Глава 21.

28 апреля 2026, 10:07
Остаток дня Оливия провела одна. Она бродила по замку, как призрак, — без цели, без мыслей, без желания что-либо чувствовать. Ноги сами несли её по знакомым коридорам, мимо гобеленов, которые она разглядывала сотни раз, мимо портретов, которые давно перестали обращать на неё внимание, мимо окон, в которые лился тусклый серый свет, не греющий, не радующий, не обещающий ничего хорошего. Она зашла в библиотеку — посидела в дальнем углу, где пахло пылью и старым пергаментом, где никто не искал её, никто не тревожил. Взяла с полки книгу, открыла на середине, прочитала одну страницу, потом вторую, потом поняла, что не помнит ни слова, и закрыла. Вышла во двор — постояла у Чёрного озера, глядя на тёмную воду, на редкие круги на поверхности, на отражение замка, дрожащее в волнах, как в лихорадке. Бросила камешек — он ушёл под воду с тихим всплеском, и круги разбежались, затянулись, исчезли. Так и правда, — подумала она. Бросишь что-то в воду — и через секунду уже не видно, где упало. Только ты знаешь, что оно там, на дне. И никто больше. Она думала о матери. О том, какой та была — не по книгам, не по портретам, не по чужим воспоминаниям. Она пыталась представить её живой — не героиней войны, не легендой, не Матерью с большой буквы, а просто женщиной. Которая, наверное, смеялась громко и некрасиво, запрокидывая голову. Которая, наверное, морщила нос, когда пила горькое зелье. Которая, наверное, ругалась, когда роняла книги, и обжигалась о горячий котёл в лаборатории, и плакала по ночам от усталости и страха. Такая, как я, — вдруг поняла Оливия. — Она была такая, как я. Такая же живая. Такая же глупая. Такая же боящаяся. К вечеру она вернулась в директорское крыло. Дверь в кабинет отца была приоткрыта — щель в ладонь шириной, полоска тёплого света, падающая на каменный пол коридора. Оливия замерла на пороге, прислушиваясь. Тишина была густой, но не пустой — в ней чувствовалось дыхание, присутствие, ожидание. — Заходи, — раздался голос Снейпа. Негромкий, хрипловатый, без привычной резкости. Он знал, что она стоит там, — чувствовал её так же, как она когда-то чувствовала его приближение, ещё ребёнком, когда он возвращался домой с работы, а она бежала к двери, ещё не видя, ещё не слыша, но зная. Кровь от крови. Кость от кости. Оливия толкнула дверь и вошла. Кабинет изменился. Исчезла чёрная ткань, веками скрывавшая портрет, — теперь Гермиона Грейнджер смотрела на мир открыто, с высоты стены, улыбаясь своей вечной, загадочной, немного грустной улыбкой. В камине горел огонь — не обычный, а живой, почти разумный: он взлетал и опадал в такт чьему-то дыханию, и Оливия не могла понять, своему или чужому. На столе стояли два бокала — один с огневиски, другой с тыквенным соком. И два кресла были придвинуты к камину — рядом, почти вплотную, так, чтобы можно было говорить, не повышая голоса, чтобы можно было молчать, не чувствуя неловкости. Северус Снейп сидел в правом кресле, вытянув длинные ноги к огню. Мантия его была расстёгнута, рубашка — мятая, не первой свежести, волосы — чуть влажные, падающие на лицо. Он выглядел… нестарым. Просто очень уставшим. Человеком, который сбросил маски — все, до единой, — и позволил себе быть настоящим. Таким, каким его никто не видел. Никогда. Кроме неё. — Садись, — сказал он, кивнув на соседнее кресло. — Поговорим. Оливия села. Некоторое время они молчали — смотрели на огонь, слушали, как потрескивают поленья, как где-то за стеной шуршит Добби, прибирая комнаты. Молчание не было тяжёлым — оно было тёплым, почти уютным, как одеяло, в которое кутаешься холодной зимней ночью. — Ты ходила с Ридом в Запретный лес, — начал Снейп. Не вопрос. — Он что-то показал тебе. Что-то, что связано с Гермионой. Я чувствую это по твоим глазам — в них появилось то, чего не было раньше. Знание. И боль. Оливия кивнула. Рассказывать не хотелось — слова застревали в горле, как рыбьи кости, царапали, мешали дышать. Но она знала, что должна. Что этот разговор — последняя преграда между ней и правдой. Между ней и тем, что будет дальше. — Он показал мне, как она умерла, — сказала она тихо. — Не рассказал — показал. Ритуал. Кровь. Картинка в воздухе. Беллатриса кинула нож — серебряный, старый, проклятый. Он попал Гермионе в спину. Она упала. А Беллатриса смеялась. Не зная. Не понимая. Но смеялась. Снейф закрыл глаза. Пальцы его, лежащие на подлокотниках кресла, дрогнули, сжались в кулаки, разжались. Он сделал глоток огневиски — медленно, смакуя, как будто пытался запить воспоминания, которые хлынули из открытой раны. — Я был там, — сказал он. — Не в поместье, когда это случилось, — позже. На поляне. Она лежала на земле, и кровь текла из раны, и я… — голос его дрогнул, сломался, но он справился, заставил себя продолжать. — Я думал, что это царапина. Мы все думали. Мадам Помфри сказала — заживёт. Но она не заживала. Она гноилась, расползалась, как живое проклятие. А потом началась лихорадка. Три дня, Оливия. Три дня она горела. Три дня я сидел рядом, держал её за руку, менял компрессы, вливал зелья. Три дня, и ни одно из них не помогало. Потому что серебро Беллатрисы было пропитано тёмной магией. Её нож помнил каждую пытку, каждую боль, каждую каплю крови. И эту боль он передал твоей матери. Оливия слушала, и слёзы текли по её щекам — медленно, беззвучно, как вода по стеклу. Не всхлипывала, не вытирала — просто сидела и плакала, и отец видел это, и ничего не говорил, потому что знал: слова сейчас будут лишними. — Почему ты не сказал мне? — спросила она наконец. Голос был тихим, но не дрожал. — Не о Беллатрисе — о ней. О маме. Почему я росла, думая, что моя мать — неизвестная женщина, которую ты стыдишься? Почему я не знала, что она — величайшая ведьма своего поколения? Почему я не знала, что она носила меня под сердцем, что она любила меня, что она хотела меня, что она… — Потому что я боялся, — перебил Снейп, и в этом перебивании не было грубости — только отчаяние, такое древнее, такое глубокое, что Оливия на секунду испугалась, что отец просто рассыплется на куски от тяжести этого признания. — Я боялся, что правда убьёт тебя. Не физически — в мире есть заклинания страшнее смерти. Я боялся, что ты возненавидишь меня. Что ты посмотришь на меня и увидишь не отца, который любил тебя, а бывшего Пожирателя смерти, убийцу, человека, который не смог спасти ту, кого любил. Я боялся, что ты возненавидишь Беллатрису — а она была для тебя матерью все эти годы. Она заменила тебе Гермиону, как могла. Плохо, странно, безумно — но она была рядом. А если бы ты узнала, что её руки в крови твоей матери… — Снейп замолчал, провёл рукой по лицу, как будто стирал невидимую паутину. — Я выбирал меньшее зло, Оливия. Каждый день. Каждую ночь. И может быть, я ошибался. Но я выбирал. — Ты не имел права выбирать за меня, — сказала Оливия. Не зло — устало. Так говорят, когда сил на обиду уже не осталось. — Ты не имел права решать, что мне знать, а что нет. Я не ребёнок. — Ты всегда будешь моим ребёнком, — ответил Снейп. — Даже когда состаришься. Даже когда у тебя появятся свои дети. Даже когда меня не станет. Ты — моя девочка. Единственная. И я буду защищать тебя до последнего вздоха. Даже от правды. Даже от себя. Они снова замолчали. Огонь в камине, будто поняв, что его слушают, затих — почти перестал трещать, только слабое свечение, только тепло, которое грело лица, руки, души. — Он предложил мне ритуал, — вдруг сказала Оливия. Голос её стал другим — твёрже, решительнее. — Рид. Ритуал, который позволит увидеть её. Поговорить с ней. Попрощаться. По-настоящему. Снейп резко выпрямился. Глаза его — чёрные, глубокие, как само Чёрное озеро в полночь — впились в лицо дочери. — Нет, — сказал он. Коротко. Тяжело. Как топор, опускающийся на плаху. — Не смей. Ритуалы вызова мёртвых — это тёмная магия самого высокого уровня. Они опасны. Они могут убить того, кто их проводит. Или того, кого вызывают. Душа Гермионы покоится, Оливия. Не тревожь её. — Ты не имеешь права запрещать, — Оливия повысила голос — впервые за весь разговор. — Ты скрывал правду семнадцать лет. Ты не дал мне попрощаться с ней, когда она умирала. Ты даже не сказал мне, кто она. А теперь, когда появилась возможность — хоть какая-то возможность — увидеть её, услышать её, ты говоришь «нет»? Почему? Потому что боишься, что она скажет мне правду о тебе? О том, какой ты был? О том, что ты сделал? Снейп побледнел. Так бледнеют только под проклятием — когда кровь отливает от лица, оставляя кожу серой, мёртвой, восковой. — Ты не знаешь, о чём говоришь, — сказал он тихо. — Эти ритуалы… они высасывают жизнь. Они требуют жертв. Крови. Души. И даже если всё получится — что ты увидишь? Тень. Призрак. Отражение, которое не обнимешь, не поцелуешь, не скажешь «я люблю тебя, мама». Это будет не она. Это будет боль, принявшая её форму. — А ты откуда знаешь? — Оливия вскочила с кресла, и кресло отлетело назад, стукнувшись о стену. — Ты пробовал? Ты вызывал её? Ты пытался? Снейп молчал. Долго. Так долго, что Оливия уже решила: он не ответит. Но он ответил. — Да, — сказал он. — Один раз. Через год после её смерти. Я нашёл ритуал в старой книге — в той самой, что лежит сейчас на моём столе. Я подготовил всё, как нужно. Кровь. Круг. Свечи из чёрного воска. Я вызвал её. И она пришла. — Голос его сломался, и он замолчал, чтобы перевести дыхание, чтобы собрать себя по кускам, рассыпающиеся в пыль от одного только воспоминания. — Она пришла, Оливия. Стояла в круге — молодая, красивая, живая. И смотрела на меня. И не говорила ни слова. Только смотрела. А потом начала плакать. Беззвучно. Кровь текла у неё из глаз, из ушей, изо рта. Ритуал убивал её снова. Медленно. Мучительно. А я стоял и смотрел и не мог ничего сделать — потому что чтобы прервать ритуал, нужно убить того, кто его проводит. То есть себя. А у меня была ты. Ты, которая ждала дома. Ты, которую я не мог оставить. Я разорвал круг. Она исчезла. И с тех пор я… я больше никогда не искал встречи с мёртвыми. — Он поднял на неё глаза — красные, мокрые, совсем не снейповские. — Не делай этого, Оливия. Ради неё. Ради себя. Ради меня. Оливия стояла, прижав руку к груди, туда, где сердце колотилось так сильно, что казалось — рёбра сейчас треснут. Слёзы давно высохли — осталась только тяжесть, свинцовая, невыносимая. — Ты мог сказать мне это раньше, — прошептала она. — Ты мог рассказать всё. Тогда — год назад, пять лет назад, десять. Я бы поняла. Я бы… я бы не пошла к нему. — Я знаю, — Снейп тоже поднялся, подошёл к ней, встал рядом. — Я знаю, что виноват. Виноват больше, чем ты можешь себе представить. Но я не могу позволить тебе сделать эту ошибку. Не сейчас. Не после всего, что было. Она смотрела на него — на его лицо, изрезанное морщинами, на руки, которые держали её, когда она была маленькой, на глаза, которые видели смерть, предательство и любовь, — и понимала, что не может его ненавидеть. Как бы ни старалась. — Что мне делать с Ридом? — спросила она. — Он ждёт меня завтра. Он сказал, что поможет. Что всё подготовит. Я не могу просто не прийти — это будет… подозрительно. Снейф задумался. Провёл рукой по волосам — привычный жест, который Оливия помнила с детства. Когда папа чешет затылок, значит, он что-то решает. Что-то важное. Что-то опасное. — Ты пойдёшь, — сказал он наконец. — Но не одна. Я буду следить за вами. Невидимый, неслышимый. Если Рид попытается что-то сделать — я вмешаюсь. А ты… ты будешь просто смотреть. Слушать. Но не участвовать. Не давать свою кровь. Не клясться ни в чём. Согласна? Оливия кивнула. — Ты придёшь? — спросила она. — К Риму? В лес? — Я буду рядом, — повторил Снейп. — Клянусь. В этот раз — без обмана. Без утайки. Без защиты, которая становится предательством. Просто буду рядом. Она поверила. Потому что верить больше было некому.

***

Ночь вступила в свои права. За окнами Хогвартса выл ветер, и Оливия лежала в своей кровати, глядя в потолок, на котором плясали тени от зачарованных свечей. В одной руке она сжимала старую фотографию — ту самую, что когда-то нашла в ящике стола отца, с которой никогда не расставалась, которую пересматривала в минуты слабости и отчаяния. На фотографии она была маленькой — лет пяти или шести — сидела на плечах у Снейпа и тянула руки к камере. А в углу снимка, едва заметная, почти прозрачная, летела голубая бабочка. Ты всегда была с нами, — подумала Оливия. — Ты всегда была рядом. Просто мы не умели тебя видеть. Бабочка прилетела и сейчас. Она сидела на подоконнике — огромная, голубая, переливающаяся в лунном свете. Крылья её чуть подрагивали, и Оливии казалось, что она слышит тихий, едва уловимый шелест — может быть, шёпот, может быть, крыльев касание. — Ты здесь, мама? — прошептала Оливия в темноту. Бабочка взлетела. Сделала круг над кроватью, коснулась крылом её лба — легко, почти невесомо — и улетела в окно, растворилась в ночи, оставив после себя запах цветущих трав и чего-то далёкого, забытого, родного. Оливия закрыла глаза и провалилась в сон — тяжёлый, без сновидений, как в омут. И в этом сне она снова шла по зелёному лугу, усеянному цветами, и где-то впереди, на пригорке, стояла женщина в белом платье, и её волосы — тёмные, густые — развевал ветер. Женщина обернулась, и Оливия увидела её лицо. И закричала — от радости, от боли, от облегчения. Потому что это была она. Та, кого она никогда не знала. Та, кого она искала всю жизнь. — Мама, — прошептала она во сне. И Гермиона Грейнджер улыбнулась ей. Улыбнулась впервые за семнадцать лет.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!