НовоеТегиПэйринги

ix. увидимся у майского дерева

8 февраля 2026, 00:19
                    Апрель: зеленокрылый выстрел, блеяние прилетевших с тёплых континентов птиц и череда озябших вечеров. Марс тогда встретился с Айрис случайно — в очереди в магазине. Они сели, окружённые жаркими пятнами, на лавочке в тени исполинов промзоны, поставив пакеты продуктов под ноги, а спрессованное подвенечною белизною солнце стеклом надувало гряду ситхинских елей, что ажуром осеняли улицу. Лился, как из ключей, мечущийся далеко транспортный шум, облетевшие ветви клёна сводило ржано-бурой судорогой — листья-скелеты кружились по аллее (вырубленной уже наполовину), раскидывая прожилки. Айрис начала первая. Заговорила о просветлевшей погоде, о метеорологах, они обещали дожди, — и Марс слушал и не вслушивался. В прозрачной взвеси представилась она измученной, молниеносно постаревшей женщиной: дерзковато сузились уголки-наконечники глаз, мешочки под ними вскрылись — из капилляров струилась сирень; потемнели волосы до свинца — быть может, из-за дымки, уходящей крупными комьями в лазурит, где-то на нефиксируемом фоне. Плоские, жёсткие губы; искусала. Голос на грани слышимости — будто перебои с сигналом. Даже дышать она стала иначе. Пришлось проезжаться по чуждому профилю сквозь диагональ завесы-соломы, потому что Марс даже не удосужился собрать в хвост отросшие уже почти до плеч патлы — забористые концы постоянно лезли в глаза-нос-рот и нервировали как никогда раньше. — Я хочу съездить с Вами в Джуно, — Айрис выпрямлялась над набитым упаковками полуфабрикатов полиэтиленовым мешком. Чернота стекала с её отороченной морозами шубы и заливала вполовину оттаявший асфальт, скапывая по мыскам белоснежных ботинок. — К ней, на кладбище. Марс сглотнул, готовый, наверное, вот-вот свалиться в обморок от перенапряжения. — Х-хорошо. — Как у вас там? Спокойно ей спится? — Надеюсь. — Грустно, Марс, что все мы в эту дыру попадём рано или поздно, — сказала Айрис непривычным слуху тоном, без какого-либо выражения. — А таким, как она, тем более грустно. Потому что она любила жизнь как сумасшедшая. Просто не справилась. А помните наш разговор, тогда, в гостиной? Пёрышки солнца запутались в кольцах лимонных прядей на её плечах, растворились в обкусанной холодом переносице. Она не шевелилась, озабоченная мыслью, осунувшаяся; и Марс не шелохнулся тоже, только мышцы в гипертонусе дёргались от волнения, от осознания — что вся жизнь их теперь отравлена! Отравлена этим непреходящим, неизбежным мотивом забвения. Сердце застучало, готовое сорваться с сосудов. Разве жизнь их не отравлена? Они сидят тут и разговаривают о смерти! О том, чего никогда не чувствовали, чего не познали. Ребёнок Айрис мёртв, а она думает о Джемме? Думает о девушке, которую знала лишь несколько месяцев, и которая ушла в туман тайн и молчания, бросив её одну в этой огромной, безразличной Вселенной справляться с дальнейшим существованием, от бремени которого сама она была избавлена. Это была их первая встреча после её госпитализации, и она скорбила не о своём навеки пустом чреве, мёртвом материнстве, нерождённом будущем, в котором так отчаянно и остервенело собиралась забыться. А о Джемме? — Мне сегодня приснился странный сон, — продолжила она чеканить взвизгивающей вырубкой вместо голоса, — наверное, вещий, о том, как наш город ушёл целиком под воду. Я утром поехала к берегу, камни были холодные. Марсу не хватило сил ни поднять головы, ни ответить, он не мог распознать смысла сказанного. Он нащупал в кармане несколько смятых чеков, стал скручивать между фаланг. Не успокаивало. Он отгадывал контуры вещей, чтобы отвлечь себя: здания фабрик, цехи, бараки, будто надгробия, лишённые идентичностей, остроносые и серые, тонкими линиями были укрыты снегом. Начинался апрель, а его, этого снега, полные кроссовки, Арктический бассейн переваливал за шнуровку. Случайно выронил жвачку, вытаскивая руку, выронил перчатки. Солнце, дробясь чрез костяную крону, флюгера и ольховый цвет, приняло зловещее обличье от обилия суматошных действий, щекотало ладони. Существовал бы хоть какой-нибудь приблизительный набросок, план, какая-то цель у всего этого, какая-нибудь зарисовка примерного сценария с наивозможнейшим чётким ответом, что ждёт его, — да и всех их за этой вереницею ужаса. Айрис вдруг повернулась, посмотрела на него прямо. — Я хотела, чтобы Джемма вернулась сюда, — серьёзно, ударяя по ушам, сказала она. — Я была уверена, что она вернётся. Я хотела… я хотела назвать её Джеммой. С самого начала. — Вы… Вы… Вы… — взвинченный, Марс заикался. — Вы знали, что у Вас будет дочь? Или чувствовали? — Нет. Не чувствовала. Ничего не чувствовала. Просто очень хотела. И почти получилось. У неё заметно исхудало лицо, которое больше не пыталось растянуться в улыбке. — Но Джемма не вернулась. Потому что, наверное, не хочет она возвращаться сюда. Марс вздрогнул вместе с её всхлипом на последнем, оловянном, слове, застряв в полуобороте. Ей не нужна была обратная связь, но она всё равно раскопала затуманенное согласие у него в сжавшихся в точки зрачках. И они замолчали и долго смотрели на синеву долины, на переулки, обтянутые льдом, снежные верхушки косогора и зовущую к себе космическую, нефтяную крошку вдали, за ними. Наверное, необходимо было что-то сказать, потому что так поступила бы Джемма, засвидетельствовав слёзы близкой подруги, но ни слова, ни подобия их не вытаскивались наружу, застряли за увулой, скребя по задней эмали зубов. В том, что стало теперь с Айрис, не было конкретного виноватого, но очень хотелось его придумать, так что Марс подсознательно стал винить во всём Митча Джеймса, прежде всего укравшего её из дивной, целомудренной юности. Смеха Джеммы не слышалось, и тогда Марс понял, что не помнит её голоса — ни звука. Репродуцированная сознанием, сестра оказалась абсолютно немой. Он так бы и просидел, слепившись в коченеющий ком, если бы не понял: Айрис давно ушла. Оставалось разве что соскребсти себя со скамьи и забросить во тьму дома выше по улице, прихватив пакеты с продуктами, готовить из которых уже ничего не хотелось. У него не было сил на переживание вторичного горя, и он переварил его вместе с таблетками от тошноты, проспав весь остаток дня с ярко горящей в углу спальни соляной лампой. И вот, наконец, ему всё сделалось очевидным. Он просто не планировал задерживаться на Земле.  

  Немягко в этот вихрь притупленной осознанности, как снег посреди мая, вклинился Мейсон — вытащил его в кофейню, где за запрятанным в углу столиком угостил штолленом и авторским кофе, потом заказал чизкейк, окровавленный цветками каркаде с мятой, матчу… Разговор не клеился, но его, казалось, это не смущало. Много пили, желудок был полон бурливого кофеина, хотя черви там, не успевшие эволюционировать в бабочек, при тридцати семи по Фаренгейту снаружи жаждали жадно чего-нибудь покрепче. Створка окна была сломана и до конца не закрывалась, подрагивая, как от страха, и микробы прохлады-неурядицы поражали посетителей поджаристым румянцем на лицах. В зале играло что-то незамысловатое, неразличимо-позитивное. Не тратя реплик на оценку погоды, разводя зелье из голубого порошка, Мейсон проводил инвентаризацию новостей в мире политики. Марс вполуха, но слушал эту болтовню, и глядел в него, как в кривое зеркало. После этого показалось странно так скоро разойтись, и они медленно поплелись вдоль приевшейся Малдун-роуд, — и потянулись неуёмно и бесконечно, как железная дорога, претенциозные монологи. Осчастливленный спадом мерзлоты Мейсон где-то на заблюренной периферии на порядок отличался от Мейсона обычного, и Марс — сглатывая холод, чтобы унять сухость во рту, — думал о том, как свеж стал цвет его щёк, облитых оттепелью, как ловко, изящно сидит на нём однотонная рубашка под жакетом и клетчатым подбоем плаща и как идёт его покромсанным индийским локонам мускусная сырость залива Кука, втёртая в трикотаж; такому мужчине пристало классически гулять по изыскам весеннего города с элегантными женщинами, которые будут слушать его с раскрытыми ртами, нежели с Марсом. Они рутинно миновали засеянную семенами лекарственных одуванчиков террасу, подлесок, разделяющий бульвары, увязли кроссовками в слякоти — два белых пятна в тусклой палитре удаляющихся, но ещё торчащих на них хрусталиками жилых районов окраинного Анкориджа. Пудра окрашивала рыхлые клочки снега в зардевшийся коралловый под солнцем и в синий в пятнах теней, где выглядывала мокрая и обнажённая, с проломившими эпидермис чернозёма корнями, земля, отдохнувшая при спячке. Воздух пах сырым асфальтом, набухающими смолистыми почками, озоном, светлячки — пропали. А кругом было так поразительно тихо, что Марс слышал своё сердцебиение. И от этого сходил с ума. И на рукава ветровки крошились засевшие в чернилах брусчатки, складках и отпечатках листвы: ребристым металлическим светом —  частички сини. Мейсон продолжал говорить; и на сей раз по неведомой причине углубился в тему самоидентификации. Выражение у него было уже уставшее. Он сказал: — Я не могу ассоциировать себя с тем, как выгляжу. То, как я себя ощущаю, и то, как выгляжу, не всегда одинаково. Я бы даже сказал никогда. У меня нет никакой идентичности прямо сейчас. Посмотри на мои руки. Они прозрачные! Марс взглянул на его руки: обволоченные прядей жилок, они были почти белы из-за собственной же бледности и окружающего, рудиментарного снега (солнце так просвечивало сквозь кожу, что пальцы становились немного красноваты, а вены синели), но соверешенно точно не прозрачны. — Ты с кем-нибудь говорил об этом? — тут же перенял он проникновенный настрой. Мейсон слабо покачал головою. — С кем об этом можно по-настоящему поговорить? — уклончиво — или не совсем — ответил он с улыбкою столь широкой, что Марс мог бы обидеться. Жидкое, словно разведённое водою молоко, тоскующее солнце апреля освещало проспект, взлохмаченный ветром; немного ослабляло бдительность. За хребтами палили небо нежно-палевые, размывшиеся от влаги звёзды: неустанно. — Если честно, — вновь привлёк внимание Мейсон, — я жду не дождусь дня, когда мы сможем поехать в путешествие. Марс тоже умел уклончиво улыбаться. Молчать, приказал он себе, понимая в то же время, что с идиллическими мечтами дальнего будущего пора бы притормозить; с непосильными обещаниями не стоило даже разгоняться. Так что он вяло согласился и молчал, молчал, молчал, ожигая улицу грустными глазами. — А ты не хочешь, например… — с большим усердием взял под контроль голос. — Записать новую пластинку? Ты не пробовал сам писать песни? — Пробовал, конечно. — Ты не думал вернуться к звукорежиссуре? — солоноватый вдох прожёг слизистую. — Ведь у нас полно университетов, где этому обучают. Ведь ты не привязан к Аляске. Солнце билось в разметку на трассе — непрервывно, иглами, — разлетаясь осколками калейдоскопа. Мейсон достал листы для самокруток и пакетик тонких фильтров, но какое-то время просто мял их в пальцах, взглянул Марсу выше головы, словно вдаль, и как-то печально, бессильно, но обаятельно улыбнулся. Первое время в Анкоридже он подрабатывал на сведении в студии, где его обязанности кончались на доставке кофе для звуковиков и настройке оборудования в перерывах. Перепроживать этот опыт Мейсону было трепетно и неприятно, — Марс учуял по тому, как он спрятал в карманы ладони и свёл лопатки, будто пытался защититься. И Марс не швырнул в него спасательным кругом вариантов и решений; не спросил, почему он не попробовал пробиться дальше и чем хотел заниматься теперь. Ему казалось, что Мейсон сам ещё ничего не понял. — А если я вернусь к учёбе… — Мейсон понизил голос. — Ты не хочешь со мной? — Что с тобой? — Ну. Учиться. Марс прищурился, отнекиваясь: — Но я же ничего не понимаю в звукорежиссуре. — Это и не обязательно, — по чужому лицу не удалось распознать, устроил его ответ или разозлил. — Тебя всему научат. Ведь вдвоём гораздо веселее, нет? Тоскливое и глухое в грудной клетке сумрачно свернулось. Было очевидно, что Мейсон мало что ценил в своей жизни помимо музыки, и Марс не понимал, по какой причине его вдруг вписали в эту картину мира и на каких правах он мог задержаться. Резался в хрупкости воздуха, в потёмках стирально-порошковой сажи столб метеостанции на вершине холма, укутанный маргаритками и колокольчиками. Показалось, что запах полевых цветов по периметру доносился из сна. Над горами летали птицы. — Не знаю, — он выдержал паузу, прежде чем продолжить: — Я обязательно подумаю над этим, — и спохватился: — Только не надо читать мои мысли сейчас. Из очаровательного Мейсон превратился в растерянного и напряжённого. — В смысле? Я не читаю мысли. — Я знаю, что ты умеешь. Мейсон притормозил, и Марс осознал, что они подошли к его дому, и кругом лежал мощёный тротуар в бликах, закруженных резвыми порывами, совсем незнакомый без снега. Эмоцию в застывших глазах — и без того неразборчивую в преломлении — скрыл рулон приторно-сахарной вспышки; на Мейсона больше, чем на Марса падала тень от листвы, сквозь парабольные цепи-ветоши ветвей — избирательно в ямки под нижними ресницами, не позволяя наблюдать за волнением в чертах беспрепятственно. С загривков дворов слышались мерклые отголоски детских криков, отзвуки музыки, свиста. — Я бы очень хотел этого, — невозмутимо, пресно сказал Мейсон и зачем-то сделал шаг ближе, как будто хотел обнять, но вдруг передумал. — Чего? — Марс вжал голову в панцирь из плеч и ворота ветровки. — Путешествия. Вместе. Марс хотел сказать: мне страшно. Хотел сказать: отойди, пожалуйста. Путешествия не случится. Ничего не выйдет, ты что, не понимаешь? Не сказал — засмотрелся на микроскопические лавровые крапинки на чужой радужке, в которую попал луч. Мейсон, несомненно, уцепился за него, как за страховочный трос, казалось, сейчас вопьётся ногтями и так и прирастёт, и Марс действительно хотел бы сделать то же самое взаимно — так они бы и стояли на канатной дорожке, удерживая друг друга от падения, из грёз и желаний перевоплощаясь в весомые планы, и Марс знал, если отпустить верёвку и рухнуть — второй рано или поздно упадёт тоже; но он решил всё равно отпустить её, ни на что не взирая. Солнце всё никак не отплывало за береговой горизонт, предвкушающе искрилось у самого края земли, позолачивало рыжину и пшеницу крыш. — Не хочешь позвать меня на чай? — спросил Мейсон в пустоту. После мучительной для восприятия паузы Марс опомнился; нахмурился — тихо, спокойно, никак. — Мейсон. — Ты первый начал со мной заигрывать. Мейсон недолго, но усердно выдерживал зрительный контакт, а потом вдруг плавно двинулся — поддел с осторожностью его подбородок подушечками пальцев: пальцы у него были холодные и шершавые. Терново-любопытный взгляд промчался по носу, ниже, к подбородку, но торопливо, вымученно поднялся обратно. Марс закрыл глаза инстинктивно. Больше не видел города, тротуара в солнечных зайчиках, одуванчиков. Почувствовал прикосновение к своим губам. Ошпаривающее прикосновение, встреченное на полпути. Оно оказалось совсем не таким, каким Марс его представлял, когда подолгу не мог уснуть и в голову лезли странные вещи. Мейсон отстранился почти сразу, но всё равно, будто компенсируя, обнял его, всё его тело, то ли боясь, то ли запрещая дать себе волю на продолжение, и они стояли так долго; будто тянули время, будто это имело сакральный смысл. Марс только моргнул — и остался с полынным, омытым и отпалированным грейпфрутом, ароматом туалетного мыла на кончике носа; завитушкою приподнятых уголков губ, проскакивающей сквозь перегородку кожи и мышц. Ворот его ветровки смялся в мейсоновых руках податливо. Он, инфантильно и тривиально, надеялся, что когда это произойдёт, оно произойдёт несколько… по-другому. Если это был поцелуй, как бы он объяснил его Джемме? Как бы он сказал это? Что его первый поцелуй был с её последним мужчиной. Где был этот мужчина, когда Марс с родителями выбирал костюм на её похороны, разглядывая себя в вычурном вертикальном зеркале примерочной заплаканными глазами? С выученной учтивостью к единственной на квартал остановке через пару домов пригрохотал неторопливый автобус, постоял в нерешительности несколько секунд, порычал мотором и исчез. Мейсон отпустил его и выпрямился, отдаляясь. Его взгляд был обесцвечен, и он облизнул разгорячённые губы, и совсем не двигался, сохраняя крошки живой, тёплой, солнечной дистанции, с места. Марс подумал по привычке, что вот, он сейчас извинится, но Мейсон не извинился. — Больше так не делай, — проронил Марс и тут же, не помня себя, быстро зашагал в направлении дома. В тисках черноты побродил он по пустым комнатам, мрачнеющим от вечера, пошатался пару часов в кипятке в ванне, выпил три или четыре — сколько нашёл — бутылки пива и утонул в тощем пружинном матрасе. И в каждом прикушенном паникой дюйме спальни было холодно, темно и дремуче-глухо. Какой-то ужас растворялся в кровяной щёлочи заката, оставляя после себя невесомую усталость. Уснуть он, конечно, не смог, потому проворочался в постели до утра, принимая неизбежное — в этом не было ничего сложного, если приловчиться, — чудом справившись с этой мучительно медленно ползущей ночью — пока алкоголь ещё грел. Все чувства намертво сплелись друг с другом, растоптанные, обугленные, повреждённые, встали комом в горле. Депрессивные вечерние новости, выключенные уведомления на телефоне, недопитый яблочный сок в стакане. Утром вместо завтрака он стал в лихорадке собирать вещи. В шкафу, в гостиной, наткнулся на сестринскую старую кофту, пушистую, из бежевого экомеха, которую она надевала на каждый свой день рождения. Он снял её с плечиков, прижал к поверхности век и, расцарапывая лунками ногтей ладони, сел на пол, дёргаясь от заблокированных сетчаткою слёз. Это была единственная вещь в теперь их общем гардеробе, которую он не смог заставить себя постирать. Чтобы не смыть её запах. Чтобы она оставалась хоть где-то, не отданная на съедение хронической дезинфекции. Так же, как Мейсон боялся стереть последние следы Швы на своей мебели. Так же, как Айрис уверовала во второе пришествие. Просто чтобы осталась зарница, какое-то доказательство того, что его боль, его прошлое… что они реальны. Всё это было тягостно, и неправильно, и в это всё ещё сложно было поверить.  Стёкла слезились низко прогнувшимся под весом оседающего тумана облакам, постукивая задвижкой, озябшей за ночь. В целом, ему хватило небольшого тряпичного рюкзака: на зарядку для телефона, наушники, документы и банковские карты, пару леденцов от укачивания. Поверх плюшевой кофты он накинул куртку, не застёгивая, и объёмный полосатый шарф… для чего-то. Он не смог бы арендовать машину, как Джемма, поэтому решил воспользоваться рейсовым автобусом, следующим до Хомера через несколько остановок — в такое время там точно должна была пустовать половина мест. Прежде всего ему нужно было выбраться отсюда. Он доползёт до Косы, найдёт какую-нибудь дешёвую крышу, чтобы переночевать под ней, и испарится с первыми лучами солнца, уцелев шевелением дыхания в послесвете. У него не было таблеток, ни верёвки с мылом, ни оружия, ни лезвий. Но у него, здесь, на берегах Аляски, всегда был холод, сожравший однажды Джемму. А значит, всё получится. В седеющем слоисто-туманном мареве, на дороге перед остановкой, валялись осколки разбитых фар. Как Джемма однажды, незнакомцы скапливались на краю бордюра, раскуривая сигареты, и по одну сторону колеи у подножия холма виднелось сухожилие шифера, словно дома скатились по склону, и воздух был ещё тёплым; низенькое солнце озаряло на пустыре грязные борозды слякоти. В просторном салоне резко пахло дерматином; в сутолоке перебирая сумки, переговариваясь на повышенных тонах, окружали его первые в году туристы. Марс улыбнулся пожилой женщине, раззолоченной кольцами, что заняла сидение рядом, и, на весь путь загруженной мыслями головою прилипившись к окну, глядел в весенние поля, на небрежно изорванные стрелами ливней кудлатые озими, по которым скакали галчата. Гудящие, как сирены оповещения, тучи, войсками набегающие из-за прогоревших и отлогих грив гор, полубезразлично танцевали над Маркус-Бейкером и брызгали цедрой, будто раздавленный апельсин. В промокшей от ступора ладони завибрировал телефон — Мейсон, видимо, добрался до работы, цифры номера горели-выгорали, как рождественская гирлянда. Только сбросив звонок Марс осознал, что происходило, и что он прогуливает работу, и что он никогда больше не появится на ней, никогда не вернётся в «Архив», никогда не увидит ни Мейсона, ни Айрис, ни кого-либо другого… Он… правда собирался сделать это? Всё кончено? Это и есть завершение, финал? Наверное, стоило почистить вкладки в телефоне. Поудалять переписки, поудалять фотографии в галерее, учётные записи, оставить заметку с распоряжениями… Марс увлёкся воображением того, какая картина откроется полицейским, только те вскроют замок на двери тридцать первого дома. Наполовину использованная зубная паста с гималайской солью, которую он очень хотел попробовать из чистого интереса, будет стоять на полочке там, где он её оставил, невскрытая, а потом, скорее всего, потонет в мусорном пакете. В форточку постучат ветви тсуги, перекрывшие вывеску университета, в котором училась Джемма. Неоткрытая коробка с соевыми аромасвечами, испорченные фрукты над мойкой, лампа возле матраса, которую он, кажется, забыл выключить из розетки; его любимые пижамные штаны, бутылёк с его единственным на всю жизнь парфюмом, его нижнее бельё, его винный плед из велсофта, его шапка — забыл натянуть перед уходом; пакетики чая, стащенные с работы, колкость от текстиля, что осела на мебели, и холодная Малдун-роуд, и стылая зима, и росистое, белое пастбище с гончими, и корки плешивого льда на фонарных столбах и исцарапанном стекле вращающихся дверей планетария… И — всё? Ничего больше за ним не осталось? Только этот несчастный полупустой рюкзак на коленях и телефон-обременение с удалёнными социальными сетями. Первый же звонок от Мейсона нарушил шаткую эфемерность слов, которые Марс начал было понемногу сцеплять в нетвёрдый каркас прощальной записки. Пришло время, решил он, самому обнять себя, погладив по предплечьям медвежьей кофты — запах горевания ни с чем не спутать и не выветрить: пыль залежалой одежды, пыль города, собравшаяся в катышках, фон дизельного выхлопа, разогретого масла и антифриза. Неужели так это работает? Одни люди уходят в неизвестность, и другие остаются, чтобы провести остаток своей жизни в тоске по ним, разыскивая кусочки их душ повсюду, куда дотянутся. План действий по прибытию, обретая и мигом теряя плотность, ударял гарпунами безобразных вопросов по затылку: как он это сделает, как об этом узнают другие, что они будут говорить и делать? Должное произойти казалось ирреальным, как он мог в самом деле исчезнуть — покрыться отваливающимся пластами морем, выпадающими ржавыми гвоздиками звёзд, щетинами клыков акульего нёба? Подстёгивала простая, но тяжёлая мысль, что боль будет последним, что он почувствует перед уходом. Всё, что случится и будет случаться дальше, случится и будет случаться уже без него. Автобус уводило вниз по размягшей китовьей глотке, сквозь матёрые челюсти, и на кожаные спинки плевалась солёная вода. Марс, голодный, прозябший в кроссовках и тонких джинсах, тасовал во рту леденец, начиная недоумевать, как же преследуемый запах не теряется ни в привыкании, ни в сплетении чужих парфюмов с дорожной едой. И он всё планировал, планировал, планировал. Неравный бой с роем вопросов стабильно переходил в окончательный проигрыш. Синеватые, пасмурные пейзажи Гирвурда разблокировали такие воспоминания — о которых позабыли даже толстенные стволы пихт, распоротые под китовьим небом. Колыбельная трения шин погружала его в безлюдные лесные пустыни Кеная, разрисованные граффити заправочные станции, поселения-призраки, и в промужеточное пространство внутренней изоляции, в каждую заминку до того, как будут произнесены какие-либо слова: щемящую, опустошающую — проникала Джемма. И эти избалованные присутствием сестры воспоминания были теперь словно из другого измерения, фарфорового, набитого мишурою и остриями сухоцветов. И оставили после себя такую огромную дыру, что в ней каким-то образом нашлось место для всех тех частей его самого, с которыми он не был готов столкнуться. И в этой бездне что-то прорастало… что-то… плохое. Столь великая ненависть, глубокая, неослабевающая, столь могущественная, что она угрожала захлестнуть его и поглотить целиком. И тут он понял, что слёзы уже долгое время стекают неконтролируемо, орошая губы, и немного перехватывает дыхание, и коленки трясутся, как после интенсивной смены в приюте, и женщина рядом настороженно поглядывает боковым зрением, а телефон продолжает вибрировать нон-стоп; но он был слишком поглощён фантазией, мышечной слабостью и шумом в ушах, чтобы остановиться. Тучи уснули, сменившись на взбитые сливочные облачка, стоило замелькать в преддверии сумерек огонькам Солдотны сквозь мутноватые стёкла, — и потянуло из хуторов полупрозрачной оболочкою оконных рам-перепонок, скошенной рожью, хвостами трубного дыма. Вечер занимался в ледяном воздухе плодом смущённого, недозревшего апрельского солнца. Это была последняя злополучная остановка перед пунктом назначения. Женщина с соседнего сидения засуетилась, собирая вещи, и перед самым выходом тихонько тронула Марса за рукав кофты. Сказала: всё будет хорошо. Улыбнувшись, скрылась она под навесом станции; улыбка показалась Марсу обречённой. Его пожалели. Он взглянул в окно и увидел позднюю, не при всём спектре дневную радугу. Двойную, распростёртую над саркофагом приморской земли. Океан оказался ближе на несколько миллиардов световых лет, распахивающий свои сапфировые объятия. С юга зазвучали протяжные зефиры, и раздулась почти порванная снежницей прорубь, замаскированная фасадами жилых строений, что в темноте переливались, словно пожар ёлочных украшений. Марс стянул наушники тремированными руками и в каком-то психомоторном возбуждении выбежал из автобуса. Разгулялись ветра на окраине полуострова — к вечеру посерели, стали суровы, мерклы, как минеральная пудра. Светя охотничьи-жёлтыми глазками, блок особняков и гостиниц тонул в пограничном тумане, на крыльцах одетый вскипевшим, сиреневым инеем. Голову покалывало изнутри, Марс, шатаясь, брёл до среза Косы, где, согласно памяти, должен был располагаться старенький, расцарапанный камышами и крупицами соли трёхзвёздочный отель. Он плохо осознавал, что с ним происходит и что он собирается сделать, он смотрел на склады, автосалоны; отчуждённые молодой крапивою рестораны и пенные рыжеватые пасти барж, на смелые дикие травы, предавшие их с Джеммой доверие, так, словно видел впервые. Кругом расстилались напитанные водою раскисшие улицы, в которых лился, шелестел из ямки в ямку, с уступа на уступ, ручей, квадратами — монтируемые столбы. Махорчатыми зигзагами завивались вовнутрь талии рябины, гребни ивовых навесов висели в воздухе над ними изодранные, вот почему чайки так встревоженно стонали, там, за черепицами однообразных кафетериев и сувенирных лавок, за шпилями, где плескало убранное жемчугом, нарванное сетями, размолоченное — море. После двух банок вкусового пива, купленных в первом попавшемся продмаге, стало немного легче. Зажевав алкогольную горчинку детской жвачкою с пузырьками баблгама на упаковке, Марс вошёл в здание отеля. Джемма мертва, подумал он. Джемма не прибиралась дома, не паковала вещи и не оставляла предсмертных указаний — помимо лаконичной заметки-извинения в телефоне. Джемма уехала к опалённым снегами предгорьям, когда отсыревал ноябрь, Марс добрался до отеля на побережье Хомера ближе к маю. Марс не хотел уходить бесследно, но у него не было ни единой убедительной причины остаться. Киноплёнка рассудка, интегрированная частичными провалами в памяти, не сохранила очертаний сестринского лица в тот последний день при расставании в аэропорту, хотя такое же лицо преследовало его в зеркальных дверях и на отшлифованных стенах лифта. В полупустом отеле его заселили в номер под подбитой градом и высушенной ультрафиолетом крышей, на которой ласточки из стекляруса свили гнездо. Под окнами лежали камни, сколотыми зубами торчащие из земли, и нетронутый бамбуковый забор будто хребет змея огораживал удивительно пустую парковку. Призраки и скелеты, он теперь только понимал это, бродили повсюду. Лежали в кровати, выглядывали из-за чужих изогнутых плеч, катались на автобусах по северо-востоку Анкориджа, прятались в торговых залах, наблюдали из окон, перерезанных полосою форточки. По ночам они скрипели качелями на бесплодной детской площадке, которую он по пути на работу не приметил ни разу. Их топили пластиковые телевизионные звёздочки и сигаретный туман-дым. И это было то самое; то, что было рядом с ним постоянно, что присутствовало на всех собраниях компании, что караулило за углами, что щёлкало на виниловых дорожках, — но это была совсем не Джемма. А между тем уже догорел короткий недоваренный день. Марс посмотрел, высоко задрав голову, на маячок Луны, прорезающий прерию бездонного ночного неба. Ромб парковки был неярко освещён, ветви дуба кто-то опутал миндально-мерцающей портьерой, аморфно стонали липы, пряча лики за белой фатою. Стены здания были тонкими картонками, в соседней комнате ссорились мужчина с женщиной, и от скуки навостривший уши Марс мог расслышать каждое жестокое слово. Было ясно, что мужчина застал партнёршу за изменой; она настаивала, что подоплёкой являлась значительная сумма денег, а не чувства; они кричали о скорой, видимо, невозможной уже состояться свадьбе. Марс представил, как покраснели их мутные для пьяного воображения лица от всех этих зверских криков. Ветерок с пляжа испариною холодил взмокший лоб, почёсывал макушку по пробору. В трещинах под подоконником виднелись трубчатые венчики жимолости, прикрытые безвкусною облицовкой. Равнина Качемака разбилась чёрным куполом далеко вперёд, безбрежно, как в космосе. Марс примерял к сердцу — извалянному в синяках-сливах, — эти прохладные виды, он фантазировал, как океан разражается бурей, как окна дребезжат от ураганной мощи, обвитой вокруг фонарей, и девятибальное цунами погребает его под плёнкой, разламывая карабкающиеся к сточной канаве облаков позвонки и хрящики целого штата. За спиною вдруг послышались шаги — кто-то полупрозрачный и светящийся, не входя в номер, но уже будучи здесь, лёг на одноместную кровать с промятым узким матрасом. Джемма. Она казалась такой живою — и в то же время… нездешней. Такая же, как в последний раз, когда они виделись, но с неоднозначной и новой, спокойной мудростью в глазах. Взмах на вихрящемся потолке ощутимо немытых, мучительно-жёстких волос, грудная клетка — месиво респирации и конвульсивной ясности, взгляд как ствол, без малейшей тени нежности направленный меж уголков слизистой; эти чудовищные, сдавленные эпилептическим покоем зрачки, переполненные отражением звёзд — как сильно готов был Марс расцарапать ногтями своё горло, чтобы приехать сюда и увидеть это? — А я как раз вспоминал, что ты мне сказала напоследок, — он не заметил, что повеселел после проделок солода с лаймом. — Я правда не могу найти дверь на выход. Не то, что открыть её. — Но это не меняет того факта, что ты должен всё отпустить, — наконец в спутанном сознании голос стал различим, эфирный, словно масло, но отчётливый, лишённый земной тяжести. И когда бризы улеглись, и залив замолчал, и дышать стало свободно, Марс прилёг рядом. Под Джеммой простынь не изломалась змейками, ведь она ни грамма не весила. От неё так тошнотворно пахло морозной свежестью (адская пещера льда на завитках-завитушках бровей), снегом, сдёрнутым с гор зимним воздухом: так, что бросало в дрожь. Аромат наматывался, как на мясорубку, на железное изножье кровати. — Что я должен сделать? — спустя долгие минуты спросил Марс. — Чтобы отпустить? — Я не знаю, братец, — отмахнулась Джемма с удовольствием и внезапно предложила: — Попробуй простить себя. Как вариант. Нечто тёплое и безоружное внутри не позволило Марсу рассердиться. — Как это? — попытался разведать он. — Как я прощу себя? Если чувствую бесконечную вину. Она повернула к нему только голову, не задев ткани накрахмаленной наволочки, сощурилась — а сам-то как думаешь? — улыбнулась, местами яркая и поляризационная, а местами блёклая до животного ужаса, не попадая в шаблон, в который спешило её одеть подсознание, — и вдруг подобралась, нахмурившись. Тёмный профиль, подсвеченный призрачным сиянием с побережья. Марс отметил, как топлёно мажущая змейка Луны рассекла лицо её на две безупречно симметричные половины. — Есть чувство сильнее вины, братец. Но ты сам догадайся, какое. — Вот как? — Именно так. Злишься? Вопреки привычной, чуткой позиции слушателя, поскольку ум не прояснялся, Марс растрогался на десятки слов. — Я просто… не понимаю почему. Почему ты мне не сказала ничего, и почему я сам ничего не сделал. И меня это очень нервирует. — То, что мы ни разу толком не поговорили об этом? — Да. Я очень хочу вернуться, ну почему я не могу вернуться?! — завёлся он. Молчаливое принятие Джеммы немного успокаивало. Широко улыбчивое. Но только немного. — Почему я не могу взять себя в руки? Почему мне снится, что твоё самоубийство было шуткой, и ты просто сменила личность и наблюдаешь за мной из толпы. Я не знаю, как вернуться к тому времени, когда мог что-то контролировать. Ты мне снишься. Почему ты всё ещё жива в моей голове? Ты знаешь, как это утомляет? — Просыпаться и вспоминать, как всё на самом деле? — Да. Мне казалось, что-то наконец начало получаться снова. Я думал, всё будет по-другому, тогда, в той поездке. Я правда так хочу вернуться к тому времени, — соскочил он на несчастный шёпот, оттягивая неизбежное. — Но ничего уже не будет прежним, верно?.. Ничегошеньки… Мужчина в номере по соседству ударил кулаком в несущую стену — послышался треск штукатурки, следом — вопль бывшей невесты. Возможно, ему чудилось, но радужки Джеммы стали темнее и гуще, и от ресниц её потянуло тинным берегом, ракушками, вздувшимися мёртвыми медузами, что походили на осьминогов из целлофанового пакета. Возможно, ему чудилось, что она тяжело вздохнула. Веснушчатые морщинки кратерами покрыли её отбеленный нос; рёбра в любой миг могли бы запросто порезать, не предупреждая, деруще-мятную материю кожи. Чудилось, что ничего не изменилось, но они изменились оба и это сквозило в пропаренном солью воздухе. Вероятно, подумал он, в другой версии вселенной, если такие бывают, они с Джеммой вместе сняли дом в Анкоридже и занимаются черенкованием хризантем на заднем дворе, перебирают лук на зиму, убирают теплицу, обрезают смородину и выращивают лотос в домашних условиях. Но здесь и сейчас — Джеммы больше нет рядом. Как минимум в этом мире её больше никогда, никогда, никогда не будет существовать. — Но всё-таки, Джемма, — собрался он. — Где ты? С вопросом из неё улетучилась вся безмятежность, как утекает вода сквозь ладони, сложенные ковшом. Унёсся вдаль взгляд, видевший нечто, что Марсу было недоступно; не было в нём ни скорби, ни боли, ни гнева, только крайности, одинаковые на вкус. Тяжёлый, прямой, сквозной взгляд. Марс запечатлял каждое движение зрачков, как смотрел бы аналоговое авторское кино, воспроизведённое на штативе: мутная, треморная, чёрно-белая, как сталь, картинка. И он думал, что будет дальше, слушая, как соседская парочка ссорится, и напряжение нарастает. Не оставляй меня. Эй, это больно. Эй, прекрати! Прекрати! Прости меня! — Везде и нигде, — хриплость врезалась в подтаявшее угасание. — Я не твоя галлюцинация. И я не твой сон. Ни то ни другое. Я не в прошлом, не в настоящем, не в этом мире, не в потустороннем, скорее — что-то между. Но я всегда рядом с тобой, братец. Уж это я могу гарантировать. На некоторое время он прикрепился к ней тюремной цепью взгляда. Там, где в пространство проваливались участки её тела, мельтешил мираж бумажных корабликов и тёплого-тёплого юга, в котором они никогда не были и, по всей видимости, никогда не побывают, хлопковая облачно-небесная чистота — цистерна, — неуютность, сквозь которую забрезжили клацающие крики за стенкой. Отсутствие дыхания равнодушными ожогами укладывалось в ямочки на шее. Дверь в соседнем номере захлопнулась, и голоса стихли. Марс представил избитую униженную женщину прислонившейся к дереву на полу и сдерживающей рыдания. Он представил, как она бьёт кулаками по плиткам, словно это заставит её возлюбленного вернуться. И он знал, что ещё пара минут — и сам окажется на её месте, стоит всего лишь протрезветь. — Ты рядом, — улыбнулся он грустно, — а боль не проходит. — И не должна, — по лицу Джеммы пробежало что-то диковатое и догадливое. — Это часть тебя, не пытайся её стереть. Ты чего? За окном пошёл настоящий звездопад: молочные клочочки сыпались на гребни волн, и залив заблестел. Было хорошо. Хотя голову мутило, а в животе запустились спазмы. Марс чувствовал себя излишне любопытным учеником на занятии, но у них было так мало времени, чтобы побыть вместе, слишком мало… Он ничуть не удивился её кардинально-мирскому смирению, спросил просто и раскаянно, продолжая всматриваться, наблюдать: — И что, просто терпеть? — Типа того. Я не ожидаю, что ты поймёшь. Шторму из артерий захотелось вырваться на волю. — Ты серьёзно? — засомневался он. — Злишься? — Нет. Просто не понимаю. — Я не ожидаю, что ты поймёшь. Джемма пошевелила плечами — обычно так делала, когда пыталась расслабиться; вернула ему два нечётких крупных зрачка, только их, и, словно вкопанная, замерла повернувшись. Сердце покрылось льдистою корочкой дрожи — в ожидании. Очень нужно было коснуться её запястья. Правда, пальцы прошли бы насквозь. Только сейчас, выловив оскаленную маску, Марс понял, как она страдала всё то время, которое они провели вместе. И как она страдала вне его поля зрения и знания. Она скрывала свои проблемы, она уставала безотчётно, ей было больно не только по видимым очевидным причинам, она всё время испытывала боль. В горле рьяно запульсировали стенания. Просто есть такие люди, сказал он себе. Которым больно всегда. — Серьёзно, братец, — подтвердила Джемма и, мягко, осторожно высвобождаясь из собственного силуэта, снова исчезла. Марс ринулся было вперёд, схватился за простыни, но сцепил одну пустоту. В ту ночь он совсем не плакал. Он послушал свои любимые песни, задремав на седьмой или восьмой композиции, потому что тело смертельно клонило в сон. Он хотел бы разгадать, какие песни слушала Джемма в последний раз, но у него не было доступа к её плейлистам. Был только шлейф загадок, забивший лёгкие под завязку, предчувствием беды выжигающий разум, и это стало для него незыблемо, как святыня. Недостаток ответов ныл ранением на извилинах мозга. Марс перелистывал разнообразные названия к самым истокам музыки, сохранённой на телефон — когда они ещё слушали её вместе, — так ничего и не включив, чтобы не разворошить что-нибудь невыносимое перед засыпанием и шагом в последнее утро. И опять прибой, сорвавшись с аккорда молчания, с печальным дуновением омыл согревавшийся в одиночестве берег. Тугие коконы каштанов покачивались любовно, плача пыльцою и танцуя в преющем воздухе. Марс видел себя со стороны: как зловеще похожий на Джемму человек зажимает рот ладонями, кусает стеклянные пальцы, как дрожат его плечи. Номер походил на мыльный пузырь в остовах радужных разводов. Ему снилось, как они с Джеммой бегают по железной дороге. Серый нос состава, мчащийся вперёд, высекал из рельс снопы искр. Отталкиваясь ногами от волнообразных дуг шифера, Джемма пересекала упругое сопротивление воздуха и оказывалась на крыше несущегося поезда. Её распирало от восторга, она расставляла руки в стороны, глаза слезились от яростных порывов ветра, что выл вокруг и забивал бронхи, будто умоляя закричать — и она кричала, кричала что было сил в подростковом теле, от восторга и чистейшего счастья. Но это была совсем другая Джемма. Ненастоящая. Марс просыпался и заторможенно тянулся пальцами к щеке, туда, куда прилетели дождевые брызги с чужих волос, провожал удаляющуюся фигуру — такую ослепительно-белую, — взглядом. В таких лихорадочных видениях и спонтанных пробуждениях протекло несколько часов. Холодной была ночь, не вылезла из звёзд даже к рассвету. От влажности знобило стены отеля, гудящие небытием — и без того малоприметный городок лишился последних гостей, и большая часть комнатушек пустовала. Возможно, единственными живыми душами тут были Марс, брошенная женщина за стеною и администратор, дремлющий на ресепшене.  В одной кофте и джинсах вышел он к морю. Нетронутый пляж был обтянут кремово-песочным, где-то снежным, покрывалом без единого отпечатка подошв, чуть потемневшим от пыли, и всё качался под ногами, будто корабль, и кренился на правый борт после мелких снов, пропитанных тягостным, сожалеющим излучением. Подмёрзшие щебнем барашки залива, юркие, были искрошены дольками апельсина, скользящими по их кряжам, наплывали на сахарную кайму прибрежья, на глинистые кручи, бились и роптали, взмыленные, подавленные северно-беспросветным небом: хрупкое дистрофичное солнце пробивалось сквозь горизонталь ласковыми касаниями на контрасте. Меж рубиновых и амиантовых раковин сияли синь, бисер из колюшек и раннее утро. Марс прошёлся по берегу; дошагал в одних кроссовках до самых вод там, где изнывающие подолы их заходили особенно глубоко. Внутри назревала несколько трагичная решимость. Горно-лавандовые, как растворённая в озере кровь, волны облизали охристый отрез с блюдцами камней-шазлонгов и добрались до ступней — запутались в шнуровке моллюски да зелёная паутинка водорослей; Марс решил не снимать кроссовок, ноги промокнут в любом случае. И лёг. Прямо туда, на песок, перемешанный со снегом. И он лежал, понимая, что никто за ним не придёт. Возможно, всё спишут на алкоголь в кровотоке. Может, сделают пару снимков с безумцем, заснувшим на холодном пляже, пообсуждают в соцсетях — и навсегда забудут. Он лежал на песчаном берегу в наушниках и усиленно разглядывал частокол нежно-голубого, рассветающего, разбавленного клубничной пастелью неба, чуть полыхнувшего вереском за антеннами на дощатой крыше отеля — пытался надышаться солью, от колючести которой распирало лёгкие. Ничего не произойдёт, понимал он. По крайней мере до тех пор, пока он не заснёт. Ничего не произойдёт — по крайней мере с ним. И не будет происходить ещё целую, изнуряюще-долгую, вечность. Джемма могла научить его вдыхать саваны дыма, чтобы укротить огонь внутри. Или заливать пламя под рёбрами керосином. Он хотел позволить водам проглотить себя. Он знал, что никто не вспомнит об этом уже через пару-тройку дней. Его сердце застынет и съёжится, а голос растворится на задворках пустых пространств, в синеве. Он лежал в вересковой пустоши и чувствовал, как тело расплывается, будто пена. Шелуха облачности натянулась над головою холстами выбеленного фосфора. Сквозь мех просачивался кровожадный, болезненный холод отмели — и смутное тревожное предчувствие, как перед приходом большой грозы, втекало сквозь капилляры вступивших в стадию обморожения пальцев. Марс закрыл глаза. Ещё немного, и ноги окоченеют. Над ним парили и корчились чайки. Мысли сбивались. Подсовывали воронку из горюющих знакомых лиц, и эмпатия, проявляющаяся к ним, нагружала драматичным и тяжеловесным страхом, поэтому Марс постарался сбросить её, будто старую кожу. И мелькали пред сомкнутыми веками здание порта Авроры, намагниченный шарф Евы, пластинка, которую они с Айрис слушали у него дома, Лакримоза в подвале у Мейсона, веганское кафе Джейн, десятки кофеен, здание начальной школы, в которую ходила Мирта. И зимние улицы, зимние звенящие — яркие-яркие — звёзды, россыпь флуоресцентных фонариков, ромашковый луг под сказочным инеем и росою, удавы гор, видимые из окна: Анкоридж. Зимний — потому белёсо-голубой, слитый с небом в безоблачную погоду. Скорбящий по утраченной юности августа, еловый в цвету, желающий повернуть время вспять. Призраки курсировали по нему, как снопы забытых вагонов по бесконечным петлям метрополитена, мимо кондитерских, рыбных лавок, церквей, светофоров, вдаль по железнодорожным путям и телебашням. Разгладив полы простыней, ночевали в «Архиве записей». Спрятавшись где-то между лимитированными картонками и призматическими, раскрашенными гуашью CD-дисками. Всё уходило, оставляя после себя крайние месяцы жизни здесь, уже без Джеммы; только разваливающийся периферийный домик, заколки-клеверы, утюжные дыры белых сверхгигантов на полотне, иглу проигрывателя, индийские локоны, лезущие из-под шапочки бини. Только бескрайнее зимнее море в порошковых льдинах, сотканное из отголосков тёмной материи, только звёзды — резонаторы мечты о другой планете… Только зиму, море, звёзды… Только просвеченную рентгеном зиму… Только зиму… Да стальную корочку на побережье.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!