НовоеТегиПэйринги

Глава 6

2 апреля 2024, 01:37
      Раздолье в разгар лета восседать рябым мальчишкой на стогу, держа наготове крынку с холодным молоком. Протянуть её трясущимися руками деду и впиться глазами – ну поскорее, деда, пить ведь очень хочется! А старик уж совсем седой – столько раз избороздил уже это поле, столько раз пивал из этой крынки, что и не отличить, где борода, а где молочные усы. Дразнится котом, не дает внуку крынку, растягивает удовольствие. Ему за древностию лет только и осталось что править телегой да тешить внука прибаутками-присказками. А как сжалится – так напьешься вдоволь из глиняного сосуда и выдохнешь, довольный, сощуришься солнцу в ответ, журя за балагурство, и закроешь глаза. Вспомнится ледяная речка, и купание голышом, и мерный звон далекого колокольчика напомнит о свадебных гуляньях…       Но какого еще колокольчика?.. Тут же снимет сон, как пенку, повернешься влево и увидишь – ползет по главной дороге огромный черный уж… или это жук с длинными усами перебирает лапками?.. или черный короб?.. Вглядишься получше, преодолевая зеленую рябь перед глазами, и точно – короб: четыре всадника на вороных, посередь – черная карета… а в ней, за окошком – бледное лицо девочки-одногодки, пугающе спокойное, равнодушное… и так тяжело вдруг станет в груди, точно камень упал, точно домовой душит… неужели она? Неужели не успели до полудня?       Но марево исчезнет в тот же миг, как чья-то рука задвинет в карете шторку. Раздастся вдалеке мужской голос, и процессия туманом растворится впереди. Но трудно будет забыть это лицо, покойное, мрачное. Стряхнешь с себя остатки морока, вскочишь и спросишь своего старика:       – Деда, то полудница?       А он как рассмеется:       – Что, голову напекло? Хозяин это наш, с дочкой! Редкие гости.       Стоял липень, и жара, тягостно-тягучая, сморила окрестности сном. Карета плыла теперь в душном чаду, никуда не торопясь, хотя до этого – мчалась объездными дорогами, минуя сёла, разливы рек, скрипучие телеги с тюками словно выгоревшего на солнце сена. Но сейчас, сдавшись настойчивым объятьям духоты, всадники на вороных плелись лениво, не горбя однако усталых спин.       Федор Алексеевич, явно раздраженный медленным темпом, задвинул шторку перед лицом дочери и прикрикнул вознице, чтобы ускорялся. Маше было все равно, куда смотреть – что в окно, что на пылинки, застывшие в воздухе. Она и без того знала, что скоро поля сменятся перелеском, за ним потянутся стройные избы, и крестьяне выйдут встретить господина, отзываясь на зов мелодичного колокольчика. Впереди покажется частокол, и они пересекут заполненный водой ров по крепкому мосту, только чтобы упереться наконец в белокаменные палаты. И прежде, чем двери кареты распахнутся, ровное до того дыхание на секунду ускорит ход.       Воспоминания о семейном поместье – громадные, излучающие в её сознании особый, удивительный свет – высвободили любопытство из оков тупого бессилия. Хотя даже любопытство теперь еле теплилось. Маша позволила себе вообразить, какими спустя два года окажутся двор, усадьба, молодой сад, разбитый по другую сторону. Как же волнительно было ждать, под предлогом слишком крепких объятий увиливать из отцовских рук, чтобы подтянуться поближе к окошку, считать станции с их смешными смотрителями и женами, суетящимися вокруг важных гостей с пышными пирожками… ко всему этому память возвращалась в надежде, но бросала на полпути любое воспоминание – утомительное, вязкое, ускользающее. Её любимые – пирожки с луком и яйцом, но нельзя просто так схватить один с пылу с жару и убежать по своим детским, важным делам. Надо обязательно выждать, пока кто-нибудь из опричников не кивнет одобрительно, остужая пылающее нёбо холодным квасом. Как бы чего ни случилось. Нет, нельзя, чтобы что-нибудь случилось.       Удержать мысли сложно – как пытаться разом уложить в слишком маленький таз свежесорванные яблоки. Поддавшись движению, верхнее упадет, потянет за собой другое, сорвется, и как ни тянись рукой за наливным боком, шаткая горка все равно разрушится, оставив на дне все самое гнилое. Да и зачем вообще тянуться. Отец сказал, это пройдет – нужно просто отдохнуть. За этим они и приехали.       Дверь открыл Илья, отцовский сердцебит. Слуг с собой в поездку не взяли, и потому именно этот молодой мужчина в красном протянул теперь ей руку – помочь коротким ножкам спуститься, не расшибив коленок. Улыбнулся, как бы твердя поблескивающими глазками: «А я что? Я вовсе не при чем. Я лишь орудие в чужих руках, не более».       Мало кому из гришей позволительно касаться её оголенных ладошек, а потому любая возможность, переплетение рук, столкновение мизинцев, притворно-нечаянное, пробирали искрой. В этот раз Маша покорно приняла руку, но еще неделю назад она совсем не желала прикосновений. Увидев напротив себя в карете этого человека, ей хотелось выцарапать ему глаза.       Сколько же прошло с того дня, как отец открылся перед ней своей страшной, невиданной стороной? Неделя, месяц?.. С момента, как долгожданная клятва сорвалась с её губ – обещание о том, что она никогда больше не покинет пределов Малого дворца без разрешения. Пусть раны и зажили, внутри образовалась странная полость – ничего не привлекало и не радовало, и даже теперь, в месте грез и тайных шалостей, взгляд просто плыл по предметам, не вдаваясь в подробности. Вот гумно, конюшни, сарай, деревянный флигель, и сам дом – печатный пряник, обмазанный белой глазурью. Отец говорит с управляющим, дворовые ходят туда-сюда, наверное, с какой-то целью – мелькают дорожные сумки, сундуки.       Маша позволила себе закинуть голову вверх, и в глаза тут же бросилось, что крепкая усадьба прибавила в росте: к двум этажам из белого камня примостился третий, из прочных деревянных брусьев, и нависал так требовательно, что кружилась голова. Говорили на своем языке отблески слюдяных окон и лемех кровли, казавшийся серебряным. Осина – злое дерево, но крышу ей почему-то кроют.       Отец, кажется, лишь в пол уха слушал управляющего – испытующий взгляд темных глаз пробежал по лицу, спустился ниже, что-нибудь да подметив, и вернулся еще более выжидающим. Надо хотя бы попытаться поджать губы в улыбке, хотя выйдет наверняка притворно. Опрометчиво вызывать на себя лишний гнев, пусть отец ни слова обидного не сказал за всю дорогу.       Не долго простояла так, осматриваясь – снова кто-то подошел, и сказали, что нужно идти, и Маша пошла за длинными рукавами летника, завязанными на спине служанки. Говорят, что у царицыной красной рубахи – рукава в пять аршин, и что белят и наряжают её десять вот таких девок. А у боярских жен рукава не меньше двух, и зубы они чернят углем, как сладостей объелись. А отец богат, пусть и не родовитый боярин – ведь нужен же зачем-то третий, новый этаж, лежащий за пределами нескончаемой лестницы. Но туда – потом, а сначала в мыльню, где какие-то чужие руки трут и моют так, словно грязный чугунок отдраивают. Но причитают вокруг – на птичьем, голубином, и оттого даже будто приятно, и от запаха донника, подвешенного по углам, задыхаешься, как под чарами. Барышня, голубушка, с нами быстро поправитесь – и снова лепет, и горячая вода, и заложенный от излишнего пару нос.       А потом чьи-то руки долго причесывают, хваля волос, и оттого почти хочется плакать. Потому что помнится ярче всего – белая шкатулка из моржовой кости. В ней гребень и два русых волоса, таких же, как у Маши, и под гребнем тем лежит плат, вышитый золотою ниткой. Он брошен на половине – только глаза святого смотрят, тоскливые, упрекающие. Обиднее всего, что уже никак не узнать, чей это лик. И ничегошеньки не узнать, кроме того, что где-то здесь, может в этой самой бане, умерла родами женщина с русыми волосами. Что она ждала, но успела только прижать дитя к груди, прежде чем, ошпаренной болью, отойти к Сердцу мира. Что не помогли даже целители, хотя вообразить такое сложно: черный на красном – вопль, но серый – всегда горсть надежды. Может, если вести себя тише, покорнее, отец в этот раз разрешит увезти с собой шкатулку. Хотя лучше и не надеяться вовсе.       Обидно только, что не у кого больше спросить – как себя вести, когда принуждают к послушанию, и возможно ли простить себя за упрямство, обернувшееся бедой. Может, есть какой-то особый, женский секрет, которого не расскажет уже даже любимая нянька. А может и нет секрета, кроме известной всякому прописной истины о том, что воспитанное дитя смиряется перед родителем. И если так, значит нет прощения Машиному проступку.       Взамен на тяжелую крепкую парчу и прилипший к спине с долгой дороги лён Машу одели в свежую сорочку. Постелили в светлице на самом верху, поближе к небу и святым. От стен, еще не обитых тканью, пахло сосной; в красном углу молчали три иконы. Когда после привычного осмотра целительницы Маша осталась наконец одна, молитва не заставила себя ждать. И тогда – иконы заговорили.       Святая Василиса напомнила, что её любят несмотря ни на что.       Санкт-Феликс – что и на выжженной земле прорастает рожь.       Санкт-Анастасия твердила: «Нужно просто отдохнуть».       Верилось с трудом, но воля святых не терпит сомнений. И поэтому, когда затворенные загодя ставни принесли долгожданную прохладу-благодать, разморенное тело отдалось ей без усилий.

***

      Жара диктовала свой распорядок, и Александр оценил его как подходящий. Большую часть дня составлял сон. Пока Маша спала, дворовые ходили на цыпочках, не смея тревожить маленькую барышню. Но дочь, в отличие от отца, спала по-богатырски, и иногда, просыпаясь у постели как от лихорадки, он не мог отличить бледность её лица от мертвецкой. Ольга тут же приходила на зов, но всегда успокаивала, как мальчишку, по глупости утопившего любимый мяч. Спустя пару ложных вызовов она настояла на том, чтобы сменить его на посту. А однажды и вовсе обнаружила своего генерала прикорнувшим на сундуке: он сидел в неестественной позе, как забытая вещь или брошенная на полпути корзина. Начались замеры пульса, травяные настои и укоры, в любом другом случае непозволительные. Но Ольге можно – он помнил её еще забитым, пленённым ребенком, выжившим при переправе из Удовы. Такие всегда преданнее, старательнее дочерей, росших в теплице – лоб расшибут, чтобы угодить, вырваться вперед, показать, что ценят. И всегда чувствуют тоньше других – а потому доверить Ольге дочь было почти не страшно.       В конечном итоге, целительница всегда оказывалась права. Александр действительно не жалел себя.       Так скверна давала о себе знать. Где видано, чтобы он заснул посреди работы или позволил себе допустить ошибку в расчетах? Слабость раздражала оскоминой, выводила из себя, но Александр знал, что это лишь утихающие последствия. Первые дни он перенес на ногах, сцепив зубы – в конечном итоге, переживал и не такое. И именно это беспокоило больше всего – малость кары, незаслуженная пощада. Записки деда не щедры на пояснения, но Александр не забыл, как долго выхаживала его мать после выплеска скверны, и то, с каким равнодушием он прохаживался по руинам первого Малого дворца. Внутри не нашлось тогда чего-то важного, а в Маше он, кажется, вновь обрел подобие человечности. А потому не мог позволить отнять его вновь. Но надлома не случилось, и когда его ребенок открыл глаза, новообретенные боль и радость были почти такими же яркими, как прежде.       А еще – злость, неестественная, не свойственная холодному разуму; злость юношеских ошибок и первых потерь. В этом он понимал Лизу: ей всегда не хватало рассудительности, и даже теперь, запертая во тьме Каньона, прозванная святой нашла способ навредить собственному ребенку. Горячечная ненависть не сильно отличалась в ней от страсти, и кошки-мышки их не могли закончиться хорошо. Потому-то, в наказание за попытку побега, он и запер её в темноте. Давно то было, когда его еще влекла Лизина сила. Может, когда-то он любил и её саму. Теперь же просто понимал – и презирал.       Ну а мальчишка просто попался под руку, только и всего. Сам пострадал не хуже Маши. Александр поклялся его матери, преданно отслужившей срок в Малом дворце, что позаботится о сыне-отказнике. Но дочери нужен был урок, и дурман гнева сделал свое дело. Вот только раскаянья Александр не чувствовал.       С наступлением вечера суховей стихал и воздух становился прозрачным, как кисея. Вместе ужинали, после выходили побродить по саду, а по утрам – и вовсе по лесу, лежащему в пределах частокола. В компании ласковой борзой высматривали, как растет на деревьях мох, разглядывали муравейники, собирали дикую ягоду. Ужи, прячась от жары, искали влажных мест – скоро наступит жнивень, они снова засуетятся, засобираются в спячку; день повернется к зиме. Древний, знакомый Александру с детства лес высился частыми пиками. Во время прогулок Маша мягко улыбалась его словам, но сама отвечала на вопросы односложно. Помнила и про приметы, и про хвост Малого ковша, указующего на север, но на деле оставалась рассеянной и невнимательной. В один из дней взяла да напоролась на ветку, не издав при этом ни звука: не кровь, но молчание тревожило сильнее всего. Пришлось усадить дочь на спину и увести домой; рана была несерьезной, и Ольга быстро справилась.       На границе леса внутри проснулось что-то неясно знакомое – вернулись наказы матери и времена, когда прятаться и скитаться вот так, на ногах, было обычным делом. Вот только генерал, жадный до любви, отличался от матери – квохчал над гришами, как наседка.       Впрочем, своих детей он давно не желал и был уверен, что после Каньона ничего не получится. Но Лиза умела обмануть и его, и Мироздание – всегда знала больше, увиливала, недоговаривала. Она действительно родила Машу здесь, в этом доме, решив, что обманом зачатый ребенок вновь привяжет его к ней. Клялась, что это их второй шанс на счастье после Крибирска, что она давно раскаялась и двести лет в разлуке изменили её. Что Дима мерещится ей во снах. Александру сын, убитый стрельцами Анастаса, давно не снился, и в услужении Ивану, отцу нынешнего государя, он зажил совсем иной жизнью – построил новый дворец, на этот раз каменный, стал вхож в Думу и даже получил в награду за службу земли. Свой собственный, настоящий дом. И именно потому сжалился, дав дитя шанс появиться на свет. Досадно только, что места для обезумевшей матери в спланированном житии не нашлось.       Лучше бы скверна отняла у него способность зачать, чем приносила теперь в жертву счастье любимого существа. Было ли Машино молчание следствием избранного им наказания, или это мерзость превратила её в жалкое подобие того светлого ребенка, которого он знал? Ответ дало время – и когда Маша наконец сорвалась, Александр оказался по-своему рад. Слезы, буйство – всяко лучше покойного равнодушия.       Случилось то в Ильин день. Деревенские в свой престольный праздник, по традиции, ведшей счет от морковкина заговенья, резали быка: покупали в складчину, а после несли на заклание и устраивали пир. Любо-дорого смотреть, как батюшка, посланник благочинной церкви, осуждающей суеверия и ересь, освящает животное, – зрелище смешное, наивное. Но староста позвал – как не уважить? К тому же, то ведь Машина мечта была – узнать, каково это – жить за стенами дворца.       Смотреть, как режут, не пошли – и без того много волнений; но на трапезу, почтить народ своим присутствием, заглянули, оставив личную охрану дома. Местные испугались бы суровых лиц и лишних ушей – не стоило играть с доверием, завоеванным долгими трудами. Братчину устраивали в доме Аксиньи Палны, как уважительно называли её мужики – местной повитухи и дочери той самой Веры Ильиничны, которую он восемь лет назад взял Маше в няньки. Старуха, дожив свой век в Малом дворце, умерла в прошлом году, но о милости и заботе хозяина здесь помнили.       Дверь была открыта на распашку. Ребятня, носившаяся во дворе и сенцах, заприметила вошедших и замерла, кланяясь – вспомнить и различить, чьи то дети, Александр мог смутно; иных, самых маленьких, он и не видел никогда. Одну Глашку, Машину погодку, помогавшую матери, удалось распознать без усилий. Краснощекая, запыхавшаяся от трудов, она сначала вовсе не заметила их, ругая столпотворение мелюзги, а как увидала в дверях большую фигуру, так чуть не расплескала воду из чана прямо в сенях. Маша, узнав её, поклонилась по дворцовой привычке, не разобрала, что не по чину, а Глашка, поняв неуместность этого поклона и невозможность ответить тем же, только зарделась еще больше и крикнула:       – Мам, гости! Вы извините, я сейчас…       Они с дочерью дали дорогу, и Глашка мигом вышла вон. Внутри теплилась надежда, что в следующем году проверяющие и в ней распознают гриша. Сама Аксинья, хотя и не была сердцебиткой, переняла у матери повивальную науку. Остальной люд тоже был умный, непростой: ходить под колдуном – что самому с нечистым якшаться. А потому, встретив гостей, хозяйка намазала Маше щеки бычьей кровью.       – Чтоб здоровая была, как бык!       Дочь не испугалась, наоборот: кажется, в её в глазах впервые за все время просияло ответное любопытство.       – Подобное притягивает подобное? – прошептала она, когда их провожали за стол. Александр одобрительно кивнул.       «Охотник медведя колет, а собаки грызут», – гласил висевший над дверью лубок, видимо, привезенный из города Глашкиным братом. Дочь было попросила поднять её, позволить прочесть, но, не дав себе скривиться от совпадения, Александр твердой рукой подтолкнул её к горнице. Ничто не должно лишний раз напоминать о случившемся.       Изба в престольный праздник блестела, расцветали на поставцах и дверях цветы. Казалось, вот он – шанс позволить дому наконец вдохнуть полной, не загаженной сажей грудью: нет, все ж заполонили, заткнули толкотней и разговорами. Народу – тьма: и так соединили два стола, а все равно локтями друг друга потчевали.       Как прошли в горницу, сидевшие поднялись, и седой, но могучий, не сморщенный старостью дед сказал громогласно:       – Ну здравствуй, дорогой воевода! Здравствуй и ты, Машенька!       Теперь глубокий поклон был и уместен, и приятен.       Усадили их, смахнув успевшую нахвататься молодежь, поближе к старику. Знали, что воевода уж постарше деда будет, – и правда, Никита-кузнец мелькал в просветах его памяти ещё подмастерьем. Главная забава ребятни – спорить, сколько же их воеводе лет: да только как ни гадай, все равно с носом останешься, потому что ответа на ту загадку никто не знает.       От стола тянуло мясом, – пусть главное блюдо почти все растаскали, хозяйка положила им отложенные загодя куски. Помимо телятины были здесь пшенная каша, щи с забелой, и к пиву, специально сваренному к празднику – сушеные снетки. Маша ела плохо, как птенец, которому по слепоте обо всем нужно напоминать голосом; хотела вертеться, оглядеть сидящих рядом больших мужчин, но вместо того только мялась.       Умы крестьян занимала предстоящая жатва; сетовали на засуху, ругали какого-то мужика за то, что удумал в праздник косить. Прошло уж шестьдесят лет с тех пор, как царь наградил Александра землями к западу от Сикурска. Возвращение былого Удовского княжества в равкианское лоно стоило жизней сотен драгоценных воинов – тех, кто вместе с ним пересекал Каньон по бурлящему Соколу, и тех, кто уже на западной, раздираемой то Шуханом, то Фьердой стороне, поклялся в верности в обмен на защиту. Новый дворец, расположившийся рядом с царским, стал не просто воздаянием или домом, но символом – так же, как и новый герб родившегося в потугах единого государства. Шаткое единовластие Ланцовых держалось на кораблях, пускаемых по водам в Ивец и Новокрибирск, и твердой руке генерала-колдуна. Иван, прозванный Золотым, помнил об этом, и потому старался умаслить приближенного гриша. Александр был не против.       Узнав же, во имя какого святого освящен при поместье храм, он удивил осторожничавших слуг заливистым смехом. Дед и с того света не давал ему покоя. Теперь же ударило в голову осознание: лица у крестьян – темные, сгоревшие на солнце, а он никогда даже не держал в руках соху. Раньше бы может и позавидовал, но давно уже свыкся: война – вот его удел.       – Отец, – шёпот почти пропал в гуле голосов, и Александр, отвлеченный от раздумий, нагнулся поближе к дочери, – а почему быка именно режут?       Оживший в ней интерес порадовал, и он не сдержал улыбку, притворился, подначивая:       – Не знаю, спроси вот у Никиты Пафнутьевича.       – Так я далеко.       – Ну я подсоблю.       Но оправдания были тщетны – ухватив дочь под мышки, он тут же усадил её себе на колени. Ответ не заставил ждать – народ затих, обратив на них внимание, и опешившая Маша выдала, стараясь придать голосу уверенности:       – Никита Пафнутьевич, папа мне сказал, вы всё знаете. Быка приносят в жертву, я думаю, чтобы Илья дождь принес и урожай сберег. Но почему именно его?       Застыли в ожидании оставшиеся дети, заулыбались бабы, и довольный живым интересом старик стер с бороды сметану.       – Так уж, Машенька, повелось. Так предки наши с Ильей договорились. Мы быка режем, а у соседей – овечку. И вовсе не в Ильин день, а в Егорьев, потому что Егорию кланяются. Зато знаю я от матки, что было время, когда сама животинка приходила на закланьице.              – Это как?       – А об олене легенда есть. Будто раньше прибегал он в канун Ильина дня и сам под нож ложился. Но однажды люди по дурости не дождались оленя и закололи вот так же, как мы, быка. С тех пор и не видал его никто.       Дочь посмотрела значительно, и Александр дал понять, что догадка верна. Олень Морозова кочевал по стране в разных, порой неожиданных ипостасях, и история о жертвоприношении – только один из десятков сюжетов.       – Как же так – он сам приходил? Умирать ведь.       – Так в книжице святой написано, – память подвела старика, и он указал рукой на одного из сидящих, – Макар, ты ж у нас в иноки готовишься, подскажи.       Ласковый голос молодого юноши донесся с другого конца стола:       – Нет больше той любви, как если кто положит душу свою за други своя.       – Вот! – и, подперев прежде небо пальцем, немногословный богатырь вновь принялся за щи. Александру подумалось вдруг: а выдают ли и его возраст такие же повадки?       Нахмуренные брови сказали о том, что дочь углубилась в размышления. Вернув её на место, Александр напомнил об остывшей еде. Начались споры, пересуды о личном, а когда вдруг про конец света завопили, стало совсем тошно. Всё выписывали риторические фигуры:       – Покаяться всем надо!       – Что ж в столице думают? О конце света-то?       – К черту прогнать надо нечестивцев этих!       Раздражение не заставило себя ждать: разговоры про Шухан и Каньон, про конец света и бесконечные пожары вернули в реальность. К вечеру Александр ждал гонца с новостями о придворной летописи. Заставить главных свидетелей медвежьей потехи замолчать, пустив в ход своих людей – проще простого, но легенды все равно быстро уходят в народ. Козни бояр, подобно падальщикам слетевшихся на слухи, толки проповедников, проклинавших царя за сближение с гришами – все это мало волновало Александра: место его теперь было крепко. Пусть видят в отчаянном выпаде его безумной благоверной предупреждение святых – в конце концов, Равка действительно полна чудес. Но одно дело – слухи, а совсем другое – придворная летопись или листок, попавший на стол царю. След на бумаге не оставляет места для маневра, и нельзя допустить, чтобы спасенная в тайне дочь стала жертвой большой игры.       – Вот ты рассуди, дорогой воевода, – начал вдруг большак, муж Аксиньи. – Вижу я, ты без опричников – за то благодарю. И потому спрошу прямо. Правда то, что царь хочет нас к земле привязать?       – Что ты такое говоришь! – махнула на него тряпкой Аксинья.       Да уж, легенды уходят в народ слишком быстро.       Выпрямившись медленно на лавке, Александр сказал, не сводя глаз с рябого лица:       – Царская воля – не моя вотчина, Клим.       – Федор Алексеевич, ну как же, вот ты с нами – за одним столом, и я служу тебе не потому, что холоп какой, а потому что то воля моя, оттого и потчую. А ежели нас к земле привязать – это что же такое будет?       Получилось только процедить:       – Не при детях.       – Мы в закуток, – прошептала подошедшая тут же Глашка и после одобрительного кивка увела растерянную Машу за печку, в бабий кут. От пустоты под боком тут же стало не по себе – за шторкой, отделявшей женскую часть от остальной избы, виднелись теперь только маленькие ножки. Клим, не обратил внимания на смелость своей дочери и продолжил просто и прямо, вовсе не беспокоясь о лишних ушах.       – Ты, воевода, нас не можешь не понять. У вас ведь так же, каждый наперечет, да только вряд ли тебе то по душе! А кто без бумажечки дворцовой ворожит, того в любое время – на огонь жертвенный за ересь или немаканым на порошки целебные! Так и нас начнут, вольных людей, покупать-продавать, куда ж такое годится?       Резанули по сердцу слова мужика, и стало совсем невмоготу. Нашел же, кому присесть на уши, – зато с такой простотой, с какой уже ни в одном дворце не столкнешься, на которую трудно обижаться. И что сказать этому наивному – ребёнку, который не решает ничего? Который не знает, что Александр уже почти переписал свои земли в вотчинные? Не знает и того, как сильно молодой царь ненавидит бунты и боится своего народа?       Девочки что-то шептали, давая понять, что не подслушивают, но расслышать их не получалось. Словно водой окатило, – захотелось поскорее уйти. Не место им тут.       – Я вас может лучше любого понимаю, только сделать с этим ничего не могу. Но, раз уж вам интересно царёво мнение, хорошо, понять его несложно. Народу в Смуту разбежалось много: до сих пор бегут толпами те, кто к Неморю ближе – страшно, конца, как вы, боятся, – на этих словах чуть не перекосило. – Государство наше теперь большое. Этак в Равке людей не останется – кто тогда пахать будет и сеять? Царь это понимает, – вспомнив, для кого в первую очередь он строил этот дом, добавил: – Одно скажу точно: ежели привяжут-таки к земле, здесь обижать вас никто не будет.       Взор сам потянулся опять к печке, – пришлось пресечь его на время.       – А про гришей вы верно понимаете, за это спасибо. Не обижайтесь, но вряд ли бы я заслужил вашу благосклонность, если бы вы другому служили. Соседи ваши, головинские – что? Сами знаете, кормят друг друга суевериями, развлечение то ещё! Приехали к ним в том году из дворца, нашли в семье гриша, мальчишку лет пяти. Так родители дитя чуть сами на кол не посадили. Раз уж кличут моего предка еретиком, так я скажу, не побоюсь. «Не ваше дело знать времена и сроки», – правильно, Макар? Одно наказанье пережили, разостлалось море в Тульской долине, куда еще? Как жили, так и будем жить. Но пока гришей ненавидеть будут, на всех крепь поползет. С нами можно – значит с остальными тоже. Каждому ярмо найдется.       Нарушив всеобщее молчание, протянул старый кузнец:       – Да уж. Щас и боярин – царский холоп. А раньше не церемонились.       На слове «раньше» пришлось подавить смешок.       – Никита Пафнутич, срам какой! При воеводе такие вещи! – крикнула одна из баб и тут же была заткнула мужниным кулаком.       – Не страшно. Мне и так в гроб пора.       – Смелость уважаю, но все же не болтайте лишнего. Вы у меня умные. Донесут за хулу – мне и наказанье мерить, – сказал Александр и ухмыльнулся, подняв недопитую кружку, – Ну что, последнюю? За царское здравие!       Пиво было уже горячим и противным, но не осушить не посмел ни один из мужиков.       Так и засобирались.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!