Новое

Глава 27. Жизнь и Смерть

23 декабря 2025, 04:58

      «Even in this garden of gardens, I am the god of the gaps I am the demon of Sodom, I am the blood of an angel The fate of the fallen, nobody knows where I came from Even I have forgotten»

Sleep Token — Look to Windward

      «Десять. Я не сплю.»       Сердце в груди колотилось с бешеной скоростью, а ладони невероятно потели, что, впрочем, не мешало ей судорожно и бессмысленно терзать кутикулу до жжения, будто тонкая полоска кожи под ногтями могла стать тем самым местом, где заканчивается реальность и начинается безопасная иллюзия, где фамильные гобелены — всего лишь милые украшения, а не приговоры, вышитые золотой нитью на бархате.       Кабинет, в котором они заперлись на часы, давно перестал быть просто комнатой: он превратился в раскалённую лабораторию, где воздух густел от чернил, сухой пыли старого пергамента и едва уловимого металлического привкуса знания, которое слишком остро режет, когда к нему прикасаешься, потому что правда, как выяснилось, всегда пахнет чем-то железным, когда её касается Лорд Волдеморт.       Стол теперь был завален небрежной, почти жестокой россыпью свитков, расчётов его до боли аккуратным почерком, схем, наспех набросанных линий и стрелок, которые пронзали имена и даты.       За окном уже начало темнеть, зимний свет сдался раннему сумраку, крупные хлопья снега всё так же нежно и бесконечно обволакивали тис в саду, и Анкее казалось, что если сейчас она шагнёт на подоконник и выпрыгнет прямо в сугроб, то снег окажется намного теплее той правды, к которой они с Волдемортом пришли за эти часы — правды, вычерченной не криками, не угрозами, не дуэлью, а холодной логикой и страшной аккуратностью, с которой он раскладывал её род по полкам, как редкий артефакт, и каждый раз, когда обнаруживал новый узор, в его лице появлялось то выражение удовлетворения, которое не имело ничего общего с человеческой радостью.       Это «довольство» не было радостью — она у него, вероятно, никогда не жила, — но было ощущением победы: он любил, когда мир становился объяснимым, когда хаос складывался в схему, когда человеческие судьбы можно было описать законом, как проклятие описывают формулой, и чем страшнее закон, тем красивее он ему казался; и Анкея, глядя на это, чувствовала одновременно отвращение и странную, предательскую потребность держаться ближе — потому что если у кого-то в этой комнате и был хоть какой-то контроль над открывшейся правдой, то только у него.       Он сидел в белой рубашке, закатав рукава до локтей, его пальцы были в чернильных пятнах, острые скулы оттенялись полутенью от свечи, губы иногда кривились в едва заметной, почти удовлетворённой усмешке, а алые глаза — не раздражённые, не скучающие и не насмешливые — светились сосредоточенно и ярко, как у человека, которому впервые за много лет стало по-настоящему интересно, потому что он увидел в её истории не хаос и случайность, а систему, и система эта, как назло, работала.       Они не спорили — по крайней мере не так, как обычно: не было привычного обмена ядом, не было попыток унизить или вывести из равновесия; вместо этого была почти интимная работа двоих людей, которые заглядывают в одну и ту же пропасть и делают вид, что это просто арифметика, хотя от каждого нового вывода у Анкеи сводило горло и подкатывала тошнота, а Волдеморт, напротив, выглядел всё более оживлённым, как если бы каждая найденная закономерность подливала ему топлива, делала его движение резче, а голос — глубже и спокойнее, будто он наконец получил право говорить о ней не языком предположений, а языком фактов.       Факты складывались не сразу: поначалу он буквально интервьюировал её о семейных делах, историях, слухах, и на каждое «я не помню» грозил легилименцией, но потом, когда имена начали повторяться в одном и том же ритме, когда даты исчезновения и смерти стали ложиться на линию так точно, что это перестало быть совпадением, у Анкеи внутри что-то холодно щёлкнуло, как замок на дверце, которую долго пытались не замечать.       Её мама — Тиса — умерла так, как «должна» была умереть женщина со смертью в имени, и Анкея в этот момент вдруг увидела маму не как трагическую героиню, а как часть узора: как женщину, которой с рождения не оставили другого исхода, кроме как погибнуть, пусть даже не от рук Гриндевальда, чтобы в роду появился следующий, тот, кто будет жить — Анкея; и от этой мысли внутри становилось больно, потому что если судьба матери была заранее прописана именем, то где в этом месте вообще находилась её воля.       Бабушка Эрна — «борющаяся со смертью» — была той самой женщиной, которую Анкея помнила смутно, будто бы не человеком, а запахом духов и тихими руками, которые иногда касались её головы в детстве, и которая исчезла без следа, едва убедившись, что Анкея родилась живой, словно выполнила работу и ушла куда-то, куда уходят такие женщины — не умирая, а растворяясь; никто в семье не мог объяснить это толком, потому что объяснять внезапное исчезновение женщины такого рода страшно, а спрашивать — стыдно, и дед — муж Эрны — умер от драконьей оспы ещё до рождения Анкеи, и от него нельзя было вытянуть ни одного ответа, даже если бы он был готов его дать, так что у Анкеи не осталось даже человеческого свидетеля, который мог бы подтвердить: Эрна была, Эрна любила, Эрна исчезла; остались только тени и место под дату смерти, которой на гобелене не было, потому что гобелен Делаж очень любит смерти, а исчезновения не умеет записывать.       Про прабабушку Прозерпину Анкея знала ещё меньше: это имя звучало в семье как что-то слишком древнее и слишком «театральное», и единственное, что она в своё время видела — дату смерти на старом семейном гобелене дома в Биарритце; ей никто не рассказывал, как именно умерла Прозерпина, но Волдеморт, просматривая даты и цепочки, сделал так, что сама структура её имени зазвучала внутри Анкеи почти физически: богиня, которая половину года живёт в подземном мире, половину — возвращается, — и женщина, которая, вероятно, прожила свою жизнь точно так же, разрываясь между исцелением и истощением, между «дать жизнь» и «сойти в землю», пока однажды не осталась там навсегда.       Прапрабабушка Алтея — снова «жизненное имя» — исчезла так же, как Эрна: без следа, без могилы, без даты смерти, когда-то оставив после себя лишь Прозерпину и четверых сыновей, которых, по понятным причинам, Анкея и Волдеморт не рассматривали как носителей дара. В этом уходе было что-то почти религиозное, как будто род сам вытягивал их из обычной человеческой жизни, как только появлялась следующая «смертная» носительница, которой предстояло оплатить её существование.       В их роду действительно был баланс.       Жизнь.       Смерть.       Жизнь.       Смерть.       Жизнь.       И последним звеном этого механизма сидела Анкея — «жизнь», — которая пока ещё не была готова принять, что по логике этого же механизма где-то в мире всё ещё должны существовать её бабушка и её прапрабабушка, живые, нестареющие, исчезнувшие, будто ушедшие служить чему-то большему, чем семья.       Также, как и не готова была принять свое гипотетическое бессмертие.       Анкея сидела напротив, глядя на эти линии, и чувствовала, как в ней одновременно поднимается злость — на мать, на отца, на род, на их «красивые» традиции, на молчание, на то, что ей не сказали ничего, — и холодный, почти детский страх, потому что в этой логике ей не оставалось случайностей, а значит не оставалось и свободы. Оставалось лишь какое-то абстрактное предназначение.       И вот теперь, когда за окном густел сумрак, снег продолжал падать на тис с такой нежностью, будто мир не знал, что внутри дома кто-то снова только что разобрал жизнь Анкеи до основания, она сидела и повторяла себе эти слова — «десять. я не сплю», — потому что если не повторять, мозг обязательно попытается защититься и превратить всё в сон, а проснуться потом будет гораздо страшнее: проснуться в мире, где имя женщины — это её пророчество, где женщины исчезают не от старости, а от выполнения долга, где на магическом гобелене вместо даты смерти женщин, живших столетия назад — пустота.       И в тишине кабинета, среди пергаментов, расчётов и линий, которые пересекались, как вены на ладони, она отчётливо чувствовала одно: они узнали слишком много — вдвоём, без свидетелей, без защиты, без возможности «развидеть»; теперь это знание было не страницей в книге, а новой силой в комнате, такой же реальной, как холод от окна и как взгляд Волдеморта, который снова и снова возвращался к её имени, которое ему теперь так теперь нравилось произносить.       — Потрясающе, — задумчиво протянул он и откинулся на спинку стула, медленно изучая лицо Анкеи таким взглядом, будто видел её впервые. — Я и поверить не мог, что всё окажется настолько интересным, когда допрашивал стариков. Настолько явная закономерность в именах и событиях, ведь даже и не поймёшь, на что смотришь, пока не будешь знать, что искать. Это даже не родовое проклятие — они только калечат. Это что-то другое, древнее.       Делаж подняла затравленный взгляд на него. Окллюментные барьеры трещали по швам.       — Мне... мне нужно покурить, мой Лорд. Можно я отойду на балкон?       — Что с тобой? — спокойно поинтересовался он и наклонил голову; этот простой вопрос прозвучал так неуместно, что она на секунду не нашла внутри себя правильной реакции, потому что ожидала чего угодно — приказа, угрозы, очередной издёвки, — но не осторожного интереса к её состоянию.       Анкея дрожала, как пламя свечи на столе, и на этот раз нервно пыталась вытащить нитки из магических швов своей мантии — движения были мелкие и бесполезные, но нитки, конечно, не поддавались, потому что магия — как судьба: если шов сделан правильно, он держится, пока ты сама не разорвёшь себя об него.       Мыслей было слишком много, чтобы выбрать одну и не умереть от остальных; с одной стороны, камень с плеч падал каждый раз, когда Волдеморт приходил к очередному выводу, потому что каждое его «значит» и «следовательно» делало хаос хоть чуть-чуть упорядоченным, но с другой — оставалось слишком много вопросов, слишком много «а что если», и она понимала, что некоторые вопросы нельзя задавать вслух в присутствии человека, который умеет превращать ответы в оружие.       — М-мне очень холодно, — выдала она наконец, и это было единственное, что она смогла превратить в слова, не рискуя развалиться.       Волдеморт ещё пару секунд следил за тем, как она тщетно пытается защититься то ли от сквозняка, то ли от правды, то ли от него самого, поправляя мантию, будто ткань могла остановить мысль; в его лице было видно короткое колебание — словно он выбирал между двумя версиями себя, и ему это неожиданно трудно давалось.       Потом он устало выдохнул — тихо, почти не злостно, — и произнёс:       — Кури здесь.       Анкея подскочила со стула уже намереваясь по привычке метнуться к спальне — там, под подушкой, лежали её сигареты, — как Волдеморт внезапно, почти не глядя, швырнул на стол пачку её сигарет, конфискованных вчера в библиотеке.       Пачка ударилась о дерево, подпрыгнула и остановилась рядом с пергаментом, на котором её имя было обведено тонкой линией.       — Мои? — выдохнула Анкея, и в этом слове было одновременно облегчение и нелепая обида: почему она должна благодарить его за то, что он возвращает ей то, что сам же отнял.       — Твои, — коротко подтвердил он и впервые за вечер позволил себе прикрыть глаза на мгновение.       Она подошла к окну не торопясь, потому что ноги вдруг стали ватными, как после долгой дороги, и распахнула створку; подоконник был холодным, от него тянуло зимним воздухом, и за окном тис, укрытый снегом, стоял так, словно его специально оставили там как напоминание: у смерти бывают красивые формы, и иногда они даже пахнут чистотой, как ледяной ветер, который не спрашивает, готова ли ты, он просто проходит сквозь.       Анкея достала сигарету чуть дрожащими пальцами, зажала её губами и раскрыла ладонь; огонёк вспыхнул маленькой, упрямой точкой жизни в этом кабинете — живой, тёплый, несерьёзный огонёк, который не знал ни о её родословной, ни о её крови, ни о том, что в нескольких метрах от неё сидит человек, способный уничтожить всех жителей Уилтшира одним движением руки, — и на секунду всё стало проще: вдох — выдох — дым, как молитва, в которой не просят спасения, а просят хотя бы тишины.       Холодный ветер заботливо убрал русые волосы от лица, словно чужая рука, которая не имела права касаться самой, поэтому сделала это воздухом.       Волдеморт не говорил. Он сидел за столом, положив ладони на пергамент — как будто стоит ему убрать руки, и вся эта выстроенная ими логика рассыплется в прах, станет снова легендой, снова тем, что можно презрительно отмахнуть как семейную драму; но отмахнуться уже было нельзя, и это знали они оба, хотя один радовался этому, а другая — дрожала.       Тёмный Лорд смотрел на неё не как хозяин смотрит на вещь, не как судья на подсудимую, а как человек, которому неожиданно понравилось наблюдать, как кто-то живой пытается дышать, — его взгляд был тяжёлым, внимательным, но не давящим; он не держал её на крючке, он просто, казалось, запоминал: как она стоит у окна, как дым на секунду задерживается у её губ, как ресницы дрожат от ветра, как тонкая линия шеи вырисовывается в холодном свете, и всё это было так тихо и буднично, что походило на маленькую домашнюю сцену, которой, по всем законам этого мира, не должно было быть между ними.       Анкея сделала ещё одну затяжку, её голос прозвучал тише, чем она ожидала, будто она говорила не с ним, а с этим белым воздухом за окном, который всё равно никому ничего не расскажет:       — Если… если это правда… если я действительно… — слово «бессмертная» застряло на языке, как щепка в горле, и от него хотелось не плакать, а кашлять, — то я не знаю, что с этим делать.       В кабинете что-то едва слышно щёлкнуло — то ли пергамент прошуршал, то ли дерево стола отреагировало на перепад температуры; Волдеморт не пошевелился, но его взгляд стал внимательнее: он перестал смотреть и начал слушать глазами.       Анкея выдохнула дым в окно и увидела, как он растворяется в сумерках, исчезает быстрее, чем ей хотелось бы; исчезновение стало в этот день слишком частым словом.       — Я не хочу снова заставать, как мои близкие умирают, — продолжила она, глядя на снег, на чёрные ветви тиса, которые казались рукой матери, вытянутой из белой ткани. — Я не хочу… переживать всех. У меня не останется никого.       И только когда она произнесла это «никого», её голос предательски дрогнул, а на горячих от холода щеках, которых она не чувствовала, потому что была вся внутри себя, вдруг выступили слёзы — сначала одна, глупая, лишняя, а потом вторая. Они покатились вниз медленно и тяжело, вместе с ними скатилась какая-то давняя часть её жизни, которая слишком долго держалась на гордости и упрямстве.       Делаж не вытирала их сразу — не потому, что хотела показать слабость, а потому что руки были заняты сигаретой, и потому что в такой усталости уже нет сил быть приличной.       — Я всю молодость… — каждая фраза стоила ей кусочка воздуха, — я всю молодость убила на то, чтобы бегать по миру, как собака по следу, искать ответы, искать хоть что-то, что объяснит, почему мама умерла, почему вокруг её смерти было столько тишины и страха, почему рядом с её именем всегда стояла тень такой жестокой и болезненной смерти… и я думала, что если я найду причину, то станет легче.       Она усмехнулась без радости, слёзы на мгновение блеснули в окне отражением.       — А теперь причина есть. Теперь я почти понимаю. И знаете, что хуже всего? — она провела языком по пересохшим губам, пыталась стереть вкус дыма и соли. — Логичным шагом было бы наконец остановиться. Перестать бежать. Засесть где-нибудь, где не пахнет чужими городами и чужими войнами, и… начать жить. Биарритц, Нью-Йорк, да хоть Лондон — плевать. Строить дом. Семью. Не потому что «так надо», а потому что мне… нечего держать руками, кроме пергамента, артефактов и чужой магии.       Её голос стал совсем хриплым.       — Я так рано осталась без семьи, что у меня до сих пор иногда бывает ощущение в особняке, среди этих напыщенных барельефов и бархата, будто я всё ещё иду по коридору и сейчас открою дверь — и там будет мама. Или папа. Пусть даже мне не скажут слов любви — никогда не говорили — но просто будут. Живые.       Она сглотнула и наконец подняла руку, чтобы стереть слезу с подбородка, но пальцы дрожали, и жест получился неловким, как у ребёнка.       — А если я бессмертная… — это слово наконец вырвалось, и от него стало холоднее, — значит, даже если я построю дом, даже если я попробую… всё равно наступит день, когда я буду смотреть, как они умирают, и снова останусь одна. И это будет повторяться. Снова и снова. И я не знаю, что делать с таким будущим. Я не хочу быть вечной, если вечность — это только похороны.       Она замолчала, потому что дальше говорить было уже нечем, и только сигарета тлела между пальцами, превращаясь в пепел, демонстрируя ей наглядно, что всё живое неизбежно становится серым порошком.       Волдеморт молчал так долго, что Анкея успела выдохнуть дым, успела почувствовать, как стыд подступает следом за слезами — этот привычный стыд за доверие, за слова, сказанные вслух, за то, что она выбрала его в качестве стены, к которой можно прислониться хотя бы на минуту; и когда она уже почти решила, что сейчас он скажет что-нибудь холодное, обязательно скажет, чтобы вернуть всё на места. Да и откуда ему знать горе потери? Сам, небось, сделан из камня.       Но он подошёл, остановился сбоку — так, чтобы не заслонять окно и не вторгаться прямо в её личное пространство; видимо, даже он понимал: есть расстояния, которые нельзя сокращать слишком быстро.       Его взгляд скользнул по профилю француженки, по мокрой дорожке на щеке, по пальцам, которые всё ещё держали сигарету так, будто это последняя опора, в его алых глазах на секунду мелькнуло не сочувствие, не жалость, но тихое, почти голодное удовлетворение человека, который наконец увидел не только её зубы и когти, но и горло; оно вспыхнуло и тут же спряталось, как вспышка в тёмной воде.              Следующее движение было простым и неожиданным: Лорд снял свою мантию со спинки стула и накинул ей на плечи, не касаясь лишнего, только поправил ткань у воротника коротким, точным жестом, и тёмная тяжесть сразу стала одновременно теплом и защитой; Анкея застыла, смущённая до нелепости, не зная, как реагировать на заботу от человека, от которого обычно ждут только приказа, и единственное, что она смогла — это опустить взгляд и сделать вид, будто ей нужно стряхнуть пепел.       — Придётся тебе найти бессмертного мужчину, — усмехнулся он, но даже и не стал осуждать за эмоции.       Анкея фыркнула сквозь слёзы, это вышло жалко и смешно одновременно; дым вырвался из губ, и на мгновение стало легче, потому что даже самый сухой юмор возвращал ей возможность дышать.       — Где же я возьму такого?       Волдеморт ответил не сразу; вместо этого взгляд его скользнул по её профилю в отражении стекла, и Анкея краем зрения уловила, как на секунду его лицо стало мягче.       — Найдёшь, если захочешь. У тебя, как выяснилось, талант притягивать проблемы. Бессмертный мужчина — просто проблема другого масштаба.       — Мне не нужны проблемы, — сказала она хрипло и вдруг, решившись на ещё один удар по собственной гордости, добавила: — Мне нужен кто-то, кто… останется.       Она вытерла щеку ладонью, слишком поздно, слишком неловко, слёзы всё равно не исчезли — они просто размазались вместе с тушью, от этого стало ещё более стыдно.       — Ты хочешь того, что хотят все, — фыркнул он. — Разница лишь в том, что у тебя, вероятно, будет намного больше времени, чтобы убедиться, как редко это даётся бесплатно, и как часто это становится ахиллесовой пятой.       Она уничтожила сигарету, повернулась к нему, заплаканные глаза встретились с его алыми.       — А вы? Тоже этого хотите?       Волдеморт не сделал шаг ближе, но пальцы его на секунду сжались, а потом разжались, как будто он удержал в себе что-то лишнее; он посмотрел на неё чуть дольше, чем требовалось для ответа, и, вместо того чтобы сказать «да» или «нет», выбрал третий путь — самый безопасный для него, самый раздражающий для неё.       — Какой странный вопрос, — спустя мгновение он отвернулся от её настойчивого взгляда и вернулся к столу, нависая над ним, плавно сортируя содержимое, складывая пергаменты в ровные стопки и отодвигая в сторону те листы, где было слишком много её пометок на полях; делал он это так, будто возвращал миру порядок, хотя ей казалось, что он просто прятал лицо и оттягивал время. — Ты думаешь, что я создавал метку, чтобы люди уходили?       Анкея захлопнула окно, в кабинете сразу стало тише: исчезло шуршание зимы, остался только мягкий треск огня и запах горячего воска, смешанного с табаком и запахом гвоздики. Делаж неохотно оторвалась от подоконника и, аккуратно снимая его мантию с плеч, вернула её на спинку стула, неловко мельтеша за его спиной; она заметила, как он приостановил движение, как напряглись плечи, когда он почувствовал её присутствие сзади, и потому поспешила вернуться на своё место, сесть прямо и сделать вид, что всё это — обычный деловой вечер, а не ситуация, в которой ей только что дали на плечи чужую защиту, и от этого стало слишком тепло.       Сигареты она благополучно оставила у окна.       — Ну… — француженка закинула одну ногу на другую и, чтобы не утонуть в собственной уязвимости, привычно ушла туда, где ей было легче дышать: в перевод темы. — А как она работает, кстати, ваша Метка? Что это за магия?       Идеальный момент — слишком идеальный — чтобы узнать побольше о клейме Лоренса, пока Лорд всё ещё в таком настроении.       — Тёмная, очевидно. Я удивлён, что ты ещё не выпытала эту информацию у Антонина, — гордо хмыкнул он, не прерываясь. — Как символ. Как двусторонний способ связи с теми, у кого она есть. Я отправляю сигнал, метка начинает гореть — человек получает мой сигнал, а значит — ему надо аппарировать ко мне. Также и наоборот — меня могут призвать, если потребуется моя срочная помощь в чём-то.       Анкея задумчиво постучала пальцами по столу.       — Никогда не слышала ни о чём подобном. Похоже на Протеевы чары. Вы что... сами придумали это? Впечатляет, мой Лорд.       Он приподнял одну бровь и, наконец, уселся по другую сторону уже чистого стола. В его изумлённом взгляде читалось «снова льстишь? Серьёзно?».       — Меня иногда поражает, как ты удивляешься моим способностям вновь и вновь, — сказал он, и это прозвучало одновременно как упрёк и как странное удовлетворение. — Будто ты меня вообще ни во что не ставишь.       Анкея скрестила руки и по-детски обиженно откинулась на спинку стула, потому что это было проще, чем признаться, что она действительно привыкла видеть в нём монстра — и теперь ей неудобно, что монстр оказался… умным. И аккуратным. И, к несчастью, временами человечным.       — Ну что же вы сразу плохое-то предполагаете! — быстро сказала она, в голосе у неё снова появилась жизнь, слёзы растворились в привычной дерзости. — Просто в действии я Вас не видела, в молодости — не знала…       Он сощурился, и девушка тут же, торопливо, с милой паникой в интонации, поправила себя:       — Я имею в виду — раньше не видела! Вы и сейчас-то молодой! Ну… по крайней мере… выглядите молодым… Мерлин знает, сколько Вам лет, если Вы так хороши в Тёмных Искусствах. Может, Вам вообще семьдесят, и Вы — дед! — гордо заключила она.       Волдеморт снова слушал её с тем редким выражением лица, когда он не давит и не режет, а как будто просто… присутствует; уголки его губ поднялись, и он позволил себе не сдерживать усмешку.       — Дед? — повторил он, в голосе мелькнуло почти искреннее удивление. — И зачем же мне прикидываться молодым, если молодые часто считаются сопляками?       Анкея нахмурилась, потому что он, конечно, вечно умел переворачивать вопрос так, что она начинала сомневаться даже в здравом смысле (а остался ли он?). Она уже взмахнула руками, чтобы выдать тираду убедительных аргументов, но, к несчастью, они упорхнули из головы через рот, как только она его открыла.        — Как это! Чтобы... чтобы... — уголки губ Лорда поднялись вверх сильнее, он облокотился локтями о стол, побуждая её продолжать. — Чтобы манипулировать женщинами! — она щёлкнула пальцами. — Затягивать их в свои сети как акромантул! Вот! — очередной феноменальный вывод.       Бравада улетучилась моментально, когда на его лице, освещённом лишь пламенем свечи, она не увидела эмоции «браво, Анкея, ты раскусила мой гениальный план». Вместо этого Волдеморт лишь негромко, искренне и ужасно по-человечески рассмеялся:       — И много ли женщин ты видишь вокруг меня?       Анкея, оправившись от столь приятного звука его искреннего смеха, который она уже успела позабыть, резко развернула ладонь и принялась загибать пальцы.       — Я... — она загнула один палец. — Вальбурга... — второй.       Счёт закончился на цифре «два».       Она медленно подняла взгляд на Волдеморта, который всё так же сидел и улыбался, затем опустила снова на пальцы, затем на него — будто искала в его лице подсказку. Больше имён она не знала.       — Вальбурга не считается, — протараторила она и разогнула один палец. — У неё даже метки нет.       Она посмотрела на оставшийся загнутый палец, и где-то внутри неё разлилось что-то тёплое и совершенно неподходящее моменту — не радость даже, а странная, неловкая гордость от того, что она вообще в этом списке, от того, что её присутствие в его жизни стало фактом, который можно… посчитать.       И тут же ей захотелось стукнуть себя по лбу: она — женщина, которая только что узнала, что может быть бессмертной, — и умудрилась почувствовать себя особенной из-за мужского внимания.       Лорд смотрел на быстро меняющиеся эмоции на её лице с тем самым едва уловимым удовольствием, которое он всегда испытывал, когда ловил человека на честности; он склонил голову и, как бы невзначай, произнёс:       — У тебя тоже нет метки. Но первый палец ты не разогнула. Любопытно.       Анкея замерла на секунду, словно его слова коснулись кожи; она медленно разогнула палец и попыталась сохранить на лице возмущение — получилось плохо, потому что губы сами собой дёрнулись, а взгляд на долю мгновения метнулся в сторону, будто ей стало стыдно за то, что он её поймал так просто.       — Ну, знаете, я эпатажная персона! И сегодняшние исследования укрепили моё эго! Потому что я, как мы выяснили, — исключение! — она триумфально подняла подбородок вверх, но плечи выдали её раньше лица: они чуть напряглись в ожидании удара. — И я знаю Вас слишком хорошо, мой Лорд, чтобы понимать, что своих глаз Вы с меня в ближайшее время не спустите, пока не изучите меня полностью. Вы в этом сами признавались. Но в эту игру могут играть двое. Теперь я официально заявляю — это я не спущу с Вас глаз, пока Вы не дадите мне все ответы, — она мило улыбнулась.       Её улыбка была не из тех, которыми просят прощения, и не из тех, которыми бросают вызов издалека; она была слишком спокойной, слишком осознанной для девичьей дерзости — и слишком тёплой, чтобы её можно было списать на привычную французскую наглость.       Анкея выдержала его взгляд ровно, не торопясь моргнуть, позволила себе ту маленькую паузу, в которой обычно тонут люди, не умеющие держать своё слово, и в этой паузе у неё внутри тихо сложился план — не идеальный, не красивый, но рабочий, потому что он опирался на простую вещь, которую она знала о Волдеморте слишком давно: он не равнодушен к загадкам, он терпеть не может незакрытые вопросы и, самое опасное, он считает, что имеет право разворачивать чужую жизнь как пергамент — от края до края.       Раз он решил изучать её, значит, ей оставалось лишь не сопротивляться лбом и не вырываться из рук, а сделать вид, что она сама шагает навстречу, сама подаётся ближе, сама открывает двери — ровно настолько, чтобы он считал это своей победой, а она тем временем считала бы шаги, отмечала слабые места и получала ответы, которые в обычных обстоятельствах не дала бы выбить ни одна пытка.       Например, как снять метку. На что он действительно способен. Кто он такой.       И сейчас, давно забытая амортенция в её комнате, должна была бы воспарить к небу от гордости за свою хозяйку, ведь та внезапно вспомнила простую, почти смешную истину: к любому мужчине можно подобраться ближе, если показать не силу, а уязвимость — ровно ту, которая не ломает тебя, а делает удобным объектом для чужих фантазий о спасении, контроле или превосходстве. К счастью, её не наигранная природная сентиментальность только играла ей на руку.       Рыбка клюнет? Славно. Пусть клюнет. Пусть подберётся ближе — он, а не она, пусть в его голове созреет уверенность, что он нашёл идеальный ключ, что он разворачивает её судьбу, как разворачивают карту; пусть ему кажется, что её слёзы у окна были уступкой, что её сегодняшняя мягкость — слабость, что её комплименты — попытка выжить.       А дальше… она что-нибудь придумает.       Не потому что она была легкомысленной, а потому что впервые за очень долгое время у неё появилось то, чего, казалось, не было раньше: запас времени. Даже если что-то пойдёт не по плану, даже если она ошибётся в расчётах, даже если он окажется более внимательным и более жестоким, чем она себе представляла — она сможет пережить последствия, сможет пережить его, сможет пережить любой финал этой странной, опасной игры, потому что в ней впервые маячила мысль, от которой одновременно хотелось и смеяться, и плакать: если она действительно относится к «жизни», то у неё будет достаточно лет, чтобы исправлять ошибки, и достаточно сил, чтобы пережить даже собственные глупости.       Он — смертен. Он — человек. Каким бы страшным он ни был, каким бы умным он ни был, каким бы красивым ни казался в полумраке свечи, он всё равно когда-нибудь станет тем, чем становятся все: историей, именем, портретом, шёпотом в коридоре. А она, если всё это правда, останется. Значит, даже если сегодня она подпустит его ближе, даже если позволит ему думать, что он выиграл — итог всё равно будет за ней, потому что самый простой и самый жестокий аргумент всегда один: время.       А если в конечном итоге окажется, что он и не пытался её использовать в качестве ресурса для своих грандиозных планов... Что ж, его навыки, знания, доверие и такое нездоровое, но такое приятное внимание определённо будут приятным бонусом.       И если ей уже удалось завоевать его внимание, до этого не имея никакого плана в голове, то остальное — пустяки. Она просто будет вести себя как обычно.       Его бровь чуть приподнялась — лениво, почти снисходительно, но не враждебно, и Анкея заметила, как он медленно провёл языком по внутренней стороне щеки, словно проверял себя на терпение; потом он откинулся на спинку стула ещё чуть глубже, скрестил руки на груди и посмотрел на неё так, будто примерял её наглое внимание, как новый инструмент, который пока приятно лежит в ладони, глаза сузились во внимательном, почти ленивом разглядывании, от которого у неё по спине прошёл лёгкий холодок, совсем не связанный со снегом за окном.       — Официально заявляешь, — повторил он негромко, словно пробуя фразу на вкус, в его голосе появилась та мягкая, опасная насмешка — слишком личная для него. — Полагаю, уже подготовила печать семьи Делаж? Или ты предпочитаешь заключать пакты кровью?       Анкея сделала вид, что обижена, но глаза её блеснули; она прикусила внутреннюю сторону щеки, чтобы не улыбнуться слишком широко, и, не отводя взгляда, медленно провела пальцем по краю стола — не жестом «соблазнить», а жестом человека, который просто не знает, куда деть руки, когда в комнате становится тесно от напряжения.       — Ну, я всё ещё не знаю какой Вы на самом человек, мой Лорд, чтобы с Вами заключать пакты на крови или обеты. Я всего лишь озвучиваю планы. Вы же их любите... У Вас для всех они есть — для Министерства, для Британии, для моего брата, даже для меня… — она чуть склонила голову, будто вспоминая что-то смешное, и добавила мягче: — Я решила, что тоже хочу один.       — И какой же у тебя план? — спросил он ровно, но в конце предложения интонация чуть поднялась, выдавая не любопытство, а удовольствие от процесса. — Следить за мной по коридорам? Подслушивать у дверей? Рыться в моих документах?       Анкея подняла на него свой взгляд, её зрачки опасно расширились, и робко улыбнулась:       — Составите мне компанию на рождественский бал?       

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!