Второе слово было «Октава»
31 декабря 2025, 15:32 Фаенон приходит к Октавии в четвёртый раз.
Она любит конкретику. Она запоминает точное время, когда он к ней приходит и уходит, каждую мельчайшую деталю в рассказе, истории Амфореуса, образе действующих лиц, увековечивает в своей бездонной памяти каждое сказанное им слово. Октавия для Фаенона — самый преданный слушатель.
Фаенон рассказывает Октавии про вечный священный город Охемы, и сам начинает верить, что тот взаправду — вечен.
Фаенон рассказывает Октавии про кровавое поле брани каструма Кремноса, и сам начинает верить, что каждый взмах меча не был напрасен.
Фаенон рассказывает Октавии про Рощи муз, и сам начинает верить, что каждое слово учителя Анаксагора было истиной.
Октавия ни утешает, ни ободряет его — позволяет выговориться, не ожидая получить сочувствующий взгляд или дружелюбное «я понимаю тебя».
Фаенон не нуждается ни в утешении, ни в понимании. Всё, что он желал отыскать меж нескончаемых звёздных дорог — новый смысл для существования после того, как всё, к чему он привык, обратилось даже не пеплом — рассыпалось на двоичный код.
Быть тем, кто развлекает заскучавшую крошечную феечку — не худшее, что могло с ним случиться.
Если так и продолжится, он сможет прийти к ней ещё тридцать три миллиона пятьсот пятьдесят тысяч триста тридцать два раза. Если ей хватит терпения его слушать.
В Октавии, впрочем, сомневаться не приходится.
Октавия.
Книжная фея.
Эманатор энигматы.
Фикциолог истории.
С Октавией нелегко забыть о том, что перед ним — не человек; Дань Хэн, стоит упрятать драконий хребет и когти, мимикрирует под человека с завидным мастерством, которого так и не смог достичь Фаенон, едва-едва привыкший к жизни ожившего тамагочи. Октавия даже не старается — не прячет ни рогов, ни когтей, ни пустого, бездонного взгляда. Смотрит с участливостью игрушки, ведёт себя, как кукла на заводном ключике. Не обращает внимания, пока ходят вокруг неё, но можно завести одним словом, поманить историей.
Но даже без этого есть в ней что-то… что-то. Инородное, чужое, отталкивающее, и одновременно с этим — влекущее своей тайной.
Как она смотрит на него.
Каждый пристальный взгляд от неё оставляет липкий, тягучий след, точно пролили на него чернила. Порой кажется, словно желает вместе со взглядом пробраться ему под кожу паразитом, смешаться со сладким ихором вместо крови, распутать двоичную цепочку ДНК, освободить для себя место, выскребая своими когтями всё, что может помешать в этом.
Маленькая феечка, созданная из чернил и бумаги.
Сколько тайн записано между строк нечитаемым шрифтом?
Октавия, стоит оставить её наедине со своими мыслями, увлекается чтением, точно остались ещё слова, незнакомые ей; Фаенон бросает взгляд на неё, прислонившуюся спиной к стеллажу. На коленях — книга на языке, что совершенно не знаком ему.
Как язык, на котором порой Октавия бормочет наедине с собой.
Язык, на котором другие феи
крылатые
яркие
живые
не говорят.
Вся их речь — понятная, пусть и торопливая, обрывистая. Стоит прислушаться к ним, затаившимся меж полок — и их голос чеканит звонкий, звучный ритм, точно не общаются между собой — находят созвучную мелодию, звучат перезвоном, как колокольчики, связанные одной музыкой ветра. Прячутся от него, но позволяют услышать.
Октавия продолжает его слушать.
Фаенон собирается с духом и спрашивает:
— Расскажешь мне про каллигримов?
И остаётся сидеть за главным столом в центре библиотеки, со стороны наблюдая за тем, как Октавия дёргает острыми ушами, выдавая свою заинтересованность, а следом — убирает книгу и поднимает взгляд на него.
— Согласно моим подсчётам и нынешнему курсу с каллигримского на человеческий, тебе доступны четыре истории от меня. В самом деле хочешь потратить первую возможность на подобную глупость?
Фаенон улыбается ей. Можно ли назвать невыгодной ту сделку, в которой он получает информацию, недоступную более никому? Едва ли.
— Да.
Октавия хмыкает, кажется, ещё чуть — заупрямится, извертится и избежит ответа. Но она поднимается на ноги, аккуратно расправила подол чёрно-белого платья и неторопливо подходит к столу.
В отличие от других фей, что извечно напоминают о себе шёпотом
(расскажет! расскажет!)
или шелестом крылышек-ляссе меж страниц
(Октава! расскажет!)
остаётся по-большей части тихой.
Лишь изредка расставляет акценты с ловкостью умелого дирижёра — щёлкает пальцами, привлекая внимание, постукивает каблуком туфель, начиная терять внимание. Приятным, поставленным голосом заполняет тишину, если того требует ситуация, а если нет — соблюдает выверенные паузы, точно по партитуре.
Октавия оборачивается на своих соседок-сплетниц, усмиряет их одним взглядом, а после, наконец, заговаривает:
— Не понимаю, почему их начали звать феями. Они на них даже не похожи.
Фаенон помнит это причудливое, чернильное слово, которым она называла себя. Каллигрим. Ответит ли она, если он спросит про происхождение этого названия? Было ли оно от слово «калиграмма»? Или «каллиграфия»?
Он не решается её перебить. Потому лишь подыгрывает:
— Разве?
Октавия на миг задумывается, проводя когтями по обложке книги.
— Феи — очаровательная часть фольклора, красивые, миловидные и волшебные, — произносит тоном ровным, не уличить ни в самобичевании, ни в упрёке, — а каллигримы рождены записывать и беречь этот фольклор, но никак не примерять его на себя. К тому же… разве конкретно я не вызываю у тебя дискомфорта своей обликом?
Фаенон щурится, помня, как плавится кожа от разрывающего изнутри солнца; как звучит последний крик того, кто когда-то чудился самым родным человеком из всех; как гаснут последние звёзды в глазах тех, кто был ему друзьями.
Фаенон боится в один момент осознать, что всё это — неземная Октавия, нескончаемые книги, вагон звёздного экспресса, звёздное полотно за окном, — окажется очередной симуляцией. Боится ли он бездонных, чернильных глаз, острых когтей и выгнутых рог?
— Нет. Ты по своему… очаровательная.
Ты хотя бы настоящая.
Октавия хмыкает.
— Тогда можешь и меня звать феей, если хочешь. Всё равно никто и не вспомнит уже, как было в старину.
— Но ты можешь рассказать мне.
Октавия отвечает не сразу. Мнётся, перекатывает на языке тысячи историй, неуверенная в том, что их взаправду хотят услышать. Вредничает, ехидничает с остальными первопроходцами, но никогда и ничего не рассказывает зазря. Ценит себя и своё время, свои знания, свои таланты.
— Меня давно не спрашивали об этом.
И в её словах между строк звучит благодарность.
— Первый каллигрим родился вместе с первым словом, что было произнесено первым разумным существом, — начинает Октавия, — можешь считать, что изначальные каллигримы были персонификацией истоков языка. Каждый из них воплощал собой первые шероховатые попытки придать мыслям и чувствам конкретную форму и образ. В то время и сами каллигримы были неловкими, не до конца понимая суть своего существования и цель, их внешний облик едва ли напоминал наш, а умственные способности не выходили за рамки слова, которым те были сотворены. Если каллигрим родился, чтобы воплотить «ярость», то именно ради этого он и жил, а если ради любви, то не было каллигрима, более склонного раздаривать себя другим. Сейчас едва ли подвернётся возможность встретить первородного, написанного чистыми чернилами каллигрима, учитывая, сколь давно было их рождение. Новые же каллигримы рождаются благодаря книгам, повестям, партитурам, пъессам… обобщая, они подстраиваются под изменения языков и развитие разумных существ. Их эволюция напрямую связана с вашей. Чем богаче и многограннее первоисточник, из которого появился каллигрим, тем он умнее и сложнее устроен, как живой организм.
Октавия смолкает, обдумывая следующие слова. Проходит от одного конца стола к другому, задумчиво постукивает когтями по щеке, выискивая самые простые и понятные слова, чтобы объяснить доходчиво — как ребёнку.
(расскажи! расскажи!)
Фаенон машинально отвлекается на блики, промелькнувшие меж книжных рядов. Феи, уже не боясь, показываются — видит он, как они, щуря свои слепые глаза, хихикают, прикрывая широкие улыбки крошечными ладошками. Как трепещут резные крылышки на свете, но не более того.
Попрятали свои рожки и коготки, как сами прячутся меж страниц?
(про нас! про нас!)
— Говоря о конкретике… — Октавия щёлкает пальцами, заглушая их смешки, — каллигримы, рождённые из музыки. Весь их мир можно объяснить по нотам, разделить на лады. Самые первые были рождены вместе с первой мелодией — как только разумные существа придумали само понятие мелодии, с тех пор и появилась на свет каллигримка, что назвалась Мелодией. Её роль была понятной и простой — хранить каждую из песен, что будут когда-либо придуманы. У неё есть множество родственных каллигримов — Звук, Нота… всех не упомнить, но все они рождены благодаря и ради красоты музыки. Всё это — работа настолько трудоёмкая и кропотливая, что вам, обычным созданиям, не представить тот труд, что вкладывают в сохранение песен каллигримы.
— Ты ведь одна из них?
Не можешь не быть.
Неспособная выдержать тишину. Наполняющая эфир либо шепотками своих маленьких феечек-подружек, либо чужими рассказами, либо самой собой, но из раза сохраняющая гармоничное, идеальное звучание, не позволяя в ровный строй нот влиться постороннему шуму. Заводная куколка из музыкальной шкатулки.
— Ottava sopra, dolce e legato, — произносит Октавия, — это обозначение из партитуры, от которой я получила имя. Это значит, что конкретную часть нужно сыграть на октаву выше, связно и плавно. Сама же партитура относилась к опере «благородная Октавия», и я унаследовала все особенности, что вложил композитор в образ Октавии. Каллигримы настолько зависят от своего происхождения, что это даже определило мой голос — все её партии исполняются в сопрано.
— Как так получилось, что каллигримка, рождённая из музыки, стала собирать истории?
— Всё куда проще, чем может показаться, — она шутливо и налегке отвешивает изящный реверанс, — Октавия, величайшая из каллигримов, единственная в своём роде, к твоим услугам. Во всём космосе ты не отыщешь столь же эрудированного, многогранного и уникального каллигрима, подобного мне. Пока все остальные прячутся по своим книгам, не высовывая хвостов, я — познала этот мир настолько, чтобы выбраться из клетки нотных станов.
Книжная фея.
Эманатор энигматы.
Фикциолог истории.
Дань Хэн сразу познакомил его с многочисленными титулами Октавии. Есть ли предел её исключительности? Есть ли что-то ещё?
Одна из феечек мелькает серебренным солнечным зайчиком совсем рядом с Октавией. Сначала — прячется меж длинных кос, следом — аккуратно устраивается на плече, пакостливо потянув за чёрную ленту, вплетенную в волосы.
— Октава складно поёт! — хихикает, почти стрекочет она. — И всё равно… фальшивит!
Октавия резко сгоняет феечку, отмахивается, как от навязчивой мошкары; та не задерживается более, быстро скрываясь обратно меж полок. Раздражённо цыкнув, Октавия распускает растрёпанную косу и аккуратно переплетает.
— Именно об этом я и говорила. Обычные каллигримы, ограниченные лишь тем, что полагается им по праву происхождения, не более, чем маленькие пакостники. Каллигримы, подобные мне, исключительны, и даже если найдётся тот, кто сможет сравниться со мной, я всё равно буду на голову выше.
Это не звучит ни как бахвальство, ни как причина для гордости. Октавия с безразличием констатирует факты. Беспристрастный, объективный сборник фактов. Живая википедия. Удобно поддерживать подобный вид, чтобы людям и в голову не пришло подозревать её в чём-то дурном.
Фаенон о многом хочет её спросить. О том, связано ли её мнение об остальных каллигримах с тем, что она держит с ними отстранённую дистанцию — говорит про них так, словно она вовсе не относится к ним. Не походит на них. Отличается во всём, кроме расположенности к проказам.
Тридцать три миллиона циклов заставили примерить его многие маски, от мессии до чудовища. Дураком, впрочем, он не был ни разу.
— Первые каллигримы отличались и внешне, верно?
Октавия наклоняет голову, щурит бездонные глаза. Молчит с мгновение, перебирая свободные пряди меж острых когтей. Возможно, удивлена, что он задаёт правильные вопросы. Возможно, Фаенон и не догадывался, что дураком был в каждой из циклов.
— Первые каллигримы были что по характеру, что внешне несуразными, в этом твоя правда. Как я уже говорила, они подстраиваются под первоисточник, развиваются вместе с культурой, что их породила. Если вспомнить первых каллигримов, то они были подобны камню, которым высекали первые слова на скалах. Угловатые, резкие, острые… ещё не познавшие огранку, как и сам язык. Нынешние каллигримы — их отшлифованная, огранённая и очеловеченная версия. Мне нравятся твои вопросы, ты на удивление точен в них.
Многим ли отличается проверка подлинности антиквариата от попытки разгадать, что на душе у маленькой каллигримки?
Октавия наверняка знает ответ и на этот вопрос. Но вместо этого Фаенон спрашивает:
— Насчёт твоего зрения… ты явно видишь, но, кажется, не так, как принято считать. Я прав?
— Это сложно объяснить для обычных людей, — начинает Октавия, — каллигримам не нужно зрение… не такое, как у людей. Вы придаёте всему форму, цвет. Каллигримы тоже, но иначе.
Октавия вновь задумчиво вышагивает вдоль стола, заканчивая переплетать косу. Повязав чёрную ленту, откидывает её за плечо.
— Для каллигрима всё вокруг — набор слов, описывающих текстуру, запах, цвет, размер… обобщая, их зрение заменяется ассоциациями. То, что видят каллигримы, между собой зовётся «изнанкой». Они видят мир, словно… смотрят на всё из книги, сквозь строчки текста. Видят, какими словами будет записана история этого мира. Я бы согласилась продемонстрировать наглядно, но… это не то, что мне под силам. Ведь изнанка всегда принадлежала и будет принадлежать лишь каллигримам. Именно благодаря связи с ней они и способны оберегать языки и фольклор.
Фаенон, отчасти, понимает её.
Он едва может вспомнить лица своих друзей. Помнит по именам, увлечениям, мечтам, а лица забыл. Помнит лишь искажённые облики, которые сам им придал, пока закалял тело миллионами ядрами, пока наполнял себя расплавленной яростью, пока искал оправдания своим же действиям в своих же глазах.
Не зная, что не будет причин их озвучить — симуляциям, которых отключили от сервера, его слова больше ни к чему. Это навсегда останется с ним, в отличие от воспоминаний, какие глаза были у Аглаи, Трибби или Гиацины, какую одежду носил профессор Анаксагор, Кастория или Кирена.
Он не вспомнит уже ни единой улицы в Охеме. Лишь поля. Безграничные, залитые золотом, под цвет крови златиусов, пшеничные поля.
Фаенон спрашивает:
— Какой я вашими глазами?
— Для разных каллигримов ты будешь разным, поскольку их восприятие сильно разнится. Для каллигримки, рождённой из нотного стана, ты будешь звуком, ритмом, а для каллигрима, порождённого пособием по садоводству будешь чем-то между сорняком и деревом.
— Тогда какой я для тебя?
Лучше быть
нотой
звуком
ритмом
сорняком или деревом
рецептом для выпечки
или схемой для вышивания
чем собой.
Октавия прикусывает язык, размышляет усердно, точно очередную пакость готовит. Каллигримы — тысячелетние шкодники, но отвечает она серьезно:
— Золото… обжигающий, даже ослепляющий, на тебя порой больно смотреть. Шероховатый, но теплый, ближе к горячему. Мягкий. Золотой. Как пшеница. Но горький. Как пепел и сажа.
— Ты говорила, что ассоциации зависят от того, с какими книгами связана фея, но у тебя всё подряд.
Он больше не хочет вспоминать ни золото пшеничных полей, ни угасающее солнце, ни собственную кровь, которой хлебнул сполна. Он хочет, чтобы Октавия, вобравшая в себя миллионы чужих, далёких миров, придала ему новый облик, слепила из него, самой податливой глины, нового Фаенона.
Возможно, так он сможет облегчить ношу, которую забрал с собой с Амфореуса, что давит на него весом тридцати трёх миллионов тонн.
— Я ведь говорила тебе, что являюсь величайшей из каллигримов — Октавия хмыкает горделиво, острый нос задирает, — я не ограничиваюсь чем-то одним. Я храню в себе всевозможные знания вселенной, я…
— Каким я действительно кажусь для тебя, Октавия?
Октавия смолкает. Фаенону кажется, что она уже не ответит. Но она лишь выдержала паузу перед неожиданной искренностью, на которую не должен быть способен беспристрастный библиотечный каталог:
— Фа, си, ля, си, соль, до, соль. Твоё имя, записанное музыкальной криптографией, твой тональный мотив. Вот как бы ты выглядел для меня, если бы мы встретились, когда я была всего лишь Октавией. Если бы я могла покинуть это место, я бы сыграла тебе на любом, каком ты только мог бы пожелать, инструменте то, как ты звучишь для меня.
— Ты… не можешь покинуть это место?
Это осознаётся первее и острее, чем каждое из сказанных ею слова.
Дань Хэн сказал, что эта космическая станция, отведённая под библиотеку, принадлежит некоему гению, и Октавия, по какой-то причине, не покидает её.
Ни слова не сказал, что она не может этого сделать.
Октавия отворачивается, закрываясь от него каждым жестом — складывает руки на груди, больше не язвит и не ехидничает, словно пристыженная тем, что сказала больше, чем того хотела.
— Люди не всегда относятся к каллигримам с должным уважением. Порой за свои знания приходится платить несправедливую цену, что устанавливается другими.
Он знает.
Он прекрасно это знает, заплатив сполна за то, в чём не был виновен.
— Октавия…
Фаенон поднимается из-за стола, хочет сделать шаг к ней — не способен ни утешить её, ни унять её печаль, но может выслушать так, как выслушивала его она. Отплатить пониманием за понимание, искренность за искренность.
Но она резко обрывает его:
— Достаточно. На сегодня твой лимит исчерпан. Я желаю остаться наедине со своим одиночеством.
Фаенон чувствует себя так, словно во по неосторожности задел не ту клавишу на рояле и испортил идеальную симфонию.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!