v. бежать по снегу / бежать по вереску
28 декабря 2025, 10:04
На протяжении пары недель Марс, в ледяном поту просыпаясь по ночам от напряжения в голове, удерживал себя в насильственном бодрствовании: снились только кошмары с картонными, но от того не менее жуткими декорациями — вспышки энтропии, разрушающиеся здания, метеориты — или же бомбы — приближающиеся к Земле, крики, размоченные огнём. Казалось, мозг требует ответа на какой-то вопрос, который даже не успел сформулироваться, и наказывает за незнание. Когда он слышал во сне своё имя и, оборачиваясь, никого не находил, из бессознательного начинали проклёвываться образы забегаловок у заправок, август, прокуренный до серо-лилового, глазурь седана с неисцелимою магнитолой, ни на что не похожие пропорции прибрежных поселений, речки-артерии, холодный Качемак, и Марс отчаянно старался не разгонять воспоминания: только настроение себе портить.
Импульсивная, остро отзывающаяся, неразборчивая увлечённость вперемешку с желанием быть полезным и функциональным привела его на волонтёрство в приют, как, наверное, однажды привела и Джемму. Выведать больше информации о ней не удалось — белоформенные коллеги либо не знали, либо делали вид, что не знали её, поэтому Марс окунулся в работу, надеясь, что это поможет ему разгрузить голову и вернуть на места мысли, что, химерические, продолжали бродить где-то между старым горнолыжным курортом и тридцать первым домом на окраине горных пастбищ.
Февраль тянулся горячим душем, снежинками в окнах, какао из кофейни по дороге к приюту (какао от нервозности поглощалось промышленными количествами), сквозь пустыри, сквозь свекольный блеск асфальта; лампами-бутонами люминисцента в длинном коридоре Авроры; джинсами Джеммы, носить которые стала мешать неизвестного происхождения стеснительность. Световой день удлинялся, и в пять вечера арктически-голубое глубокое небо пачкалось только дымом из труб, голыми веточками-волчками, полумесяцем, окрашенным в персик, и мутно-зеркальными розоватыми облачками, что клубились к западу.
В жемчужной оправе гор, на коврах зубчатых ущелий высился на востоке, замутнённый вихревыми жгутами, седоглавый Маркус-Бейкер — и будто звал.
Чёрт возьми, смены были такими долгими. Хотелось вернуться домой и проводить терапию под соляной лампой и виниловыми пластинками.
На площади натуралисты продавали рассады, хотя до оттепели было далеко. Проходя мимо замороженных клумб и лечебных огородов по теплотрассе, Марс тешился надеждою однажды устроить собственный сад, напитанный кокосовым торфом.
Пахло в приюте уборкой, причём достаточно грязной, бреши меди и хлорки врастали в носоглотку. Дешёвое освещение с выскочившими из аргонного сустава лампочками вразброс ворочало зыбкую синеву, в которой перезванивались перемытые кружки, упаковки лекарств и жевательные мышки на палочках. В складках пледов, отороченных плюшем, можно было разглядеть отпечатки лапок. Марсу позволили принести пару контейнеров для проращивания овса сквозь джутовые коврики — овёс кошкам пришёлся по нраву.
Большая часть вольеров пустовала, но желающих присмотреть и поухаживать за животными было достаточно, поэтому Марс отгородился обязанностями по уборке, тем более, что хлопоты прибавлялись каждый день.Когда-то он перемывал вольеры для родительских лаек, теперь он целыми днями тёр стены боксов для кошек.
Погружающийся в сон на четыре-пять часов в сутки, он держался молодцом: старательно перемывал и дезинфицировал лотки, загружал посудомойку с мисками, чистил вольеры, выскабливал грязь из-под мебели и сантехники, протирал покоцанные шкафчики и старые, арочные окна с резьбою, которые, судя по слою пыли, не протирались несколько месяцев, таскал тяжеленные (настолько, что в какой-то момент, как показалось, затрещали диски в пояснице) пакеты корма, перемывал все полы, перестирывал тряпки, салфетки, лежанки, игрушки, сменную одежду добровольцев, оставаясь в одиночестве допоздна возле сушильной машинки и огромных баков для отходов (желание быть полезным вредничало, но в своей расколотости оставалось неискоренимым), и, закрывая приют на ночь, умоляюще жал на шляпку ключа, разносящего по пустующему за редким исключением району протяжный стон, и слышал гомон — бесконечный зимний гомон существования.
Все в приюте говорили то о зоопсихологах из интернета, то об историях убийств, которые слушали перед сном, то о «списке Эпштейна», то о приближавшейся природной катастрофе, цунами, наводнении, — прислонившись к ледяному налёту на стене под пожарной лестницей, особенно часто рассуждал об этом администратор, и на впавшие горячие щёки, а с щёк на застиранно-будничную форму текла задумчивость.
— Сейчас правительство ничего не объявляет только потому, что панику сеять не хочет, — бормотал он с медлительностью больного, подумав, добавлял, как новость сообщая: — Ждут, пока успокоится море.
— Оно и не успокоится. Сейсмическая активность уже несколько суток превышает все допустимые нормы, а это значит, что тектонические плиты пришли в движение где-то глубоко под водой. На самом деле, должен признать, землетрясение — это лучшее, на что мы можем надеяться.
Над метеозондами разрастались спутные струи.
Только что разговоры о ядерной войне звучали всё чаще и серьёзнее, доминирующие в повседневном дискурсе, повисали в сморщенном дезинфектантами воздухе рыжеющей дымкой, — Марс невольно вспоминал маму, которая, обеспокоенная новостями, с утра до вечера раскрашивала мандалы, сидела под светильником с гималайскою солью; и как, должно быть, она переживала сейчас из-за каждой мелочи в заголовке. Звонить он ей не стал — времени нарекать себя на крайний обсессивный нервоз точно не было, а градус параноидального и так подскакивал, будто его надрезали.
Уже к середине февраля привычное солнце стало скрываться за тучами, скрипели стёганые ветви парков и откуда-то с набережной веяло формальдегидом. Местность вокруг приюта была холмистая, и каждый раз, взбираясь сквозь таинственно-звёздные крутые улочки, зажатые меж скоплениями домов, оставляя дорожные знаки отблёскивать за плечами, он не мог не испытывать острого чувства страдания.
Иногда коты тревожно тёрлись о его ноги, хватались лапами за штанину, не выпуская когтей, и наблюдали; в такие моменты голос сестры одобрительно шуршал смехом где-то в памяти. Котята гонялись друг за дружкою по клеткам, переворачивая домики и расплёскивая воду, едва ли не подвывая от переизбытка эмоций, а возрастные животные много спали.
Но кое-что не оставляло его в покое.
Бокс с кошками из листа эвтаназии.
Там была пара трёхмесячных котят, размером с молодые розочки, найденных в трейлером парке в ужасающем состоянии: с кровью на лопнувших дёснах, слизью, корочкой запёкшейся под носиками, полностью слепые от калицивироза, со слепившейся комочками шерстью. Их полотенца и одеяла менялись дважды в день, они отказывались от еды, а когда кто-нибудь заходил внутрь, замирали, как статуи, в ожидании боли, так что их легко можно было поворачивать, поднимать, брать на руки. Марс сторонился этого бокса изо всех сил, а когда выдавалось проходить мимо, неизбежно спотыкался о коварный порожек; для остальных же мир просто (хотя и с натугою) продолжал вращаться — эти кошки были лишь одним случаем в череде случаев.
В один из дней администратор приюта попросил Марса сделать несколько фотографий этих котят и записать видео для спасателей, в надежде, что те каким-либо (должно быть, волшебным) способом смогут помочь им. Марс принёс им свежепостиранный плед, грелку, опрыскал лежанку успокаивающим спреем, укутал котят в шёлковую ткань, укачал на руках, как младенцев, не сдержался и прижался губами к закопчённой шёрстке. Потом насыпал чуть-чуть лакомства себе на ладони и протянул к котячьей мордочке.
К его удивлению, малыши заинтересовались вкусностью и даже немного поели. Один из них так обрадовался, что завилял облезлой ниточкой хвостика и, поскольку был крайне истощён, сразу же сладко зевнул. Беспомощный, дичащийся, забитый, глупенький — видимо, это сочетание качеств что-то задело у Марса в душе, и вдруг он увидел, что задние лапки у котёнка содраны в засохшую сукровицу, и шерсть висит лоскутом вместе с тонким, полупрозрачным слоем кожицы.
И он понял, что это всё. Это конец. Мороз внутри бокса ударил ему в живот, под полом засвистели трубы, шелестя покусанной ржавчиной тесьмою. Он вдруг захотел разреветься, а потом решил разрядить напряжение бальзамом ласковой колыбельной, убаюкать котят, но только голос скатился в мокрую бумагу на подходе к горлу, звуки застряли меж стенок и не смогли пробиться; трясущимися руками он накрыл котят сверху пледом, словно одеялом, чтобы совсем не замёрзли.
Пришёл домой и, не раздеваясь, сполз по стене на пол, подтянул колени к груди, чтобы обнять себя, и тихо-тихо заплакал, толком не понимая, почему. От выпущенного напряжения колотило всё тело: потянуло рвать, но рвать было нечем, так что схватки плющили внутренности. Запах грязной уборки не оттирался, не смывался и не иссушивался с ключиц ещё несколько дней. Приют не захотел безболезненно отпускать его, но только Марс понял, что никогда больше туда не вернётся. Новая веха в постижении Джеммы осталась для него малоизученным явлением.
Папа, будучи вдумчивым охотником и исследователем-самоучкой, рассказывал маленьким Марсу и Джемме о тысячах муравьёв, что строят мосты и плоты из собственных тел, о термитах, возводящих города в пустынях, о бегающих кругами лосях, о птицах, что летают слаженными стаями. Марс засыпал, возвращаясь в свой семилетний возраст. Думал о муравьиных кругах смерти, пчёлах, тонущих в стоячей воде, о звёздных скоплениях, пожирающих рыб.
Он прекратил носить джинсы Джеммы, потому что вдруг жалко стало их стереть или замарать.
Февраль перегрелся и закипел. Приближающийся циклон угрожал отменить полёты на несколько дней и покрыл аэропорт нептуновым ореолом. Местные каждое утро, попивая кофе, счищали груды снега с лобовых стёкол своих машин.
С Мейсоном они продолжали принимать поставки, оформлять полки, мыть пластинки. Возвращения снегов не случилось, только моросило под утро пирс и прибрежье, пока Марс шагал одним и тем же маршрутом по аллеям к Авроре, мимо ряда худых вишен, вниз, по склону. За островом Файер висело — будто на проволоке, всаженной в фаянсовую брусчатку, — далеко над полями ветряков таинственно-тускло и как-то бесцельно светившее на волны и на долину субсолнце; по базальтовому мраку набережной, теряясь в сизом прибое, грустно гуляла одна и та же женщина, ждущая чего-то с моря.
Мейсон был молчаливым, и Марса это устраивало: ему делалось всё очевиднее, что они во многом похожи. В те дни пропал его чуть надменный, спесивый взор и сменился на мерцающие кристаллами райки, будто за бледною завесью смога, и жидко подпитые чернью волосы отливали, почему-то, снегом. Они проводили бок о бок по двенадцать часов бессловесной, опасной, но неизбежной близости и обменивались репликами разве что на обеде.
Город тонул в кремовых рассветах. Прохладными, пастельными полуднями в служебной комнате витала легчайшая дремота: напитанный покоем и свежестью свет клубился поверх стен, подмигивал бликами на половицах, подрагивали алмазики люстры, покачивающиеся под потолком.
Мейсон сидел на подоконнике, разыскивал раскрошенные звёзды в объятиях свода; к его ладоням поднимался пар от маленькой чашки с жасминовым чаем, который он, задумавшись, не пил. Гладь моря, подвластная температуре, превратилась в ледяной панцирь. В зале остался доигрывать меланхоличный микстейп.
На страничке Мейсона в социальной сети стояла его размытая обесцвеченная фотография, сделанная через зеркало. В колонке «био» он написал строчку из песни, которую Марс сразу узнал:
i go up to the top of our building and remember my dog when i see the full moon.
Марс щёлкнул кнопку электрочайника, чтобы подогреть воду, подхватил два ягодных маффина из корзинки и примостился к Мейсону — почти плечом к плечу, наскоро отпечатав в кратковременной памяти катышки у него на однотонном синем свитере, больше, чем ранее, приметную щетину на подбородке. Из чрева пресного воскового пространства за стеклопакетом вываливались тени крикливых чаек — кромсали мешки у Мейсона под глазами.
— На песчаной отмели реки Кник, — выронил он хрипловато в этот вскипавший, просоленный воздух, — в двадцати пяти милях к северу от города.
Марс со вдруг помутневшим сознанием оглядел служебку: послышалось? Но через секунду Мейсон договорил:
— Шва. Я похоронил её там. Ты спрашивал.
Он прокашлялся, точно вымученно, от неприятности и нескладности момента, и Марсу тоже стало неловко, но катастрофически неожидаемая откровенность развязала узел из раскалённых стальных нитей в желудке: он развернулся в сторону Мейсона, пристроил маффины на подоконнике между их коленями, сложил два и два, вздохнул.
— Слушай, ты можешь выговориться, если хочешь. Я слушаю.
Шум чайника дробью наступал на ушные раковины, вливаясь в мелодию пересохшего дерева, скрипа рамы мезонина с обвалившеюся замазкой, недружелюбно штормящего ветра, постучавшего по форточке… У Мейсона на нижней губе расслаивалась полоска ранки, а с вечной спутницы — бини-шапочки — стекали зайчики от солнца, перебегающие с места на место, и блик-цитрус полз по скуле. Два эллипса повисли на мочках и заблестели, словно топазовые клипсы. Завязка беседы заманивала; впечатляла. Он колебался около минуты, но вскоре действительно заговорил:
— Знаешь, я всё детство мечтал о лучшем друге. А потом папины знакомые спасли с производственной базы, где хранились трубы и другое оборудование, котят. Мама-кошкa пpоcто poдила их нa стеллaжe: братика и сестрёнку. Чёрных, знаешь, как сколлапсировавшие звёзды. Я умолял родителей забрать хотя бы кого-то домой, они взяли девочку. Бабушка называла её нечистью — из-за цвета шерсти. А я назвал её Шва. Шва — значит ничто. Пустота. Темнота. Как то место, откуда она возникла. Дома она постоянно залезла на батареи, открывала шкафы с документами… Родителям, конечно же, она не нравилась до смерти, — на выдохе Мейсон показал улыбку, похожую на шрам, правда, опустив лицо, чтобы прикрыться от сканирования Марса, изучающего его. — Но она стала моим самым лучшим другом, знаешь. Она защищала меня ото всех. Она помогла мне пережить переезд и локдаун. Она всегда была рядом, даже когда не было никого другого.
Оглушительно сработала перемычка на чайнике. Мейсон остановился, совсем на себя не похожий в голубом градиенте, и, хотя был уверен, что слышал его голос в подобных интонациях прежде, Марс смутился перемене. Язык присох к гортани, он не смог ничего сказать. Он был там, с ним, прижимающим чёрного котёнка к груди, наблюдающим, как Шва греет в лужах солнца свои поражённые артритом кости; боль, вонзённая в сердце приютскими кошками, практически не купировалась. Кусок отклеившегося свечения бинтом упал Мейсону на сгиб пушистого ворота.
— Я был плохим хозяином, потому что искал себе друга, а не питомца, — он сжал отблеск пальцами и растёр млечность по пряже. — Но я всегда вставал на сторону Швы, а она на мою. И отказывал я себе во многом, чтобы она была счастлива.
Я не верю в кошачий рай, поэтому просто рад, что ей больше не больно. Надеюсь, что её маленький мозг смог понять, сколько любви я испытывал, как благодарен, что она спасала меня столько раз, — на этих словах Мейсон, вскинув брови домиком, отстукивая по подоконнику какой-то успокаивающий ритм, ускорился, как сам не понимая, что говорит, с этой дрожащею на губах, защитной улыбкой: — Я очень надеюсь… очень надеюсь, что она смогла понять это до того, как ушла.
— Я уверен, что даже если её мозг не смог, то сердце точно поняло, — за неимением лучшего ответа сказал Марс, но Мейсон продолжал, будто не слышал:
— Однажды, лишь однажды я смог разглядеть в её глазах боль. Когда у неё отказали органы, я держал её на руках и повторял, чтобы она нашла старушку на той стороне, знаешь, когда пересечёт радужный мост. Мою бабушку. Надеюсь, она нашла её. Знаю, это трудно воспринять всерьёз, но Шва была самым ценным существом в моей жизни. Самым… невинным.
Было диковато увидеть его таким — рассыпавшимся в признаниях, краснеющим, пытающимся выжать вежливую улыбку, не искажённую доползающей до самой сеточки морщин болью и прилипшими к вискам прядками, — но трепещущий восторг как-то притуплял неловкое чувство. Марсу показалось, будто ему разрешили хотя бы вступить на дорожку, ведущую прямиком к чужому сердцу.
— Я уверен, что она была замечательной кошечкой, — он попытался спародировать его развязную непринуждённость в разговоре. — Жизнь иногда очень жестока. Но есть утешение в том, что ей повезло провести свою рядом с человеком, который её так сильно любит.
Так, будто она никогда не могла умереть.
— Наверное, — Мейсон не поднимал взгляда, как если бы стеснялся, бесполезно стеснялся своей честности, а не огорчался воспоминаниям. — Но, знаешь, если бы я раньше обратился к врачу, возможно, мне удалось бы продлить её жизнь хоть на немного. Она за меня так переживала, ходила за мной из комнаты в комнату, проверяя, в порядке ли я. Никогда не думал, что именно она разобьёт мне сердце…
Как будто лишь от желания занять чем-нибудь руки, он поставил до краёв наполненную кружку на подоконник и стал перекладывать и сдвигать маффины туда-сюда, переминая пальцами гофрированные капсулы, как игрушку-антистресс. Их колени соприкоснулись, и никто не стал избегать контакта. Марс почувствовал поднимающееся вдоль позвоночника тепло.
— Не вини себя, — ему пришлось наклониться, чтобы поймать чужой взгляд: стыдливый, затравленный. — Ты не знал. Это нормально. Все ошибаются.
Не намереваясь прибавлять напряжения, он оставил Мейсона в покое и спрыгнул с подоконника. Невозмутимо достал пару чашек, закинул в обе пакетики ромашкового сбора, залил купаж кипятком, растворил по ложке верескового мёда — и чýдная, болезненная до обиды, но неимоверно приятная дрожь хлынула из костей в кончики пальцев. Он не знал, каким Мейсон был на самом деле и был ли он тем человеком, которого ему в красках описывала Джейн; но, слушая эту жалобную исповедь, видя это принудительное выражение, обособленное от тепла, не мог бросить его в переживании утраты.
Наверное, подумал он, когда Джемма встретила его, она уже была уставшая от поисков, и ей показалось, что он другой.
— Вы обязательно встретитесь снова, — он протянул Мейсону чашку с чаем, заваренным его любимым методом.
Мейсон оценил внимание, принял жест доброты, взглянул на него доверчиво, по-новому — щенком, которого почесали по носу, — и сказал:
— Я тогда поклялся себе, что больше никогда не заведу питомца. Не хочу я снова проходить через… такое. Всегда оно так. Как минимум дорого лечить, как максимум больно терять. Смешно, да? Взрослый парень, а боюсь кошачьей кончины.
— Нет, — ответил Марс серьёзно. — Нет, не смешно.
А что ещё он мог сказать?
Встал рядышком, касаясь его плечом.
По щекам Мейсона мельком мазнули таявшие карамельные лучики, что пятнами пробивались сквозь начавшийся снегопад с его крупою снежинок и, выпавшие из белёсого хлопка, ласкали родниками стекло. С улицы повеяло кокосовою стружкой, опилками. Невероятно сильно — и беззастенчиво — хотелось спросить: почему ты вдруг заговорил об этом? Почему ты вдруг стал мне доверять? Почему ты показываешь мне свою самую уязвимую сторону? Но вместо этого Марс спросил:
— Так твоя бабушка тоже… там?
— Угу. Ушла как раз перед тем, как я уехал из дома.
Мейсон наконец отпил чая, не испугавшись обжечь язык. Марс разглядывал его, выискивая признаки или последствия отчаяния.
— Это и было причиной, почему ты уехал?
— Отчасти. Скорее, это было поводом.
Тот жар, что покрывал спину от соприкосновения, переродился в крайне неуверенный импульс в груди, и Марс решил, что ему можно верить, и более того — можно на него полагаться:
— У тебя были плохие отношения с родителями?
Под грузом взвалившегося вопроса Мейсон ссутулил плечи.
— Ну, они не всегда были теми родителями, которыми должны были быть, скажем так. Моя мать пыталась заслужить любовь вседозволенностью, которая приводит к чёрствости, к жестокости, только к любви не приводит совсем. Она мечтала, чтобы я унаследовал… Тебе правда интересно?
Поскольку Марс смотрел на него, не отрываясь, и стоял непозволительно близко, они встретились взглядами лишь в нескольких сантиметрах друг от друга и ему даже померещилось, что Мейсон немного робеет, неумело скрывая это, и от румянца звенят пестреющие яблочки его щёк. Марс с уверенностью кивнул, и Мейсон продолжил:
— Она хотела передать мне своё дело. Она востребованный и высококвалифицированный педиатр, владеет собственной фармацевтической компанией. Её база пациентов насчитывает двенадцать тысяч человек! Такое огромное количество нарабатывается в среднем лет за десять. Поскольку я — их единственный сын, она очень хотела передать всю свою базу и компанию мне, когда… если бы я выучился. И у неё был свой топ профессий, на которые я ни за что в жизни не должен позираться: модель, бариста и музыкант.
— Три всадника апокалипсиса, — засмеялся Марс, тут же с облегчением замечая, что Мейсон оценил юмор.
— Угадай, что я сделал?.. — вызвучало смешливо, и в тоне его наконец угадался намёк на непринуждённость, наивную до венцов звёздочек сквозь гирлянды облаков. — Конечно, она была просто разгневана. Я — главное разочарование в её жизни. «Непутёвый недонаследник». А потом умерла бабушка, единственный член семьи, который ценил и любил меня таким, каким я был. И… знаешь, большую часть времени после её смерти я чувствовал себя оцепеневшим. Эмоционально. Я был… бесчувственным? — он громко сглотнул. Марс уже не кивал. — Мне было не хорошо и не плохо… Просто никак. Но временами накрывало. И когда накрывало, я начинал разрушать всё вокруг. Забрал документы из университета, собрал вещи и одной ночью свалил оттуда. Так что Шва — не моё первое горевание.
Горевание. В сирени холода слово упало на макушку оглушительно и броско.
Мейсона стало чуть-чуть… жаль. В то же время Марса охватил вал восхищения, обескураживающий и немного надламывающий, поддавшись которому он протянул руку и погладил Мейсона по бедру, плотному полиэстеру. Без какой-либо задней мысли: это был всплеск чувств, порыв нежности, это был простой и незатейливый жест утешения, в чём-то детский. Он хотел дать понять, что всё услышал.
Когда Мейсон опустил на него взгляд, тот был обволакивающим, влажными и блестел. Посмотрел сначала в глаза, потом — на губы, потом снова — расфокусированно — в глаза. Отставил чашку в сторону. Сладко и немного тревожаще пахло ромашками. Саднящая ранка отсвёркивала сукровицею под бледным зимним лимбом накаливания, а бороздки от улыбки щедро опалило солнечно-снежным ветром, незаметно вырубающим оскал.
— Ты напоминаешь мне её, — томно сказал он густым, спущенным до полушёпота голосом. — Очень, очень сильно.
Марс проглотил полубольной ком самозабвения и вибрирующего ужаса.
— Я сам себе напоминаю её.
Создавая такую долгую паузу, что в ней могла бы уместиться целая жизнь, Мейсон перехватил его руку за полупрозрачные пальцы, сжав все пять своею ладонью, поднёс к лицу и выдохнул остаточные мазки последних звёзд, невесомо поглаживая костяшки, застрявшие в горлышке света. Что происходило, Марс уже слабо разбирал, хотя даже не подумал отстраниться, а напротив — расслабил мышцы. Он неожиданно взволновался смотреть на Мейсона вот так и стал пристально глядеть в даль за его спиною, где горный хребет, убегающий к востоку, казался лиловым, будто вереница синяков. От окна несло серебряною стужей: снежинки ураганами тормошило возле стен, ими забивало проломы…
— У тебя такие мягкие руки, — произнёс Мейсон вкрадчиво, почти касаясь пальцев губами и совершенно точно обжигая дыханием оставшуюся беззащитной кожу. — Как у девчонок. Удивительно. А у твоей сестры всегда были сухие и холодные.
Ветер засвистел на абсолютно звериных нотах, уши заложило тишиною, подобной пространству между ударами сердца, между вдохом и выдохом. Как бы Марс не хотел, слова въелись в рассудок, приводя его в чувство. Стараясь не показаться грубым, он вытянул ладонь из замка хватки.
— А ты что-то имеешь против рук девчонок? — отшутился напоследок.
Мейсон продолжал непонятно улыбаться — больше глазами, — но мгновение было потеряно, и доверительность рассеялась по сумеречным углам помещения. На том они и разошлись.
До самого вечера Марс выполнял свою работу медленнее и рассеяннее, чем обычно, кое-как отфотографировал пополнения для соцсетей, а дома вместо того, чтобы поесть и увалиться спать, искал на картах магазины косметики и пирсинг-салоны.
♪
Дом 31: пробивающиеся сквозь щели приоткрытых дверей лучи, махровые полотенца, полузатопленные янтарным сумраком углы комнат, чашки с недопитым зелёным чаем на полу, брусковое мыло с деревянными щётками в ванной; запах гималайской соли и трав. Анкоридж: нежные градиенты лавандового рассвета, отражающиеся на белом снегу, линии электропередач, что отскакивают от обледеневшего асфальта, узкие холмистые улицы, уходящие вниз к морю, гирлянды сосулек под карнизами. Рождались следы жизни: занесённые снегом машины, застывшие одинокие качели на детской площадке, ботинки с налипшим снегом на деревянном крыльце, ледяные дорожки… И всё же он любил, выпив натощак какао, бродить по заморозкам зимнего города в одиночестве. Обильный, лавандовый и густой снегопад вступил в свои права: подчистую съел улицы, съел портовые трущобы, не оставив ни крошки, слепил дымчатые кольца тумана вокруг вершин даунтауна. Для активностей выходного дня было рано, ещё по-чёрному чадились котельные, пока Марс держал курс в кафе, к Джейн Доу. За нагромождениями тентов поблёскивали на присыпанных гумнах, будто гирлянды, озимые посевы, жёлтые внутренности домов под воздействием трескучего мороза рисовали круги на сугробах, ветер с наглостью пробирался под дутую куртку, а в ушах позвякивали на повторе старые альбомы Элиса Купера. Над Анкориджем будто вытряхнули мешок сахарной пудры. На перекрёстке, дожидаясь зелёного сигнала, он вдруг услышал, как кто-то зовёт его, как во снах. Только ветер разогнал взметнувшиеся в воздух частички облака, он приметил на другой стороне дороги выросшего как из-под земли Мейсона: тот буйно размахивал руками, и бесформенная, серебряная громада гор дыханием сбилась за его спиною. Уже через секунду он направился в сторону Марса, широко, так на себя не похоже, улыбаясь. Изгарь снега столь кучно прибрала пешеходную разметку, что обволокла даже его фигуру в длинном лакричном пальто. — Куда-то идёшь? — сходу спросил он, и Марс отчего-то испугался рассказывать ему про Джейн, поэтому, потупив взгляд, ответил, что никуда. Мейсон задержался на его глазах с прицельною симпатией. — Классные ресницы. Марс рефлекторно утёр отекающую белизну под нижним веком. — Спасибо. — Не хочешь пройтись со мной до библиотеки? Тут недалеко. В белёсом отблеске снега его лицо казалось слепым пятном. Марс кивнул без энтузиазма, смирившись с тем, что до Джейн сегодня не доберётся. Вчерашняя дрожь, незримая и разомлевшая, шипела в кончиках пальцев, размазывалась изнутри плавких органов, и с каждою минутой разбухало нечто ёмкое в низу живота. Они обогнули исполинское здание кинотеатра и двигались вверх пасторальной Малдун-роуд. Было пустынно — вьюга смыла с тротуаров подолы цветных зонтов, лыжников и студентов; пролитым молоком свернулся парк, и Библейская Церковь выпивала проторённые, расчищенные одноколейные дорожки. Проезжающие под нею машины, шипя, бросали перетёртые льдом звёзды им в ноги. Шмыгая, Мейсон вёл его парапетами мимо парка, сквозь ряды спящих возле спортивного зала автомобилей, мимо ровных заборов с радужными спицами, мимо ещё пары церквей. Самозабвенно мял по следам своим разлохмаченную за ночь, словно аквамариновый холст, землю чёрными всполохами. Мокрый полдень скользил ему в рукава пальто. Марс смотрел на их тени в полуразрушенных пятнах детских площадок, на отражения в переливчатых витринах; они о многом могли бы поговорить, но всё больше молчали. Чудовищной силы ветер, подхватив его, нёс в сторону по обледенелому тротуару, и тогда Мейсон оборачивался, чтобы потянуть за плечо. На крутом спуске, ведущем к ярусам развилок и раздорожья в напылении, и вовсе подал ему руку. — Ты не голоден? — спросил он прямо в лицо. Марс долго, дольше, чем мог себе позволить, смотрел на его растресканные морозцем губы, шелушащаяся кожица в уголках — просто потому, что на том же уровне находились его глаза, и потому, что Мейсон не двигался перед проезжей частью. — Можем зайти в кафе. Погреемся. Помню, твоя сестра не могла ничем заниматься без кофе. Кофе. Здорово. Стало интересно, куда это всё зайдёт, и Марс кивнул снова. (Тем более, что донимал голод и ботинки успели просыреть насквозь). В позиционирующем себя пекарней заведении пахло конфетами из тёмного шоколада с ромом и ликёром, и напоенный специями шафран из подвесных бра струился меж столиками-кувшинками. Обыденное убранство находилось в сильнейшем контрасте с апокалипсично-зимней атмосферой улицы. Они заказали себе горячие вафли со сладкими добавками и втиснулись к подоконникам. На Мейсоне была красивая рубашка-поло в мелкую бледно-голубую клетку, на Марсе — один из джемперов Джеммы, пропахший речною наледью. — Тебе бы побольше кушать, — посетовал Мейсон, разглядывая его. — Постоянно выглядишь так, будто сейчас в обморок грохнешься. «Не тебе об этом судить», — чуть не брякнул Марс, обидевшись мгновенно и совершенно по-детски. «У самого синяки от недосыпа — зловещие». Анфилада пекарни заморозилась, когда ушедший на перекур сотрудник вернулся и распахнул служебные двери, чтобы помочь грузчикам втащить привоз. Серебрящаяся мелочь, скользнув из чьего-то кармана, со звоном вывалилась на кафель. — Ты готовишь себе дома? Нормально спишь? — Мейсон всё ещё смотрел на него оцепеневши, кривя губы до побледнения. — Я в силах о себе позаботиться, если ты об этом, — отбросил Марс. Скосил взгляд на порцию пирожных, что самоубийственно свешивались с прилавка. Медленно, но верно чужая рука попала в поле его периферийного зрения: секунда — и перед ним огненные в свете триодов глаза вновь смотрели прямо и требовательно. — Ты сейчас живёшь один? «Так. Это вопрос с подвохом?» Он, проигнорировав комок над кадыком и тяжесть, брошенную на сердце, смотрел на Мейсона в ответ не меньше десяти секунд. — Почему ты спрашиваешь? — немного подрагивал голос. — Даже если бы я позвал кого-то… — Один, значит. Не ожидавший такого внезапного нападения, Марс выдохнул: — Один, — но как-то не очень уверенно. Он чуть ускорился в поедании вафли в попытке согнать сдавившее трение, и отвернулся, чтобы на Мейсона совсем не смотреть, но тот гипнотизировал его после этого в упор ещё несколько мгновений. «Не смотри на меня», подумал Марс умоляюще. «Мне страшно». — Вот как, — натренированная обстоятельность. — Самостоятельный, значит. Это хорошо. Многим людям ещё предстоит вырасти до понимания этих прилагательных. Как, впрочем, и до многого другого. Но ты не такой, как они, верно? Иронично. Марсу хотелось спросить, откуда бы знал Мейсон о том, кто и до каких понятий дорос и был ли он «таким, как все», или не был; не спросил, потому что не знал, почему так сильно вдруг стал стыдиться не соответствовать этому ожиданию. Ему казалось, что он превращается в нечто… жестокое. И где-то совсем на подкорках интуиция подсказывала, что Мейсон всего-навсего — издевается. Когда Марс покончил со своею порцией и поднял к нему белоснежные ресницы, тот аналогично буравил его взглядом. — Вот, молодец, — похвалил он. Диалог продолжился в библиотеке, где болезнетворные солнца-лампочки вызолачивали корешки классических книг до такой степени, что в затхлом воздухе висел запах лигнина и распада клея. Радио тихо мурлыкало блюзом. Все внутри знали Мейсона и, видимо, обожали. Пока он разбирался с читательским билетом, сдавал книжки и обсуждал с сотрудницами проблематику «Тихой весны», внимание Марса привлёк стеллаж с современной прозой. Разномастный ковёр сзади прошуршал. Значит, Мейсон подкрался к нему ближе, и между ними оставалось не больше метра. Марс физически ощущал, как он поглядывает на его макушку, на заросший нестриженным волосами, готовящимися ещё чуть-чуть и быть подхваченными резинкой, затылок, и о чём-то думает. От него веяло показавшейся Марсу ребяческой чопорностью и весомо взрослым притязанием. Он всё-таки смирился с тем, о чём размышлял, что взвешивал и перевешивал, встал сбоку, осмотрелся, потом спросил: — Ты с кем-нибудь встречаешься? Он стоял слишком бесстрашно близко для подобного безразличного тона, для спокойного голоса: интересовался без интереса. Во всём разделе сверкающих, одноликих обложек парила гробовая тишина, как над океаном ночью. Он взял с полки одно из произведений Салли Руни — цвета необработанной умбры глянец поднялся, скользя по стеллажу, погладил мраморные своды, замирая ледяною птицей под потолком. — Мне сейчас совсем не до этого, — дипломатично ответил Марс, вместо рёва и гула волн слыша собственные беснующиеся мысли. — Я приехал с другими целями. Мейсон только небрежно, по-доброму усмехнулся, оставляя глаза без улыбки, а в щеках всё равно вылезли ямочки. Буран успел наступить городу на самую глотку, прижав к гудрону ледниками. Выйдя, они пересекли скованную латунными печатями мороза площадь и очутились под аллей пихт, где вечнозелёные метёлки то и дело покушались на марсовы ресницы. Асфальт, выстланный серпантином под насыпью, походил на пыльно-меловую зебру в проймах вязкой грязи и тут и там заманивал в ловушку гололёда. Более уверенно держащийся на высоких подошвах Мейсон позволил Марсу прихватить себя за локоть, чтобы не поскользнуться. Хлопья снега спектрального класса раздражающе залепляли зрение — можно было только по буферной памяти чуять, где на берегу, за перепутанными ожерельями газовых котлов вниз по набережной, за трепещущим рёбрами статуи Джеймса Кука угадывались створные сооружения среди искорок мелкодисперсного снега. Лишь хрустел во влаге затяжной вихрь петрикора, упирающийся под левую лопатку. Узкие пространства квартальчиков в боках площади с закрытыми маркетами и киосками закончилось переполненным дешёвым клубом, работающим круглосуточно; обыкновенная улица утрировала контрасты, которыми пестрели злачные районы Анкориджа. — Заглянем в табачку? — в какой-то момент услышал он Мейсона. Резная стена снегопада мешала рассмотреть выражение чужого лица: Марс двигался за ним в полуподвальное помещение больше по голосу. Рядом с лавкою табака и клубом находился магазин, в котором продавались охотничьи ножи, бинокли, пневматические пистолеты, товары для туризма и активного отдыха… Марс засмотрелся на них с неразгаданной тоскою, вспоминая отца, пока Мейсон покупал пакет сигаретных фильтров и мешочек ванильного табака. Процессом он решил насладиться под козырьком табачки — однако снег, несмотря на преграду из вторичных материалов, обсыпал их и здесь с возмутительною силой. Марс посчитал это достаточным оправданием, чтобы приткнуться к Мейсону плечом и, кроме прочего, уберечь себя от падения, становящегося навязчивой, экспансивной фантазией. Слепя в однообразный шифер, снега разгорались в желобках дворов, дотла выеденных электричеством. Вокруг были разбросаны сожжённые окурки, стойко держащие на себе уголь. Мейсон заворачивал смесь в бумагу с филигранным трудолюбием, аккуратно, скрупулёзно; в мелкомоторных жестах чувствовался многолетний опыт. Он облизнул край самокрутки, и та обернулась заботливо скатанной сигаретой. Наконец, он воспламенил её кончик, иззябшим пальцем несколько раз проходясь по колёсику. — Не обязательно с кем-то встречаться, чтобы чувствовать себя полноценным, знаешь, — рассказал он нравоучительно, гортанно-хриплым от дыма, который выдыхал в бок, голосом, — а конкретнее, полноценным нужно себя чувствовать вообще без каких-либо отношений. Про эти отношения ради отношений сейчас кричат со всех сторон. А сами способны разве что на интрижки. Любовь в качестве HD. Без какого-либо сходства интересов, без лекала ценностей. — Ну, мы не можем убежать от своей природы, — решил Марс. — Мы социальный вид. Нам важно и нужно одобрение. Поэтому и кричат. — Ага, заботятся о психологическом здоровье масс, — не без сарказма согласился Мейсон, прячась затяжкой, и ненадолго замолк. Хотелось сказать много больше, но Марс рисковал не привнести ровным счётом ничего нового в дискуссию; ничего из того, что Мейсон не знал сам. Нахлынувшее чувство было… омерзительным. Будто его застали врасплох в грязной домашней одежде или в одних боксёрах. Мейсон явно сознательно выводил диалог на личные темы, и попасться в мышеловку казалось сродни тому, чтобы овеществить свой страх, показаться уязвимым, добровольно снять броню саморегуляции и просто-напросто обнажиться. Признать, что помимо прочего он ещё и поломанный до основания, и думает обо всём этом то же самое, что и Мейсон. — Ты находишь одиночество мужественным? — спросил он с пафосом. Мейсон выбил пепел с самокрутки и задавил десятитонным разглядыванием. — Скорее, я нахожу мужественность в одиночестве. — Настоящая мужественность — в заботе о других людях, — всё-таки поспорил Марс. — Эта твоя забота всегда кончается изменой, разводом или трагической смертью. Статистика. — Так обычно рассуждают те, кого ранили предыдущие отношения. Весьма максималистичный взгляд. Обиженный. — Что ты знаешь об отношениях? Стало уже так темно, что разожглись расплавленные светлячки фонарей — фракталами расцвели по клубам, окружающим площадь. Плотность прохожих стремилась к нулю, только такси просвечивали фарами линии влаги, разрезающие фасады магазинов и арабески на крышах, покосившихся набок, таунхаусов. Куртку с одной стороны покрывало объёмистыми ватными обрезками. — Разве обязательно, — предвосхищая проигрыш, Марс замялся, — иметь определённый опыт, чтобы… — Ничего, — подытожил Мейсон. — Ничегошеньки ты не знаешь. Да и откуда бы тебе знать? Ты продукт связи двух людей, которые не смогли искренне полюбить даже друг друга. — Прошу прощения? У Марса свело желудок — внезапный нырок в его засекреченное, опечатанное прошлое ударил под дых, а Мейсон подошёл ближе, и даже показалось, что он хочет наступить ему на мыски ботинок. Его неприкрытая, категорическая провокация подстёгивала, откликаясь где-то по периметру рассудка. — Джемма мне всё рассказала, — продолжал он продавливать Марса. — О вашей семье. Не обижайся: мы все такие. Не от хорошей жизни мы приезжаем сюда, не из хороших семей. Даже Айрис. — А что с Айрис? — А ты не в курсе? Её отец утопился. Хотел узнать, что будет после смерти. Не хочешь закурить? — с очаровательной дерзостью предложил Мейсон, нашёл своими глазами его глаза — Марсу показалось, что они блестят под тенью, как у кошки. Марс кивнул, прикусив нижнюю губу, словно спросонья не соображая, что никогда раньше не вдыхал никотина и тело «спасибо» не скажет. Стянул перчатку (костяшки разом покраснели), перецепил быстро, но искусно скрученное творение с чужих пальцев, панически-неумело придержал своими, глядя, как Мейсон колдует зажигалкой: та бастовала, но он щёлкал кнопкою до победного, и искры искажали лицо его рыжим градиентом, на миг делая похожим на зверя с мандариновыми зубами. Марс не знал, как утихомирить неблагоразумный тремор в ладонях; ему казалось, что даже по тому, как он держал сигарету, было ясно, что держал он её в первый раз. Огонёк вспыхнул, и Мейсон скомандовал затянуться. Первый же вдох рассыпался по коже мурашками, и влажная дымка нырнула прямо в бронхи, щекоча слизистые, заполняя лёгкие мутью под завязку, ввинчиваясь в сердце, как штопор: вдох взбудоражил, будто вытягивание из долгого тягуче-липкого сна. Марс раскашлялся до слёз в глазах и не смог больше сделать затяжки, просто наблюдал, как сигарета сгорает, оставляя после себя угольный столбик висеть в воздухе. — Знаешь, что это? — озвучил Мейсон его вопрос. — Это стебель от табака. Значит, там настоящий табак, а не листы, пропитанные его экстрактом. Марс вытер глаза перчаткой — на мехе остался отпечаток Млечного пути. Мейсон научил его постукивать ногтём по сигарете, чтобы сбросить пепел, правда, на ещё один вдох Марс так и не решился. — Смотрю, ты любишь всё настоящее. — К примеру? — Настоящий табак, настоящую музыку, — Марс пожал плечами. — Настоящую любовь. Мейсон хмыкнул спокойно, сурово. Прикончив свою самокрутку, забрал остаток у Марса. Как-то плавно он от темы настоящей любви перешёл, пускаясь в монолог, к теме музыки и коммерческого мейнстрима, создающегося для заработков. «Я пишу музыку по фану», — декламировал он с неудачно скрываемой гордостью. «Не знаю, есть ли сейчас люди, которые занимаются творчеством потому, что любят это, а не потому, что хотят перевести хобби в способ получения финансовой выгоды». Он любил приходить домой и создавать песни, которые никогда не увидят свет, потому что они — только для него; он думал, что общество сделало публичную похвалу желанной концепцией, когда созидание само по себе являлось чем-то намного более ценным и значимым; он был готов создавать музыку до конца жизни, даже если никто никогда её не услышит. — В детстве, не буду врать, я думал, что мне не придётся работать, потому что я стану рок-звездой, — строго, величественно, почти по слогам проговорил он. Марс кивнул с комичной серьёзностью. — Все мы, — с пониманием дела заключил он. Дым ещё скрёб готовое вновь сорваться в свинцовый кашель горло. — Все мы. Небо над навесом табачной лавки становилось густым и выглаженным, тёмно-синим, точно вода после гуаши. Журчали снежинки струнами домбры, и, прислушавшись, можно было уловить похрустывающий дровами в кострище табак с ванильным шлейфом. Мейсон откинул затылок, подставляя лицо преломлению через пластик света. — Ты же живёшь в, ну… том же тридцать первом… — он сбился, не находя правильных слов, но Марс догадался. — Да. — Тогда я тебя провожу. Он швырнул окурок кровавым камнем мелькать за бортом навеса, напугал бессонных чаек, висящих на проводах. На горизонте панорамы, с самого низа, где-то очень далеко виднелись синеватые силуэты их с Айрис улицы, потому что снегопад поутих, зато начали, обеляя щебёнку трещин и пробоин и расписывая бетон водянистыми помехами решётчатых окон, возвышаться ядерные звёзды: их блеск кромсал брызги вечерней свежести. Сумерки набрасывали на холмы промозглую вуаль нуара, равномерными каскадами амбарных сгустков, металла и спичечных коробков создавая общий силуэт простуженного февралём Анкориджа. Вывески, что гасли одна за другою, расплывались в глазах. Ветер стих — лишь одиночные хлопки грома бесились, взвинченные в высоких далях, — но мороз стоял кусачий, и к звенящей над горами музыке присоединилось звучание пассажирских составов с железной дороги. Шли по-прежнему без разговоров. Что Мейсону не по душе заполнять пустоту смол-токами о погоде и работе, Марс уяснил ещё на начальных совместных сменах. С гулом за их спинами проседали под поводьями воды безглазые несущие стены, только в окнах уютно и укромно золотилось тепло. Манящее, цыплячье. Марс не замечал, как думал о Джемме, зато слышал, какие мысли о ней передумывал берущий курс на эскапизм Мейсон, когда смотрел на него. Он совершенно точно пытался найти черты бывшей возлюбленной в Марсе — и у него даже получалось, потому что в том, чтобы видеть то, что хотелось видеть, он явно преуспевал. Они шли в черноте, и стало казаться, что уже никогда не минует этот мрак, завывание, клокочущий шум поезда, плеск, шипение и всё новые и новые удары то и дело налетающих откуда-то из сплошь водной беспредельности волн, что рычали и клацали, кромсаемые грузовыми пароходами, смеялись, кривя страшные щербатые рты… Серпантин дороги, уводящей их от библиотеки, жёлтой пекарни, табачки и лугов с телебашнями, скоро сузился и исчез вовсе между тонкоствольными гнутыми клёнами — гладкими, как мачты, и покрытыми заместо листвы длинными иглами. Тропа была устлана этими палыми остриями, словно поле битвы, их цвет перетекал от тёмной зелени к ржавой рыжине. Вот и всё, до его дома оставалось полтора блока. Упрощённая, обесцвеченная архитектура стояла в немоте, будто вымершая. Одинокие тополя, возвышающиеся на окраине, в бледнеющую бирюзу опустили свои неподвижные когти, да десятки чёрных ласточек сверлили предночную тишь скрипучим верезжанием. — Почти пришли, — постановил Марс. — Спасибо, что проводил. — Да не за что. Не хватало ещё тебе по темноте одному шляться. Небось на красный перебегаешь, как сестра. Они молчали, пока аура Мейсона капала липучестью куда-то за глазные яблоки. От снайперского, болотно-стоячего прицела невольно получилось подстроиться под темп его моргания. Они остановились и смотрели друг на друга некоторое время, Марс — затмевая лунную насечку, Мейсон — подъём к тухлому, неухоженному лесопарку. Чаята трусливо сбежали к югу, оставив их наедине. Марс спрятал лицо, румяное от холода, с тушью, смытой на одну сторону щеки, в завихрения шарфа, не доверяя себе, сделал назад полшага с развилки, пустошь и тьма которой вела — должна была привести — к его дому, но Мейсон тут же двинулся за ним, не распуская сцепления взглядов. И слова выдавились совершенно не те: — Не хочешь зайти? — Хочу, — тут же ответил Мейсон, будто готовился к такому вопросу. Негромко, почти без выражения. У него были уставшие, маниакальные глаза, в них зеркалился слабый свет строевых фонарей, звёздочек, сигнальных огоньков. Окончательно замёрзшие и промокшие, они добрались до дома, темнеющего в предполуночном мазке. К счастью, внутри было прибрано, но впервые перед Марсом предстала неприкрытая домашняя зловещесть: обветшалые балки под стремящимися вверх стенами, что кончались разрезом-распятием потолка, выглядели хрустально-хрупкими, ненадёжными, и в воздухе держались мокрядь, продукты горения парафина, отдушки и запах металлических цепочек. Мерещась подступом меж палочек тюремной камеры, с фасада перегородка была широко, будто бы наспех раздвинута, чтобы с веранды мог заползти лунный свет, — однако большая часть гостиной и коридора покоилась в непроходимой тени. Марс зашторил окна, вставил в розетку шнур ионизатора, включил всевозможные ночники, предоставил Мейсону доступ к виниловой коллекции Джеммы — у самого от замешательства кружилась голова. То и дело он ставил чайник, суетливо заваривал разнокалиберные чаи. Мейсон следил за суматохой с разбитою напополам улыбкой, от которой и без косметики подпаливало смывшиеся ресницы; немного грустно ел разогретые наггетсы и овощную смесь, пил Эрл Грей с лимоном, обтирал носками половицы гостиной, пока перебирал некогда протёртые от пыли пластинки-сироты, а потом, замирая посреди гостиной, рассказывал необычные истории о них Марсу. Подкрашенное багровым тепло вгнездилось на обои охрой — и расфокусом в цветочек. Однобокие детали, принимаемые прежде как должное, подчёркивались и подсвечивались присутствием человека: сестринские кассеты с японскими фильмами и компакт-диски с ретро-музыкой под комодом (Мейсон нежно провёл по ним пальцем, словно погладил), припустившаяся со дня заселения люстра, фантасмагорические силуэты, что ящерились во мраке, цифры, выгравированные на деревянном косяке двери, ведущей в кухню. Мейсон заметил, как Марс мается, истапливая беседу на дне кружек, и предложил что-нибудь посмотреть. Почему-то сошлись они на том, что захотела бы сейчас посмотреть Джемма, и Марс включил на старом массивном ноутбуке её любимых «Унесённых призраками». Он много раз её спрашивал, а она много раз отвечала: нравится атмосфера — держащий в надрыве сюжет — лиминальный пассаж — отсутствие непременно отрицательных персонажей — трогательный, счастливый финал. Они знали этот мультфильм наизусть, поминутно, раскадровки с прелестными божествами и духами проносились на поверхности прикрытых век. Теперь он наблюдал за историей Тихиро в царстве призраков вместе с Мейсоном. Возможно, и Мейсон сам когда-то это смотрел с Джеммой: мысль бередила волдыри воображения. Марс почти прижимался к его боку, слыша его, приглушённое дистанцией, неровное дыхание, задыхаясь ванилью, пропитавшей фантомно кончики его волос; в моменты затемнения экрана ловил его слегка растерянное отражение на ноутбуке; старался ни о чём не думать. Всё казалось таким нескладным, и мерещилось, будто слежавшийся за день лёд заливается в пустоту за шиворотом, морщится, бредёт… Когда время приблизилось к полуночи, и на одетом в белила черепов небе встала нарывом Полярная звезда, сделалось очевидно, что Мейсон домой не собирался. Не вполне вырвавшись из собственных мыслей, Марс просчитал риски и экстраполировал их на отношения Мейсона с Джеммой, какими те ему представлялись. И предложил Мейсону переночевать. «Кровати, правда, у меня нет. Есть матрас. Одноместный. Он удобнее, чем диван, поэтому спать будешь на нём». По бесплодной спальной комнате на втором этаже, в конце мрачной утробы, Мейсон лавировал с изворотливостью парусного кораблика на автопилоте. Поклонился фиалкам на завитке полки, задел темечком прессованные тысячелистники с сосновыми шишками, поприветствовал развешенные шеренгою рубашки, поворошил тканевый гобелен — очертил ногтём линию горной цепи на фотопринте, а потом огонь, пляшущий на боках ткани. Почти упал на матрас, где уютно съёжился. Комнату заволокло озоновым ночным воздухом. Марс убедился, что всё в порядке, попросил обращаться к нему, если что понадобится, и уже было собирался уйти, как вдруг Мейсон, всполошившись, взмолился: — Не уходи пока. Посиди со мной. Он похлопал по постели рядом с собою. В голове у Марса радиоактивная зона вокруг реактора искрилась красным; колючая проволока: «Вход воспрещён. Опасно для жизни» — он бы отказался и сбежал, не будь у Мейсона столь жалостливые, неясно блестящие зрачки, поэтому, преодолев зыбучие пески ковролина, неловко примостился на матрас. Не прошло и мгновения, как рука Мейсона потянулась к его лицу — морозное касание скребнуло в мандраже мешочек под глазом. На подушечке чужого пальца как конденсат расплакались белые брызги. Стал виден ужик, ползущий по его запястью — кляксы краски прямо под кожей. Марс сглотнул абсолютно тягучую, словно жвачка, слюну, и та с резью прошла в горло. Не испуг, но почти; тревожный саундтрек в кульминационной сцене — клыкастая, ненатуральная улыбка, которой разошёлся Мейсон, являла безапелляционно новейший подвид, который следовало зарисовать и описать для методичек по психологии. Марс ощутил себя побелкой, отслаивающейся от бетонной стены, которую представляла из себя образовавшаяся между ними связь. Он посмотрел на терминальную черноту в дыре окна. Чернота смотрела в ответ глазами Мейсона. — Я тебя пугаю? — и спрашивала голосом Мейсона. Марс автоматически покачал головой, отмечая отстранённо, как лазер прожектора напротив в радужке мимо него взмывает к бескрайности коридора, — и он будто снова оказался замурованным в детство; в своём маленьком, вечно болеющем, хрупком тельце; и он не знал ничего из того, что знает сейчас, не знал ничего дальше своих семи годов от роду. Всё было новым, малость жутким, интригующим. Обнуляющим. Он всегда думал, что испуг и страх могут быть связаны только с призраками и ужасом, из них следующим. Не думал, что можно так бояться… близости. Отзеркалил чужую улыбку — жест, который можно было бы расценить как утешение скорее для него, чем для Мейсона. Механические вопли птиц за рамами звучали всё так же оглушающе: громче, чем тикали стрелки настенных часов. Мейсон смотрел на него бессонными, змеиными глазами, прикрывая розовые от недосыпания и заволоченные пастелью веки, воровато сгорбился, однако звучал мрачно, и голос его не дрожал: — Знаешь, моя… моя бабушка, она росла во время превратностей Великой депрессии, в глубоком Юге. Когда у неё началась деменция, душой она снова оказалась там, в тридцатых. Тогда я узнал, что в молодости она посещала курсы, помогающие женщинам найти партнёра и создать семью. И… и она рассказала мне, что люди перестают любить по той же причине, по которой влюбились, — он улыбнулся, но размеренный его, менторский тон остался на Марсе совершенно противоположным по тональности отпечатком. — Упорство, спонтанность, одержимость какой-либо идеей — всё это однажды становится просто вещами, которые мешают тебе наслаждаться твоей собственной жизнью, а не привлекательными чертами любимого. И она спросила у меня: «Любовь — это чувство или выбор?» Я был просто глуповатым подростком. Конечно же, я сказал, что это чувство. В поредевшей темноте можно было разглядеть взбитую ниже ключиц ткань пуловера, шрам между ними, замеченный ещё в первую встречу, берёзово-белые, невинно раскинутые под разрезом локти. Марс секунду смотрел, чувствуя, как сохло во рту и в чугунном звоне набухала голова. Мейсон отвёл взгляд. Отодвинулся то ли от него, то ли от ярости, закипевшей меж висков и уже успевшей остыть: — Ты знаешь, Джон Леннон написал песню «Всё, что тебе нужно, это любовь». При этом он бил своих жён, бросил своего ребёнка и оскорблял менеджера еврейского происхождения, а однажды целый день возлежал перед толпой людей совершенно голый. Любовь — не панацея. Есть вещи, более важные в отношениях, чем быть влюблённым. Согласен? Просто хочу это донести. Любовь прекрасна, но одной любви недостаточно. Никогда недостаточно. Нужно всегда помнить об этом. На мгновение Марсу почудилось, что он хотел именно этого: чтобы Марс разубедил его. Сорвал все листы с аксиомами, подарил хирургическую чистоту его разуму. Отыскал не то, что прореху в показаниях, отыскал бы игольное ушко. Вместо этого он осторожно сказал: — Я понимаю. Но почему ты решил преподать мне этот «урок»? Я ни с кем не встречаюсь и ни в кого не влюблён, — откашливаясь, дабы голосу своему придать основательности. — Да, да, я знаю… — ответил Мейсон с притворною небрежностью. — Просто… Видишь ли, Джемма… — Джемма — что? Считала по-другому? Марс помрачнел, и Мейсон заметил. Но в хитрости уличить его было нельзя — сам затеял откровенную беседу, сам пылал желанием нечто поведать. — Да, — сказал он палым, но твёрдым тоном после одного особенно ослепительного рёва-сполоха с окна в не успевших раствориться-рассеяться точках звёзд. И, закинув ноги на матрас, уставился в дверной проём, зиявший мглою. — С ней всё было по-другому, знаешь. А точнее без неё всё по-другому. Ну, и сам чувствуешь же. Все было показавшиеся грёзы о прошлом сестры, о романтических отношениях с Мейсоном, о настоящей любви мысленно втоптались поглубже в грунт. В глазах напротив не было ни отблеска навязчивого переживания и Марс рассердился скорее из досады; кивков — неуверенных — он не распознал за гранями пушистой чёлки, хмыканья — за хрипом скрипучей двери на сквозняке. Мейсон флиртовал с наиболее болезненной стороной своей потери. Задержки перед обдуманными ответами выдавали в нём обиду; ясно давало понять о сдерживаемый агрессии приосанившаяся поза. Вина, заключённая в направленном к Марсу лбе, защищала от дальнейшего чтения. По бесфитильным губам расплывался стыд. От смерти положено испытывать стыд? — Она тебе снится? — вырвалось вдруг. — Иногда. А тебе? — Перестала, — Марс словил его мутнеющий взгляд, бродивший по дверным петлям. — Теперь снится война, в основном. Мейсон непонятно качнул головой; отвернул её к обоям, сведённым в угол, выразительно хмурясь, а потом снова посмотрел Марсу куда-то в область подбородка: — Понимаю. В таком сюрреализме живём. Застряли в капитализме поздней стадии, как сказала бы Ева. — Угу. Приближаемся к тепловой смерти. Чувствовалось, что он запереживал, но прекратить ненароком злиться не получалось. Марс попытался из груды пластмассовых фраз сформулировать хоть что-нибудь стоящее. — Ты тоже думаешь об этом, — наконец, нашёлся он, и запнулся. Нечто таинственное, снежное вытекало на язык из самого сердца: — С утра до вечера. Постоянно. Ты даже сейчас думаешь о смерти. Скольжение вверх — потерянные пазлы зрачка-преследователя. Вероятно, Мейсон уловил нечто в той интонации: вцепился в Марса глазами, а когда заговорил снова, напряглись все видимые из-под одежды мышцы: — Я просто… Я не знаю, как с этим справляться. Я подумал, может… может ты знаешь? Никого нет рядом. Все… — он ощерился, сжал кулаки, — все ушли. Я не жалуюсь, просто такова жизнь. Я не жалуюсь. Почему это вообще так тяжело? — засмеялся он нездорово. — Шрамы затягиваются рано или поздно, — снова выдавил из себя Марс, переняв интонацию. — Знаешь это выражение? Боль станет легче. Всегда становится, пусть и со временем, но всегда. Кулаки лежали на хлипком одеяле — не сдвинешь. Будто опомнившись, Мейсон, заложник обиды, вскинул голову, и затем произнёс, порывисто ероша волосы и тем самым выдавая свою растерянность: — Я уже сплавился с ней в одно целое, Марс. Она никогда не уйдёт. Наоборот, будет бить по одному и тому же месту. Неужели у тебя не так? Губы остались неподвижны, в имитации мнимого воспоминания, но ненадолго: внезапно сморщившись, он опустил голову так, что аспидные контуры затонули в шерсти, и по шевелившимся плечам Марс понял, что он заплакал. Надо же. Мокрая дорожка одиноко выжглась на щеке, почти обогнула подбородок — Мейсон быстро утёр слезу рукавом. Увидеть чужие слёзы вот так, неожиданно, не прося об этом… Марс до тошноты испугался, — услышал, как подпрыгивают от жгучего мороза, что скользит вдоль мокрых проволок электропередач, браслеты, как балахон вороньих патл клокочет сквозь кислород совсем у него в черепе; и страх, разрастаясь вдоль вен и артерий, прокравшись под эпидермис, ухватившись за хрящ кадыка, повлёк за собою безрассудные порывы. Взять его за ладонь, погладить по трепыхающимся лопаткам, погладить по голове… Всхлип, первый и задушенный, стужею прокатился по коже шеи, словно резцы коньков по свежему льду. Марс не хотел врываться в чужую боль, и не хотел, чтобы Мейсон остановился только потому, что его попросили, или потому что ему стало неловко. Но он не видел другого выхода, кроме как накрыть кастрюлю с кипящей водою крышкой. Притронуться к нему так и не получилось. Получилось только сжаться, заразившись волнением. — Как я могу тебе помочь? Побыть рядом? Оставить в покое? — пробормотал Марс упавшим голосом, чтобы не передумать, тут же злясь на себя за наивные вопросы — но наивность на Мейсона подействовала спусковым крючком: — Не знаю. Объятие было бы неплохим вариантом. А ещё лучше было бы не проснуться завтрашним утром. Оробевший, Марс с величайшим трудом проскользил по узенькой, как веточка сирени, постели ближе к Мейсону — конечности слабо повиновались, но он потянулся за чужой шеей, и та кротко поддалась. Мейсону пришлось согнуться, чтобы завалиться ему на плечо, а после — обхватить его спину, попробовать отдышаться, грызущего сожаления полным голосом пришёптывая и всхлипывая, да так, что всхлипы смогом укрывали спальню, площадь матраса, стелились по углам и вязким стенам, по чёрному полу, перебивались горькостью света и щипали в носовых пазухах… Слёзная, рыдающая, скорбная мелодия. Всё одновременно заболело внутри, затянулось обратно в тугой-претугой узел и стало, задыхаясь, гибнуть. Спесивый наставник пропал — на замену пришёл просто парень, перманентно беспомощный против горя. Марс обнимал его, сцарапываясь о нейлон, ощипывая засечки, будто темнокольчатую кору дуба, нагретую солнцем. Его не испугала собравшаяся слюна во рту со вкусом альпийских маков или вспоротое брюхо хаотичных касаний, куда больше обезоруживали дребезжащие руки на собственной пояснице: Мейсон неконтролируемо дрожал, путался пальцами в ткани марсовой футболки, а всё, что он шептал, было потоком сознания. От рыданий, и так удушающих, остался глухой, надтреснутый свист, который закатывался в выемки на потолке и которому Марс не посмел мешать. Жилистые нити, связующие воедино и удерживающие на месте тёмный ужас, словно огромный воздушный шар, до пределов натянулись. Марс покрепче зажал меж фаланг его позвонки, но этого было недостаточно. У Мейсона затылок пах миндалём и инжиром, покрытый комочками-ёжиками смолы, в которую скатались волосы, а чуть ниже маскировалась за пуловером картография царапин на спине. Мешало обследовать их кончиками пальцев и стесняло то обстоятельство, что от сочувствия скукожились внутренности, да и эмпатия покалывала глаза. Тело пребывало в ступоре. Невысказанное — жалящее и взрывоопасное — распирало грудь, заставляя рёбра изгибаться и трещать. От заполонившей мозг скорби Марс сам себя не узнавал. Ему было четырнадцать, и он постоянно думал о тригонометрии и не мог оттереть мираж мела из носа. Он вымарывал начисто тлеющий страх прежде, чем тот активируется и вырвется, выломав клеть из костей в онемевших, озябших и ломких лёгких. Он засыпал в сугробах, а просыпался в своей детской кровати. Это был нелепый, пустой алгоритм. Он слышал, как родители ссорятся на первом этаже. Поворачивался и видел Джемму. Когда Марс вспоминал о доме, он никогда не вспоминал о двухэтажном строении в Джуно, полном разваленной мебели, щепок, битой посуды осколков в самых различных местах. Он вспоминал о ней. Зима, гравитация Салмон-Крик, разговоры про Калифорнию, пиво, спрятанное Джеммой в рюкзак, вот куда это всё приводило. В её телефоне нашли одну-единственную заметку с извинениями, номерами телефонов и признанием в том, что она делает всё по собственной воле. Для неё это должно было стать единственным разом, когда она будет действительно услышанной. В его снах Джемма тоже часто просила прощения. Скорее всего, у самой себя. Столько вопросов — и все они перед носом. Марс сморгнул навернувшуюся, стерильно выверенную слезинку. Он представил, как проходит один год без неё, потом ещё один, и ещё, пока их не наберётся десяток. И вот он уже старше старшей сестры. Через десять лет уже не будут наворачиваться слёзы, верно? Эти дурацкие слёзы. Он представил, больше по инерции, как проносится катастрофически синтетично ещё половина жизни, и вот без Джеммы он слоняется на свете дольше, чем с ней. Как исчезают все, кого он любит, как исчезает за ними он сам. Проходят сотни лет, его незначительное имя не вылетает из уст ни одного потомка. Никто на всей планете не знает ни Марса, ни Джеммы, никто не вспомнит, где находятся их могилы. Проходят миллионы лет, континенты сливаются, Солнце разрушает углеродный цикл Земли, все сложные формы жизни уничтожены. Проходят миллиарды лет, галактики Млечный путь и Андромеда сталкиваются, Солнце исчерпывает топливо и превращается в красного гиганта, который вот-вот поглотит Землю. Проходят квадриллионы лет, наступает эпоха господства чёрных дыр, которые испаряются, оставляя после себя холодную, тёмную, пустую Вселенную… За макушкою Мейсона на спальню глазела зубчатая гряда карминового запала; город горел, но уже давно однообразно, и иногда было видно, как по контурам проходят тени дыма. Гасимые расстоянием и цементом голоса гурьбы пьяной молодёжи вернули в настоящий момент — Марс обнаружил, что Мейсон уже не плачет, и пришёл в себя от прохлады между их телами. — Ощущение, что меня раздели до сердца, — звенел в пустоте мейсонов голос, западая от кома в глотке. Он приподнял голову, оторвавшись и оставив в чужой футболке три горячих месяца, и взгляд его был таким, что Марс, казалось, снова поймал осклизлый кончик дерзости, преследующий с момента близости в служебке «Архива» и не оставляющий мельканием всё это время. — Может, тебе стоит отвлечься? — пытаясь скрыть надлом, прошептал он. — Заняться чем-нибудь. Я не знаю. Нельзя всё время себя мучить. Чего бы тебе хотелось? Мейсон — снова — помедлил перед ответом. — Хочу стать Вояджером, который вышел за пределы Солнечной системы и потерял контакт с Землёй. Что может быть лучше, чем удаляться отсюда со скоростью одиннадцать миль в секунду? — усмехнулся он севшим почти до посапывания голосом. — Ничего. — Ничего. Мейсон отпустил его из объятий окончательно и даже отпрянул на полметра, так что марсовы руки соскользнули с его плеч. Он посмотрел куда-то в чёрное окно, щекочущее тревожным холодом всю комнату: — Прости, что выливаю на тебя свои эмоции. И спасибо, что слушаешь. Не хочешь тоже чем-нибудь поделиться? Марс, взглянув туда же: — В другой раз. Они уместились друг с другом, как квадратики тетриса: Марс оставил Мейсону подушку и сам сел на противоположном изголовью углу матраса, чтобы только не помешать, и долго, пока перезванивались на запястьях чужих не снятые на ночь браслеты, наблюдал за бликами на пустоши, искусственно воссозданной шторами — будто далёкий пожар за степью океана, — когда, наконец, сквозь тело начал прорастать покой. Февраль слепил звёздною ночью и стрелял прощальными выкарабкивающимися морозами. Где-то в потолочном своде волновались древесные звонкие переломы, увитые мхом, пахнущие йодом и солью. Последнее, что ощутил Марс перед тем, как погрузиться в чуткий сторожевой сон, — стойкий запах лаванды с нотками инжировой мяготи, задержавшийся в комнате до первых лучей рассвета.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!