деликатно, приподнимая подол лишь с одной стороны. Он прервался на секунду, у колена — давая передышку ей. Интегра чуть резко выдохнула, привыкая, позволяя… Максвелл уверенно повел свою ладонь еще выше. И если бы он просто задрал ее одежду, как на медицинском осмотре. Если бы пренебрег ее границами вот так — механически и утилитарно, не давая себе ни одной лишней секунды. Не касаясь дыханием ее колен. Не задерживая ладони на ее бедре на секунду дольше, чем позволяли правила приличия. Он отвел взгляд от ее лица лишь тогда, когда тепло его ладони стало почти невыносимо тяжелым. В ту же секунду он преобразился, подобрался — стал деловитым и собранным. Легко было представить, как он ощупывает раны Хайнкель с таким же выражением лица. Он хмурился, осторожно касаясь отметин, оставшихся от снятых швов. Сжимал ее, оттягивал кожу — с хирургическим интересом. Это почти успокоило ее, как и ровный, чуть насмешливый его голос. — Верно, малыш, ты вполне могла бы дойти сама. Рана отлично зажила, через полгода и следа от рубца не останется, — он так стремительно выпрямился, что Интегра покачнулась. Чуть не упала в пустоту, образовавшуюся на месте его горячих, грубоватых только на ощупь рук. — Впрочем, это не значит, что я перестану носить тебя на руках. Он отошел к кухонным шкафчикам, на ходу снимая с себя крест и отправляя его небрежным (почти возмутительным) жестом в кучу вещей на полу. Принялся увлеченно чем-то греметь, будто забыв о ее существовании. — Если я попрошу? — спросила она, не дождавшись продолжения его фразы. — Даже если не попросишь, — ответил он почти удивленно. — Потому что тебе это в любом случае нравится. Тень чего-то похожего на угрозу мелькнула в его словах. И если бы она не была уверена, что он легко вывернет наизнанку любой диалог, снова будет смеяться над ней в конце или молча торжествовать над ее смущением, Интегра попыталась бы… — Что в пакете? — спросила она вместо этого, наблюдая, как ловко он покручивает в руках ручку здоровенной глубокой сковородки. И надо признать, еще никогда она не видела его таким… сияющим. — Пришлось побегать самому, — он хвастался перед ней! Как мальчишка! — В Лондоне такой дерьмовый выбор, даже в центре, особенно в центре! Пришлось наведаться в Бедфорт — там люди хоть что-то понимают в хорошей еде. И принялся быстро, будто продавец на рынке, вытаскивать из пакета… — Макароны? — недоуменно спросила Интегра. Глаза Максвелла прищурились почти недобро. И, тем не менее… она прыснула со смеху. Энрико в принципе очень активно и много жестикулировал, как будто не замечая этого за собой, но вот этот жест, карикатурный, но очень живой, она от него никак не ожидала. — Ma che dici! — воскликнул он, сложив пальцы «кошелечком». — Я не устаю вам, англичанам, удивляться! Передрали половину кухонь мира, а слово «спагетти» так и не выучили! — Извини, — улыбнулась Интегра. — Лучше объясни, в чем разница. И это нормально, что они… ну… такие? — Какие? — недоуменно спросил Энрико. — Без упаковки, в одной бумаге. Максвелл закатил глаза. Всплеснул руками, цокнул языком и разразился какой-то быстрой тирадой, в которой Интегра, если честно, почти ни слова не поняла, слишком уж она им залюбовалась — таким непосредственным она видела его только с Хайнкель раньше. С ней он как будто не хотел, не позволял себе быть… ну, веселым. Хотя бы чуточку смешным. А сейчас он был им, будто папина смерть, будто вся пролитая ею кровь как-то их сблизили, что ли. — Это свежеприготовленные пичи, их сделали при мне, и фарш тоже, — проворчал Энрико наконец, опустошив пакет, в котором кроме «макарон» обнаружились еще бутылка вина, крохотная склянка с нарисованной оливковой веткой, явно домашний, завернутый в бумагу, сыр, сочно пахнущий кровью пакет мясного фарша, овощи и какой-то невзрачный, но терпко пахнущий специями полиэтиленовый пакет. — Я и сам бы приготовил, но у тебя вряд ли есть подходящая деревянная доска. Нужно хвойное дерево, чтобы все получилось правильно. — Ты умеешь готовить ма… спагетти? — с улыбкой, поймав его взгляд, поправила себя Интегра. — Я умею готовить все, — без тени иронии произнес Энрико. — И потом — что тут сложного? Легче только хлеб на бутерброды резать. Он вновь отвернулся к кухонным шкафчикам и быстро принялся доставать из них то, что ему было нужно: будто он знал, что и где в них лежит. Чуть слышно ругался себе под нос, чему-то одобрительно хмыкал. И в целом вел себя настолько по-хозяйски, будто… нет, не мог же он в самом деле бывать здесь в ее отсутствие? Когда бы он успел? — Хотя я вижу, что для тебя даже это будет сложновато, — недовольно произнес Энрико, трогая подушечкой большого пальца нож. — Едва ли ты умеешь готовить хоть что-то сложнее тушенки, намазанной на хлеб. И хлеб еще кто-то должен тебе принести. — Что меня выдало? — хмыкнув, спросила Интегра, нисколько не обиженная на правду. Отец в принципе считал даже навык приготовления бутербродов чем-то чрезмерным. Уолтер как-то раз оговорился, что в молодости сэр Артур не был столь… помпезен. И вполне мог сам пожарить яичницу или даже гренку приготовить. Но с годами он стал считать, что любое время, потраченное не на работу, потрачено впустую. И дочери своей эту мысль он тоже передал. — Не считая очевидного, — Максвелл обвел ножом все, что окружало их, и развернул его лезвием вбок. — Вот это. Он бритвенно острый, но это нормально для следящей за своей кухней хозяйки. Но на нем нет ни единой царапины, ни от готовки, ни от точила. Он только что из упаковки. И мне в принципе интересно, для чего тебе тут кухня, если ты настолько слаба на этом поле. — Ее устроили на случай, если мне захочется обзавестись хобби, — серьезно ответила Интегра, пока Максвелл набирал воду в фильтр — единственное, кроме чайника, чем она пользовалась на этой кухне. — Но… — Но у тебя даже холодильник стоит выключенным из розетки, — рассмеялся он. — И кофе-машина, кстати, тоже. — Я не пью кофе, — улыбнулась Интегра. — Я знаю, — она чуть вздрогнула от уверенности в его голосе: он был очень, очень наблюдательным, она давно это поняла, но каждый раз цепкость его внимания несколько… напрягала ее. — Но я уверен, что ты просто не пробовала хорошего кофе. Как и хороших спагетти. Он мыл руки и посуду — от пыли, как он сам сказал. Что-то вполголоса напевал. И все это время, даже насмешливо с ней разговаривая, он не переставал бросать на нее этот свой взгляд. Интегра не сразу поняла — ее ночная рубашка так и осталась задранной чуть выше середины правого бедра. Она так и разговаривала с ним о макаронах в таком виде, подавшись вперед. И выглядела она просто… о, лучше даже не думать об этом. Взгляд Энрико был слишком говорящим. И, черт подери, будоражащим — можно ведь признаться в этом самой себе? Ей пришлось дождаться, когда он отвернется к плите, чтобы не поправлять одежду у него на глазах. Впрочем, он не выказал никакого разочарования, обернувшись к ней снова, а потом и вовсе присев на соседний стул. — Ты ведешь себя очень уверенно, — подметила Интегра, чтобы отвлечь его. — Будто это твоя кухня, а не моя. Можешь курить, если хочешь. — Что ты, — Максвелл отмахнулся, — курить при свежих спагетти, чтобы они провоняли? Я не изверг, еще будет время. Он подпер щеку ладонью. Энрико был в этот момент какой-то… уютный, что ли. Она хотела бы сказать — непривычный. Но если подумать, к чему ей было привыкать? Она ведь его совсем не знает — вот какая мысль удивила ее. Они знакомы несколько лет. Она чувствует к нему… что-то. Особенно сейчас, когда он такой домашний и неопасный. И при этом всем она даже не уверена, что он хоть раз упоминал, сколько ему лет на самом деле. — Для меня любая кухня — дом родной, — ответил он серьезно, прислушиваясь к бульканью закипающей воды. — Сложности с привыканием могут быть только с плитой и духовкой, особенно газовыми. Но у вас-то электрические по всему особняку… почему, кстати? В Англии ведь всегда газовые ставят, или я не прав? — Не знаю насчет «всегда», — покачала головой Интегра, — у нас из соображений безопасности. Двести человек персонала и военных, мало ли. — Стоило догадаться, — снова прицокнул Максвелл языком и щелкнул пальцами. — Что же до остального… посуду все люди всегда складывают в одни и те же места, отвечаю. Твоя кухня отличается только размером и пустынностью. — И часто тебе приходится так… подстраиваться? — выбрала она слово поудачнее. — Постоянно, — он ответил без удивления, скорее уж — задумчиво, будто что-то для себя решая. — Я ведь переметная сума, и только Господь знает, где меня расквартируют на следующей неделе. Будет ли там хоть какая-то паршивая столовая. Сама видела, на что это бывает похоже в Ирландии, — он сложил пальцы так, будто между ними была зажата сигарета. По привычке, наверное. — Но о нашем довольствии, в отличие от вас, заботятся редко. — Это было в упрек? — Это была констатация, — пожал Максвелл плечами. — Церковь ждет от нас, что мы будем готовы решать ее проблемы, а не что мы будем что-то у нее клянчить. Это естественно. Есть довольствие, есть крыша над головой — достаточно. Дальше решай свои проблемы сам. — Выходит… Она чуть замялась, не решаясь задать вопрос, но Энрико подбодрил ее взглядом. А потом и вовсе прикоснулся к ее ладони. Накрыл ее своей. И этот жест у него тоже был — ненавязчивый, естественный. Все вокруг принадлежало ему: и кухня, на которой он хозяйничал, и бутылка вина без этикетки, которую он сунул в кастрюлю с холодной водой, чтобы остывала… и ее ладонь. Все его — пока никто не возмущается. Извиняться и делать вид, будто ничего особенно не произошло, он тоже умел отлично — спохватывался, что у окружающих не такие простые отношения со всем на свете. И, тем не менее… Ей возмущаться не хотелось. — Выходит, у тебя нет дома? Интегра боялась задеть его. Боялась сделать ему больно или уязвить. А он в ответ посмотрел на нее как-то странно, задумчиво. Но не обиженно. — У меня везде дом, — ответил он. — Я просто не привязываюсь к мелочам, вот и все. — Разве это мелочь? — продолжала она допытываться, сама не зная почему. — Это же… — Вчера это — съемная квартира. Завтра — общага. Послезавтра — дортуар в каком-нибудь приюте, — по очереди загнул он пальцы. — На следующей неделе — это резиденция нашего отдела. Сегодня — это твой особняк. Я неприхотливый, мне легко везде быть своим, — он погладил ее ладонь, мельком, оставив чуть тревожное, волнительное и щекотное ощущение. И вернулся к плите, с солью и специями. — Кроме того, разве у тебя не то же самое? Ему пришлось повторить, чтобы Интегра осознала смысл сказанного. — Если мерить твоими категориями, то у тебя ровно так же нет дома, как и у меня, — спокойно отметил он, погружая спагетти в подсоленную воду и прикручивая температуру. — Подай мне нож. Рукояткой вперед, что же ты, — укоризненно произнес он, ловко крутанув лезвие, которое она ему протянула, между пальцами. — Извини, я просто… — пробормотала Интегра. — Я просто не понимаю, что ты имеешь в виду, — твердо спросила она, пока Максвелл быстро (и очень сноровисто) шинковал томаты. — А разве не очевидно? — он на секунду отвлекся, указав ножом на что-то за окном. А потом наверх — туда, где заседал Круглый стол. Странная, идиотская даже привычка, английская чопорность и дань традициям, вызывавшая у Интегры неизменную оторопь: после взрыва на вертолетной площадке потолок держался на честном слове, но сама комната заседаний не пострадала, а значит, проводить собрания полагалось именно там, и плевать, что встречу можно было назначить в любом другом месте. Рыцари словно боялись оставлять особняк и все его реликвии, мнимые и настоящие, без присмотра. Нужно было цепляться за следы былого его величия. Нужно было… Черт. Нужно было его себе присвоить. Это Максвелл имел в виду? Его проклятая наблюдательность говорила, что… — Малыш, налей мне вина, пожалуйста. Да и себе тоже, красное для раны полезно, — он безошибочно определил смену ее настроения. Да и разве это было сложно? Он сам все время дразнил ее, говоря, что у нее все на лице написано. А потом смеялся и целовал ее в упрямо или гневно поджатые губы. Сцеловывал ее недовольство и злость. А сейчас пытался точно так же избавить ее от тревожности. — Полный бокал, не жадничай, — подбодрил он, когда Интегра справилась с пробкой, протолкнув ее внутрь бутылки. — Вино тоже домашнее, — он приподнял брови, намекая ей поступить так же с бокалом, коснулся его своим и чуть улыбнулся, подсказывая ей, что стоит пригубить. Подождал, пока она отопьет четверть от налитого, лишь после этого выпил сам. — Так о чем мы? — Мне кажется, ты заблуждаешься, Энрико. В конце концов, ты на моей территории. Вино было терпким на вкус, пахло сливой и чем-то еловым, тягучим и крепким. Оно скользнуло в ее желудок медленно и свернулось там теплым комочком, от которого Интегра ощутила румянец на своих щеках. — Мы на территории организации, которая принадлежала твоему отцу, — голос его был беспощадно спокойным, а тон почти менторским. — Мы в комнатах, которые ты занимаешь. Но разве это дом, как ты его… ммм… как это? Имеешь в виду? — Откуда ты знаешь, что я имею в виду, если ты «переметная сума»? — фыркнула Интегра. Он снова отпил из своего бокала, и Интегра, поколебавшись, повторила за ним. — Ну, когда-то у меня был дом в том смысле, о котором ты трагически недоговариваешь, — хохотнул Энрико и включил вторую конфорку. — В котором это тебя задевает, малыш. Тебе мясо солить покрепче или послабее? Брось мне пузырек с маслом. Спасибо. Он все делал умело и быстро, сковорода жирно заурчала под его руками, запахла тепло и аппетитно. Волшебные, домашние запахи — и совсем незнакомая ей обстановка. На главной кухне, где колдовал мистер Сойер, всегда было шумно, жарко, пахло дымом и соленым паром, овсяной кашей и вареной курицей — здесь не до изысков, так это называл папа. Мистер Сойер и четверо его помощников должны были трижды в день накормить целую ораву здоровенных крепких мужиков и женщин и ораву поменьше — офисных работников, которые требовали горячие обеды и хоть какую-то зелень к ним. Для нее и папы всегда готовили отдельно. И иногда (довольно часто, надо признать) привозили еду из ресторана. Доведением ее до ума занимался лично Уолтер. Но он никогда не подпускал ее так близко… И, надо сказать — никогда то, что им привозили, не пахло так аппетитно. Может, потому что папа никогда не заказывал итальянскую кухню, выбирая ирландскую и шотландскую? Судя по запахам, это было его упущением. — Я не… ничего не делаю трагично, — неловко выговорила Интегра, нервно поглаживая ножку бокала. — Просто… что это было за место? Тот твой дом, о котором ты сказал? Энрико подошел к столу, чтобы взять фарш — густо, прекрасно пахший. Лукаво заглянул ей в глаза. Интегре показалось, что он вновь поцелует ее в лоб так же, как у двери в комнату. Но вместо этого он наклонился совсем низко, к ее уху, и тихо, до дрожи под коленками, будто что-то очень интимное, сказал: — Ты не ответила мне про соль. — Много… много соли не надо, — пробормотала Интегра, невольно закрыв глаза от того, как щекотно и гулко отозвались его слова в ее теле. И вновь — пустота. Он отпрянул, быстро ей кивнув, пока масло не выгорело. А она снова потянулась к нему, такому обманчиво близкому и теплому, и чуть не упала на стол грудью. Энрико снова пригубил вино, чуть подумал и добавил чайную ложку его в фарш, прежде чем опустил его на сковородку. Интегра покосилась на свой бокал: в нем было больше половины. И вкус ей очень нравился. Подумав, она попробовала еще, как раз в момент, когда мясо громко, аппетитно заворчало в глубокой сковороде. — Что же насчет дома, то я упоминал как-то. У моего отца было поместье. Не такое грандиозное, как этот особняк, но зато с конюшней и виноградником, в самом лучшем месте в Тоскане. — Ты и блюдо готовишь оттуда? — с каким-то странноватым любопытством спросила Интегра. — Да, это наше коронное блюдо. В некотором роде, — он с удовольствием принюхался и решительно сгреб с разделочной доски томаты — прямо в сковороду. Теплый, мясной, сочный запах вызывал аппетит даже у нее. — Тебя отец научил готовить? — Шутишь? — рассмеялся Максвелл, поворачиваясь к ней, снова с бокалом в руке. — До десяти лет я был таким же белоручкой, как и ты, если не большим. Из домашних дел мне позволялось только помогать на конюшне — это мой папенька считал достойным занятием. Но да, если можно так сказать, я и там готовил. Мешал фураж для лошадей под присмотром. Для ребенка — сплошное веселье, для няньки, которой все это отстирывать — сплошная катастрофа. После бокала вина, рядом с горячей плитой, кипящей водой и исходящей жаром сковородой он разрумянился и еще больше повеселел. Взгляд его блестел и был все так же бесхитростно восхищенным, лукавым и манящим. «Поцелуй повара», — вспомнилось ей. На фартуке одного из су-шефов мистера Сойера была эта надпись. Этот су-шеф погиб на своем посту вместе с начальником. Почувствовав неловкость, Интегра, не зная, куда девать руки, снова схватилась за бокал. — А что… что стало после твоих десяти? — твердо выговорила Интегра. Губы пересохли, и она быстро, неловко облизала их, понадеявшись, что Энрико занят сковородой больше, чем ею, и не заметил этого. — Твой папа умер? — эта фраза далась ей слишком легко и слишком бестактно прозвучала, но… — Понятия не имею. Вряд ли, он был довольно молод, когда мы расстались, — ответил Энрико без единой нотки сожаления в голосе. — Ему и сорока еще не было. Наверное, до сих пор таскается по окрестным вдовушкам и не дает прохода горничным. — А… как же тогда?.. — Помоги-ка мне немного, — он увидел, как ее руки нервно заметались по столу, и протянул ей головку чеснока. — Почисть его, большего я тебе пока не поручу, слишком уж ты неопытный поваренок… ну что же ты, — покачал он головой, когда чеснок почему-то выскользнул у нее из рук и закатился под стол. — Я сама подниму, — пробормотала Интегра, а он не стал спорить. Когда она выпрямилась, он был у плиты и быстро-быстро помешивал мясо с овощами лопаткой. — Ты слишком со мной нежничаешь, малыш, — Интегра вздрогнула. — Едва ли ты можешь как-то задеть меня вопросами, я для этого слишком крепкий. После десяти лет я попал в сиротский приют. Так получилось. И вот там меня научили и готовить, и стирать, и перестилать постель. Ну и еще тысяче полезных для любого юноши мелочей. — И как драться? — зачем-то спросила Интегра. — И не только, — поколебавшись, ответил Энрико. — Не скажу, что эта учеба далась легко. Но с готовкой было проще всего — она, в отличие от драки, хотя бы полезна. В самом деле. Он ведь очень редко лез на рожон… в отличие от нее. Он был настолько сух и эффективен в бою, что мог бы стать отличным командиром. Наверное, потому что перестрелки, схватки и драки ему не нравились — она это сразу поняла. И, наверное, именно поэтому ей так нравилось производить на него впечатление… если не считать всего остального, конечно. — И как же это получилось при живом отце? — все-таки решила спросить она. — Он же любил тебя? — А как ты стала сиротой при живом отце? — спросил он почти безжалостно. Заставил ее вздрогнуть. — Это всего лишь превратность судьбы, не бери ее в голову. Я же не беру. Но если вернуться к тому, с чего я начал, — он присел на корточки рядом с ней и поучительно воздел лопатку, указав ею на Интегру. — Вот там был дом. Это было только его родовое поместье. Да, он не мог прожить без двух десятков служащих, которые приводили его в порядок, но ни правительство, ни военные, не могли бы посягнуть на него. Никто не посмел бы забрать этот дом, кроме как за долги. Никто и никогда. А ты можешь так сказать? И ты закончила с чесноком? — Да, закончила, — Интегра протянула ему зубчики и он, бросив мельком взгляд на ее ладонь, перехватил ее, отложив лопатку в сторону. От него не укрылось, что руки ее дрожат. Как и голос. Как и все перед глазами — проклятье, она не могла припомнить, чтобы он шинковал или жарил лук. И он поцеловал ее в эту ладонь, забрав зубчики чеснока, не смущаясь ни дрожью, ни запахом, ни правдивой грубостью собственных слов. Поцеловал горячо, с чувством, прикрыв глаза — невозможно, устрашающе красивый… и решительный. Интегра почти испугалась его, но… — Малыш, я не хотел тебя задеть, — вот уж точно, беспощадная ирония: только его она действительно задеть не смогла. — Не обижайся. — Я не обиделась, — с трудом выдавила из себя Интегра. Он продолжал целовать ее ладонь. Медленно двигался от пальцев к запястью. Трепещущие ресницы, горячие выдохи на ее коже — Интегра почувствовала, что ей самой не хватает дыхания. А потом он ее отпустил. Подхватил свой бокал и с улыбкой чокнулся с ее — на кухне повис мелодичный, похожий на легкий смех, звон. — Звучит как повод выпить, — нараспев произнес он. Вина в ее бокале было все еще достаточно, поэтому Интегра решила, что может позволить себе не такие скромные глоточки. Да и повод действительно был. — Я всего лишь имел в виду, — он бросил на разделочную доску зубчики чеснока и хорошенько придавил их плоской стороной лезвия, — что тебе не понаслышке должно быть известно, что такое жить в замкнутом военном сообществе. Муштра, вопли под окнами и полное отсутствие личного пространства — знакомо, а? — Ну да, как в любой казарме, — со смехом ответила Интегра. — Только… Только — что? Она в самом деле хотела только что похвастаться, что эта казарма перейдет ей по наследству? Об этом она думает сейчас? Или о том, что стало слишком жарко и душно? — У тебя вытяжка, что ли, не подключена? — будто услышав ее мысли, пощелкал какими-то кнопками Энрико. — С электричеством перебои. У меня здесь иногда выключается свет, — точно, подкатывающая духота, и лоб у нее взмок. Интегра быстро вытерла его ладонью, а Максвелл досадливо всплеснул руками и упер их в бока. — Не открывать же тут окна? С поста могут что-нибудь увидеть или услышать? — Лучше не стоит, — она чуть оттянула в сторону плотно запахнутый ворот своего халата. — Не будем рисковать. И не могла не смотреть, как Энрико, ворча что-то на итальянском, расстегивает две верхние пуговицы на рубашке. Под ней была плотная, белая майка без рукавов, но Интегра… помнила. Да, она помнила, что там, чуть ниже шеи, у него грубый и длинный вертикальный шрам, почти бордовый. И она, особенно теперь, хорошо представляла себе, как может болеть такая рана, когда она свежая. И чего стоит ее перетерпеть. Чего стоит так легко отзываться о месте, которое эти шрамы тебе подарило. И что он в самом деле за человек, если его прошлое настолько ничего для него не значит? — А? — она не сразу поняла, что Энрико уже не первый раз ее зовет. — Что вы обсуждали в последнюю встречу, — он снова был очень серьезен, так, что ей было не по себе. — Почему моя малышка после этой встречи отказывается от еды? — это прозвучало почти настороженно. А еще — очень искренне. Он волновался за нее. И Интегра вспомнила вдруг, что он ей сказал тогда, в больнице. И… Она закашлялась. И схватилась за бокал, чтобы унять сухость в горле. — Я… я все еще не поблагодарила тебя, — пробормотала Интегра. — За… — Не говори ерунды, — она осеклась, потому что его пальцы, сухие и пахнущие стряпней, легли ей на губы. — Если уж ты так хочешь, потом найдешь способ отблагодарить меня. Но эти мелкие пошлости оставь, в самом деле. Еще бы ты поблагодарила меня за то, что я дышу. — Ты перебарщиваешь, — она не смогла сдержать улыбку. — Нет, не перебарщиваю, — он будто говорил не с ней, а с самим собой. — Расставляю приоритеты. Поверь мне, я в этом хорош. И кстати, ты мне не ответила… подойди-ка на секунду… Вот, давай, я помогу тебе, — он подхватил ее под руку и протянул ей лопатку с горячим мясом. — Попробуй. Со специями всего достаточно? Нет, лучше над раковиной, чтобы не капать. Интегра отошла к раковине, а он — к столу, за новой порцией специй. — Если бы еще найти нормальные грибы, но сейчас не сезон, а шампиньоны добавлять — только пасту портить, — услышала она его голос за своей спиной: он сосредоточенно набирал специи в ложку. — Всего в достатке? — Да, пожалуй, — Интегра непроизвольно облизнулась. Мясо и впрямь было отличным на вкус. Максвелл удовлетворенно кивнул ей и быстро, с помощью ложки и вилки, переложил его в глубокую сковороду, где уже давно выкипела вода и теперь томились спагетти. Сумасшедший запах, господи… и как он слюнями не изошел? Максвелл, казалось, был чем-то недоволен. — Жаль, что я не нашел в Бедфорте свежую утку. Говядина была неплохая, свинина тоже, но утка… у вас ведь тут охотятся на дичь? Он подлил себе в бокал еще вина. И пил он удивительно «вкусно». Интегра не могла не смотреть на то, как медленно, томительно прокатывается волна по его горлу. Как он перекатывает вкус по верхней, потом по нижней губе. Как чуть розовеют его щеки и скулы после этого. И как естественно он это делает! Видимо, нужно быть итальянцем, чтобы пить вино как воду… С другой стороны, он выпил всего лишь бокал, а она и того меньше, если судить по тому, что осталось на столе. — По осени. Отец когда-то даже ездил на охоту, — ответила Интегра с некоторым трудом. — Ты мне не ответила. — М? Ах да… — Интегра нехотя вернулась мыслями к последней встрече с Рыцарями. — Если ты… беспокоишься, то… не стоит. Не стоит, все как обычно. — Они как обычно издеваются над тобой? — вот, снова эта безжалостная и жутковатая нотка в его голосе. Будто он запомнил каждое слово, сказанное в ее адрес. Удивительно, как такой смешливый и улыбчивый человек может быть настолько злопамятным. И как легко мог использовать все сказанное против тех, кто насолил ему… Или ей. — Ты преувеличиваешь, — попыталась она сгладить углы. — Это обычный прокурорский процесс. — Нет, не преувеличиваю. Это тебя твой отец приучил терпеть гадкое к себе отношение, — без обиняков заявил Максвелл. — Приучил, чтобы ты сама себя ни в грош не ставила, как все остальные. Приучил тебя молча плакать в ответ на все обиды и принимать их как должное, — он яростно грохнул чем-то на столе, заставив ее вздрогнуть. — И ты терпишь. Господь свидетель — ты терпишь подобное паскудство. Я бы не смог. «Смог бы», — подумала Интегра. Смог бы — если бы это требовалось. Ведь и он тоже терпел общение с ее отцом. Энрико, видимо, понял, что позволил себе лишнего. Поэтому виновато покосился на нее, не переставая помешивать спагетти в сковороде. — Я не хотел бы, чтобы все эти… сборища причиняли тебе боль. Чтобы ты отказывалась после них от пищи. Чтобы терзалась, — он подошел к ней, чуть тревожно покосившись на оставленную сковороду, и снова взял ее руки в свои. Поцеловал ее пальцы. Не сводил с нее взгляда. — Все это бесплодно, прелесть моя. И поэтому тебе не стоит принимать это слишком близко к сердцу. Оно у тебя и так разбито. — Что ты имеешь в виду? — Интегра сухо сглотнула. Пальцы ее сжались судорожно — и тут же расслабились. Впрочем, тоже нервно — Энрико целовал ее руки… снова. Влажно. Слишком быстро. — Я имею в виду, что решение их очевидно. Ты предчувствуешь его уже сейчас, и поэтому — нервничаешь, моя милая, — он насторожился и с каким-то коротким ругательством метнулся к плите. Но, кажется, ничего серьезного. Блюдо не пострадало — наоборот, оно пахло просто нестерпимо аппетитно и маняще. — Никакого решения еще не принято, — глядя перед собой, монотонно ответила Интегра. Вот он, ответ на все ее страхи. — Они… — Они вышвырнут тебя отсюда. И ты сама уже сейчас не считаешь это место домом… по-настоящему. Поэтому и спрашиваешь, каково мне, — минуту назад она не думала, что ее душевные раны могут болеть сильнее. Минуту назад Энрико Максвелл нравился ей гораздо, гораздо больше. — Или вовсе оставят тебя приживалкой над отцовской могилой. Будут выменивать у тебя три эти комнатки… — Четыре, — машинально поправила его Интегра. — …четыре комнатки в обмен на какую-нибудь конуру в Кенсингтоне. Или решатся на какую-нибудь другую подлость, лишь бы избавиться от тебя, малыш. Он накладывал спагетти в напряженной, гулкой тишине. А потом снова накрыл ее ладонь своей. — Что бы ни случилось… Интегра, — она вздрогнула: он очень редко звал ее по имени, тем более так вкрадчиво. — Я прошу тебя, говори со мной. Рассказывай мне все. Иначе я не смогу помочь тебе. Я хочу этого больше всего на свете, понимаешь? — Да, — сипло ответила Интегра. И схватилась за бокал с большей поспешностью, чем следовало бы. Почему, почему она так легко выдает свою нервозность перед ним? Быть может, потому что он единственный в самом деле ее слушает? — Еще вина? — мягко спросил он. Интегра кивнула: комок подступил слишком близко к ее горлу, она не была уверена теперь, что даже самая соблазнительная еда будет иметь для нее вкус. Она поспешно, пытаясь приглушить разразившуюся после его слов бурю, отпила крупный глоток. А потом опешила: потому что перед ее лицом оказалась вилка. Максвелл беспечно, почти проказливо улыбался ей. И он все еще держал одну ее руку в своей, так что… — А вот теперь — не обижай меня. Хотя бы попробуй, — он в самом деле кормил ее с рук, Господи. И от этой мысли она судорожно схватилась за другую его ладонь, расслабленно лежавшую на столе. А потом, найдя в себе силы, все-таки взяла вилку из его рук сама. Получилось не очень уверенно. — Вкусно. Очень вкусно, — искренне сказала Интегра. — Но дальше я сама. — Как тебе угодно. И это только один сорт спагетти из… сколько их там — сто восемьдесят, что ли? — Никогда бы не подумала. Если они все такие на вкус, то тебе стоит заходить ко мне почаще. Она и сама не поняла, как фривольно прозвучала эта фраза, пока Максвелл искренне не рассмеялся в ответ на нее. Интегра почувствовала, что густо краснеет. Даже багровеет. А он, с этой его улыбкой — черт, какой же он… — С некоторыми ингредиентами будут проблемы. Лучшая паста, на мой вкус — со свежими морепродуктами. Ну, знаешь, как это бывает. Утренний прибой, потом отлив, пройтись с ведерком и поймать парочку разбегающихся крабов… Интегра недоуменно посмотрела на Энрико. Попыталась представить его с этим самым ведерком: высокий, бронзово загорелый, бредет по кромке моря в закатанных штанах. Получилось на диво органично. — Нет, не знаю, — честно ответила она. — Я никогда не была на море. — Вообще? — вытаращился на нее Энрико. Снова эта его итальянская эмоциональность. Такая наивная и симпатичная сейчас. — Даже в Брайтоне… стой, не ври-ка мне. Мы же были на Ирландском море, и не один раз. — Ну… это не считается, наверное? — спросила она, пробуя его стряпню снова. Очень, очень вкусную стряпню. — Я имею в виду… ну, такое море, как ты описал. Теплое. С крабами и… Он чуть наклонился вперед. Убрал прядь ее волос, выбившуюся из мягко заплетенной на ночь косы, за ее ухо. Задержал руку на ее щеке, погладил скулу большим пальцем. — Хочешь, я его тебе покажу? — спросил он почти шепотом. И вновь — отстранился. Сводя ее с ума этой своей манерой. — Если ты все-таки решишь, что тебе зачем-то нужно остаться здесь, — он говорил почти буднично, с аппетитом ужиная, — то у нас теперь неплохо налаженные связи, я думаю? Ричард едва ли запретит тебе наведаться в отпуск или по рабочим моментам в Ватикан, а там можно выкроить время для маленькой поездки. В окрестностях Рима море не самое лучшее, но я смогу хоть что-то показать тебе, прелесть моя. Моя милая. Моя Интегра. Не плачь, хорошая моя, не надо, тише, тише. Он говорил это, не повышая голоса, не сбившись со своего ровного тона. Он перегнулся через стол, и незаметным, текучим жестом взял ее за щеки, не давая Интегре спрятать взгляд, утереть непрошенные, постыдные для нее слезы. Он встал из-за стола тут же, склонился над ней и быстро, не замечая, как сильно она вцепилась в его руку, целовал ее. Собирал губами ее слезы. Был так близко — был с ней. Впервые за эти месяцы опустошающая тишина вокруг нее полнилась чьим-то голосом. Впервые кто-то был рядом, и Интегра хваталась за него, понимая, что кухня вокруг нее слишком душная, слишком сильно давит на нее. И что она больше не сможет съесть ни кусочка. Что у нее нестерпимо кружится голова. И что руки у Энрико — такие заботливые, такие осторожные. И он трогает ее лицо, лоб, будто проверяя у нее температуру, и целует ее — снова и снова, в щеки, в губы, пьяня запахом всего вина, что выпил он сам. И снова он отстранился от нее. Но теперь — лишь на секунду. Чтобы подхватить ее на руки. — Кажется, тебе хватит на сегодня, малыш. Тише, прелесть моя, моя хорошая, тише… я рядом, погоди, погоди… какая же ты у меня прелесть. Теплая, нежная прелесть, погоди… Интегра вцепилась в его шею. Услышала, как он досадливо зашипел — она вырвала ему несколько волос. Он удивительно легко донес ее до спальни через несколько дверей. Поставил ее на ноги и легонько, одним движением, распустил пояс на ее халате и почти вытряхнул Интегру из него. Густо-синяя шелковая ткань, украшенная по подолу узором из ирисов, легла у ее ступней, и в холодной комнате кожа ее быстро покрылась мурашками. Холодно. Холодно и… и… Энрико откинул покрывало с постели и подтолкнул ее в спину. Уложил Интегру и, кажется, в самом деле собирался укрыть ее и уйти на кухню. Или просто уйти. Или… — Подожди, — забормотала Интегра почти отчаянно, — подожди, Энрико, постой… подожди, не… не надо, не уходи… Одиноко. Ей холодно, тоскливо и одиноко. Ей важно, ей нужно, чтобы кто-то побыл рядом с ней, чтобы… — Интегра, — она вновь почувствовала его пальцы у своих губ, а его вкрадчивый голос — у своего уха, и снова ей стало так тепло, почти жарко. — Интегра моя… ты ведь понимаешь, что если я останусь, то просто так лежать не стану? Понимаешь? — спросил он настойчиво, обводя большим пальцем ее губы, снова и снова. Дразня кончик ее языка подушечкой пальца, почти вынуждая ее влажно поцеловать его. Да. Да, понимаю, да. Но сейчас это не так страшно, как та молчаливая тишина вокруг, как призраки этажом выше, как будущее, разверзшееся перед ней — хуже, чем просто мрачное. Беспощадно определенное. В нем слышны отголоски Искажения, которое Ричард готовит и для нее. И как она хочет, как нужно ей забыться, отрешиться от всего этого, тем более когда он рядом. Он рядом — и она боится его гораздо меньше, чем всех остальных. Она жаждет его тепла, его горячей кожи, его спокойного, уверенного, способного все расставить на места насмешливого голоса рядом с собой. Пусть, пусть будет, пусть… она, кажется… она почти… она… — У меня колени дрожат, — запинаясь, заплетаясь в словах пробормотала Интегра, не отпуская его шею. Она потянула его за собой в постель. Пусть все это закончится — как-нибудь, когда-нибудь потом. Есть сейчас, ей нужно сейчас — просто быть, просто за что-то держаться, просто… Интегра всхлипнула, когда Энрико горячо, влажно поцеловал ее в запястье с внутренней стороны. Он оказался в постели с такой готовностью, что впору рассмеяться — и это ты, Энрико, просил меня не жеманиться, говорил, что кокетство мне не к лицу, а что насчет тебя самого? Как быстро ты решился, как быстро твои губы нашли мою шею, мою грудь, мои плечи. — Говори, малыш, говори, сладкая моя, говори еще… и скажи мне вот что, — он снова оказался у ее уха, прикусывая его, вылизывая, заставляя ее задыхаться. — Как мне это сделать — пальцами? — он крепко, до стона сжал ее грудь. — Или языком? Своим медленным, кусачим, изматывающим поцелуем, влажным и бесстыдным, он выбил из нее остатки духа, остатки воли. Если бы могла снова упасть — она упала бы. Его язык долго, неотступно терзал ее. Его пальцы мягко, ласково, непреклонно — растирали, разминали, сжимали и стискивали ее. Грудь, бедра, колени, живот — щекотно, долго, невыносимо. Поцелуи, укусы, засосы — потерять бы сознание, провалиться бы в сон, но Энрико будил ее каждым новым прикосновением, опрокидывая в почти-обморок следующим. Она даже не поняла, когда он стянул с нее белье, когда разделся сам, когда прижался к ней, такой возбужденный и крепкий. — Скажи мне, говори же, прелесть моя, выбирай… Интегра не могла просить его. Слишком его было много, слишком крепко он оплел ее тело своим, горячим и странно половинчатым: теперь, когда он быстро избавился от своих брюк, майки и рубашки, Интегра разглядела, что живот и грудь у него почти белые, против загорелых почти до черноты плеч, рук и лица. Она хваталась за его плечи, задыхалась запахом его волос, путалась в них, неловко ерзая, прижимаясь к его животу своим животом, терлась о него, не понимая, как выбрать ей, что просить, чего он хочет от нее и как это назвать. — О, милая моя, не оставляй выбор мне, это может быть неожиданно для тебя, — прошептал Энрико ей в живот, в пупок, вцеловал эти слова почти в самый ее лобок. — Что ты выбираешь? Говори мне. Говори же, ну… Или выбираю я? — Ты, — едва слышно выдохнула Интегра. — Выбирай ты… И не была готова. Конечно, она не была готова. — Иди ко мне. Иди сюда, — он взял ее за запястья, потянул на себя, усаживая, как куклу. Волосы ее растрепались и выбились из косы, шея и грудь, соски горели там, где он целовал ее и прикусывал, она тяжело, с присвистом дышала, ночная рубашка, которую он до сих пор не снял с нее, сбилась набок, разметалась по постели, охватывала ее горячее тело прохладным коконом. И она нравилась ему такой. «Почти подвенечное платье», — со смешком шепнул он ей на ухо, запуская обе ладони под нее, касаясь вялой расслабленной спины, живота, лопаток, поглаживая, успокаивая… направляя ее. Куда-то ее утягивая. — Я не… я никогда не… — Тише, не надо передо мной оправдываться. Слушай мои руки. Чувствуй то, что я делаю — и повторяй за мной. Холодный воздух спальни укусил ее за разгоряченные плечи, за напрягшуюся грудь. Интегра всем телом, ища тепла, прячась от собственного стыда, прижалась к телу Энрико — он лежал снизу. И он подсказывал ей, что надо делать. Легко, будто она совсем ничего не весила, подхватил ее под колени, потянул вверх, к своему лицу… а потом с намеком, не дав ей опомниться, подготовиться, нажал на ее бедро. Намекнул, что ей нужно развернуться — слушаться его, не задавать себе вопросов. Чувствовать, как пересыхает горло от его солнечного, соленого запаха — море, о котором он говорил, оно пахнет так же, наверное. Его ладонь скользнула по ее ягодицам — легко, почти насмешливо, если прикосновение могло быть таким. И медленно, с намеком двинулась вверх, к лопаткам. Лаская. Пытаясь ее хоть немного расслабить. Надавливая — намекая ей опуститься вниз. Еще ниже. Упрись на локти. И прогнись немного. Расслабься, прелесть моя, моя хорошая. — Ты не представляешь, не понимаешь, какая ты красивая. Ты вся красивая, Интегра, но здесь — особенно. Кончики ее ушей вспыхнули от этих слов, стиснулись пальцы на руках и на ногах. Она сжала в горсть простыню, не смея поднять взгляд, чувствуя его руки, его жестковатые, нежные пальцы у себя между ног, ласковые, слишком ласковые, слишком поверхностные — он гладил ее, почти щекотал, не проникая. И она была слишком мокрой, слишком скользкой, слишком возбужденной, чтобы эти прикосновения давали ей разрядку. Хотелось ерзать, тереться. Хотелось — выгибаться этим пальцам навстречу, подставляться им, насадиться на них, почувствовать… Интегра не сдержала стон — почти облегченный, когда он жадно, не сдерживаясь, коснулся ее губами и ртом. Она чуть не упала от того удовольствия, скручивающего все в ее груди в узел, которое испытала в эту секунду — круги, восьмерки, быстрые и изматывающе неспешные. Его язык — снаружи и внутри нее, такой гибкий, такой… такой… желанный — да. Да, наверное так. В том тумане, куда она провалилась, Интегра не сразу почувствовала, как крепко и с намеком он сжал ее плечо. Почти подтолкнул туда, вперед, куда она все это время… боялась смотреть. Боялась понимать в полном смысле слова, что он от нее хочет, чем он ее хочет. Но его желание, бесстыжее и нетерпеливое, словно передалось ей через его касания, через поцелуи. Через то, как он оттягивал ее кожу губами, влажно, будто взасос, целовал ее. Как он… ох, как же ей это сделать. Его тепло. Запах. И вкус — головокружительный, будто прыжок в пустоту, будто первый раз с парашютом, те две секунды, в которые еще не раскрывается купол. Ее вело наитие. Ее вели его стоны — в отличие от нее, Энрико даже не пытался сдерживаться. Он ничего, ничего не боялся — и она пыталась не краснеть, пыталась не воображать себе, лихорадочно дыша, что может статься, если охрана у лестницы решит, что с ней что-то случилось, если взломает дверь в ее комнату, а увидит, как она стоит на четвереньках, с членом католика во рту. Если они увидят, что это ей… нравится? Крепкий, болезненно возбужденный, гладкий его член — невообразимый на вкус... касаться его языком, вбирать его в горло, пока не начинается кашель — как мало она может, как плохо у нее получается. Какая слабая и нерешительная ее ладонь. И вновь, как громко, как жарко он стонет. Как этот стон отдается в ней, в коленках, в груди, в кончике языка, которым она пытается его ласкать. Горьковатый, заводящий вкус ее же собственной слюны. Запах его тела — крепкий, будоражащий, запах пота и соли. И то, как он подается чуть вверх. Как кладет ладони на ее бедра, не давая ей дергаться. — Не мешай мне, сладкая моя, вкусная моя. Потерпи еще чуть-чуть. Прочувствуй. Распробуй, — все это он шептал, не переставая ее ублажать. Его ладони на ее теле — слишком быстрые, слишком будоражащие. Держат ее грудь, стискивая между пальцами сосок. Надавливая одной ладонью ей на затылок — так, как хотелось ему, сжимая в горсть ее волосы, направляя ее, удерживая… он двигался сам. Целовал ее в ягодицы. Шептал ей: «Дыши, дыши», — когда понимал, что она забывает об этом. И он… он… Он имел ее в рот почти грубо — и это было так странно, так невыносимо контрастно с тем, как ласково и нежно он ее вылизывал и растягивал. Как это чертовски, как это… Интегра почувствовала, что у нее по щекам градом льются слезы. Несколько мучительных секунд ей понадобилось, чтобы снова «найти» свое тело: испытанный ею оргазм был до того бурным, что она буквально потеряла сознание ненадолго. Перед глазами мельтешили «мушки». Чудом она не укусила его, успела отстраниться, уткнуться носом куда-то в бедро Энрико, чувствуя его член своей щекой. Она поняла вдруг, что сама, без подсказки и помощи, изо всех сил прижимается, трется промежностью о лицо Энрико, а тот… Черт подери, он смеялся. Вот этим своим грудным, низким голосом, завораживающим, подталкивающим ее к глупостям, к совершенным глупостям, но как, как он хорош в этом, и насколько сильно она… Она — что? — Энрико…. Энрико я… — пробормотала Интегра, чувствуя, как он пришел в движение. Чувствуя, как соскальзывает по его телу вниз. Как снова оказывается лежащей — на боку на этот раз, в ворохе одеяла, простыней и собственной ночной рубашки, полуобнаженная, спрятанная хотя бы от своей неловкости. — Мало, прелесть моя, этого мало, — пророкотал он у нее над ухом, прижимаясь к ней со спины. — Нужно еще. Нужно еще чуть-чуть, чтобы тебе было легче. Интегра вскрикнула бы, но одной своей рукой, от которой так сильно пахло ею самой, он зажал ей рот. Он кусал ее шею, терся о ее бедра, угрожал и дразнил, заставляя ее вцепиться в его бедро, попытаться хоть немного сдержать его, остановить… она захотела бы остановить его всерьез, если бы не вторая его ладонь. Та, которая мягко и непреклонно терла ее соски. Та, которая быстро и уверенно скользнула между ее влажных бедер, а потом и внутрь нее. Поймать эту ладонь, стиснуть ее между ног, почти заскулить, закатить глаза — преступно, чудовищно далеко от того всеобъятного удовольствия, которое обещали его губы. Он говорил и говорил ей, какая она красивая, великолепная, бесконечно желанная, и как хорошо, как невыносимо приятно им будет сейчас, еще немного, еще чуть-чуть — терпи, моя хорошая, терпи, чтобы потом вспоминать это с негой, с истомой, с радостью. Все довершил его поцелуй-укус — между плечом и шеей, там, где все ее нервы, все переживания последних дней сплелись в тугой и болезненный узел. От этого укуса на секунду ей стало еще больнее, еще невыносимее, но потом — невыносимое же облегчение, как хорошо. Как, как вытерпеть ей это, как… Она выгнулась всем телом, вжалась в его грудь спиной, на одном вдохе, до боли в груди, не чувствуя ничего, кроме его губ на своей шее, кроме его пальцев внутри себя. А потом — быстро, крепко сжаться, калачиком, вокруг этого удовольствия, вокруг этой пульсирующей, теплой вспышки в животе, прикоснуться к ней, длить ее, растворяться в ней… Интегра закричала. И снова — получилось в подушку. Энрико все предусмотрел. Он крепко держал ее под грудью, поперек живота, не давая ей вывернуться, не давая ей сделать хоть что-то. Переход от невыносимого удовольствия к острой боли был столь неожиданным и подлым, что она процарапала бы и камень, лишь бы унять ее. — Черт! — со слезами в голосе выкрикнула она в подушку. — Черт, черт! Блядь! Пусти, пусти меня, я не могу, не могу, я… Она вцепилась в его руку, но обмякла, подавившись новым вскриком в его ладонь. Энрико ее не отпустил. Много, слишком много, слишком больно — она раскрывалась ему навстречу так неохотно, так туго, что не могла даже вдохнуть. Она почувствовала, что Максвелл прижался к ее бедрам своими. Он был в ней весь, целиком, большой, слишком большой для нее, невыносимо, неправильно, не… Он двинулся снова — на этот раз назад. Медленно, не переставая шептать ей на ухо, не переставая ее целовать. Почти вышел из нее — чтобы снова начать движение внутрь. Медленный, тягучий, завораживающий, пугающий, головокружительный темп, от которого она почти захлебывалась собственным дыханием. От которого почти не чувствовала, насколько ей непереносимо тяжело и… — Как же ты хороша. И снова. — Какая ты горячая изнутри, какая узкая, какая мягкая. И снова. — Моя, только моя, прелесть моя, радость моя, моя Интегра. И снова, и снова, и снова… Интегра закусила жесткое и соленое ребро его ладони, чувствуя, как лицо ее щекочут слезы. Как странно, причудливо его слова сплавляются с болью — и вот она уже не боль, а что-то другое, что-то совсем ей незнакомое, что-то переполняющее и… холодное. Спокойное. Чувство наполненности, целостности — все, все жертвы принесены, все границы пройдены. Не за что больше хвататься, не о чем трястись и не перед кем отчитываться, некого бояться. Ты сделала свой выбор — так отдайся ему, если тебе хорошо. Признайся, что хорошо. Или терпи — если больно. Снова крик — или стон, или ругательства, или его имя. Что она говорила, о чем думала, пока он был в ней, пока двигался все более напористо, резко, почти грубо. Пока сжимал ее до треска и выдавливал, выжимал из Интегры свое имя. Пока он имел ее. Она оказалась слишком чувственной, слишком отзывчивой, слишком смятенной — не узнавала саму себя, потерялась в головокружении, в ощущениях, в эхе собственного далекого, почти чужого голоса. Интегра почти не запомнила остаток вечера: в какой-то момент она выбилась из сил, переполненная эмоциями — почти потеряла чувствительность. Кажется, она стонала, кричала, даже плакала. Кажется, Энрико измучил ее, то ставя на четвереньки, то усаживая на свои бедра верхом, то наваливаясь на нее всем телом, раздвигая ее ноги, забрасывая их себе на плечи. Он никак не мог оторваться от нее, не мог насытиться ею, не мог, просто не мог остановиться. Кажется, все это время ей было хорошо. Кажется. Кажется, это было так. Интегра не помнила, как, когда она отключилась, но отчетливо помнила, как на какую-то секунду пришла в себя в спальне, глубоко за полночь: что-то коснулось ее рассудка, выдернуло ее из сна, почти подбросило на кровати, смятой, пропахшей потом, семенем и… Кровью. Пахло кровью. Интегра не смогла выбраться из-под его руки: Энрико спал рядом с ней, прижимая ее к груди крепко, как ребенок — любимую игрушку. Лицо его было расслабленным, благостным, непереносимо красивым. И что-то… что-то во всем этом было… она уткнулась лицом в подушку и просто отключилась. Она поняла лишь наутро. Уже после того, как попыталась подняться в пустой постели: дрожащие руки не слушались ее, во рту мерзко кислило всем выпитым накануне вином, врезавшим мимо пустого желудка сразу по ее рассудку. В голове будто колокол гудел, Интегру отчаянно тошнило, глаза ее болели и слезились. Никогда прежде она не чувствовала такого дикого похмелья — Уолтер, даже добывая для нее выпивку, всегда следил, чтобы она пила «культурно». А ее будто били вчера, болело все тело. Но хуже всего… Трясущимися руками она распутала свою перекосившуюся, надорванную у бедра ночную рубашку. От вида кровавого пятна на ней… от вида всех пятен, что остались на ней (на простыне и даже на наволочке) Интегру замутило еще сильнее. Еще она поняла, что до душа они так и не дошли прошлой ночью. И она в принципе… в принципе не могла вспомнить, чтобы Максвелл хотя бы раз за все время, что они проводили вместе, подумал о защите. Но раньше это не беспокоило ее так же сильно, потому что… — Нет… нет, о черт, нет, нет, нет… Интегра не смогла бы назвать себя даже грязной. Этого слова в принципе было недостаточно, чтобы описать все, что она почувствовала, коснувшись себя между ног. Крови было ничтожно мало по сравнению со… со всем остальным. Она попыталась сползти на пол — тупая, подзабытая боль пронзила сперва ее правую ногу. А потом и все остальное тело. — Интегра, — от звука его голоса за своей спиной она похолодела. — Малыш, посмотри на меня. Что-то заставило ее обернуться — медленно, как марионетка в чьих-то руках. Максвелл выглядел помятым и лохматым — волосы его были распущены, он был в одних трусах (хвала Господу, что хотя бы в них!). По всей его груди, на плечах, даже на животе, красовались оставленные ею (ею!) засосы, царапины и синяки. В руках у него была исходящая паром турка и две маленькие кофейные чашки. Он улыбался ей — Энрико, в отличие от нее, был абсолютно и неприкрыто счастлив. — Прежде чем мы пойдем в душ, — сказал он, обходя кровать и силой впихивая в ее руки чашечку. — Предлагаю слегка освежить мысли. — А… а… а… — А после душа мы с тобой хорошенько все обсудим. И основательно обо всем поговорим, прелесть моя. Тише, не дергайся, а то я тебя обожгу случайно. А теперь пей. Пей, сладость моя, нам обоим это на пользу. Машинально Интегра отхлебнула из чашки. Закашлялась до выступивших из глаз слез. Одно можно было сказать точно — Энрико действительно отлично готовил кофе. И так же хорошо целовался. Настолько хорошо, что она едва не выронила чашку себе на колени. — Пойдем, — сказал он, залпом опрокинув свой кофе в себя и чуть поморщившись. — Крепковато вышло. Пойдем. Тс-с-с, все потом. Все потом. Тебе это нужно. Да и мне, признаться, тоже, — он хохотнул, подняв Интегру на ноги одним движением, прижав ее к своей груди. — Ты загоняла меня прошлой ночью, развратница. Никак не ожидал от тебя подобной прыти. Услышав это, Интегра как-то… застыла. И позволила ему оттащить себя в душ. Ей и в самом деле была нужна минутка перерыва, чтобы собраться с духом и с мыслями. Задним умом, той самой своей внимательностью, которая обычно помогала ей примечать в ирландских пустошах и в самых незаметных кустах любую злокозненную нечисть, она вдруг вспомнила, как Энрико, унося ее в спальню вчера вечером, мельком сунул винную бутылку под раковину. Он положил ее боком. Она была совершенно пустой.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!