Новое

Глава 30. Кошмары и Хогвартс

22 января 2026, 07:58
      Тихие всхлипы разносились эхом вдоль каменных холодных стен. Перед глазами всё плыло из-за слёз. Он задыхался.       Ему казалось, что письмо весит больше, чем он сам, и что бумага, тонкая и сухая, умеет ломать кости лучше любого заклинания, потому что пальцы, сжавшие край пергамента, уже не чувствовали ни холода, ни крови, ни даже своей кожи — только этот шершавый край, впившийся в ладонь, и неровные строчки, которые расплывались и снова собирались в смысл, как только он делал вдох. Подземелья Хогвартса всегда пахли сыростью и чем-то старым, вечным, а сегодня они пахли ещё и собственным страхом, который было невозможно спрятать под воротником мантии. Он стоял у стены, слишком далеко от факелов, чтобы свет был теплом, и слишком близко к ним, чтобы можно было притвориться, что всё это не про него, и в этом световом пятне его руки дрожали особенно заметно.       Печать Министерства была аккуратной, круглая, официальная, уверенная в своём праве сообщать людям о том, что у них больше нет семьи. Вверху значилось: «Отдел учёта потерь среди магического населения в ходе маггловских вооружённых конфликтов», и сама эта фраза звучала так, будто кто-то решил завернуть трагедию в канцелярскую обёртку, чтобы она выглядела приличнее и не портила никому день. Ни слова «сочувствуем», ни слова «простите». Только сухое «уведомляем». Только дата. Ноябрь. Тысяча девятьсот сорок третий год. Только перечень фактов, которые не оставляют места ни надежде, ни торгу. Он вдруг понял, что Министерство умеет говорить о смерти так, чтобы она звучала почти прилично.       Он прочитал письмо один раз — и не поверил. Прочитал второй — и понял, что строчки никуда не исчезают, сколько бы он ни моргал. Прочитал третий — и в груди началось что-то такое, от чего воздух перестал быть воздухом, превратился в густую, тяжёлую массу, которую приходилось продавливать через горло силой. В письме говорилось о бомбардировке. О том, что их поместье не стало убежищем. О том, что «погибли». О том, что тела… он не дочитал до конца эту часть, потому что именно в этот момент мир решил показать ему свою настоящую цену и просто ударил в лицо реальностью, от которой нельзя уклониться.       Его родители, живущие далеко на родине, всегда оставались для него чем-то постоянным, пусть и суровым: строгие письма, редкие посылки, сухая гордость в каждой фразе, привычка говорить о жизни так, будто она должна быть выстроена как дисциплина. Они проявляли свою любовь не объятиями, не словами, а требованиями, и он всю свою короткую, упрямую жизнь пытался соответствовать этим требованиям так, словно соответствие могло стать гарантией, что его не вычеркнут. Что его не бросят. Что он вернётся летом, войдёт в дом, услышит знакомый голос, увидит, как мать, не улыбаясь, поправляет ему воротник, и как отец, не хваля, молча кивает, замечая, что сын стал крепче, старше, достойнее.       А теперь в письме было написано, что возвращаться ему было не к кому.       Сначала пришло оцепенение. Он смотрел на пергамент и видел только очертания букв, которые не складывались в слова. Он даже не понял, когда у него вырвался первый звук — не крик и не плач, а какой-то глухой, постыдный всхлип, который невозможно остановить, потому что он поднимается изнутри, как рвота. Он попытался снова вдохнуть и не смог, от этого начал хватать ртом пустоту, как рыба, выброшенная на камни, и чем сильнее он пытался, тем хуже становилось: голова закружилась, пальцы онемели, сердце забилось так, будто оно решило выцарапать себе дорогу наружу.       Он сполз вниз по стене, оставляя на камне следы мокрых ладоней, и сел прямо на холодный пол подземелья, не заботясь о том, что мантию потом будет тяжело высушить, не заботясь о том, что кто-нибудь может пройти мимо и увидеть. Его собственное тело предавало его самым унизительным способом: оно дрожало. Оно плакало. Оно издавало звуки. Ему хотелось ударить себя кулаком в грудь и заставить всё это прекратиться, но руки не слушались, потому что они держали письмо, и оторвать пальцы от пергамента означало признать, что это правда. Окончательно. Без возможности сделать вид, что всё ещё можно исправить.       Он пытался вспомнить их лица и вдруг понял, что память подсовывает не лица, а детали: рука отца, на которой всегда были запахи табака и железа; тяжёлый взгляд матери, когда он пытался оправдываться; высокий потолок комнаты, где ему не разрешали говорить лишнего; скрип дверей; холодная вода в умывальнике; невкусная, но «полезная» каша по утрам. Всё это, оказывается, было домом. Всё это было их способом держать мир в порядке. И этот порядок уничтожили не маги, не проклятия, а маггловская война, которая, по мнению взрослых, всегда где-то далеко и «нас не касается», пока не касается так, что уже не отмоешься.       Вместе с отчаянием в нём поднималась ненависть. И пришла она сначала вовсе не к магглам.       Сначала — к ним. К своим родителям. К тем, кто всегда умел говорить правильные слова про долг к родине, про честь, про осторожность, но почему-то умудрился остаться там, где смерть уже давно стала частью повседневности. Как они посмели остаться? Как они посмели не уехать, когда было время? Как они посмели отправить его сюда, отгородиться от него расстоянием и письмами, а потом — исчезнуть так, что даже попрощаться было невозможно?       Почему про безопасность вспоминали только тогда, когда речь шла о нём? Почему ему — строгие инструкции, куда не ходить и с кем не говорить, а себе — привычное «не перечь матери», «поместье защищено», «это просто магглы»? Он помнил их магическую часть города спокойной даже в войну: защищённую чарами, закрытую от чужих глаз и чужого неба. Он возвращался на каникулы и не слышал налётов. Он видел стены, заклинания, уверенность взрослых в собственном могуществе. Такие сильные маги… так как же они умудрились погибнуть от маггловских бомб? Почему вообще оказались там, где бомбы могли их достать? Выходили в маггловскую часть города? Что им понадобилось настолько важное, чтобы рискнуть? Как и где они умудрились умереть от налётов — не в бою, не в драке, не от проклятия, которое можно было бы хотя бы уважать за мастерство, а от тупого, грязного, слепого удара, который не выбирает и не объясняет? И от этой мысли внутри что-то ломалось: если они — сильные — не смогли, то что будет с ним?       Потом ненависть повернулась внутрь — и это было ещё хуже, потому что от себя не спрячешься даже в самых тёмных подземельях. Надо было убедить их уехать. Надо было надавить сильнее. Надо было писать чаще, требовать, ругаться, умолять, угрожать — хоть что-то, лишь бы они послушали. Надо было быть не послушным сыном, который аккуратно складывает их письма и отвечает так, как прилично, а надо было быть… кем?       Кем-то, у кого хватило бы власти остановить взрослых людей?       Он судорожно искал в голове нужное слово, правильный поступок, магическую формулу, которую можно произнести задним числом, чтобы всё отменить. Но отменять было нечего. Письмо не оставляло лазеек. В его жизни не осталось ничего, что можно было бы поправить.       Он остался сиротой.       Единственное желание, которое оставалось честным, было простым и страшным: вернуться домой. Не ради мести, не ради клятв, не ради того, чтобы стать сильнее. Просто вернуться и лечь рядом с ними. Тихо, без лишних слов, без этих взрослых разговоров, которые у них всегда выходили острыми и короткими, как будто даже любовь нужно было показывать экономно. В письме не было ни могилы, ни адреса, ни места — ничего, что можно было бы ухватить, чтобы хоть куда-то идти. Да и плевать. Он бы нашёл. Он бы раскопал, разрыл, пролез бы куда надо, изранил бы руки, испачкал бы мантию, разорвал бы пальцы в кровь — лишь бы добраться. Лишь бы лечь между их бездыханными телами, закрыть глаза и наконец сделать то, чего ему так не хватало все эти годы: прижаться к ним.       Уткнуться в холодную шею матери, как в детстве, когда страшно и стыдно, но всё равно хочется спрятаться. Сжать холодную руку отца так крепко, как он никогда не сжимал при жизни, потому что при жизни у них не было привычки держаться друг за друга. И пусть это будет первой и последней спокойной встречей за прошедшие годы — той единственной, где он не обязан быть достойным, умным, сильным, правильным. Где он может просто молчать рядом. Где можно наконец стать нормальной семьёй. Пусть и все трое были бы мертвы.       Ему вдруг стало тесно в подземелье, тесно в своей коже, тесно в собственном одиночестве. Он хотел встать, хотел выбежать наверх, хотел найти кого угодно, кто скажет, что это ошибка, что Министерство перепутало, что такие письма иногда пишут по ошибке, что всё можно отменить. Но вместо этого его вырвало.       В темноте подземелья послышались шаги. Спустя мгновение кто-то молча опустился перед ним на корточки, легким пасом палочки очищая пол. В свете факелов блеснул значок старосты. Он не поднимал взгляда — не мог оторвать его от пергамента.              — Кажется, мы с тобой теперь братья по несчастью. Соболезную твоей утрате, — спокойно произнёс парень напротив. — Пойдём, у Слизнорта есть огневиски. Он мне всё рассказал.       Он вытер рот от рвоты рукавом и сдавленно прохрипел:       — Я не пью.       До него донёсся смешок, парень встал:       — Нюансы, Антонин.       Он слегка помедлил, вытер слёзы, затем протянул свою руку, чтобы тот помог встать.       Пальцев было семь.       

***

             Анкея проснулась словно от удара, и первое, что она почувствовала — не холод, не боль в голове и даже не страх, а чужую, тяжёлую пустоту в груди, которую невозможно объяснить тем, что тебе всего лишь приснился кошмар.       Кошмар?..       Подушка под щекой была влажной, ресницы слиплись, горло саднило так, будто она всю ночь кричала. Анкея лежала на спине, пытаясь заставить себя дышать ровно, но тело отказывалось подчиняться: ладони дрожали, живот сводило от тошноты, а сердце всё ещё не успокаивалось. Скорбь была знакомой эмоцией, но её интенсивность после увиденного слишком сильно отдавала в голову, чтобы откреститься от неё и наречь её «чужой».       На секунду она даже перестала плакать, потому что мозг, уставший от чужого горя, вдруг ухватился за единственную ясную вещь: это был сон.       Снова.       Или, по крайней мере, это должно было быть сном. Она моргнула несколько раз, быстро, но в увиденном пальцев на руке точно было семь. Анкея резко села в кровати, подтянув колени к груди, и пересчитала пальцы снова — десять.       Сейчас она не спит.       Значит, ей снился кошмар с Антонином.       Её наконец накрыло осознанием, от которого стало и легче, и страшнее одновременно: она всё-таки попала туда. Туда, куда пыталась попасть неделями, навязчиво и упрямо, превращая счёт пальцев в привычку. Осознанный сон. То самое состояние, о котором она думала почти с профессиональной жадностью — как о двери, которую достаточно найти, открыть, и можно будет управлять чем угодно. Она мечтала об этом, чтобы добраться до ответов. Чтобы ловить тени смысла. Чтобы наконец иметь хотя бы одну область, где реальность может оказаться под её контролем. Видимо, её выкинуло оттуда сразу после его осознания.       Ну, что ж. Это было ожидаемо.       Только вот этой ночью реальность пришла к ней сама, правда контроля не оказалось. Лишь письмо об утрате и чужое, скребущее душу, горе.       Анкея резко поднялась и в панике прошла до комода, где лежала новая пачка сигарет, затем распахнула окно. Пальцы всё ещё дрожали. Она затянулась слишком резко — дым ударил в горло, заставив её закашляться, но это было почти приятно: кашель был её собственным, настоящий, живой. Никаких подземелий. Никаких писем. Только спальня, тусклый рассвет и ощущение, что она держится за край подоконника, чтобы не провалиться обратно в тот кошмар.       Она подошла к столу, нашла свой дневник, и раскрыла его на чистой странице. Чернила сначала не слушались: рука подрагивала, строка выходила кривой.       «Сон. Антонин. Подземелья. Письмо. Министерство. Бомбёжки. Родители. Ноябрь 1943. Слизнорт.»       Дальше она писала уже быстрее, жадно цепляясь за детали, пока они не рассыпались, как рассыпаются сны через час после пробуждения: запах сырости, ощущение пергамента в ладони, чужие слёзы, чужая злость, даже слова, произнесённые в конце — спокойные и до возмущения бытовые.       Она остановилась на последней строчке, поставила точку; и тут что-то в голове щёлкнуло.       Это определённо не могло быть совпадением.       Вчера она беспардонно вторглась в организм Долохова, в его биологические процессы, а затем и в его разум. Делаж помнила каждое движение, каждый шаг, каждое слово, даже то, как после она заставила себя не смотреть на результат слишком долго, чтобы не выдать произошедшего.       И сегодня ей снится… это.       Анкея медленно опустила сигарету, забыв стряхнуть пепел — тот упал на полосу бумаги рядом с чернильной кляксой, и она машинально стерла его пальцем, размазав след.       Если бы это была её фантазия, она бы, наверное, не знала, как звучит официальный заголовок ведомства. Не знала бы даты. Не знала бы ощущения чужого отчаяния, чужой злости именно в такой последовательности — сначала провал, потом крик изнутри, потом ненависть. Это не было похоже на выдумку. А может, это — проекция её страхов?       Нет. Это было слишком… структурировано. Слишком живое. Слишком чужое. Слишком много совпадений.       Анкея снова затянулась и подняла глаза на окно. Ветер гонял по двору мелкий снег, где-то был слышен крик птиц, которые по какой-то причине ещё не улетели зимовать, как хотелось бы и ей.       Она вернулась взглядом к дневнику и ещё раз перечитала написанное.       Вчера — кровь на чужой ране.       Сегодня — чужая боль в её голове.       Её пальцы сжались на пере, и она, почти не моргая, дописала ниже, уже ровнее:       «Возможная связь: контакт крови — доступ к подсознанию? Воспоминанию? Сбой в легилименции? Наблюдать.»       Делаж подчеркнула последнюю фразу дважды, закрыла дневник, прижала ладонь к обложке, и только потом позволила себе снова тихо заплакать уже без истерики, просто потому что внутри ещё жило это письмо и чужая скорбь, и они всё ещё весили больше, чем она сама, и никуда не собирались уходить.       Нужно было как-то приглушить это отвратительно чувство. Она отказывалась проживать его снова. Ей хватило своего. В ней не было места для ещё одной трагедии.       Решение было принято быстро, на нервах и в отчаянии (да и кто бы мог её осуждать?), благо сон подсказал правильное — огневиски.       «Успокаиваться» в поместье она не собиралась, слишком уж много тут было лишних глаз, которые так часто любили подкрадываться к ней исподтишка. Выбор пал на «Кабанью голову», которую как-то вскользь упоминал Антонин. Хогсмид, вроде как, был безопаснее Лютного переулка, в который она пообещала себе в ближайшее время не соваться (хотя её безопасность — последнее, что сейчас волновало), да и вернуться обратно до пробуждения всех остальных она успевала — на часах было всего пять утра.       Ведь ей же не запрещали покидать поместье?..

***

      Улицы были пустыми, снег лежал ровно и аккуратно, будто его никто не трогал, и только у редких дверей виднелись следы — скорее всего, от тех, кто вставал раньше всех: владельцы лавок, почтовые совы, кто-то с собачьим терпением к жизни. Анкея натянула ворот мантии выше, сунула руки в карманы и пошла быстрее, потому что остановиться означало дать голове возможность догнать её окончательно.       Ей казалось, что она забрала этот ком целиком, целиком проглотила чужое «не может быть», чужое «куда мне теперь», чужое желание лечь рядом и не вставать. И тело отзывалось на это так, как будто это происходило с ней лично: её подташнивало, дрожали пальцы, сводило горло, под кожей то и дело пробегала мелкая судорога, а засунуть это воспоминание под окклюменцию не представлялось возможным.       Могло ли так произойти, что при изменении отрезка его памяти, что-то пошло не так? Вряд ли. О таких побочных эффектах легилименции мир ещё не слыхал, да и не рылась она настолько глубоко в его голове.       Могло ли такое быть, что её собственный страх очередной утраты лишь лег на её эмоциональный всплеск в момент исцеления Антонина? Эта цепочка звучала убедительнее: напоминание Долохова о родителях, проклятие, страх за него, исцеление — вот и всё. Просто переутомилась со всем этим изучением родословной, расковыряв старые раны, а затем похожее увидела во сне.       И всё бы ничего, если бы не слишком уж странные и точные детали подсознательного: фамилия и даты. Всё это больше походило на реальное воспоминание Антонина, но никак не на выдумку мозга. От этого становилось ещё хуже. И мысль о том, что этот человек — наглый, развязный, лениво-обаятельный, с вечными шуточками и привычкой превращать любой разговор в полуфлирт — носил в себе такую скорбь, делала её почти злой. Не на него. На мир. На войны. На Министерства, которые умеют печатать смерть ровными строчками. На себя — за то, что она узнала это именно так: каким-то образом влезла в чужое горе без стука.       Единственное, чего ей сейчас хотелось — это крепко обнять его и разделить с ним эту боль. Сказать что-то человеческое. Извиниться за все мысли, которые когда-либо возникали на счёт него — плевать, хорошие или плохие. Но Анкея знала: сейчас она не выдержит ни одного взгляда, ни одного вопроса. Она расплачется прямо в лицо и выдаст себя не хуже школьницы. А ещё хуже — она могла невольно проболтаться о том, что видела. Она не имела на это права.       Поэтому она шла за огневиски.       Нужная вывеска показалась на горизонте. Всё ещё сдерживая ком в горле, она подняла на неё глаза — на ней красовался уродливый кабан, истекающий кровью.       Какая ирония.       От этой параллели с собой её вырвало на снег. В ушах загудело, и несколько секунд она просто стояла, наклонившись, упершись ладонью в колено, пытаясь вернуть себе дыхание и не думать о том, что она — взрослая женщина, у которой в доме сидят убийцы и дипломаты, сейчас торгуется с собственным организмом у входа в трактир. Она даже не сразу различила, что изнутри, за дверью, доносились голоса — резкие, раздражённые, явно не предназначенные для утренних бесед.       Анкея, не поднимая головы, вытерла губы рукавом и толкнула дверь.       Тепло ударило в лицо. Запах тоже: дым, кислое пиво, старая ткань, и ещё что-то стойкое, как будто в этом помещении годами копили чужие разговоры и не открывали окна.       Она захлопнула за собой дверь и на секунду прижалась к ней спиной, пытаясь собраться. Свет был тусклым, и первое мгновение он сыграл против неё: глаза ещё не пришли в норму после улицы, после слёз и темноты, и всё вокруг превратилось в размытые пятна.       — Мы закрыты, выметайся, — рявкнул мужской голос.       Анкея подняла глаза и увидела два расплывшихся силуэта: один широкий, тяжёлый, стоящий за барной стойкой с крупными руками, которые явно привыкли не к чашкам чая, а к дракам; второй — сидел ближе, спиной к свету, и даже в полумраке держался спокойно, будто привык, что вокруг может быть сколько угодно грязи — он всё равно останется чистым.       — Глухая? Мы закрыты!       — Аберфорт, кажется, это немного не твой контингент. Видимо, девушке нужна помощь, — прервал второй, более спокойный голос, и его обладатель двинулся к ней, аккуратно подхватывая её под локоть. — Вы в опасности? Воды?       Она слабо покачала головой, глотая воздух. Второй рукой она крепко вцепилась в своего спасителя.       — Огневиски. Побольше, — задыхаясь произнесла она и, увидев, как силуэт перед ней изучающе склонил голову, добавила: — Умоляю.       Мольба о «помощи» не осталась без ответа, и мужчина заботливо усадил её за ближайший столик, правда, сначала протягивая ей стакан с ненавистной в данный момент водой. За барной стойкой она уловила звуки возни и клацанье стекла. Видимо, бармен всё же сжалился над её ужасным состоянием.       — Я бы всё-таки рекомендовал сначала воды, мисс?..       Она осушила стакан и подавила очередной позыв продемонстрировать содержимое желудка.       — Делаж, — прохрипела она, потирая лицо руками. — Мадемуазель Делаж.       Звуки за барной стойкой резко прекратились.       — Добро пожаловать в Британию, мадемуазель Делаж, — мягко произнёс спаситель. — Тяжёлая дорога?       Она снова потёрла глаза. Зрение наконец-то начало цепляться за детали: шероховатость столешницы, жирные пятна на дереве, старые кружки на полке, тусклую лампу. И лицо напротив — сначала размытое, потом ясное.       Напротив неё сидел Альбус Дамблдор.       Он выглядел иначе, чем на газетных колдографиях. Вблизи не было этой официальной тяжести и намеренной торжественности портретов. Высокий, прямой, с аккуратно зачёсанными волосами, в которых серебро ещё не победило полностью рыжеватый оттенок, в простой фиолетовой мантии без показной роскоши. Очки-полумесяцы сидели на переносице легко, а взгляд цвета бирюзы хранил в себе мягкую осторожность, с которой касаются чужой раны, чтобы не сделать больнее.       Стыд пришёл через секунду, когда до мозга дошло, что это не очередной портрет, не фотография и не «прочитанное в газете». Настоящий Альбус Дамблдор. Здесь. В этой дыре. Перед ней.       Анкея ощутила странную неловкость, как будто пришла в грязных сапогах на приём к министру, и теперь не знала, куда спрятать руки и зачем она вообще решила существовать в одном пространстве с таким именем.       Дамблдор смотрел спокойно. Не как на подозреваемую. Не как на союзницу. Просто как на человека, который явно сделал плохо себе и теперь пытается это исправить самым прямолинейным способом.       За стойкой стоял второй — широкий, тяжёлый, с лицом человека, который никому не обещал любви и сдержал своё слово. И Делаж почти сразу поняла: это его брат. Тот самый, о котором писали меньше и говорили хуже. И, судя по тому, как он держал тряпку, будто это оружие, и как скупо двигались его руки — Антонин не преувеличивал ни в одном слове. Он смотрел на неё, тяжело дыша.       — Вы… — она попыталась выпрямиться. Голос сорвался. — Простите, профессор. Я не знала, что…       — Уже директор, — спокойно перебил Дамблдор, в его голосе мелькнула мягкая ирония. — Но, прошу Вас, не добавляйте мне лет. Просто Альбус.       Он сделал паузу, потом наклонился чуть ближе и учтиво скрестил пальцы на столе.       — Мне жаль, что Британия встретила Вас именно так, мадемуазель Делаж. Вы не производите впечатления человека, которого способен сломать зимний ветер. Могу поинтересоваться… что случилось?       Ей захотелось ответить честно: «у меня есть дар исцеления кровью, я вмешалась в память знакомого, а потом предположительно увидела во сне его прошлое, и теперь оно съедает меня изнутри так, что я пью в пять утра. А, кстати, мой хороший знакомый, который ненавидит Вас всей душой, считает, что я бессмертная. Как думаете, он будет пытать меня Круциатусом, если узнает, что я с Вами говорила?»       Но такие вещи не говорят директору Хогвартса на первом знакомстве. И уж точно не говорят человеку, который собственными руками посадил в клетку того, чьё имя её родители когда-то произносили с благоговением и фанатизмом, и чьи люди не так давно пытались её похитить.       Её взгляд на секунду метнулся в сторону двери, как будто она ждала, что сейчас за ней войдёт кто-то из Мэнора и за шкирку оттащит её обратно к пергаментам и правилам, к привычному «держи себя в руках». Кто-то, кто очень сильно ненавидел сидящего напротив человека. Но дверь оставалась закрытой, красных глаз на горизонте не мелькало, Антонин —тоже. Никто не спешил её ловить на лжи и «предательстве».       Дамблдор внимательно проследил за этим движением с каким-то тихим пониманием. Его взгляд задержался на двери чуть дольше, чем нужно, а затем вернулся к ней спокойным, обволакивающим вниманием.       Делаж сглотнула и почувствовала, как снова собираются слёзы. Пальцы на пустом стакане побелели.       — Ничего, — хрипло ответила она и сама услышала, насколько жалко и неубедительно это прозвучало. — Просто… скорбь нагнала. Бывает.       Аберфорт за стойкой шумно поставил бутылку так, что стало ясно: он тоже слушал их диалог; его раздражение на секунду сменилось чем-то тяжёлым и сдержанным. Он ничего не сказал, не огрызнулся, лишь отлевитировал пойло и пузатый стакан, наполненный огневиски, к ним на стол.       — Я знаю, что вашей семье пришлось пережить утрату, — произнёс Дамблдор, наблюдая, как Анкея дрожащими руками сначала осушает стакан, а затем наполняет снова и отпивает половину. — Примите мои соболезнования, мадемуазель Делаж, в этот раз лично. Потеря близких в юности… всегда оставляет в человеке пустоту, которую невозможно заполнить ни путешествиями, ни знаниями, ни даже властью. И самое обидное в этом то, что окружающие очень быстро устают от чужой утраты. А она — нет.       Анкея посмотрела на него из-под слипшихся ресниц, допивая второй стакан, и медленно опустила его на стол. Слова ведь были адресованы её фамилии, её прошлому, её официальной трагедии. От этого становилось особенно неловко: сочувствие шло по правильному адресу, только получатель внутри неё был другой.       Ей вдруг захотелось спросить — говорил ли кто-нибудь так с Антонином, когда ему было четырнадцать? Поддержал ли его тот парень со значком из сна? А может, сам Дамблдор говорил ему эти же слова когда-то, в другой день, в другой комнате, когда чужая трагедия впервые проломила человеку грудь изнутри.       — Вы правы, Альбус, спасибо. Тётушка Инес, кажется, до сих пор, хранит Ваше письмо с тех лет, — она кивнула и сняла мантию, закидывая её на соседний стул. — Просто... иногда мне кажется, что если я остановлюсь, если перестану куда-то бежать, то я начну помнить слишком отчётливо. И тогда я больше не смогу двигаться.       Внимательный взгляд директора прошёлся по её лицу, по усталым следам ночи, по помятой блузке, по рукам, которые она то сжимала в кулак, то разжимала так отчаянно, будто напоминала себе, что они ещё её. Его глаза задержались на левой руке на долю секунды дольше, чем где-либо.       — Бег — отличный способ выжить, — сказал Дамблдор наконец. — Но очень плохой способ жить. Я не стану читать Вам нотации. — он задумчиво перевёл взгляд с её руки на лицо. — У Вас, судя по всему, их и так хватает. Но позвольте одну мысль.       Директор слегка наклонил голову, голос его стал тише, почти домашний:       — Скорбь — это не наказание. Это цена любви. И если Вы чувствуете её до сих пор, значит, в Вас осталось то, что не удалось уничтожить ни войне, ни времени, ни чужим решениям. А это… редкость.       И снова этот разговор. Только с другим человеком. Дежавю. Горькое напоминание о том, что ей, с её бессмертием, придётся терпеть горечь утраты снова и снова, пока та не заберёт у неё не то сердце, не то ясность ума. А может и то, и то.       Анкея резко отвела взгляд на Аберфорта. Тот поставил новый стакан на стойку с такой злостью, что это прозвучало как выстрел, а потом почти бегом ушёл на второй этаж, явно спасаясь от чужой искренности. Альбус проводил брата взглядом с тоской, которую не успел спрятать. Её губы чуть задрожали, но она быстро сжала их, как привыкла делать с детства, и молча долила огневиски.       Откуда? Откуда он знал, какие слова говорить?       Создавалось ощущение, что Дамблдор был... слишком идеальным. Словно прямой потомок Мерлина. Идеальные правильные во всех глазах поступки, идеальная интонация, идеально проникновенный и такой тёплый взгляд, которому хотелось сразу же доверить и все свои секреты, и все свои достижения, и все свои грехи, и отдать всю свою жизнь в его руки, ведь такой человек совершенно точно понял бы, что с ней делать, в отличие от неё самой.       — К сожалению, любовь — это не та роскошь, которую я могу себе позволить, — она покрутила стакан в руках, наблюдая, как янтарная жидкость плещется в ней, и сделала ещё один глоток, чувствуя, как уже начинает поддаваться его воздействию. Огневиски приглушил всю физическую боль от сна, но, к сожалению, усилил неспособность замолчать.       — А Вы, Альбус? У Вас есть такая роскошь? Любить кого-то?       На секунду он ушёл в себя. Совсем чуть-чуть — ровно настолько, чтобы она успела пожалеть о сказанном. Потом Дамблдор перевёл взгляд на дверь таверны и мягко улыбнулся.       — Позволите мне показать? До начала завтрака в Хогвартсе чуть больше часа, думаю, мы успеем.       Анкея резко моргнула, её глаза расширились. Картина предстала перед глазами: пьяная тётка. Шесть утра. С бутылкой в руке. Шастает с директором, будто это самая нормальная вещь в мире.       — Вы... хотите отвести меня в Хогвартс? — она допила третий стакан огневиски за один глоток и недоверчиво сощурилась, щёки слегка покраснели. — А у Вас не будет проблем? — Делаж покосилась на бутылку.       Альбус покачал головой и встал со стула.       — Поверьте, Вы не станете самым проблемным человеком, который когда-либо ступал по школе, — он усмехнулся одними глазами. — Но это, — его взгляд на мгновение коснулся бутылки, — придётся оставить здесь.       Она зарделась ещё сильнее и резко поднялась, чуть не опрокидывая стул. Мантия не хотела слушаться: рука не попала в рукав с первого раза, и Анкея, с достоинством тонущего корабля, попыталась сделать вид, что так и задумано.       — Вы не поймите неправильно… я не всегда… ну… и не перед школьниками же… — оправдывалась она, запихивая руки в рукава уже почти с яростью. — Это разовая акция…       Дамблдор тихо засмеялся и вывел её из «Кабаньей головы».       Холодный воздух вновь ударил в лицо, но на этот раз не было больно. И только сейчас, в более-менее здравом и не особо трезвом состоянии, Анкея сумела разглядеть очертания величественного замка вдалеке. Хогвартс стоял там спокойно и грандиозно, как будто никакие войны, никакие смерти и никакие тёмные времена ему не были страшны.       Она вдохнула полной грудью впервые за утро.       — Не волнуйтесь, это не было укором в Вашу сторону, — продолжил он, пока они шли, снег успокаивающе хрустел под их ногами. — Студенты вряд ли посягнут на огневиски. А вот один мой коллега… — он чуть улыбнулся, не договорив.              Чувство самосохранения напрочь отключилось после сна и выпитого. Она планировала вернуться в поместье до того, как все проснутся, но любопытство и такая внезапная возможность увидеть Хогвартс своими глазами всё пересилили, и ей оставалось молиться, что свидетелей у входа в дом она не застанет.       Да и что, если так произойдёт? Будто ей кто-то поверит, если она скажет, чем занималась всё утро. Очень уж ей хотелось отвлечься, узнать побольше о школе, где учились её знакомые, узнать побольше о Хогвартсе в целом, и, конечно, узнать побольше нового «друга».       «Как так получилось, что я еле стою на ногах в шесть утра? Да так, пошла запивать чужое горе алкоголем, встретила Альбуса Дамблдора, а затем он повёл меня на экскурсию в школу. Не вру. Так всё и было.»       А если не поверят — ну, сотрёт им память. Не впервой.       От абсурдности мысли Анкея прыснула — как же быстро ей стало привычно думать о нападениях на своих же. По-пьяни эта идея звучала невероятно простой и забавной.       Директор с изумлённым любопытством посмотрел на неё.       — А знаете что, Альбус? — она с улыбкой взглянула ему в голубые глаза. — У меня есть всё время во вселенной. А этот Ваш коллега звучит как интересный педагог.       — Простите за моё невежество, мадемуазель Делаж, но я так и не удосужился поинтересоваться при встрече: где Вы остановились? — аккуратно спросил он, поправляя очки. — Вы здесь проездом с братом?       — Да, мы с Лоренсом тут в гостях, — ответила она легко обходя сугробы, с той самой французской улыбкой, которая отлично прикрывает всё, что угодно. — У знакомых. Ничего особенного.       Он плавно кивнул и задумчиво перевёл взгляд на замок.       — Тогда я лишь надеюсь, что эти британские стены окажутся для Вас местом тишины, а не местом, где отчаяние получает новые имена, — произнёс Дамблдор негромко, шагая. — Боль умеет быть убедительной. Она шепчет, что любое плечо — спасение, любая рука — опора, любая идея — выход. Но чаще всего именно в такие моменты прошлое возвращается не воспоминанием… а выбором, который приходится делать снова.       — Право Вам, Альбус, — Анкея улыбнулась ещё шире и кивнула в сторону Хогвартса. — Свой выбор на сегодня я уже сделала.       Дамблдор мягко улыбнулся в ответ.       — Надеюсь, он будет таким всегда.

***

      Снег под ногами похрустывал ровно и приятно, как будто сама земля решила вести себя прилично ради директора школы. Дыхание выходило белыми клубами, а огневиски в крови работал как внутренний обогреватель: Анкея не то чтобы стала счастливее, но точно стала смелее. Точнее, наглее. А это уже почти терапия. Скорбь перестала проявляться физически, хоть и попытка осмыслить произошедшее всё ещё не особо давала возможности сосредоточиться на рассказах о школе.       Дамблдор говорил спокойно, без спешки, совершенно не пытаясь показаться занудным — просто разговаривал о Хогвартсе так, будто это был то его уважаемый предок, то его ребёнок. Но было ясно точно: Хогвартс — это то, что он любил. Альбус показывал тропинку, объяснял, почему она идёт именно здесь, а не по прямой, и иногда добавлял детали про школу так невзначай, что Анкея понимала: этот человек умеет говорить так, чтобы собеседник сам думал, будто всё понял случайно.       Они прошли мимо Чёрного озера, и Дамблдор, с тем самым спокойствием человека, который видел в жизни слишком многое, чтобы удивляться воде, мимолётно сообщил, что в глубине живут русалки, гриндилоу и огромный кальмар.       Кальмар, как выяснилось, по мнению учеников, давно считает себя законным владельцем водоёма, просто из вежливости позволяет школе стоять рядом. Причём владелец он, по словам Дамблдора, удивительно дружелюбный. Анкея уже раскрыла рот, чтобы спросить, можно ли этого «хозяина» кормить, но Альбус, явно знавший типичный маршрут человеческого любопытства, опередил её почти с лёгкой снисходительностью.       Он сообщил, что кормить его не просто можно, а что это давно стало главным спортом Хогвартса на свежем воздухе, уступающим только квиддичу и попыткам умереть на лестницах. Дети регулярно подкармливают бедное создание хлебом, швыряя куски в воду с тем самым азартом, с каким маги в целом делают всё сомнительное.       Анкея остановилась, покосилась на гладкую тёмную поверхность озера и с искренним, почти научным недоумением спросила, почему студентам никто не объясняет, что кальмары хлеб не едят.       Дамблдор усмехнулся, пожал плечами и спокойно ответил, что, во-первых, у учеников есть священное право на ерунду, а во-вторых, кальмару нравится внимание.       Затем он рассказал, что русалок иногда видно из гостиной Слизерина, потому что гостиная находится в подземельях и окна выходят прямо под воду.       Анкея подняла брови и попыталась сделать понимающее лицо. Получилось так себе, потому что толерантность к таким неожиданным вещам после трёх стаканов огневиски обычно остаётся в другом кармане.       — То есть, простите… школьники реально живут под водой? — уточнила она и тут же добавила, чтобы звучать не глупо, а заинтересованно: — У них там хотя бы лампы есть?       — Есть, — мягко ответил Дамблдор. — Ах, сколько не общаюсь с выпускниками Ильвермонии, так все поголовно интересуются Слизерином. Неужто Изольда Сейр нарекла волноваться о детище Салазара? — он рассмеялся. — Вы говорите так, будто мы их оттуда не выпускаем. Уверяю, у них полно мест для учёбы, в своём передвижении они почти не ограничены. Очень часто студенты возвращаются в гостиную только поспать исключительно по своему желанию, после того, как весь вечер просидели в библиотеке.       — Почти не ограничены? — её брови поползли наверх, на губах расцвела лукавая улыбка. — А что, есть места куда им нельзя?       Он изумленно покачал головой.       — Что-то мне подсказывает, что Вы были бы проблемной студенткой, мадемуазель Делаж, — Альбус оглядел её, словно прикидывая в школьной форме. Анкея рассмеялась. — Конечно, есть такие места, — он кивнул в сторону леса. — Например, в Запретный лес — слишком много опасных существ там обитает, которые непосильны рядовому студенту. Есть ещё Запретная секция в библиотеке. Туда можно исключительно с пропуском от преподавателей. Но самое главное правило — им нельзя заходить в гостиные чужого факультета. У каждой гостиной есть свой пароль, который знают только ученики этого факультета. Передача пароля строго карается, да и сами ученики не спешат видеть чужаков у себя «дома».       Чуть дальше показался квиддичный стадион. Высокие трибуны стояли пустые и строгие, а кольца ворот темнели на фоне снега.       Дамблдор объяснил, где сидят факультеты, как распределяется охрана, почему поле защищено чарами от падений и от особо вдохновлённых болельщиков, которые однажды решили, что метание предметов в соперника тоже входит в правила.       Анкея усмехнулась и на секунду даже оживилась.       — Я играла в Шармбатоне, — сказала она. — Раньше. Потом бросила.       — Почему?       Анкея пожала плечами.       — Потому что взрослая жизнь внезапно решила, что мне не положены развлечения, — ответила она. — А я, как назло, послушалась. Мне предлагали стать ловцом в Ильвермонии, но я решила углубиться в прорицания, — причину она решила умолчать.       — Понимаю, — сказал Дамблдор. — Прорицания тоже удивительный предмет. Вам помогли Ваши знания? Возможно, мне стоило отвести Вас к кентаврам читать звёзды? — его голубые глаза игриво сверкнули и он кивнул в сторону леса.       — Вряд ли я бы им понравилась, — буркнула она в шиворот мантии и покосилась на невинные деревья. — Вы же видите, у меня рот не закрывается. Они бы меня затоптали. А что до знаний... к сожалению, я задавала не те вопросы. Но спасибо за напоминание, кажется, я совсем забыла, что умею.       Они пошли дальше, и впереди уже поднимался замок. Камень тёмный в утреннем свете, снег на выступах, остроконечные башни. Хогвартс не выглядел нарядным, он выглядел серьёзным. И Анкея почувствовала, как у неё на минуту отступает всё лишнее: и поместье, и кабинет, и прошлое, и забота о будущем. Она впервые видела эту школу своими глазами и не в рассказах. Это было настоящее место. Настоящее прошлое. И чьё-то будущее. Хогвартс был красив и величествен вблизи, правда, меньше, чем её предыдущие школы.       Анкея резко вдохнула, и огневиски подсказал ей идеальную стратегию: начать выведывать.       — Альбус, — начала она максимально буднично. — А можно вопрос? Очень глупый, предупреждаю. Вы меня заинтриговали системой распределения и системой обучения.       — Можно, — сказал он спокойно.       — У вас тут… как это устроено? С факультетами. Слизерин, Гриффиндор, Когтевран, Пуффендуй. Я знаю только названия.       Дамблдор пояснил ей о Распределяющей шляпе, о том, что она учитывает характер, склонности, иногда желания, иногда то, что человек сам о себе даже не понимает. Он рассказал, что факультет не определяет судьбу, но очень влияет на то, с кем ты взрослеешь и чему учишься каждый день.       Анкея слушала внимательно, и чем больше он говорил, тем сильнее у неё внутри собиралась одна неприятная уверенность: судьба всех, кто учился на Слизерине, кажется, была предопределена.       Себя бы она, скорее, отнесла бы к Гриффиндору. Ну, или Когтеврану. Хотя она не была уверена, что была бы в состоянии решать какие-то загадки после тяжелого учебного дня, чтобы дойти до спальни. Наверное, оставалась бы спать на полу, надеясь, что за ней, как в сказке, придёт какой-нибудь симпатичный староста и решит все её проблемы.       — Как Вы думаете, куда бы меня распределила ваша шляпа?       Он оглядел её с ног до головы, затем задумчиво улыбнулся и продолжил ступать.       — Спросите меня чуть попозже.       — А… дисциплина? — спросила она невзначай. — Кто следит, чтобы эти милые маленькие волшебники не убили друг друга до экзаменов? Вы? Преподаватели?       — Часть работы берут на себя старосты, — ответил Дамблдор.       Анкея сдержанно кивнула, хотя внутри у неё всё напряглось.       — Старосты… Это как старшие по комнате? — уточнила она. — У нас так было в Шармбатоне. Раз в неделю менялся человек, который следил за комнатой, порядком, и её жителями и отчитывался в письменном виде на специальном стенде. Пергаменты потом улетали Мадам Бастьен, — она сморщила нос от воспоминания о директрисе. — Невыносимая женщина.       Дамблдор понимающе склонил голову и продолжил.       — Нет. У нас это чуть стабильнее и глобальнее. От каждого факультета выбирают по двое старост: мальчика и девочку. Обычно с пятого курса. Они помогают преподавателям, следят за порядком, иногда направляют младших. Ещё есть старосты школы, обычно, это семикурсники. Один юноша и одна девушка.       — Двое на факультет, — повторила Анкея и нахмурилась с видом человека, который пытается считать в уме, хотя давно перестал дружить с арифметикой. — То есть, если у тебя факультет… Слизерин, например, то у тебя есть именно свои? Слизеринские?       — Да. Студенты зачастую обращаются за помощью именно к своим старостам. Но у других старост есть полномочия следить за студентами других факультетов и выносить им предупреждения или отнимать очки факультета. Старосты попарно патрулируют школу каждую ночь, у них есть свой график. Их можно определить по значкам на мантии, — глаза Анкеи опасно сощурились. — Иногда пары мешаются, иногда — нет. Тут они разбираются сами.       Анкея сделала паузу, аккуратно проглотила слюну, обработав информацию про значки, и спросила слишком небрежно:       — И они ходят с этими значками? Чтобы все знали, кто тут главный зануда? Как вы их вообще выбираете?       Дамблдор улыбнулся и поправил очки.       — Значок старосты даётся за успехи в учёбе, за проактивность и вовлечённость в образовательные и внешкольные процессы. Ученик должен превосходно показать себя во всём этом, чтобы стать старостой. Старост назначает директор, но мы часто советуемся с преподавательским советом: всё-таки, преподаватели проводят с учениками большую часть времени.       — А-а, — протянула Анкея. — То есть Хогвартс официально выдаёт подросткам повод для игры в власть? — она сказала это на выдохе и тут же захотела ударить себя по лбу. — Шучу. Извините, действительно замечательная система.       Дамблдор посмотрел на неё чуть внимательнее, но голос не изменился. Кажется, шутку он не оценил.       — Хогвартс официально выдаёт подросткам ответственность, — поправил он благосклонно, погружаясь в свои мысли. — А что они сделают с ней дальше, зависит от них.       Анкея выдохнула, немного расслабилась и сделала ещё одну попытку зайти туда, куда ей было нужно.       — А старосты… они кому подчиняются? — спросила она. — Директору? Или… начальству поменьше? Не совсем понимаю иерархию.       — Старосты отчитываются перед деканами собственных факультетов, — ответил Дамблдор. — И работают с ними напрямую.       — Деканами… — медленно повторила она, подходя к воротам замка. — У каждого факультета есть свой декан?       — Верно. Например, сейчас декан Слизерина преподаватель Зельеварения — Гораций Слизнорт. Именно он — причина, по которой я просил не брать с собой огневиски. Не хотелось бы, чтобы Вы его отвлекли в начале учебного дня, — Альбус тихо усмехнулся, глядя куда-то на башню.       У Анкеи в голове что-то коротко щёлкнуло, болезненно и ясно, и мир на секунду перестал быть цельным. Снег под ногами, холод, чужая учтивость, её собственная нелепая прогулка в шесть утра — всё это резко отступило на задний план. Она даже не поняла, когда остановилась. Она только почувствовала, как в горле снова поднялся тяжёлый ком и как огневиски, который минуту назад делал её почти живой, исчез из крови без следа, оставив вместо себя только пустоту и дрожь.        Значит, это была реальная фамилия, а Гораций Слизнорт был реальным человеком.       Который всё ещё жил. Он был доказательством. Он был последним штрихом, после которого отговорки насчёт больной игры разума превращались в жалкий театр. То, что она видела во сне, совершенно точно являлось воспоминанием Антонина.       И Анкея снова почувствовала тихую, почти нежную жалость к Долохову. Ему было четырнадцать, и никто не мог ему помочь; а теперь он взрослый мужчина, который научился смеяться над собственной темнотой, и даже не подозревает, что эта темнота проснулась в её груди, обретя здесь собственный дом.       Но почему именно это воспоминание? Повлияла ли на это глубина пореза? Всё-таки, может, легилименция тоже внесла лепту, хоть и не основную?       Мысль о «проверить ещё раз» пришла к ней почти сразу, привычно и деловито, как приходит любая профессиональная мысль, когда в руках оказывается новое явление. Она действительно могла бы найти незнакомца и провернуть всё то же самое всё быстро.       Но Британия была не тем местом, где можно безнаказанно устраивать личные эксперименты, учитывая, что покидать её скоро она вряд ли собиралась. Здесь слишком много чужих глаз, слишком много любопытных рук и слишком близко была власть, которая умеет задавать неприятные вопросы. Ей хватило бы одного неудачного шага, чтобы к ней пришли с обеих сторон сразу: те, кто носит метку, и те, кто носит значки Аврората.       А просить «коллег» предоставить ей измученное их пытками какое-то очередное тело она не хотела — кто-то, да стоял бы рядом, не оставив её наедине ни на секунду.       И тогда её рассуждения, холодные и цепкие, свернулись в единственно возможную линию, простую до оскорбительности. Ей не нужен был случайный мужчина с улицы. Ей не нужен был новый труп ради доказательства. Ей нужен был тот, кто добровольно будет идти вглубь её крови, пока не наткнётся на предел. Кто-то жадный до открытий и экспериментов. Тот, кто не отступит, пока не получит ответы, и кто непременно захочет проверить её силу на себе, потому что такие люди не терпят неизвестности и не доверяют чужим словам.       Все дороги ведут в Рим.       Волдеморт.       И если он однажды прикажет ей лечить его, если он однажды даст своей коже принять её кровь (а Анкея была уверена, что это произойдёт скоро), она заранее будет знать, что за этим придёт. Она увидит его прошлое. Хоть какое-то, да увидит. Не легенду и не образ, а детство, ошибки, страхи, хоть что-то. И будет готова к этому.       Скажет ли она ему о таком побочном эффекте исцеления? Определённо нет.       Значит, всё снова упиралось в один и тот же план, который она уже выстроила. Не сопротивляться ему. Не воевать с ним лоб в лоб. Подойти ближе, так близко, чтобы он перестал видеть в ней «материал» и начал видеть необходимость. Добиться доверия. Влюбить, расположить. Добиться права быть рядом не как приманка и не как инструмент, а как часть его собственного мира.       И в этом было самое горькое: её лучший шанс узнать правду о себе теперь лежал через его сердце буквально. Через его кровь. Через его слабость, если она вообще у него существовала.       Анкея почувствовала, как внутри, под этим холодом и снегом, под чужой философией и утренними словами, снова встаёт привычная решимость. Она не станет искать новое поле для эксперимента. Она станет этим полем сама, но добровольно и осознанно. И если прошлое действительно приходит через чужую кровь, то ей оставалось только сделать так, чтобы однажды эта кровь оказалась у неё на руках.       — Мадемуазель Делаж, осторожно, — предупредительно сказал Дамблдор.       — А? — Она вынырнула из размышлений, неловко хлопая ресницами, не осознавая, что они уже шли по коридору замка под монотонный голос директора. — Извините, что…       И почти сразу поняла, почему Дамблдор сказал «осторожно».       Навстречу им по коридору летела… песня.       Не мелодия, не напев, не тихое «ля-ля», которое можно списать на чей-то дурной вкус, а полноценная, агрессивная, нахальная песня, которая неслась по воздуху, как живое существо. Она кружилась под потолком, подпрыгивала, разгонялась, хлопала собой по стенам и выкрикивала куплеты так, будто ей платили за каждое оскорбление.       — О-о-о, директор на ранней прогулке! — заорало это нечто, и на «о» у него был особый талант. — С дамочкой! С дамочкой! С дамочкой!       И, как будто этого было мало, песня звонко расхохоталась и… материализовалась.       Перед Анкеей в воздухе завис странный, прозрачный, болтающийся комок магии в полосатой шляпе, с длинным носом, кривым ртом и взглядом профессионального хулигана. Он держал в руках… что-то похожее на школьный горн, но явно использовал его не по назначению, потому что горн был залеплен липкой жвачкой.       Анкея остановилась, потеряв дар речи. Её сознание, которое минуту назад спокойно рассуждало о смерти, крови и воспоминаниях, сейчас споткнулось о совершенно детскую нелепость и отказалось идти дальше.       Полтергейст в школе. Просто живёт здесь. На постоянной основе. Как мебель. Как портреты. Воплощение Розье и Долохова в одной форме.       — Это… — она медленно подняла брови и, в духе человека, который уже ничему не удивляется, добавила: — …ваш коллега?       — Пивз. Один из местных обитателей, — мягко, почти устало сказал Дамблдор. В его голосе было то терпеливое принятие, которое появляется у взрослых, когда они понимают: некоторые бедствия не побеждаются, их просто переживают. — Уверен, он рад знакомству.       — Рад! — восторженно завопил Пивз и сделал круг над её головой. — Рад так, что сейчас лопну от воспитания!       Он завис прямо у Анкеи перед лицом и подозрительно прищурился.       — А ты кто такая? Не ученица. Не профессор. Не привидение. Слишком живая.       — Я… гостья, — сухо сказала Анкея, машинально прижав ладонь к бедру.       — Гостья! — он растянул слово с наслаждением. — Француженка! У-ля-ля! Пришла сдаваться? Тогда держи приветственный обряд!       И он бросил в её сторону… снежок.       Снежок был бы милым, если бы это был снежок. Но в последний момент он оказался слепленным из чего-то тяжёлого и ледяного, явно с добычей где-то из школьного двора и с большим внутренним желанием нанести моральную травму. Анкея инстинктивно вскинула руку, почти выбросила щит, но Дамблдор сделал едва заметное движение палочкой, и «снежок» мягко развернулся в воздухе, плюхнулся на пол и превратился в абсолютно невинную кучку мокрого снега и грязи.       Пивз возмущённо взвыл.       — О-о-о, директор опять защищает своих утренних спутниц! Какая трогательная дисциплина!       — Пивз, — очень спокойно сказал Дамблдор. — Если ты продолжишь, я попрошу профессора Бинса прочитать тебе лекцию о правилах поведения.       Полтергейст завис на секунду, будто прикидывал, не стоит ли ему умереть снова прямо сейчас от такого наказания. Потом скорчил гримасу и, чтобы сохранить лицо, рявкнул:       — Фу! Ладно! Я ухожу! Но не потому что вы меня победили! А потому что мне скучно!       И исчез в стене, оставив после себя лёгкий холодок, мокрый снег на полу и ощущение, что Хогвартс не просто школа, а организм, который сам себе придумывает проблемы ради развлечения.       Анкея медленно перевела взгляд на Дамблдора.       — У вас тут… весело. И много таких?       — Иногда слишком. Полтергейстов — да, много. Пивз, правда, такой единственный, — тихо ответил он, и на его губах мелькнула почти мальчишеская улыбка. — Но, полагаю, именно это и удерживает детей от окончательного отчаяния.       Дальше они пошли быстрее. Дамблдор продолжил свою лекцию, рассказывая про каждую лестницу, каждую привычку замка и каждую маленькую опасность под его потолками.       Анкея слушала вполуха и одновременно жадно впитывала всё вокруг глазами. Коридоры были широкие и чистые, но не стерильные; стены дышали камнем, портреты шептались, доспехи настороженно поворачивали шлемы, а окна давали серый зимний свет, который делал всё слишком уютным. Он показывал ей переходы между башнями, рассказывал о движущихся лестницах с таким будничным тоном, будто речь шла о смене погоды, а не о том, что у школы есть собственный характер и чувство юмора.       Анкея ловила себя на странной лёгкости, потеряв счёт времени. Камень с души не исчез, но перестал давить горлом. Она даже успела подумать, что в другой жизни ей понравилось бы здесь учиться. Конечно, сумасшедшие полтергейсты и движущиеся смертельные лестницы оставляли желать лучшего по части безопасности студентов в сравнении с её школами, но зато эти явления в какой-то мере объясняли, почему её знакомые выросли такими.       Очередной поворот на четвёртом этаже вывел их к высокой двери, украшенной металлическими креплениями.       — Зал трофеев, — сказал Дамблдор, в его голосе прозвучала та аккуратная гордость, которая рождается не из тщеславия, а из привычки ценить усилия учеников. — Здесь дети оставляют свою «вечность» в стекле и серебре. Думаю, Вам, как фанату квиддича будет интересно. Может... даже встретите знакомые фамилии, — его глаза сверкнули любопытством.       Он уже собирался открыть дверь, когда из бокового коридора показался тяжело дышащий юноша в идеально сидящей школьной мантии, с ровной осанкой и выражением лица человека, который родился, чтобы дисциплинированно мешать взрослым жить.       Кажется, всё это время он бежал за ними.       На груди у него поблёскивал красный значок старосты.       — Профессор Дамблдор, — вежливо, но настойчиво сказал он. — Простите, что отвлекаю. Профессор Макгонагалл просила передать, что на утреннем собрании старост нужно обсудить… ситуацию в гостиной.       Он бросил быстрый взгляд на Анкею.       — Конечно, мистер Браун, — спокойно ответил Дамблдор. — Благодарю.       И, уже повернувшись к Анкее, добавил мягко:       — Это мадемуазель Делаж. Она… гостья Хогвартса.       — Очень приятно, мадемуазель Делаж, — староста произнёс это с тем воспитанным холодом, которым в школе обычно прикрывают любопытство. Было видно, что парень замешкался, не понимая, можно ли рассказывать о проблемах при посторонней.       Анкея едва заметно кивнула и улыбнулась ровно настолько, чтобы не дыхнуть перегаром на ребёнка.       — Я... — она прочистила горло. — Альбус, пожалуйста, не отвлекайтесь на меня. Я в состоянии почитать титулы сама.       Дамблдор благодарно кивнул, открыл дверь, пропустил её внутрь и остался с юношей в коридоре.       В зале трофеев пахло полированным деревом, металлом и временем, которое никто не проветривает. Длинные стеклянные витрины тянулись вдоль стен, внутри стояли кубки, щиты, медали, значки, лавровые венки и таблички с именами. В каждом отражении она видела себя частями: сначала глаза, потом трясущиеся пальцы, потом линию горла.       Делаж медленно пошла вдоль витрин, читая надписи. Кубок по квиддичу за тысяча девятьсот тридцать шестой год, «Гриффиндор». Приз лучшему ловцу сезона, «Рэймонд Кирк, Пуффендуй». Почётная грамота «за выдающуюся инициативу в спасении ученика из Запретного коридора», с фамилией, которую она не знала.       Отдельный ряд был посвящён школьным состязаниям, дуэльным турнирам, олимпиадам по зельеварению. Здесь были награды за дисциплину, за храбрость, за «примерное поведение», и Анкея невольно усмехнулась: даже в школе людям выдавали официальные бумажки за то, что они не разрушили мир по дороге.       В самом конце, почти у угла, в более простой витрине висела табличка с аккуратной гравировкой.       «Том Реддл. За особые заслуги перед школой. 1943».       Имя не зацепило. Фамилия не вызвала ни малейшей дрожи. Очередное сочетание букв, очередная ровная дата и сухая похвала, упакованная в официальный металл. Анкея задержала взгляд на секунду дольше, лишь отметив странную и расплывчатую формулировку, отличавшуюся от других, и пошла дальше, уже гораздо охотнее разглядывая кубок с потёртым серебром. На нём было выбито «Слизерин, 1941», а рядом с фамилиями игроков стояли ещё две строчки, посвящённые Ориону Блэку и Абраксасу Малфою.       Анкея улыбнулась, едва удержавшись от того, чтобы провести пальцами по последней.       Значит, Абраксас был когда-то загонщиком? В голове вспыхнула картинка: молодой Малфой, собранный, безупречно холодный даже в полёте, отбивает бладжер с таким видом, будто это очередная дипломатическая проблема, которую он решает одним движением. А потом, конечно, делает вид, что не слышит девичьих вздохов на трибунах. И, что самое досадное, именно этим их и вызывал. В другой жизни она бы, наверное, сидела где-нибудь наверху и презрительно делала вид, что ей всё равно. А в конце матча всё равно поймала бы его взгляд. Но, желательно, тёплый, посвящённый только ей и никому больше.       Делаж стояла перед витриной с квиддичными трофеями и аккуратно рассматривала его фамилию, когда за дверью тихо раздался голос Дамблдора, спокойный и деловой, и ответ старосты, чуть торопливый.       Решая не злоупотреблять гостеприимством, она нехотя вышла из зала. К сожалению, ни одной фамилии близкой к «Волдеморт» она здесь не увидела, а идея спрашивать у директора в лоб казалась самоубийственной. Двоечником что ли был?..       — Альбус, мне, пожалуй, уже надо идти, — сказала Анкея, поправляя ворот мантии. — Спасибо огромное Вам за такую чудную экскурсию и за... помощь. Боюсь, мы с Вами потерялись во времени, судя по тому, что дети уже просыпаются.       Староста, тот самый гриффиндорец, неловко прочистил горло и встрял с подростковой прямолинейностью, которая всегда появляется не вовремя:       — А вам… понравилось? Вы же не учились здесь, да?       Анкея посмотрела на него внимательнее. Он был ещё совсем мальчишкой, с честным лицом и явным желанием казаться серьёзным человеком.        — Потрясающе. Особенно Пивз, — она фыркнула с улыбкой и смягчилась, оглядываясь вокруг. — Очень уютно. Надеюсь, что когда-нибудь побываю тут снова.       Дамблдор тепло улыбнулся, морщинки заиграли на его лице.       — Я рад, что Хогвартс пришёлся Вам по душе. Надеюсь, Вам стало лучше, и мне удалось дать Вам то, чего Вы хотели, — он скрестил руки за спиной, его голубые глаза на секунду метнулись к открытой двери за её спиной. — Мистер Браун, проводите мадемуазель Делаж до ворот?       Парень кратко кивнул и учтиво, но робко предложил ей свой локоть.       Анкея широко улыбнулась, подхватила его с такой лёгкостью, будто ей действительно было семнадцать и она просто гуляет по школе ранним утром, а не бежит от чужих воспоминаний и собственных открытий.       Они сделали несколько шагов к лестнице, когда за спиной снова прозвучал спокойный голос директора:       — Мадемуазель Делаж.       Анкея обернулась.       — Да?       — В Хогвартсе тот, кто просит помощи, всегда её получает, — произнёс директор. — Даже если сам ещё не до конца понимает, о чём именно попросил.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!