Проклятие Щелкунчика
28 декабря 2025, 13:53Я устраиваюсь в угол дивана, подтягивая под себя ноги, обернув их краем мягкого покрывала. Жест защиты, кокона. Между нами — целая подушка—расстояния, но оно кажется обманчивым.
Он откидывается на спинку дивана, и этот жест такой неестественный, такой сознательно-расслабленный, что выдает колоссальное напряжение каждой жилки в его теле. Он проводит рукой по волосам, откидывая их назад, и на мгновение я вижу его лицо полностью — открытое, уязвимое, изможденное. Я не могу оторвать взгляда. Наблюдаю, как его пальцы, длинные и слишком утонченные для мужских, вязнут в пепельных прядях, слегка оттягивая кожу на лбу. Это жест усталости, отчаяния, попытка собрать рассыпающиеся мысли воедино.
— Ну… — мое собственное слово звучит хрупко, как ледяная корочка на лужице, — ты расскажешь… что с тобой произошло?
«Ты». Да, мы перешли на «ты». Где-то между испуганным взглядом на кухне и этим молчаливым перемещением в гостиную формальности рассыпались в прах. Теперь между нами только сырая, неприкрытая правда ситуации и эти три фута дивана, которые кажутся то пропастью, то ничтожно малым расстоянием.
Он не отвечает сразу. Его взгляд скользит по комнате — по моим книгам, беспорядочными стопками громоздящимся на полу, по потёртому ковру, по гирляндам на ёлке, которые я всё не соберусь выключить. Он ищет точку отсчёта. Язык для рассказа, у которого нет прецедента в нормальном мире.
Потом его глаза возвращаются ко мне. И в них я вижу не просто воспоминание. Я вижу, как он прокручивает его. Глаза чуть заостряются, губы сжимаются, в уголке рта появляется та самая горькая, знакомая уже усмешка — но сейчас она направлена внутрь, на самого себя. Он приоткрывает губы, будто хочет начать, но звук застревает где-то в горле. Он отводит взгляд в сторону, к окну, за которым медленно садится ранний зимний вечер, окрашивая небо в цвет синяка.
— Начинать, наверное, стоит с того, что мой мир — волшебный, — произносит он наконец, и голос его сухой, лишенный интонаций, будто он диктует клинический отчёт. — И в этом мире моя семья считается вроде как… аристократами…
Во мне мгновенно вспыхивает детское, сказочное любопытство, смешанное с трезвой иронией.
— Так ты принц? Или… — я начинаю, и мой взгляд уже выхватывает его реакцию — еще до того, как я успеваю договорить.
Он закусывает нижнюю губу, так, что она бледнеет под нажимом зубов. Его тёмные брови сдвигаются к переносице и слегка щурит глаза в гримасе, которая не является ни болью, ни злостью. Он слегка качает головой из стороны в сторону, и всем своим видом говорит: нет, не принц… но и не лжец… где-то рядом, но не угадала.
И в этот момент, с этим выражением лица — сбитым с толку он выглядит… Боже, он выглядит так уязвимо. И безумно, несправедливо притягательно. Я чувствую, как по моей собственной коже пробегает ответная дрожь, и, сама того не осознавая, повторяю его жест: закусываю нижнюю губу, как бы стараясь удержать внутри поток бессвязных мыслей и странного, теплого смущения.
— Давай… — выдыхаю я, ловя его взгляд и пытаясь вложить в свой голос что-то вроде понимания, перемирия, — сойдемся на том, что ты — сын богатой семьи волшебников. — Боже, я и сама не верю в то, что говорю.
На его лице происходит странная трансформация. Напряжение в уголках губ чуть ослабевает. В глазах, на миг, вспыхивает что-то вроде горькой признательности. Он кивает, почти не заметно.
— Бывший… сын богатой семьи, — поправляет он тихо, и в этих словах — целая вселенная краха. — Мой отец… — голос его становится плоским, металлическим, лишенным всяких эмоций, и от этого становится только страшнее. — Хотел женить меня на девушке «благородных», с его точки зрения, кровей. Устроить выгодный… альянс. Брак по расчёту — краеугольный камень нашей «аристократии». — Он произносит это слово с таким отвращением, будто пробует на язык гнилой плод.
Я слушаю молча. Во мне нет удивления. В моём мире тоже хватает таких историй. Только вместо магии там — контракты, акции и светская хроника.
— Но я… отказался. — Он замолкает, и тишина в комнате становится густой, давящей. Я не дышу, ожидая продолжения, уже зная, что оно будет ужасным. — Я отказался, — повторяет он, и на этот раз в его голосе прорывается сдавленная, яростная боль. — Я не хотел жениться не по любви. Я… — он обрывает себя, и его гортань работает, будто он глотает что-то горькое. — Я хотел встретить ту самую. Единственную. Ту, что западет в душу и вскружит голову так, что дыхание перехватит. Которая будет смотреть на мир не сквозь призму генеалогических древ, а… а просто. Как ты… смотрела на ту витрину.
Его взгляд возвращается ко мне. Он острый, пронизывающий. В нём — признание. Он видел. Видел моё лицо, прижатое к холодному стеклу. Видел тоску в моих глазах, которая, оказывается, отвечала эхом на его собственную.
— И за это… — его голос срывается, становясь хриплым, полным непролитых слёз ярости и унижения, — он превратил меня. В эту… деревянную пародию на солдата. И отправил сюда. В мир без магии. Чтобы я не был позором семьи. Чтобы я «остыл» и «образумился» в вечном небытии игрушки на полке.
Он поднимает руки, смотрит на свои ладони, будто впервые видит их. Пальцы медленно сжимаются в кулаки, суставы белеют.
— Ирония, да? Хотел избавиться от игрушки-сына — сделав его настоящей игрушкой.
У меня перехватывает дыхание. Отец. Превратил. Сына. Я пытаюсь представить эту леденящую душу жестокость, этот акт абсолютного, беспощадного контроля, и у меня не получается. Это за гранью моего понимания. За гранью любого человеческого понимания.
История, которую он рассказывает, безумна. Невозможна. Она рушит все законы логики, которые я так ценю. Но в ней есть страшная, кричащая правда. Та правда, что звучит в срывающихся интонациях, в дрожи век, в той бездонной усталости, что легла тенью под его глазами. Я верю ему. Не потому что верю в магию. А потому что верю в эту боль. Она слишком реальна, чтобы быть выдумкой.
— Но и это не всё, — шепчет он, и его шепот ползет по моей коже ледяными мурашками. Он закрывает глаза, длинные ресницы отбрасывают тени на бледные щеки. — Он был… тщателен, мой отец. Он наложил заклятие. Последнее. На всякий случай.
Он открывает глаза. И в них — такой чистый, такой невыносимый ужас, что мне хочется вскочить, подбежать, закрыть его собой от этого невидимого проклятья.
— Если… меня кто-то полюбит… по-настоящему… — он говорит медленно, вдавливая каждое слово в собственное сердце и в моё, — я навсегда… исчезну. Рассыплюсь прахом. Меня… просто не станет.
Тишина.
Она обрушивается на комнату невидимым водопадом. Я не дышу. Не чувствую биения сердца. Слышу только как капает вода из крана и собственный внутренний вопль.
Вот оно. Ловушка. Жестокий, изощренный парадокс его существования. Чтобы стать настоящим, ему нужна любовь. Но любовь — его смертный приговор. Его отец не просто наказал непокорного сына. Он устроил ему ад. Ад, в котором единственное возможное спасение — это гибель.
Я смотрю на него. На его склоненную голову, на плечи, ссутулившиеся под невыносимой тяжестью. На пальцы, вцепившиеся в колени. И что-то внутри меня разбивается. Вся та хрупкая надежда, тот авантюрный интерес, тот росток странного, нового чувства, что только начал пускать корни в темноте моего одиночества.
«Если меня полюбят — я исчезну».
Я смотрю на этого прекрасного, сломленного, заколдованного принца, сидящего на краю моего дивана. И понимаю, что он — не подарок. Он — ходячая, дышащая трагедия. Самая красивая и самая страшная рождественская история на свете.
И самое ужасное, что в этот момент, слушая его тихий, полный боли голос, глядя в его глаза, в которых замер целый океан тоски, я чувствую, как что-то во мне сдвигается. Нечто опасное. Нечто запретное. Нечто, что уже совсем не похоже на простое любопытство или жалость.
И от этого осознания по спине пробегает леденящий страх. Не за него. За себя. За то, что может произойти дальше.
Молчание затянулось. Мне нужно что-то сказать. Хоть что-то.
— И ты… всё это время… был в сознании, пока был щелкунчиком? — мой вопрос вырывается шепотом, полным ужаса.
Он кивает, не глядя на меня.
— Как в склепе. Из которого виден весь мир, но ты не можешь ни закричать, ни заплакать. — Он произносит это с таким ледяным самоуничижением, что мне хочется втянуть голову в плечи. Я вижу это. Вижу его — лежачим, неподвижным за стеклом, пока мимо него проходят пары, дети, счастливые люди, тыча в него пальцами.
Я молчу. Мое сердце стучит глухо, как будто об стенку опустевшего сундука. Я представляю. О, как я представляю. Одиночество после смерти родителей, пустую квартиру, тишину, которая звенит в ушах. Но моё одиночество было легальным. Социально приемлемым. Его — было изгнанием.
— Пока… — он поднимает на меня глаза, и в них теперь — невыносимая смесь стыда и изумления. — Пока ты не взяла меня в руки.
Тишина снова нависает над нами, но теперь она другая. Она густая, тяжёлая, наполненная отзвуками его кошмара. Я смотрю на его руки, на его лицо, на его согнутую спину. Он не просто странный парень. Он — человек, переживший пытку одиночеством, унижением, беспомощностью. И он сидит на моем потертом диване, в спортивных штанах, которые я ему дала, и от этого нелепость ситуации достигает космических масштабов.
— Драко… — говорю я его имя и оно звучит на моих губах странно, но… правильно. — Мне… так жаль.
Он резко вскидывает голову, и в его глазах вспыхивает что-то острое, почти яростное.
— Не надо. Не надо жалости. Я не для этого… — он обрывает себя, снова проводя рукой по лицу. — Я не для этого рассказал тебе это. Я просто… хотел, чтобы ты понимала. Кто (и что) поселился в твоей квартире.
Я понимаю. Он не хочет жалости. Он, наверное, всю жизнь её презирал. Но что же он хочет? Просто объяснения? А потом что? Уйти? И куда?
— А что теперь? — спрашиваю я прямо, глядя на него. — Ты… свободен? От того проклятия, или заклятья, или чего бы это ни было?
Он пожимает плечами, беспомощно, по-детски.
— Кажется, да. Я здесь. Я… могу двигаться. Говорить. Чувствовать. — Его взгляд на секунду задерживается на моих губах, и я чувствую, как кровь приливает к лицу. — Но я не знаю, что теперь. Где мое место в этом… твоем мире.
«Твой мир». Противопоставление снова звучит в его словах. Волшебный и мой. Его и мой. Но разве он сейчас не здесь, со мной? Разве наша реальности уже не переплелись самым причудливым образом?
Я медленно распрямляю ноги, ставлю босые ступни на прохладный пол. Потом, преодолевая внезапную робость, сдвигаюсь по дивану. Не намного. Всего на полметра. Сокращаю эту символическую дистанцию между мирами.
— Пока что… — говорю я тихо, глядя на свои руки, сплетенные на коленях, — твое место здесь. Пока ты не решишь, что делать дальше.
Я поднимаю на него взгляд. Он смотрит на меня, затаив дыхание. В его глазах — буря. Страх, надежда, недоверие, и что-то ещё, чего я не могу назвать, но что заставляет мое сердце биться чаще.
— Ты… предлагаешь мне остаться? — он произносит это так, будто проверяет, не ослышался ли.
Я киваю. Один раз, четко.
— Да. Я предлагаю тебе остаться. Как… личный проект по реабилитации бывших щелкунчиков.
— Готовься к худшему. У меня нет ни гроша, ни профессии, кроме как быть живой куклой. И, кажется, я твой.
Последние слова он произносит так, будто пробует их на вкус. Странные. Нелепые. Пугающие.
Твой.
И вместо того чтобы испугаться, отстраниться, закричать о здравом смысле… я чувствую, как по углам моих губ медленно, против воли, расползается ответная, слабая улыбка.
— Отличное начало для рождественской сказки, — говорю я. — Нищий принц. Сломанная балерина. И никакой магии. Только… тепло.
Он смотрит на мою улыбку, и его собственное лицо смягчается. Напряжение в плечах чуть спадает.
— Это звучит ужасно сентиментально, — замечает он, но в его голосе нет колкости.
— Зато честно, — парирую я, и чувствую, как и на моем лице появляется что-то вроде ответной улыбки.
— Спасибо… за правду… — говорю я. И после паузы, почти шепотом, добавляю: — Драко.
Он вздрагивает, как будто я дотронулась до него.
— Пожалуйста, — отвечает он так же тихо. — Гермиона.
И простое звучание моего имени на его губах, в этом низком, чуть хрипловатом голосе, заставляет ту самую «крупицу твердости» внутри меня растаять, превратившись в нечто трепетное и живое. Я смотрю на него — на этого прекрасного, потерянного, ожившего принца — и понимаю, что страх и стыд меркнут перед одним простым фактом.
Мне не просто страшно подойти к нему.
Мне не терпится оказаться рядом.
— А теперь… расскажи мне о своем мире. О настоящем. Без страшилок. Просто… как оно было. — Я придвигаюсь немного ближе, вновь подгибая ноги и обхватываю колени руками.
И он, после долгой паузы, начинает говорить. Сначала скупо, отрывисто. Потом все свободнее. О парящих свечах, о говорящих портретах, о школе в замке, о мраморных полах своего дома, которые были так холодны, даже летом. Я смотрю на его руки. Он жестикулирует редко, сдержанно, но когда проводит пальцами по воздуху, описывая полет в каком-то «квиддиче», я вижу в них не волшебную мощь, а ту же самую усталость, ту же зажатость, что и у меня после многочасовых репетиций. Его магия — это его балет. Его бремя. Его проклятие и его дар. И я слушаю, погружаясь в эту невозможную сказку, которая для него была реальностью. И понимаю, что одиночество бывает разным. Мое — от потери и погружения в работу. Его — от бремени имени, от холодного величия, от невысказанных ожиданий. И пока он говорит, а я слушаю, диван между нами кажется уже не таким широким. А ночь за окном — не такой холодной.
— А ты… — он обрывает свой рассказ о летающих ключах от библиотеки и поворачивается ко мне. Его взгляд, теперь ясный и лишённый прежней мути, мягко останавливается на моем лице. — Почему одна?
Я застываю. Буквально. Каждое мышечное волокно, каждое сухожилие, натренированное годами держать идеальную позу, вдруг коченеет. Воздух, только что наполненный его сказочными историями, становится густым и тяжёлым. Я чувствую, как тепло покидает мои щеки.
— Есть ли молодой человек? — добавляет он, и его голос звучит нейтрально, но в глубине его глаз, таких внимательных, я ловлю искру чего-то ещё. Не праздного любопытства. А… заинтересованности. Настоящей.
Вопрос зависает в воздухе, простой и страшный в своей простоте. Мой мир — мир расписаний, пуантов, боли в мышцах и тихого чая в одиночестве — вдруг кажется до смешного убогим и плоским по сравнению с его замками и волшебством. Что я могу противопоставить? Историю о том, как последнее «свидание» сорвалось из-за экстренной репетиции? О том, что моим самым верным партнёром является балетный станок?
«Нет», — могла бы я ответить просто. Но после его откровенности односложный ответ кажется предательством. Я обхватываю колени крепче, чувствуя, как тонкая ткань тренировочных штанов растягивается на суставах.
— Родители погибли, — начинаю я, и голос не подводит, он просто очень тихий, очень ровный. — Автомобильная авария. Мне было десять. После… после балет стал не просто мечтой. Он стал всем. Миром, в который можно сбежать. Где боль можно превратить в прыжок, тоску — в пируэт, а ярость — в резкое, отточенное движение. На молодого человека… — я пожимаю плечами, пытаясь вложить в этот жест безразличие, которое не чувствую. — Ни времени, ни сил, ни… желания. Всё, что у меня было — ушло на то, чтобы выжить. А потом — чтобы стать лучшей. Чтобы они… чтобы они могли мной гордиться, где бы они ни были.
Я жду обычной в таких случаях реакции — жалости, неловкого сочувственного кивка, банального «не может быть, такая девушка». Но тишина затягивается. Я рискую взглянуть на него.
Драко не смотрит на меня с жалостью. Он смотрит… с пониманием. Глубокое, безмолвное понимание товарища по несчастью, который тоже знает, каково это — быть определённым своей потерей, своей миссией.
— Не до того? — тихо уточняет он, и в его интонации нет насмешки. Есть лишь констатация факта, знакомого ему до боли.
— Не до того, — подтверждаю я шёпотом.
И в тишине, которая снова опускается между нами, но уже не неловкая, а насыщенная взаимным признанием, висит невысказанное.
А сейчас? Сейчас — до того?
Я не задаю этот вопрос вслух. И он — тоже. Но он витает в воздухе, тёплый и тревожный, как дыхание. И его присутствие заставляет моё сердце биться чаще не от страха, а от чего-то нового, опасного и неизведанного. От возможности, которая, кажется, пришла вместе с Рождеством и живым, проклятым щелкунчиком на моём диване.
— Мне страшно, — говорю я вдруг, не думая, и удивляюсь собственной откровенности.
— Почему? — его вопрос не требует, он просто принимает.
— Потому что, когда я выйду на сцену… я буду думать не о «па», а о том, что ты здесь. Один. В моей квартире. С этой… историей. С этим заклятием.
— А я, — отвечает он так же тихо, — боюсь, что ты будешь думать обо мне как о проблеме. О сюжете для сумасшедшей сказки, от которой нужно поскорее избавиться после праздников.
Я качаю головой, и пряди волос падают мне на лицо.
— Нет. Я… я не хочу избавляться.
— И я не хочу исчезать, — повторяет он свои слова, сказанные на кухне, но теперь в них больше уверенности. И надежды. Опасной, безумной надежды.
Мы снова замолкаем. Снег за окном продолжает свой тихий, гипнотический танец. А в комнате, на расстоянии меньше вытянутой руки, сидят двое заколдованных существ. Одно — заклятием семьи и волшебства. Другое — заклятием мечты и одиночества. И, возможно, только так, признав свои клетки, они впервые за долгое время почувствовали, что не одиноки в них.
***
Вечерняя тренировка тянется невероятно долго. Каждая комбинация, каждое па-де-бурре кажутся отдельной вечностью, растянутой в липкой, душной резине времени. И это лишь потому, что меня дико, физически тянет домой. К нему. Это чувство — новое, остроконечное, беспокойное. Оно сидит где-то под рёбрами, тёплым и тревожным комком, и заставляет мои мысли скользить мимо зеркал и указаний балетмейстера, туда, в полумрак моей гостиной, где, возможно, он сейчас сидит, такой же потерянный и нереальный, как сон.
И я стараюсь. Изо всех последних сил, из какого-то нового, неиссякаемого резервуара, о котором не подозревала. Я вкладываю в каждое движение не просто технику, а какую-то яростную, личную необходимость доказать — себе, миру, ему, которого там нет — что я могу. Что я не сломлюсь. Что я достойна не только жалости, но и этого странного, щемящего ожидания, что ждёт меня за дверью квартиры. И, кажется, это работает. Максимилиан, обычно не скупящийся на едкие замечания, сегодня лишь изредка покрикивает «Выше ногу, Грейнджер!» или «Руки, помните о руках!», и в его голосе нет того разъедающего разочарования. Он кивает, сухо, по-деловому, когда мы заканчиваем. Это почти похвала. Почти триумф. Но сегодня мне нет до него дела.
Я хватаю вещи — сумку, шарф, перчатки, натягиваю угги на ещё горящие от напряжения ноги — и вылетаю из балетной студии, как пуля из дула. Дверь захлопывается за мной, отсекая запах пота, дерева и тщеславия.
И попадаю в объятия ночи. Настоящей, красивой, лондонской ночи. Воздух бьёт в лицо, щиплет щёки, заставляет сделать первый глубокий, обжигающий лёгкие вдох. Фонари зажигают на тротуарах лужицы жёлтого, маслянистого света, в которых отражается падающий снег. А снег… Боже, снег. Он идёт крупными, неторопливыми хлопьями, настоящими хлопьями, как в детских книжках. Они кружатся в невидимых воронках ветра, лениво и грациозно, словно исполняя свой собственный, небесный балет, и беззвучно ложатся на асфальт, на крыши машин, на мои плечи.
Я почти бегу. Мои угги шлёпают по подтаивающему снегу, нарушая первозданную, только что выпавшую белизну. Я не чувствую усталости, только это тянущее чувство под сердцем, этот магнит, который расположен где-то там, в моём доме. Мысли скачут, обгоняя друг друга. А что, если он исчез? Что, если всё это был сон наяву, и я вернусь в пустую, тихую квартиру, где под ёлкой будет лежать только деревянная игрушка? От этой мысли в горле встаёт холодный ком. Нет. Не может быть. Он был настоящим. Его дрожь. Его голос. Тень ресниц на щеке.
Или, может, он сидит и скучает? Или читает мои книги? Или смотрит в окно на этот же самый снег, такой же чужой для него, как и всё в этом мире? Я ускоряю шаг. Мне нужно знать. Нужно видеть.
Я обгоняю медлительные пары, заворожённо глядящие на витрины, проскальзываю мимо уличных музыкантов, чьи звуки растворяются в гуле крови в ушах. Весь Лондон, весь этот праздничный, сияющий мираж — лишь размытый фон, смазанное пятно света и цвета за пределами моего единственного вектора.
Домой.
Слово отбивает в висках ритм, совпадающий со стуком сердца. Не «к себе». Не «в пустую квартиру». К нему.
Мысль обжигает, заставляя споткнуться на ровном месте. Я ловлю равновесие, упираясь ладонью в холодную кирпичную стену, и на секунду замираю, пытаясь отдышаться. Но это не просто одышка. Это паника? Нет. Это… предвкушение. Тяжелое, сладкое, сковывающее живот трепетное напряжение, как перед выходом на сцену, но в тысячу раз острее. Ведь на сцене я знаю каждую ноту, каждый шаг. А здесь — не знаю ничего. Не знаю, что скажу, когда открою дверь. Не знаю, каким увижу его. Не знаю, прочитаю ли в его глазах то же нетерпеливое ожидание, что гонит меня сейчас по заснеженным улицам.
Я отталкиваюсь от стены и снова бегу. Теперь уже видя цель — знакомый подъезд, тёмный прямоугольник моих окон на третьем этаже. Одно из них светится. Жёлтым, тёплым, живым светом торшера, который я всегда забываю выключить. Но сегодня я не забывала. Сегодня его зажгёл он.
Этот маленький, тёплый квадрат в ночи действует на меня сильнее любого допинга. Последние метры я преодолеваю, почти не касаясь земли, влетаю в подъезд, и мои шаги гулко отдаются в пустой лестничной клетке. Пальцы, замёрзшие и дрожащие, с трудом находят ключ в кармане. Я вставляю его в скважину, и сердце замирает на тот долгий миг, пока не раздастся щелчок.
Я распахиваю дверь. Тепло и тишина квартиры обволакивают меня. И ещё… запах. Что-то чистое. Прохладное. Как снег за окном, но без мороза.
Я замираю на пороге, сбивая с ботинок снег, и прислушиваюсь. Тишина. Но не пустая. Насыщенная, живая тишина присутствия. Моё дыхание выравнивается. Я сбрасываю куртку, оставляю сумку в прихожей и, на цыпочках, словно боясь спугнуть диковинную птицу, залетевшую в мой дом, иду в гостиную.
И вижу его.
Он стоит у окна, спиной ко мне, заложив руки в карманы. Он смотрит на падающий снег. Лампа торшера бросает мягкий свет на его профиль, на пепельные волосы, на длинную линию шеи. Он неподвижен, но в этой неподвижности нет уже той деревянной скованности. Есть сосредоточенность. Задумчивость. И какая-то бесконечная, тихая грусть.
Я не произношу ни слова. Просто стою и смотрю. И в этот момент, глядя на его спину, на эту хрупкую, человеческую линию, отбрасывающую длинную тень на мой ковёр, я понимаю что-то очень простое и очень важное.
Я прибежала не для того, чтобы убедиться, что он не исчез. Я прибежала к нему. Просто потому, что он здесь. И мне от этого спокойно. И страшно. И безумно, невероятно тепло, даже несмотря на холод, въевшийся в куртку.
И, кажется, он чувствует мой взгляд. Он медленно, очень медленно поворачивается. И наши глаза встречаются через полумрак комнаты. В его взгляде нет испуга, нет вопроса. Есть лишь тихое, глубокое признание. Ты вернулась.
И я, всё ещё не в силах вымолвить ни слова, просто чуть заметно киваю. Да. Вернулась.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!