энтропия
25 марта 2025, 05:42 Сегодня ночью началась война.
Ему хочется в холод, в голод, в метастабильность, ему правда очень давно уже хочется сдаться — дело не в непреклонной воле или несгибаемом характере — всем приходится рано или поздно преклониться перед — кем-то — а деревья, что под ветром не гнутся, в щепки раскалываются, — дело в том, что все бытие держится на корневом стержне. Как зуб, источенный кариесом и изъеденный коронками, держится на железном, изрезанным бесконечной спиралью штифте, так и у него внутри стоит что-то каркасное, что-то, что не ломается и не дает сломаться, когда хочется.
Он бы сдался еще много сотен лет назад, если бы знал, как — но каждый раз, когда ему казалось, что дело подошло к концу, стержень внутри расправлял легкие и спину. Расправит и сегодня, потому что сегодня —
Сегодня ночью началась война.
Сегодня ночью он оставил стольких сторожить лагерь, скольких мог себе позволить оставить — если бы мог, оставил бы всех, но они все равно тянутся за ним — скорее, он тянет их за собой.
Он дал ей шанс, Мавуика отдала им приказ.
Слушайте своего командира.
Это не жест доверия, Мавуика, это бремя ответственности, и тебе это известно. В глубине души ты знаешь, что настало время платить, но тебе нечем вернуть потраченные жизни, но помни: время — ненасытный коллектор.
И внутри солнечного сплетения намертво затягивается узел. Это тяжелая, свинцовая коррозия, это душное разложение, это близящаяся боль утраты, от которой он очень, очень устал, и он знает, как она расцветает из зачатка своих бутонов. Он знает, что эта боль пригибает плечи к земле и заглушает голос, она лентами-лепестками забивает горло, и ты дышишь ею, ты живешь ею, ты — ее отражение.
Она — вирус, который вскрывает каждую клеточку тела. Самое главное — она невыразима, она не любит выходить на поверхность, потому что истина и свет — её аллерген, она любит сворачиваться в бесконечный комок внутри и утягивать тебя в ночь.
Периодически он позволяет ей добраться до сердца, и та пожирает его с удовольствием, от нее сводит скулы и челюстные диски, от нее безудержной дрожью проходит тремор по конечностям, сводит ноги и лицо судорогой, от нее безмерно тошно и безмерно хочется избавится, но единственный антидот — рваный исцарапанными легкими выдох, и она возвращается снова.
Он позволяет ей действовать только тогда, когда остается один. В уединении она находит свою вольность, расплескивается с размахом, и она парализует — эта безымянная боль ненавидит выражение свойственных человеку эмоций, и он мирится с ней исключительно из-за этого принципа. У него от боли абстинентный синдром, потому что когда она проходит, его тело покидает последнее свидетельство живого, последняя шёстеренка в напрочь поломанной системе скрипит и останавливается.
Она — тиски, она — зияющая, гниющая дыра, она — клубок из липких нитей, и его нельзя ни проглотить, ни переварить, ни расплести. Как ни меняй положение, она спаяна-запаяна внутри, и не перекатывается. И он бы затянул вокруг шеи петлю, и раздробил бы трахею взмахом клинка, и вырезал бы сердце — но он проклят на бессмертие, а значит, и на вечные страданья.
Сегодня ночью началась война.
Он говорит офицерам Первого отряда про возможность отказаться. Необязательно идти на бой за чужие земли, за чужие жизни — он принимает эту парадигму, но солдаты отвергают его предложение.
И пока ему отвечают покачиванием головы, широкой улыбкой и ладонью, приставленной к виску, отдавая честь, Капитано всматривается в их лица.
Скольких из вас я увижу в последний раз?
Раз за разом лгать себе про то, что сможешь спасти их всех — бессмысленная мантра, и он давно её подзабыл — бы.
— Товарищ командир, мы можем выступить в сторону Стадиона, через горы, недалеко от лагеря — если увидим раненых, сможем оперативно отнести их в лазарет.
Капитано кивает командиру взвода и наблюдает за тем, как сворачивают палатки, как собирают амуницию, как складывают руки — в молитвенный жест или на груди, осматривая местность и прикидывая будущий маршрут.
Он с частью Первого отряда отправится к водам Амейялко — за последние дни Народ Родников принимал на себя самые неожиданные и жестокие удары, и опыт нашептал ему, что Бездна не изменит своим повадкам.
Он не ошибался.
Сегодня — к черту сегодня: хотелось бы вернуться во времени в те годы, которых никогда не было. Его песочные часы Селестия своей рукой берет и переворачивает вновь и вновь, когда последняя песчинка готовиться сползти на другой край — тик-так, раз-два, вновь и вновь. Змея кусает его, а потом свой хвост. Время затягивается лентой Мёбиуса вокруг горла, и так плотно, что не просунуть руки.
Чем старше они становятся, тем немилосерднее время к ним, пожирая собственных детей.
Когда-то на привале вождь Потомков Крон рассказывал ему, что дети Натлана не всегда верили в воскрешение — они верили в апокалипсис. Он улыбнулся и сказал, что у них тоже был свой такой — никто, правда, не знал, что он наступит так скоро.
— Вначале, до того, как мы научились приручать заврианов, многие люди пали жертвой зверей, — набив табаком трубку, начал Такку. — Древние времена, темное время — мы называли это Первым Солнцем. Уж не упомню имя Архонта — то ли Тескалипти, то ли что-то такое — это уж, друг мой, из очень древних и запутанных легенд. Было Солнце второе, было и третье — мир был уничтожен ураганом и огненным дождем, а выжившие обратились в птиц — потомки клана Цветочного пера, говорят, пошли именно от них — а оттого и так хорошо должны управляться с ветром. От тех годов, когда все племена сгинули во тьме, осталось выражение: и пусть Владычица не примет тебя этой ночью. Так товарищи провожали друг друга в ожидании новой битвы. Так говорят и сейчас, но имеют в виду другое — пусть Солнце взойдет на небосвод для тебя и твоих родных — до нашей следующей встречи.
Такку пускает в воздух кольца дыма, и те, танцуя, переплетаются между собой.
Капитано знает — сейчас уже в Натлане так никто не говорит, страницы лет затерли фразы, потерявшие значение. Ода Воскрешения возвращала своих героев исправно, как часы, и имя ангела оказалось потерянным в переплетах уже чужих сказаний.
— Шбаланке был Пятым Солнцем, и на нём все должно было закончится. Но он договорился с богами, и земля не разверзлась, и нас не поглотила тьма.
Траин кивает — значит, все хорошо, значит, Натлан будет жить.
— Запомни мои слова, мальчик, — хрипит и кашляет Такку в его воспоминаниях, и Капитано мысленно продолжает за него.
Вместо него Шестое Солнце должно будет умереть.
Время не терпит вмешательств в свои планы, и чтобы мир не умер в агонии, времени нужны жертвы.
— Это очень похоже на то, чему учили нас, — недолго помолчав, отвечает ему Траин в тот давно запамятованный день. — Три норны вершат человеческие судьбы, и им не страшны ни гнев небес, ни недовольство Архонтов — одну из них звали Скульд.
— Скульд? — смеется Такку непривычному произошению. — Некрасивое имя для женщины. Что оно значит?
— Будущее. Но если быть точным — то, что должно случится.
Сегодня для смерти должен был пробить час жатвы.
И он чувствует её знакомый запах, доносящийся с морской солью.
Он видит неделимую чернильно-фиолетовую массу, блики луны на волнах, юных бойцов, с первого взмаха топоров которых ясно, что они первый раз лицом к лицу с порождением Бездны, видит старожилов в боевой стойке, искусно орудующих мечом, видит своих офицеров, норовящих залезть в авангард — Капитано рубит скользящими, легкими движениями очередное безнадежное создание, даже не трепыхающееся от ран, и они столь бестелесны, что бескровны, и на ткани ни капли свидетельства победы — видит вспышку чьего-то Пиро и краешком улыбается и тут же возвращает себе сосредоточенность — защитник не может оставить своих подопечных, все рационально, он видит линию фронта и как она сдвигается, видит, как доблестно одна из шестерки героев сдерживает натиск чудовища раз в пять больше её — верно, время жить, не время умирать, — льдом заковывает — пятую, шестую, десятую мимифлору, он следит глазами дальше за одним из юных застрельщиков, который постоянно лезет на амбразуру — героизма хоть отбавляй, он хочет ему приказать — младший лейтенант Чехов, держи локоть повыше, а лучше отойди подальше, видит, как трансформировавшаяся в огромного тепетлизавтра тварь пробивает мальчишке голову.
Он слышит этот хруст издалека.
И отворачивается.
И из груди расползается, растрескивается, раскрашивается—
луна качается на небе, как маятник,
и он фокусирует на ней зрение,
пока руки действуют отдельно, по хронически вбитому гвоздями в разум приказу —
ты ведь всегда последний уходил с поля боя.
Он соберёт его душу — да, да, очередное нечто, замахнувшееся на одну из Крио-магесс, обрывает свой короткий жизненный путь от лезвия клинка, и он командует ей отойти в сторону, на запад, и та подчиняется, и он кого-то спас, и он видит, как смыкается кольцо над кучкой натлановских новобранцев, и чувствует, как смыкается кольцо на горле—
И Пиро Архонт тоже видит — расшвыривая мечом, по колено в воде, сквозь недружественную стихию протаскивает вечное пламя, но он замечает, как неровен отточенный замах правой руки и как тяжело ей заводить над собой тяжелый вес клеймора.
Судьба скалится с затянутых отчаяньем небес.
И из ненависти к ней и отрицания он отключает все, кроме стрелкой по циферблату бегущего инстинкта — он лучше знает, что делать, и Капитано вверяет дело в его руки.
До тех пор, пока с ключиц до щиколоток не выветрится тошнотворная, усмехающаяся, рахитная боль. До тех пор, пока бесконечный цикл не закончится.
И не начнётся заново —
когда он опускает меч в последний раз, вокруг никого — живого — не было.
В неразборчивых в тени луны телах он различает стоящего — по длинным рукавам и ниспадающей мантии с плеч узнает фатуйскую униформу — зеркальная дева, будто чувствуя на себе его взгляд, разворачивается.
— Товарищ командир, — приглушенно, но по регламенту, отсчитывается она. — На берегах реки — трое погибших.
— Отнесите в лагерь.
И это все, что он может ей предложить.
— Товарищ командир, — повторяет зеркальная дева, и в руках у нее — чей-то Анемо-глаз порчи, и он медленно гаснет в объятьях пальцев в оборванных перчатках. В её радужках плещется полумесячный свет от разбивающихся о пристань волн.
— У нас не хватает гробов.
Терновым кольцом вокруг голосовых связок заплетаются слова, и он ловит на себе взгляд Мавуики — та жмурится и кивает, дескать, срубите еще.
Да.
Срубите еще деревьев.
— Я разберусь, — отвечает он, и зеркальная дева поднимает на него глаза, слыша знакомые слова — те отражаются проблеском чего-то вчерашнего, когда неумолимое сегодня еще не наступило.
Говорили в детстве, в руках у трёх сестёр нити твоей судьбы — Капитано интересно, если они действительно есть, что же они делали? Его будущее полотно шьется из его прошлого, и нить все тянется, и веретено крутится.
Поле пустеет от живых, но не от трупов; Мавуика приближается и ему хочется сказать: осторожнее, тебе нельзя уколоться.
— Я знаю, — тихим голосом говорит она, и голову поднимает впервые как-то неуверенно, не так небрежно, как раньше.
Он кивает, потому что ей не видно, как он слабо, вымученно, моментом улыбается.
Мавуика протягивает ему руку — наверное, хочет передать найденный жетон или Глаз Порчи — и он рефлекторно тянется к ней в ответ, но Мавуика ничего не отдает ему — наоборот, забирает.
Забирает его ладонь и вкладывает в свои две и большими пальцами проводит кругами, надавливая.
— Мама так делала в детстве, — полушепотом произносит она, не поднимая взгляда. — Говорила, помогает, когда долго в руках держишь меч.
Внутренний стержень крошится. Он раньше пытался представить: как выглядит тот самый момент, когда можно будет сломаться?
Когда он отомстит Селестии? Когда вернет души товарищей? Когда исполнит долг? Когда закончатся бесчисленные «когда» и не наступит завтра?
Тогда, когда богиня вложит в твои руки не клинок, а тепло своих ладоней.
Он чувствует, как, сдвигая челюсть, клыками задевает слизистую, резкая, приятная, оживляющая боль. Мавуика мягко массирует мышцы, проминая тенары — наверное, ее мама тоже была воительницей.
Или так было потому, что у них в доме росла маленькая будущая героиня.
Ему безмерно хочется сломаться.
То, что удерживает все его я внутри, сшито крепко-накрепко прочными, проволочными нитями, и когда все расходится по неровным, незажившим швам, они держат самообладание неподвижным каркасом, потому что он знает — желание пройдет и отступит, и сдаваться — нельзя, и ломаться — нельзя.
Он загибает пальцы, начиная с мизинца, медленно, но неумолимо.
И её рука замирает в его ладони, а потом указательным пальцем она так мягко и невесомо проходит сверху вниз по костяшкам с тыльной стороны, что даже через перчатку от неё остаётся теплый след.
И хочется сложить голову — не здесь, на поле боя, а впервые — на её плечи. Нельзя, на них и так такой же груз ответственности и вины, что и у него — и сердце рвется неравно и грубо, волокнами.
— Мавуика, — обращается к ней он так, как говорит с товарищами — допускает тепло в голос впервые, впервые позволяет сочувствию подышать на воле через сбившиеся интонации, — за пятьсот лет нужно было запомнить, что число душ, спасенных тобою, безмерно больше тех, что тебе не удалось сберечь.
И она поднимает на него взгляд, и его слова отражаются на её лице через мимолётно дернувшийся уголок рта, через еле уловимые морщинки на переносице, — и через глаза.
Не лги мне, не давай мне ложных надежд — Мавуика, я больше смерти хочу ответить тебе тем же.
Если есть в нас что-то общее, так это то, что перед самими собою мы — грешники.
Она сводит искривленную усмешку губ на нет секундой, нет, долею секунды, и оборачивает выражение лица в спокойную, уверенную обертку.
И когда в голове проскальзывает то самое а может, когда в него въедается желание её утешить, когда контроль сдается и не может оправдать его поступки аналогичностью переживаний и рациональностью горя, тогда — тогда из сердца боль шрапнель переползает в горло, оставляя внутри ноющий разрез и открытую, гладко-рваную рану, которую портновскими, громадными ножницами вырезали, выскоблили, высверлили.
И когда слова, которых он больше всего боится, звучат в разуме, тот берет все в свои руки, откидывает ему голову назад, заставляет мягко убрать руку и охладить её о ледяную сталь.
— И пусть Владычица не примет тебя этой ночью.
И фраза оседает на деснах. И за распущенный язык — ему не жалко. И гневно взирающей, неупокоившейся судьбе он скажет — если все предопределено, то одно — лишь одно — отступление дозволено.
И Мавуика удивляется, но точно так же, как и прежде, возвращает себя в форму, в литую непоколебимость, в кованое спокойствие.
— И пусть солнце улыбается тебе, — отвечает она, и уголки губ слегка подрагивают.
Он уходит за душами погибших, а она — за их телами.
И боль возвращается, растекается ожогом от плеч — и он наконец вспоминает, как её звали.
Скорбь.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!