Часть 2
1 октября 2025, 17:52В пределах отсутствующего адреса. В день, которого нет.
Выскальзывал из мокрой ладони нож. Растекался алый след по сугробу, по маленьким, недавно натоптанным следам заснеженной тропинки. Совсем по-детски хрупко оседал на снег Петров, почему-то обхватывая себя за плечи, будто ему вдруг стало холодно. И Рома снова кричал, цепляя ладонь Антона в серой перчатке, скользил по влажному сукну, отпускал и снова хватал — «Крючок» освободил его на жалкие временные крохи, секундные осколки, граненые минутные отрезки, давая призрачную волю. Движение. «Свободу» Рома хватал Антона за руки, плечи, перебирал пальцами по влажным рукавам, по тонким запястьям, сжимая так крепко, насколько мог — до боли, которую Петров больше никогда не почувствует. До синяков, которые он больше никогда не увидит. Но Антон все равно оседал в снег, скребя подкосившимися ногами сухие, облепленные изморозью ветки. Кашлял, захлебывался — по подбородку текли вязкие чернильные ручейки. Капали куда-то за воротник. И на куртке Петрова вновь проявлялось темное пятно, охватывая длинными тёплыми щупальцами всю его небольшую грудную клетку. Такую беззащитную. И Рома снова кричал. Кричал до хрипоты, до черных пятен в глазах, до железного привкуса на языке. Кричал, не стирая с лица соленые дорожки. Не отпуская чужую ладонь. Не отрывая взгляд от застывших глаз Антона.Но я не плачу от боли. Я плачу от того, что не чувствую ее. Что мне делать, доктор?
***
Можно ли сказать, что Рома умирал? Каждый из 1997 раз. Но для Пятифана — бесчисленное множество. Бесконечно долго. Бесконечно часто. Рома умирал всегда, когда невидимая плоть «Крючка» впивалась в него снова и снова, перелопачивая все тело, вываливая сквозь выпирающие кости вязкую жижу, бесформенный мешок с кровью — то, что когда-то называлось сердцем. Рома устал. Он перестал ощущать себя. Других. Все вокруг. Ему было все равно. Полное безразличие. И мир постепенно с каждым новым витком бесконечной петли медленно сужался лишь на одном фрагменте, который цеплял до последнего. Не отпускал. На центре всего. На замыкающем звене этого ада. На Антоне. Каждый раз, когда Рома застывает у тропинки, нащупывая в кармане нож. Каждый раз, когда вонзает его в беззащитного Петрова. Каждый раз, когда петля вновь замыкается и Рома открывает глаза, уже лежа на своей собственной, такой ненавистно-мерзкой кровати. Каждый раз он проклинает себя. Бесконечно долго. Бесконечно зло. Бесконечно. Он слабый, беспомощный, сломанный. Он ничего не может сделать, как бы ни старался, ни пытался. Абсолютно ничего. И остаётся лишь наблюдать. Хотя Пятифан давно уже хочет выколоть себе глаза своей же «бабочкой». Он не хочет видеть это. Из раза в раз. Не хочет. Но не может. Сторонний зритель в своем теле — чужой, даже для самого себя. Любое действие бесполезно, любое желание бессмысленно. И он может лишь смотреть. — Ты был у нее дома?! Слова срываются с губ бесконтрольно, слишком громко. Резко. И Рома кричит, брызжет слюной, почти рычит — он будто зверь, дикий, спущенный с поводка. Хотя на самом деле на его шее он затягивается ещё туже. Душит сильнее, крепче. До самого конца. Он никогда не хотел убивать Антона. Никогда. Что на него нашло в тот момент — он не помнил. Как и когда это все началось. Размытая грань, стёртые перегородки. Все смешалось в голове, покрываясь полупрозрачной дымкой, белесой пленкой. Туманным маревом. И он будто больной, сумасшедший в мягкой смирительной рубашке, под действием спасительных капельниц и разноцветных таблеток. Он почти не двигается, не говорит, не думает. Он ничего не делает. Ведь его тело делает все. Да он бы никогда! Никогда… И Рома мечется, борется, бросаясь из грани в грань. На острые пики, широкие зазубренные колья, заржавевшие сваи. Виноват ли он или «Крючок»? Эта мерзкая невидимая сеть, ниточная крестовина или он, Рома Пятифан, раз за разом выпускающий «бабочку». Кто из них. «Крючок». Каким бы Антон ни был, как бы Пятифан его ни ненавидел. Как бы ни презирал. Никогда. Он бы никогда его не убил. Но вина режет, рвет на части, проволочным комком раздирает затылок изнутри. Он ничего не может сделать. Ничего. Он не виноват. Но это его руки каждый раз вытаскивают нож из чужого тела. Он не виноват. Не виноват. Виноват. Это он убил Антона. В каждый из 1997 раз. — Ты был у моей Полины?! И ядовитые слезы режут глаза, цепляют щеки, шею, ключицу — оставляют за собой незаживающие трещины, раны, тлеющие багровым свежие рубцы. Они не его, чужие. Полностью чужие. Слезы ревности, которой у Ромы уже давно нет. А была ли? Он не помнил. Полина… Он давно уже потерял все чувства, которые у него когда-то были. Все, абсолютно без остатка. Не только к ней — ко всем. Ко всему, что его окружало. И все эти ощущения, эмоции, теперь уже такие чужие, теперь уже не его. Такие холодно-стеклянные, они бесследно впитались в январский снег вместе с чужой кровью, тонкими полосками капающей с его рук. Без следа. Ревность? Злость? Ненависть? Рома перестал ощущать даже простое раздражение, недовольство. Страх. Лишь сухую, царапающую легкие, разрывающую позвоночник безнадежность. И только когда Антон снова падает на снег, Рома будто просыпается. Приходит в себя. Обретает движение. Жалкий кусочек воли. Свободы. И только тогда по щекам текут искренние слезы. Теперь уже не чужие. Его. Боль, бесконечная усталость и горькое сожаление — все это мокрыми полосками пятнает его лицо. Только сейчас он может стать собой. Только сейчас он может кричать. И плакать.***
Под спортивной шапкой Петрова топорщатся белесые пряди, искрятся слезы в его серых испуганных глазах — он замер, застыл перед ним, Ромой. Замер. А во взгляде плещется, перекатывается темными волнами неконтролируемый страх. Антон — белоснежно чистый ангел, святой с всепрощающим ликом. Потому что когда Рома раз за разом вонзает в него нож, Петров сначала смотрит на него с почти детским испугом, за край переливает, брызжет до наивного ярким непониманием. Он будто обижен, он не ожидал, не верил. Не верил, что Рома может поступить с ним так. Никогда. Нет. А потом он улыбается. Преданный, брошенный, вспоротый и разбитый им, Пятифаном, Антон улыбается, когда с его губ начинает капать солоноватая алая жидкость. Антон улыбается, когда его колени подламываются и он падает в снег. Антон улыбается, когда его глаза застывают, стеклянеют ледяными трещинами, заполняются пустотой. Он ненормален, он сошел с ума, шепчет, совсем свихнулся. Как и я. Антон для Ромы будто за стеклянной крышкой-перегородкой, за стальным каркасом. Чужой. Непонятный. Антон для Ромы слишком мягкий, слабый — не парень, а тряпка, честное слово. Тихий, даже слишком. Наивный до жути, до зубовного скрежета. Такой добрый… Антон хороший брат. Даже слишком хороший. Слишком умный, начитанный. Обычный ботаник, в котором лишь одно сплошное слишком. Абсолютно простой парень, заурядный очкарик-ботан, которых так не любил Рома. Не любил. Не уважал. Но никогда не хотел убивать. И никогда не убил бы. Антон странный, даже скорее немного пугающий. Хотя, может, это замечает только один Рома. Ведь он видит одни и те же действия из раза в раз — и Пятифан готов поклясться, что знает каждое из них наизусть. Каждую мелочь. Лёгкий взмах рукой, сгиб локтя, чуть склоненная вниз шея. И этот взгляд, будто сквозь всех, частое облизывание сухих губ, нервное перебирание пальцами тонкого стержня от сломанной ручки — они никогда не меняются. Антон странный. И Рома не понимает его. Не принимает. В каждый из 1997 раз он роняет окровавленный нож в снег. В каждый из 1997 раз Антон улыбается. Он странный. Слабый, хрупкий. Белобрысый. Зайчик.***
История всегда идёт по одной линии, «Крючок» всегда ведёт Рому по одному сюжету. И Пятифан уже давно безвольная, бесчувственная игрушка. Конструктор с поцарапанными гранями. Головоломка с гнутыми деталями. Сломанный. Никому не нужный. Брошенный. И ему всё равно, ведь его тело уже давно стало чужим. С самого начала этого бесконечного ада. Рома Пятифан живой лишь там, в глубине. На самом дне — за радужкой темных глаз и алых лопнувших капилляров. Он там, совсем один, наедине с «Крючком». А неподвластное тело снова и снова совершает одни и те же действия. С 1-го по 1689-й раз он пытался спасти Антона. Только по 1689-й. Потому что потом сломался. Окончательно. Полностью. Опустил руки. И может, он давно уже сбился в расчетах и цифрах, может, он уже сошел с ума, может быть, это все просто сон, бред. Температурный кошмар. Которого не существует. А вдруг это повторяется бесконечно, бесконечно неисчислимо. Постоянно. Всегда. И давно уже шло за грани его шатких подсчётов. Но Роме уже все равно — цифры давно ушли на задний план, перестав волновать. И, кажется, он запоминает их уже лишь «на автомате». Машинально. Ведь они ему больше не нужны. Не интересны. Бесполезны. Потому что весь мир Ромы сейчас крутится вокруг Петрова. Постоянно. Не останавливаясь. И Пятифан уже давно не думает ни о чем другом, кроме того, как скоро, совсем-совсем скоро он вновь убьет его. Снова. Бесконечно. Постоянно.***
«Крючок» — та некая запретная грань, которая вертела Ромой, как хотела. Мешала. Затягивала леску на шее, сжимала челюсти, не давая быть самим собой. И Рома мог заниматься своими делами без его вмешательства только тогда, когда оставался один. Или по «сюжету» не было ключевой встречи. Стычки. Чего-то «важного». И если Рома пытался сказать или сделать что-то, что представляло угрозу для «Крючка» — власть над собой уходила, утекала сквозь пальцы прямо в холодную январскую землю. И Пятифан бился там, внутри, связанный сам собой, скованный своими руками, запертый в своем теле. Лишь в глазах, теперь уже таких чужих, неконтролируемых, иногда вдруг вспыхивала бесцветная искра. И крошилась радужка, расплываясь невидимой влагой, покрываясь чернильными трещинами и глубокими провалами. И все исчезало. Все бесполезно. Ведь этой борьбы никто и никогда не заметит. И Рома опять останется один. В груди образовалась пустота. Такая жидкая, вязкая — она заглатывала его, Рому, полностью. И он задыхался, отплевывался, но ничего не мог сделать. Не мог прекратить это. Остановить. Скоро даже слабые отголоски его воли исчезнут. Пропадут в этой гниющей темноте, растворятся, распадутся на невидимые нити, грани, осколки. И Ромы больше не будет. Он исчезнет. Навсегда.***
Вечный двигатель невозможно создать. Стойкий механизм ржавеет, требуя замену деталей. Несгибаемые перекрытия трескаются, проседают все ниже и ниже, гнутыми железками сползая на землю. Монолитные конструкции рушатся, подгребая под себя все надежды на бесконечную крепость. Ведь ее нет. Бесконечно-вечного не существует. Мир ли это, грань, параллель, что угодно. Ничто не вечно. Ничто. И когда Рома с трудом открывает глаза, лёжа на уже давно опостылевшей кровати в 1998-й раз, его взгляд упирается не в солнечные утренние блики за тонкой занавеской. А в яркую лунную дорожку. На улице была ночь. И Рома поднимается резко, быстро. Сдергивает с ног теплое шерстяное одеяло, откидывает в сторону, куда-то на пол. Он не верит. Нет. Два широких шага, и вот его руки упираются в дощатый подоконник. За окном снег и яркие полосы уличных фонарей. Серое небо. И звёзды. Вечный двигатель невозможно создать. Вечный мир — тоже. И Рома смотрит в ночной полумрак широко раскрытыми глазами, до дрожи в пальцах стискивая оконную ручку распахнутых ставней. Ледяной воздух уже давно закончившегося дня бьёт в нос, в глаза, заливает легкие. И лунный свет, переливающийся на белоснежных сугробах, режет взгляд непривычностью. Мир изменился. Ничто не вечно, так ведь?Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!