Бремя разлученности.
28 октября 2025, 14:27 Восприятие реалии — новой, сотой из целой ватаги — гипертрофировано до крайности, превращалось в тюрьму. Такую, к которой не существовало ключей, потому что не было у неё ни замков, ни дверей, ни щербатых каменных сводов.
И тогда Каз осознал: он заперт. На этот раз навсегда, потому что ни его отмычки, ни профессиональные навыки взломщика не помогут ему выбраться.
В двадцать один мироздание чужими руками сокрушило всё его искажённо-утопическое представление той идеальной жизни, в которой ему и было место. Казу не привыкать быть на обломках своего старого, повергнутого в пыль и порох существования, — уж за это весьма прискорбное пресловутое «спасибо» фальшивке по имени Якоб Герцун — но во второй раз это ощущалось ещё болезненнее. Ещё страшнее. Ещё сильнее убивающей его.
Вот только теперь некуда идти. Некому мстить. Нечем залатать дыру, чтобы перекроить рассудок, поставить цель и отвадить себя от потери.
Теперь Каз не знал, кем ему быть, какую ипостась будет правильнее принять, и даже ближе к двадцати шести он возвышал бесстрастный взор до так и не упавшего неба и без надежды на ответ спрашивал бестелесного собеседника: «кто я в этом безумии?»
— Не идите по пустующим переулкам: там могут быть ожидающие одиноких девушек бандиты, — бросил он, провожающий перед путём до «Клуба Воронов» девушек, тем громким скрипучим шёпотом, который привлекал к себе больше внимания, чем разговор на повышенных тонах.
— Да, братец Каз, — по-сестрински ответила уже двинувшаяся в путь Найнари, тряхнув по-каэльски рыжей копной волос.
— Мы тебя услышали, приятель, — заговорщически подмигнула Ньяра, её сестра, Казу.
— Замётано, старик! — фамильярно кинула ухмыльнувшаяся Эйса, крупная жилистая хедьютка.
Каз чересчур по-взрослому нахмурился, негодующе следя за тем, как с каждой секундой всё больше исчезала в сизых туманах кеттердамских трущоб фигура Эйсы.
«Нахалка», — мысленно окрестил он шкодницу.
Казу скоро двадцать шесть, он жил в окружении семнадцати девушек почти пять лет, но всё равно не мог заполнить внутреннюю пустоту так, чтобы она ему не досаждала.
Он неподвижно стоял, будто врос к пыльному порогу отстроенной Клёпки, и Кеттердам в который раз почудился ему каким-то другим, неправильным, гротескным, хотя гротескностью из всего города значился лишь он сам. Столица назойливо шумела, плескалась тошнотворно-колоритной жизнью: торговцы кричали, несущие повозки кони ржали, но гам городской суеты терял свою живость, становился настолько же глухим, как и он сам — оглохший ко всему окромя своего собственного безмолвия.
Пустота отныне — не камень, а сырой воздух на дне колодца.
— Лучше бы ты меня отправил, а не Эйсу, господин, — внезапно кисло подметила стоявшая рядом с ним Ситара, когда троица исчезла из виду. — Она не очень хорошо ладит с клиентами и склонна тайком выпивать алкоголь клуба.
— Чем чаще Эйса допускает такие промашки, тем больше с каждым разом сокращается её зарплата, — чопорно, но достаточно резонно обозначил Каз. — Сегодня именно её очередь, что бы она ни вытворяла. Если я буду каждую из вас отстранять от работы за нарушение правил, то как развить в вас дисциплину?
— Возможно, — неуверенно согласилась с ним сулийка, — но разве она не отпугнёт так посетителей?
Каз чуть склонил голову на манер выискивающей дичь хищной птицы, точно задумавшись о чём-то своём, и, не глядя на Ситару, сухо отрезал:
— Пусть отпугивает, — и, чинно скрестив руки за спиной, отвернулся, дабы шагнуть в переплёт теней Клёпки и оставить юницу наедине с собой. — Значит, были не те посетители. Хорошие возвращаются. Остальные же просто экономия на вине и охране.
Казу почти двадцать шесть, и последние пять лет ему постоянно чего-то не хватало. Чего-то, что сокрыто глубоко в нём, в обломках старой Клёпки, в пылившейся в шкафу трости, — дань прошлому, не более — и порой ему невмоготу повернуться хоть к одной из своих сожительниц лицом, потому что тем самым позволит им увидеть всё.
если повезёт.
Первый глоток был медленным. Отрезвляющим, каким бы противоречием ни звучало.
Каз не сморщился, даже когда очень сильно захотелось. Только позволил себе прикрыть глаза, представить, сделать вид, что здесь тихо и темно лишь потому, что в такое время «Клуб Воронов» всегда был закрыт.
Он дал себе волю не существовать. Стать отдельной микрочастицей всего сущего, целой непреклонной системы ценностей и социума.
Остаток Каз осушил залпом. Погодя немного содержимое бутылки сократилось ещё пуще.
Он не обманывался: это временное успокоение и весьма сомнительное, если вспомнить его позорные пьяные стенания в сосновом лесу. Утром всё вернётся головной болью, сминая в кровавый фарш стиснутые невидимым обручем мозги, вернётся тяжестью пострашнее прежней, но это придёт к нему завтра, а завтра — не его забота. Не того Каза, который жил сегодня. Этой ночью. Этим моментом.
После второго стакана перед глазами стремительно заискрились пятна и взорвались фейерверки. После третьего тело сначала потяжелело, а после сжалось до размеров зародыша.
Когда на донышке бутылки осталась лишь ютившаяся у ложбинки янтарная капля, Каз, дыша загнанно, вынудил себя подняться со стула и слепо шагнуть наугад, не разбирая дороги. Хрупкое упоротое тельце скрутило в жар, и джин желанно жёг нутро неаккуратно выплеснутым на открытое пламя керосином.
Горло сухое, язык — приросший к нёбу абразив, ноги — два неправильно качающихся маятника.
Каз нашёл опору в стене, когда ходить стало невмоготу. Когда колени косились, и сам он, победивший-побеждённый, не то палач и деспот, не то жертва, норовил упасть.
Исполосованная росчерками теней и лунно-льдистого мерцания небесных тел, человечья рука с обманчивой невозмутимостью прошлась по рдеющему лицу, стирая незримо-мизерные перлы пота.
— Мхм… — простонал он изнурённо, недовольно, словно злился на себя и всех, кто только ходил по этой земле. — Пим, там два посетителя подрались и случайно убили друг друга. Вымой кровь. Не хочу, чтобы здесь трупом воняло.
Хотя будь Каз трезв, он бы знал, что вряд ли Пим это сделает. Не потому, что «Клуб Воронов» закрыт, что никто не дрался, что никакого трупа и в помине не было: самого Пима месяцами ранее заживо похоронило под раскалёнными руинами того, что когда-то звалось Клёпкой.
По пути к лестнице рассудок резво сколлапсировал. Вестибулярный аппарат дал сбой.
Потеряв равновесие, Каз больно стукнулся плечом о стену и закряхтел.
— Джеспер, ещё… ещё р-раз мне пожалуются, что ты дуришь к-клиентов, я сверну те-ебе шею, — с острасткой выпалил он настолько, насколько позволял то сделать скрученный язык.
Но Джеспера здесь не было.
Он сидел в тихом мирном Шрифтпорте, начинал новую жизнь в полной слепоте и вере, что однажды руки одного умелого фабрикатора создадут что-то, что вернёт ему зрение.
Каз схватился за поручни. Рука-протез принялась дёргано рыскать по затхлому воздуху, машинально отыскивая опору-трость, пусть нога уже давно не ведала ни спазмов, ни боли в сломанной кости.
Он остановился резко, стиснув зубы до того, что с сомкнутой челюсти раздался скрип.
И тогда вселенная стиснулась в одну точку, как прорванный зрачок.
— Инеж, сколько раз п-повторять, что я и с-сам всё знаю? Хв-ватит… упрекать… меня.
Но Инеж тоже здесь не было.
Она далеко-далеко, в степях Равки, свободная от смрадных жизненных аспектов Керчии, свободная от нужды беспрестанно нарушать сакральное «не убей», свободная от него: Инеж ведь и не помнила, что когда-то любила его, что когда-то и сама была спасением для одного пропащего бандита. Однажды она, помнившая лишь слушание с Советом короля, даже имени его не сможет вспомнить. Будет только факт, что её обвиняли в сотрудничестве с ним, но сам он — оставшаяся в воспоминаниях клякса, которую не стереть, потому что её невозможно и заметить.
Равновесие окончательно пошатнулось.
Рука набалдашник трости отыскать так и не смогла.
Каз больно рухнул коленями на бугры деревянных ступеней, и лишь тогда реальность скрутилась в зловонный узел внутри черепа. Впрочем, не только черепа.
И какой-то частью себя, ещё не запыленной и не помутнённой спиртом, Каз всё же почувствовал облегчение от того, что Инеж не было рядом: она, по крайней мере, не увидела, как он ничтожно сжался на той лестнице и с кряхтением выблевал весь алкоголь.
С того дня прошло почти пять лет, а бредущий по окутанным во мглу закоулкам Бочки Каз Бреккер помнил всё так, будто произошло то совсем недавно.
— Братец, я есть хочу, — пожаловалась по пути в Клёпку Найнари, когда их смена подошла к концу. — Кто сегодня ответственный за готовку?
— Кажется, сегодня Зарифа, — замогильным голосом пробормотала поёжившаяся Эйса.
— Что?! — испуганно прокомментировала услышанное каэлка и поспешила обратиться к шедшему перед ними Казу: — Она ведь и готовить не умеет! Да ещё и в еде вечно её волосы оказываются. Каз, может, сводишь нас в какую-нибудь закусочную, раз мы хорошо поработали? Я бы лучше съела целую тарелку крокетов, чем ещё хоть раз волосатый шуханский суп.
— Зарифа обидится, что вы проигнорировали её стряпню, — безразлично произнёс Каз, отшвырнув в сторону попавшийся под ногу камушек.
— Легко говорить, — с невесомой ноткой беззлобного укора подала голос и Ньяра. — Ты с нами почти никогда не ешь. Тебе не приходилось ковыряться в зелёной жиже и выискивать чьи-то сальные патлы.
Каз недобро усмехнулся, прежде чем обхватить механическими пальцами ручку двери.
— Я не ем с вами, потому что у кого-то из вас странная привычка громко жевать. А я ещё и не настолько жесток, чтобы выяснять, у кого именно.
Абстрагируясь от омрачённых обиженных завываний, шёпотом брошенных уверенных высказываний Эйсы, — «ставлю двести крюге, это он про Мараму!» — и громко-счастливого «ужин готов!» копошившейся на кухне Зарифы, Каз проворно нырнул в темень чутко дремлющей Клёпки. Как одинокое судно с одним единым верным ориентиром — комнатой, в которой можно отгородиться от всех и вся, закрыться, не думать и думать одновременно.
Девушек было семнадцать: четыре каэлки, две хедьютки, одна равкианка, три земенки, две шуханки, две фьерданки и три сулийки.
Три сулийки. Тройное напоминание. Одно проклятие, помноженное на три.
Бредя по заученной тропе, Каз шумливо вздохнул. Вскоре после падения Вегенера и смены власти в Керчии несчастье коснулось и «Зверинца». Падкость на поощрение работорговли Танте Хелен не окончилась ничем хорошим. Летом в бордель завезли восьмилетнюю девчушку. Тем же летом девочка и скончалась — в комнате, где её первым и последним клиентом стал дряхлый старик, не пережив ночи. Весть об этом разлетелась быстро благодаря другим посетителям, услышавшим детские крики из соседней комнаты. Уже на следующий день Хелен остервенело таскали по судам, газетчики смаковали подробности, пока Лампрехт не вынес вердикт с принудительной ликвидацией «Зверинца» и не обязал Хелен Ван Хауден выплатить штраф таких размеров, какие не снились даже банкиру в кошмарах.
Быть может, возьмись за оставшихся без попечения девушек борделя сам король, а не глава городской стражи, никто бы и не подумал распределить их на грязную работу. Этого не случилось только потому, что Каз вовремя узнал о предстоявшей судьбе работниц из газеты. Возможно, дело обстояло в нужде рабочей силы для «Клуба Воронов», возможно, ему осточертело быть одному, но, собрав оставшиеся сбережения, — кроме того, что лежали на дне небольшого ларца — он двинулся к закрытому «Зверинцу» и выпросил всех девушек, которые попали в дом удовольствия не по своей воле и которым некуда идти.
«Семнадцать», — глухо перестукнуло в груди. И почему это число повергало в онемевшую оторопь его, привыкшего быть глухим на всё бесчеловечное?
Семнадцать девушек разных национальностей. Порабощённые, измученные, не единожды изнасилованные, они, распознав в нём покупателя, боязливо смотрели на него в упор и тесно, испуганно жались друг к другу, точно, того гляди, одна из них таки высунется с криком: «уж лучше на плантации!». Впрочем, как ещё с таким неутешительным прошлым относиться к не объясняющему своих мотивов мужчине, у которого вместо правой руки кусок железяки, а часть лица исчеркана устрашающим шрамом?
Но Каз всегда добивался уважения.
Добивался. Не требовал (вопиющая ошибка, которой грешить горазд был Хаскель).
Никто из семнадцати девушек исключением не стал. Они уважали его, не испытывая оторопи. Они отыскали в нём защиту и убежище.
«Инеж бы понравилось», — в безликую пустошь гнетущих мыслей.
Вот только Инеж никогда и не узнает. Она теперь недосягаема подобно замершей на плато небосвода звезде. В её воспоминаниях ему не нашлось места.
Не помнить, не знать — это щедрая привилегия ни за что, просто за то, что так сложилась судьба. У Каза же вшито под кожей проклятием помнить всё до мельчайших подробностей, каждую деталь, каждую минуту. Он бы с радостью разделил участь Инеж, скинулся бы с высоты, чтобы вышибить её из памяти, забыть о ней, забыть о том, что когда-то Инеж была в его жизни. Если повезёт — то и вовсе размозжить себе голову о камень.
Но, с другой стороны, кто тогда присмотрит за бедными юницами, которые видели в нём спасение? Кто бы тогда вытащил их из рук очередной неволи?
Каз неторопливо отворил дверь в свою комнату… и с первой секунды понял, что уединиться сегодня не выйдет.
— Что ты тут делаешь? — вяло, монотонно, не скрывая, что он абсолютно не настроен ни на что.
Тускло-бронзовая фигура, вальяжно восседающая на подоконнике спиной к нему, не дрогнула, не спешила обернуться, уловив приход хозяина комнаты.
Недаром Каз нарекал трёх сулиек проклятием, доставшимся в ответ на его спонтанную доброту: одно их присутствие — сплошное пресловутое напоминание, твёрдое глумливое «нет» всем его безрезультатным попыткам сделать вид, что не было ничего, что Инеж никогда не существовало в его жизни.
Но если Ситара и относилась к нему с тем уважением, с коим обращались к почитаемому старшему, если по обыкновению молчаливая Аджала редко маячила перед ним, предпочитая ютиться поодаль одиноким волком, то Малати, первая, кто проявила доверие к выкупившему их страннику, будто нарочно испытывала его терпение своим строптивым присутствием. Как бы проверяя: останется ли он, если смотреть ему в глаза слишком долго, или отвернётся?
Инеж, помнится, тоже так делала — не сразу, со временем, только перестав его бояться.
— Извини, Каз, — но в голосе Малати ни намёка на раскаяние. — Я просто хотела тишины, а она почему-то всегда есть только в твоей комнате. Порой я не понимаю, как ты не сошёл с ума, сидя здесь.
— Кто сказал, что не сошёл? Я просто научился делать это тихо, — нарочито небрежно хмыкнул Каз, вешая потёртую и изношенную за пять лет шляпу на крючок. — Скоро ужин. Какое-то варево от вашего любимого повара, Зарифы Юл-Орготай.
Повернувшись профилем, Малати открыла ему обзор на своё сморщенное лицо.
— Если это снова что-то, что она назвала шуханскими буузами, то я уже поела, — проворчала она, прежде чем снова отвернуться, и чёрная вязь присущей сулийцам косы беззвучно шлёпнулась о её поясницу.
Иногда — на самом деле весьма часто, но Каз априори не хотел того принимать — Малати напоминала ему Инеж. И от этого Казу лучше-хуже, от этого он не прогонял её из своей комнаты, хотя другую непременно грубо ткнул бы в нос за нахрапистое посягательство на чужую территорию. От этого он знал, что перед ним сидело его личное проклятие. Если не отгонит сие наваждение, пока то навязчиво рассекало между ними дистанцию, Малати превратится в обморочную панацею.
Но сходство не равнялось тождественности. Быть может, это и спасало его.
— Ты ведь… никогда не спрашивал, — вновь заговорила она, когда Каз подошёл и, оперевшись руками на подоконник, вдохнул пьянящий аромат ночного города. — Не спрашивал про наше прошлое. Про то, кто мы. Откуда мы. Ни у одной из нас. Как будто тебе всё равно.
Он неспешно повернул к ней голову, не выражая ни единой эмоции.
Глаза Малати, в серебре луны не просто серые, а будто бы сплошной белёсый блеск, смотрели на него внимательно, изучающе. Вкрадчиво, пусть слова и могли послышаться укоризненными, но укора того в них нисколько.
— А смысл? — равнодушно спросил Каз. — Моё дело было спросить, есть ли вам куда идти. Раньше у вас была семья, а теперь…
— У меня не было семьи. У меня есть семья.
Малати перебила его жёстко. Непоколебимо. Твёрдо. С такой интонацией зачастую люди открывали прискорбную тайну, которую до этого бережно таили от чужих ушей.
Каз вздохнул. Опустив взор, он с раздражающей медлительностью, в какой-то степени скучающе, прошелестел железными пальцами по неровной глади деревянного подоконника, стряхивая в отворённое окно выпирающие занозы.
— Почему ты не сказала? — слетело, непрошеное, бесстрастное. — Я мог посадить тебя на корабль и отправить домой. Ты бы была сейчас со своими родными.
— И что бы тогда? Что бы я им сказала? — траурно вопросила Малати, тоскливо провожая взглядом блуждающую по узкому переходу женщину, за руку которой цеплялся четырёхлетний пухлый мальчишка. — Как бы я рассказала о том, куда меня затащили? О том, что мне приходилось делать? Я не могу просто встать и сказать им в лицо, что стала проституткой.
— Если ты себя считаешь проституткой, значит, ею и останешься.
Стиснув челюсть, Малати порицающе взглянула на него.
— Я сказала это не для того, чтобы ты язвил, — не скрывая обиды процедила она.
— Я и не язвил. Я сказал лишь правду. Прими же её, — холодно отрезал Каз. — То, как ты называешь себя, важнее того, что с тобой сделали. Остальное — это просто часть прошлого, у которой не будет клыков, пока ты не примешься её кормить. Будь у меня твоё мышление, я бы уже давно был мёртв.
— Быть живым — это ещё не значит быть собой, Каз.
В груди стиснулось, а затем стало липко и пусто, будто то лопнуло сердце под невидимой широкой иглой. Каз этого не показал, лишь нахмурил тонкие линии бровей и выпрямился.
Никто из выкупленных девушек не вёл с ним долгих заумных бесед. Они шутили с ним, не обращая внимания на его порой излишне замкнутый характер, иногда безобидно спорили о чём-то житейском, но никто из них ни разу не затрагивал столь щепетильные темы, словно не желая вспоминать, как им приходилось со дня на день униженно делить ложе с чужаками.
Малати же вела себя так, будто видела в нём не человека, а пустоту, которую немедля нужно заполнить.
Помнится, Отбросы не рисковали впадать в рефлексию, когда единственным их собеседником становился Каз Бреккер. Ни один. Кроме Инеж. И Каз непременно примется корить себя за то, что постоянно вспоминал её. За столько-то лет о человеке впору бы забыть, смириться, принять все прихоти вселенной за обыкновенное невезение и идти дальше, выстраивая новую дорогу и сжигая старую, как и вещало его прежнее кредо, но факт оставался фактом, как ни пытайся иначе его трактовать: он до сих пор наперекор всему больно скручивающе и страшно скучал.
Оставь она его сразу после того, как он вернул ей родителей и подарил корабль, не возвращайся она, Казу было бы куда легче. Тогда Инеж не успела стать частью его существования, лишь посадить зачаток чего-то инородного ему, чего-то, что едва принялось прорастать.
А потом он отдал ей своё сердце, позволил Инеж менять его на свой лад, и со временем она оказалась настолько глубоко вырезана на нём, всажена лезвием кинжала, что это в конечном итоге обернулось его падением. Каз так любил её, так доверял, не посмел и подумать, что она могла уклониться от его плана и продумывать что-то самостоятельно, что годы спустя заплатил за это страшную цену: дал ей исчезнуть из его жизни, дал уйти своей дорогой, а сам стоял за её спиной, на живую прибитый к земле, не в силах пойти за ней, лишь смотрящий, как она растворялась в небытии. И последствия он разгребал по сей день, страдая как за себя, так и за Инеж: ей-то страдать нечего, он стёрт из её прошлого, как стёрли бы ластиком кривую линию.
— Ты слишком долго на меня смотришь, — наконец произнёс Каз, будто констатируя обыкновенный факт: без осуждения, без раздражения.
Малати ахнула.
— Как ты это понимаешь? Ты даже не смотришь на меня, — потрясённо воскликнула она.
— Я бандит, Малати. Даже если уже не тот, каким был раньше. Мне не нужно видеть, чтобы понимать, — и тут же, вновь нацепив маску неотесанности, добавил: — Я не люблю, когда люди думают, будто могут прочитать меня. Когда думают, будто это возможно.
Она округлила глаза, с минуту позволяя общему молчанию осесть на укрытую азуритом тьмы комнату, но погодя негромко усмехнулась.
— Может, и не читаю. Может, просто слушаю. Жду, когда великий Каз Бреккер выдаст новую жизненную цитату.
И, вновь повернув голову к разверстому макету в обличье засыпающего Кеттердама, Малати подставила лик чахлому дуновению студёного ветра.
— Иногда, — на вздохе заговорила она вновь, — в твоём молчании я слышу куда больше, чем в словах.
Незаметно для неё Каз скривил уголок рта и в недоумении уставился на собеседницу. Почему-то это звучало завуалированной просьбой заткнуться, хоть предыдущие слова и противоречили такой мысли.
С другой стороны, какая разница, если в его интересах изначально было найти себе нетронутое чужим присутствием место для уединения? Какая разница, если он всё равно продолжит его искать, если всё равно уйдёт, пускай эта комната и принадлежала ему? Он не найдёт покоя, куда бы ни приволокли его ноги: под покровительством тишины мысли стремглав становились громче положенного, глушили хоровод чисел на счетах и прочей бухгалтерии, возрождали фрагменты из дней минувших. Тех, которые ему подавно стоило забыть, но которыми Каз продолжал измученно жить, потому что она оставалась в них.
Первый шаг прорезал тщедушную бесшумность помещения. Второй превратился в крещендо. Четвёртый он не услышал.
— Ты мне нравишься, Каз, — вдруг слетело с Малати.
И Каз устало выдохнул.
— Я всем вам нравлюсь, — прокряхтел он на манер изнурённого жизнью старика. — Кому-то как брат, кому-то как друг, кому-то, как Арине, и вовсе как отец. Рад, что никто из вас хоть не видит во мне дедушку.
— Ты нравишься мне иначе, — мягко возразила бесшумно и неторопко шедшая к нему Малати. — Ты нравишься мне как мужчина.
И в тот миг в нём всё сорвалось: незримо, но со звуком вселенского удара.
В тот миг Каз будто выпал из самого себя — раз и навсегда. Без возврата.
Он замер, не изменившись в лице, равнодушно смотря куда-то перед собой, но не находя точки, на которой можно сфокусировать внимание. Не сразу, с некоей ленивой медлительностью, Каз, шаркнув ногой, развернулся, чтобы увидеть её, посмотреть в глаза, убедить себя, что ему не послышалось (но он бы куда больше возжелал, чтобы это оказалась обыкновенная слуховая галлюцинация, нежели правда).
Взгляд Малати тому свидетель, что ему не послышалось.
— Ты не знаешь меня, — пронёсся скрежет его отстранённого голоса, словно он обращался не к ней, а к осевшей меж ними бреши.
Заурядная и довольно клишированная фраза, такую в каждом втором романе без труда отыщешь, но иной правды быть и не могло: она никогда не видела Грязных Рук. Она не знала его ни лично, ни понаслышке, но о последнем Каз всё едино ручаться не мог: злые языки в Кеттердаме, как ни старайся, не скрутишь.
Однако Малати то не смутило. Сама она выглядела как человек, переживший слишком много, чтобы бояться отказа на своё смелое признание.
— Тогда я попытаюсь, — просто ответила Малати, как если бы она лишь делилась с ним дальнейшими планами на будущее. — Попытаюсь узнать, какой ты. Каким был. Каким, может быть, больше не хочешь быть. И всё равно остаться рядом.
— Осторожнее с обещаниями. Тебе может не понравиться то, что ты узнаешь, — невозмутимо осадил он её, практически укоряя, как несмышлёного ребёнка.
И она, столь простая в своей решимости, на его слова ответила тихим смешком.
— Тогда я буду любить не за, а несмотря на.
«Любить», — повторил про себя Каз. Примитивная и крайне нелепая на слух дефиниция, но каким-то образом ей удавалось стать основоположником целого перечня проблем.
Он смотрел вперёд, на неё, и ноги грозились подкоситься. Перед ним девушка, некогда порабощённая, многократно обесчещенная и униженная вереницей мужчин. Девушка, которая протягивала ему руку, ожидая, что он схватится за неё прежде, чем невидимая трясина захватит его с головой. Девушка, готовая помочь ему сломать его броню и стать его вторым дыханием, точно зная, зная лучше всех на свете, лучше него, что иначе он задохнётся.
Что-то подобное с Казом уже происходило, что-то подобное он уже испытывал.
— Ты… не боишься меня? — осторожно уточнил он. — Не боишься мысли, что я прикоснусь к тебе? Не боишься меня после того, как с тобой поступили в «Зверинце»?
— Почему я должна бояться тебя? — и в вопросе Малати ни намёка на удивление. — Ты спас нас, Каз. Я первая поняла, что ты не опасен. Не приди к нам ты, не спаси ты нас, мы бы давно оказались на другой тяжёлой работе, чуть более щадящей, чем бордель. Мы бы просто стали легальными рабами Керчии: король Лампрехт взялся за судьбу Хелен, но не за нас.
— Ты не знаешь меня, — менее твёрдо, чем хотелось, повторил Каз. Не обвиняя, не отстраняясь, только высекая эти четыре слова непреклонным каноном.
Малати смотрела на него молча. После — медленно кивнула.
— Не знаю, — согласилась она. — Многого не знаю, но знаю самое главное.
— И… что же ты знаешь? — с недоверчивым прищуром уточнил Каз.
— Что ты умеешь спасать, — пожала Малати плечами, да так, точно это это что-то само собой разумеющееся. — Даже если делаешь это не ради других, а ради себя. Даже если сам не веришь, что это добро.
— Ты ошибаешься во мне. Я не спасаю, — мрачно опровергнул он её слова, качнув потяжелевшей головой. — Я забираю то, что считаю полезным для себя. То, что принесёт мне выгоду.
И это нельзя назвать ложью, хотя бы не полной. Взращенная годами, образцовая нелюдимость дала сбой: ему нужен был кто-то рядом, — и в этом, опять-таки, вина всецело на Инеж, он только поддался ей и дал этому произойти — а новость о не состоявшейся судьбе девушек «Зверинца» попалась ему на глаза слишком удачно. Слишком вовремя.
Но Каз, неожиданно, почувствовал себя поистине живым. Без маски. Только настоящий он — уставший, загнанный, живой.
— Тогда почему ты так заботишься о нас? — филигранно парировала Малати, знающая, куда и как нажать, в каком направлении двигаться. — Почему беспокоишься, когда мы собираемся в «Клуб Воронов» сами? Почему с таким остервенением нападаешь на любого мужчину, который посмеет к нам приставать?
Фыркнув, — чересчур наигранно, наверняка Малати тоже это подметила — Каз не нарочито отвёл взор.
— Защищаю свои инвестиции, — и ещё тише, самому себе не веря: — Ничего личного.
Смешок Малати, мягкий и ласковый — как пощёчина всем его усилиям сохранить остатки того, чем некогда так кичился Грязные Руки.
— Значит, я просто не буду частью твоих инвестиций, — не бесхитростно ответила она, до последнего сдерживающая беззлобную усмешку. — Я буду тем, кто есть, и тебе придётся с этим смириться.
Он всё ещё не смотрел на неё. Стеклянный взгляд завис на мелких щербинах на полу, как бы выискивая что-то, чего там быть не могло. И вдруг та иллюзия стоицизма спала, исчезла, как наспех сдёрнутый портьер, и в чернильных глазах Каза проскочила неудержимая печаль, усталость от всего и вся, жажда вернуть то, что утеряно, что уже не вернуть.
Он обнял себя за плечи, как сделал бы ёжась от холода, которого в летнюю мглу и не чувствовалось, и вновь сотряс шаткое молчание тяжёлым вздохом.
— Почему я, Малати?
Вопрос на сотню. На тысячу. На миллион. Бесконечность.
Он не успел задать его Инеж, хотя порой до одури хотелось, но ему бы все едино довелось снова услышать оды о его фантомной доброте и выкупе из «Зверинца». А Каз бы отрицал, мучимый тем, что другого ответа он не получит.
Малати улыбнулась ему. И почему-то в улыбке той таилось нечто грустное.
— Я сама не знаю. Просто… ты, — буднично молвила она. — Сердце ведь не спрашивает нас, выбирая, кого нам любить, и порой мы и сами не понимаем его выбор. Разве не было в твоей жизни чего-то такого?
Было. Конечно, было.
Каз ковал в себе сталь, чтобы позднее без сожалений отвергать всё прозаическое, чтобы искушение пожить обычным человеком смогла подавить необходимость возмездия.
И потому, став старше, проверив ту сталь на пробу, он не единожды спрашивал себя…
…как так вышло, что я влюбился в тебя, Инеж?»
Каз вздрогнул, и судорожно мечущийся взор пал на ладонь Малати, аккуратно улёгшуюся на его руку. Что это было? Отголосок старой фобии? Нечто другое, что-то, что он давно забыл, давно не чувствовал? Что-то подавленное, но объявившееся снова?
— Ты можешь меня принять, а можешь оттолкнуть, — Малати внимательно посмотрела на него, стиснув его руку чуть крепче. — Выбор за тобой, Каз.
Принять. Оттолкнуть. Она так легко говорила о таких вещах.
Принять. А как принять, когда, глядя на неё, он думал о другой? Как принять, когда он смотрел на то, как кочевал перламутр луны по бронзовой коже Малати, а вспоминал огненные лучи солнца, ластившиеся к распущенным волосам Инеж, которые он погодя немного методично заплетал в косу? Когда он не отпустил, жил тем, что было раньше, много лет назад?
Но тогда восставал резонный вопрос: почему он не спешил оттолкнуть?
«Ты нужен мне, Каз».
«Я хочу, чтобы ты был со мной всегда. Ты всегда будешь нужен мне, Каз. Это неизменно».
Рука Каза несмело, словно он в любую секунду одумается, передумает, стиснула маленькую тёмную ладонь в ответ. Без слов. Как согласие, принятие. Немое «и ты мне» на её признание.
Он больше не нужен Инеж. Он мог сколько угодно утешать себя тем, что она исчезла вовсе не потому, что разлюбила его, не потому, что он разочаровал её, не справился, но неумолимая реалия налицо: она уже никогда не вернётся, а он уже никогда не увидит её. Вполне вероятно, что Инеж давно полюбила другого, связала себя и его красивыми обещаниями, готовилась создать семью, которой у неё не было бы с ним, может, уже нянчила с этим человеком своих детей. Как ни называй, а правда едина: всё то, что принадлежало ему, — вся её любовь, всё её тепло — с большей вероятностью Инеж отдала другому.
— Малати… — прохрипел Каз.
А Малати до ужаса напоминала её. Удобно, пусть и эгоистично.
Но это нисколько не эгоизм. Обыкновенная честная сделка: его любовь взамен на то, чтобы носить чужую личность, пускай и неосознанно, пускай эта часть сделки и не будет упомянута вслух. Он ведь жил когда-то, неся бремя возмездия и не веря, что когда-нибудь его отчуждённость от всего людского так выверенно низвергнет один человек. Он ведь жил когда-то, не веря, что Инеж примет его, не веря, что из обломков себя-прошлого ему удастся выкроить мужчину, который будет достоин её, которого она полюбит.
А он оказался достойным. А она полюбила. Не за, а вопреки.
Быть может, вразрез всем зло рокочущим сомнениям Малати окажется его вторым исцелением? Заполнит ту пустоту, которую оставила до неё Инеж, залатает его раны, поможет собрать руины его повергнутого ветхого мира и сама же в нём останется, чтобы он больше никогда не томился в одиночестве.
— Я могу считать это за «да»? — донёсся до Каза глухой шелковистый голос.
И он кивнул. Дёрганно, лихорадочно. Так, как если бы разум и тело действовали не согласовывая те действия друг с другом.
Если у него и был типаж, то очень странный: сулийские девушки, выкупленные из «Зверинца».
Каза ли вина, что они так схожи? Что они остервенело рвали по шмату от его брони, которую он норовил удержать, что баюкали его внутренних демонов своей миловидной простотой, становились домом, в который засевшему в нём брошенному десятилетнему мальчику так хотелось заселиться и свернуться, как у кротко трещавшего огня в камине?
Каза ли вина, что они так идеальны для его огрубевшей души?
— Пусть… — слетело скомкано с его бледных губ, после чего он ненадолго запнулся.
И тут же, взяв себя в руки, отогнав то стылое забытье прочь, Каз деликатно, практически с чуждой для бандита джентльменской галантностью притянул Малати к себе за тонкую тростниковую ручонку.
— Пусть будет так, — еле слышно.
Между ними отныне едва ли существовала дистанция. Ладонь Малати в его хватке — новое начало, новое будущее, новая тропа (и даже зная, что это невозможно, Каз так отчаянно хотел верить, что она будет лучше старой).
Его последний шанс выправить искривлённую дорожку, залечить раны, которые за пять лет так и не зажили. Кажется, что только больше раскрылись.
Нет, Каз не предавал никого. Не забывал. Уж на нём — везде, не оставляя живого места ни на избитой плоти, ни на сломленной душе — помнить обо всём высечено пожизненным приговором. Он просто искал выход из этой тюрьмы, искал того, кто сможет его вытащить. Ему ведь тоже горестно от того, что этим «кто-то» окажется вовсе не Инеж, а другая девушка.
Каз не предавал. Он просто шёл дальше, как и привык это делать ещё в те годы, когда он вёл команду в Ледовый Двор.
Инеж не осудит. Инеж поймёт. Инеж простит.
А вот он себя — нет.
Рука, удерживающая длань Малати, стремглав разжалась, ставя конец тому, что едва успело начаться. Каз отдёрнулся, резко шагнул назад, встречая её растерянный встревоженный взор, и спешно отвернулся. Как от прокажённой. Как раньше, бывало, он делал это, когда невмочь становилось терпеть долгие прикосновения без перчатки, и даже дыхание, сбитое, неравномерное, вторило тем ощущениям. Жаль, что дело было вовсе не в давнем отторжении к тактильному контакту.
Он сжал кулаки так сильно, что ногти впились в ладони. Привычная боль, почти утешительная в своей резкости, в своей правдивости.
— Уходи, — наконец вынес Каз вердикт.
Ему не надо оборачиваться, не надо гадать, какую реакцию воспроизвело на неё это слово, чтобы понять: Малати ошеломлена. Разбита. Из-за него.
Он проклят помнить. Он проклят быть тем, кем был. Проклят прошлым.
— А как же то, что было только что? — не сразу спросила Малати, и в некогда мягком голосе проскочила жалящая стужа зимнего ветра.
— Ничего не было, — резко рявкнул Каз. — Забудь обо всём. Ничего не было. Я ничего не говорил. Уходи, Малати. Оставь меня!
«Оставь меня утопать в моей боли. Я не хочу из неё выныривать».
— Не было? — переспросила она так, будто он осмелился непозволительно поглумиться над ней. Но почему будто? Он в самом деле страшно слукавил. — Ты принял меня, моё признание, а потом сразу отверг, Каз. И ты хочешь, чтобы после этого я вела себя так, будто ничего не случилось? Будто ты не сделал мне больно после того, как я открылась тебе?
Бессильно проворчав что-то, Малати дёрнула головой. Каз понял это, не оборачиваясь, слыша, как стукнулась о её плечо длинная коса.
— Я не позволю тебе так обесценивать мои чувства, — апатично продолжила она, сцеживая все муки, которые он оставил своим поступком. — Я буду рядом как твой верный друг или сестра, буду той, кому ты сможешь рассказать свою боль, если она примется тебе досаждать, но я не дам тебе ранить меня из-за этой боли. Я не дам тебе повторить то, что только что случилось. Я буду с тобой только если ты сам впустишь меня. Или никак.
Каз стиснул челюсть до ломоты, и нечто зверское проскочило в нём, нечто, что ударило его похлеще заехавшего в лицо увесистого кулака.
«Я буду с тобой только если ты снимешь свою броню, Каз Бреккер. Или не буду совсем».
Что за дурная привычка у сулиек ставить его перед выбором? Что за тяга требовать от него чего-то, что будет выше его сил отдать взамен на нечто столь болезненное, как их любовь?
Но Каз, отравленный ядом придушенной ярости, всё равно прекрасно знал: это он виноват. Он пренебрёг когда-то Инеж, а теперь пренебрёг ещё и Малати. Неудивительно, что они обе считали, что не могли безвозмездно даровать ему себя, что имели полное право потребовать у него чего-то, чтобы он искупил свои грехи перед ними.
Он должен был оттолкнуть её сразу. Отвергнуть её признание. Не брать за руку. Не молчать.
Даже если допустить, что не было его холодной просьбы уйти, не оборвал он всё, что только принялось получать вполне ясные очертания, то что бы вышло из этого союза? Каз знал, что не смог бы вынести, прояви в таком случае Малати хоть что-то, что сильно отличило бы её от Инеж. Знал, что, глядя на неё, всегда будет с горечью подмечать в уме, что с чёрными глазами ей было бы лучше, чем с серыми.
Так не лучше ли избавить её от этих страданий, пусть и поздно, пусть и уже натворив дел?
— Мне жаль, Малати, — холод и раскаяние удивительным образом сплелись в его скрежете, но Каз так и не обернулся к ней, не посмотрел, и говорил с какой-то резкостью, словно спешил поставить точку на их разговоре. — Мне жаль, что ты нашла во мне что-то, что я не смог вовремя отгородить тебя от себя. Мне жаль всех, кто когда-то проникся ко мне чувствами. Считай, что сейчас я спасаю тебя. Правда спасаю. Не ради собственной выгоды, а ради тебя. А теперь уходи. Сделай вид, что ничего не было, как бы сложно то ни было.
И тишина, хрупкая и пугающая, вновь осела между ними.
Каз не слышал её шагов: ни громких, ни тихих. Но чувствовал.
Услышать он смог лишь хлопок двери — единственное доказательство того, что он был не один, что всё всамделишное от начала до конца, и вторым признаком, пожалуй, будут мимолётно брошенные в его сторону отстранённые, осуждающие взгляды Малати.
И тогда остатки сознания хрустнули, будто жухлые листья под тяжёлым каблуком. Пространство изломлено, искажено, как испитое тело под гнётом вины.
Весь шум, вся боль, весь страх — всё провалилось в абсолютную пустошь.
Внутренние демоны, которых он старательно держал на узде, пока те злостно клацали клыками по воздуху, вырвались и понеслись по округе, и Каз, поддавшись им, превратившись в разбитого сломленного зверя, в вихре неистовства перевернул стол. Бумаги, канцелярия — всё с шелестом и грохотом, полетело на пол. Банка чернил разбилась вдребезги, иссиня-чёрная субстанция растеклась по дощечкам кляксой.
Так вот, каково оно — быть живым. Быть диким. Быть сломанным и не скрывать того.
Чувствовать, что внутри шло своим чередом обрушение.
Каз не заметил, как оступился, как ноги перестали слушаться и, не удержавшись, рухнул на колени, на круг из небрежно разбросанных бумаг. Воздух был вязким, мутным, будто сотканным из слёз, которые он не позволил себе пролить.
Каз склонился так низко, что касался лбом пола. Дыша тяжело, судорожно, как будто каждый вдох сдирал по шмату кровавого мясца от саднящего горла, он упал на бок тряпичной куклой, пачкаясь в пролитых чернилах, но не обращая на то никакого внимания. Недолго лёжа так, Каз задрожал как от холода и обхватил себя за плечи, чтобы тут же, желая стиснуться, стать меньше, исчезнуть, сжаться в позу эмбриона.
Инеж обещала, что всегда будет рядом, чтобы утихомирить его боль, даже если он сам примется о ней старательно и упёрто умалчивать. Обещала, когда он снова не справился после попытки излечиться от страхов, когда напился и обвинил себя в трагичной гибели Отбросов. Тогда где она? Почему не рядом с ним, когда он так открыто, не скрывая того, страдал, если так храбро обещала ему? Где она, когда он впервые за столько лет позволил себе рухнуть, когда особенно остро нуждался в ней, её голосе, её касаниях?
И кто-то, у кого ни плоти, ни имени, но кто фамильярно засел в его голове, шептал змеиным шипением: «из-за тебя».
Это он отпустил её. Он не поборолся. Он выбрал единым верным решением увести Инеж из Керчии, чтобы она жила без воспоминаний о нём.
Сейчас, когда все мосты безвозвратно сожжены, Каз ловил себя на осознании, что доселе у него была целая сотня возможностей решить эту проблему иначе, чтобы никогда не отпускать её, чтобы никогда не держать в памяти непроницаемый взгляд, полный немого прощания, никогда не знать на собственном опыте, каково это — самому оттолкнуть то единственное, что могло исцелить, могло спасти. Но он не поборолся за неё, дал уйти, позволил оставить его.
— О святые, господин!
Каз не вслушивался в сбивчивый говор над собой, не сдвинулся, услышав, как отворилась дверь, и даже не догадывался, сколько прошло времени с той минуты, как он немощно развалился на полу.
В том, что что-то тараторившей и старавшейся поднять его на ноги была именно Ситара, Каз не сомневался (кто же ещё обращался к нему с почтительным восторженным «господин», когда он того ни разу не требовал?). Не очередное ли проклятие, что даже в такой плачевной оказии рядом с ним фигурировала сулийка? Не проклятие ли, что из-за одной он страдал годами, из-за другой позволил вырваться наружу всей скопившейся боли, а другая застала его в таком ничтожном положении?
Казу хотелось и её попросить уйти. Каз молчал.
— Ну же, господин, — беспомощно взмолилась Ситара, дёргая его за плечо, стараясь приподнять. — Давай же. Что с тобой случилось? Чем я могу тебе помочь?
«Сотри мне память», — чуть было не принялся он просить её вслух.
«Заставь забыть о ней. Помоги мне больше не помнить».
Но Каз знал: это не в силах Ситары. Не в силах ни одной из семнадцати девушек, с которыми он пять лет жил в этих стенах.
Он знал, что надо подняться. Стряхнуть с себя ту слабость невидимой пылью. Надо, как всегда, собрать осколки самого себя воедино, склеить их трясущимися руками и жить дальше, продолжить двигаться. В конце концов, он не нужен Инеж, но нужен всем, кто жил в этом доме. В конце концов, он Каз Бреккер, Грязные Руки, один из многочисленных палачей Бочки, который не давал себе право падать дважды.
Но не сейчас.
Сейчас он лежал в окружении клочков скомканной бухгалтерии, разлитых чернил, окрасивших белую рубашку в грязно-чёрный, и обрывках прошлого. Сейчас его чахлую тишину нарушал шёпот июльского ветра, царапающего по древесине половиц, и сбитое дыхание где-то у уха.
Ситара, что бывало редко, позвала его по имени, но имя уже ничего не значило.
Каз не шевелился.
Не отвечал.
Не смотрел на неё.
Наверное, не дыши он, и она бы приняла его за трупа.
И, возможно, впервые за последние годы, если не считать его пьянки в «Клубе Воронов», Каз уступил себе в порочном рвении утонуть в бездне с головой.
* * *
Когда-то ровная идеальная дорожка искривилась и очертила шероховатую линию в тупик. Может, это случилось в тот день, когда безжизненно взирающего на седое небо Джорди жадно уволокло море, пока он испуганно трясся на возвышенности, думая, что надо бы спуститься и закрыть брату глаза. Может, в другой, когда он под чужой личиной привёл Инеж к каравану и высекал в немоте угрозы, порождённые бесконечным стремлением отвадить от невзгод дальней от мирной сулийской степи страны. Может, это произошло вчера, может, сегодня. Может, дорожка и вовсе была кривой с самого начала, а он и не замечал в своей скально-нерушимой раковине. Быть может, он сам кривил её всё больше и больше. Тогда, когда отказался бороться за Инеж и просто сдал её родне, поставив опротивевше-жирнющую точку на всём (и в первую очередь на них). Тогда, когда отверг предложение скорбно улыбающегося ему Джеспера перебраться в Шрифтпорт после свержения правительства, хоть явственно и ощущал диковинное нежелание оставаться одному. Тогда, когда приволок себя к «Клубу Воронов»: побитому, перевёрнутому, но все едино связывающему его с прошлым. События наслаивались один на другой, путались, как неправильно раскиданные по доске шахматные фигуры, но Каз помнил, как прогулочной поступью блуждал меж побитых столов, словно бы сознание не участвовало ни в одном действии, как обозначил в уме, будто невзначай, что собственные шаги чудились в глуши зала чем-то запредельно оглушающим, а затем молчаливо сел на одиноко выставленный в центре игорного дома стул. Взгляд — невидящий, остекленевший, расфокусированный — вперился куда-то вдаль, как если бы ему удалось хоть что-то рассмотреть во мраке помещения, если только не считать вальяжно спадающую в ленте жемчужного лунного свечения пыль. Тишина в ту ночь была громкой — даже слишком громкой по меркам вечно шумно живущего Кеттердама. В такую можно рухнуть на пол и засмеяться: оглушительно, надсадно, отрешённо. Всё равно никто не услышит. Всё равно в этой сардонической прозе некое обожествлённое тварьё вплело ипостась безумца именно ему, хоть и была целая сотня на выбор. Каз предпочёл молчать. Немудрено, что тогда он потянулся к бутылке джина. Неосознанно, почти на автоматизме, как будто вся последовательность действий заранее за него продумана и одобрена — разумом, телом, брешью в прорехах окольцованных рёбер. Оставалась лишь реализация. Ощущения в «Клубе Воронов» чуткие, жуткие. Будто сам игорный дом — этакий громоздкий вакуум, за сводами которого не существовало никаких звуков, но внутри громкость карликового изувеченного мира парадоксально поставлена на максимум. И это так странно, так — что контуженное сознание силилось почувствовать в полной мере — страшно. Слышно, как пыль оседала на пол, как противно скрипели механизмы протеза, — смазать бы — как бежало время. Куда — не поймёшь. Гранённый стакан стукнулся о стол с грохотом взрыва. Джин — вязкий, терпкий, бесстыдный в своей дешевизне — потёк на дно с журчанием керосина: чтобы горело больше. Сильнее. Сожгло всё. Может и его* * *
— Вы когда-нибудь видели Каза таким? — Он как будто стал совсем другим человеком. — Да, даже улыбнулся, пожелав нам с Альвой доброго утра. Я и не знала, что он так умеет! Сегодня точно снег пойдёт. — Джель, я так за него счастлива… — Не думала, что его девушкой окажется сулийка. Нет-нет, девочки, вы не подумайте! Я против сули ничего не имею, вы классные, но просто я думала, что если Каз и выберет себе пару, то это будет керчийка. — Лати, а ты чего там как не родная? Устало вздохнув, Малати подняла ничего не выражающие сизые глаза на рыжегривую Саррену, а затем, подойдя, взглянула на уже до этого увиденную ею картину. Каз, наверное, и не догадывался, что они гурьбой прошли за ним и его внезапной пассией и теперь наблюдали за всем издалека, а, может, сейчас ему было всё равно на это. Пару дней назад в Клёпке объявилась ещё одна сулийка — кажется, её звали Инеж, если Малати не изменяла память — и, судя по реакции Каза, по его поведению, они с ней были не просто знакомы. Как бы то ни было, кем бы она ни звалась для него в прошлом и настоящем, а с той поры его хроническая угрюмость дала осечку, ворчать он стал куда меньше, но и проводить с той незнакомкой время он стал больше. Потому сегодня, сославшись на важные дела, Каз ушёл из Клёпки, взявшись с ней за руки. Теперь же он, как никогда умиротворённый, спокойный, счастливый, спрятавшийся от всех и вся у небольшого пруда, обрамлённого низкорослой зеленью, лежал головой на коленях Инеж, обняв её ноги, пока она ласково перебирала его волосы. Малати задержала на них взор. — Я рада за него, — только и вымолвила она. Конечно, рада. Она обязана быть рада, даже если некогда мечтала стать той самой, которая станет для Каза причиной быть счастливым. Она же обещала. Обещала быть ему другом, быть сестрой. Она не смела поступить с ним иначе. Но другой вопрос, назойливо саднивший, как ржавый тесак по и без того гудящему виску, напрашивался сам собой: где была Инеж все эти шесть лет? Почему оставила его? Почему не возвращалась, когда Каз страдал, а теперь вела себя с ним так, словно ничего и не происходило? Как можно было бросить человека на долгие годы, заставить его изнывать от тоски, а после объявляться в его жизни без предупреждений и возвращать когда-то отобранную любовь? Малати вздохнула. И, не выдержав, улыбнулась. Нет, она счастлива за Каза. Счастлива за то, что он нашёл ту, кто вытащит его из бездны, пускай ею и стала другая. — Пусть они больше никогда не расстаются, — шепнула Малати, непоколебимо уверенная в своём желании, в своих словах, и лёгкое веяние тёплого ветра, точно услышав её просьбу, точно не пропустив мимо ушей, прошмыгнуло, развевая выбившиеся из косы чёрные пряди. В конце концов, в их мире существовали истории, которым они знали только кульминацию, а начало для них оставалось в тумане.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!