Серия 12. Немного о вечном

18 декабря 2025, 14:26
      «Я, кажись, кое-что понял.       Мысли мои вертелись в голове, не давая и секунды покоя.       Покой нам только снится, как говорится.       Но так вот — негатив.       Сижу я, значит, такой читаю, смотрю видео, слушаю радио, слышу чей-то разговор и вуаля — всё одно и то же.       Все говорят и думают только о своём — больном. Не так чтобы эта мысль несла в себе идею оригинальности, нет-нет, я не претендую на звание первооткрывателя, но, посудите сами, фикбук: популярно только порно. Короткие мини-рассказы о жёстком пореве. Желательно, чтобы ещё были задействованы BTS, можно ещё этих ребят сюда сунуть, Stray Kids, — всё едино. И такая печаль берёт — слог сухой, короткий, часто пустой, даже так: пустота является неотъемлемой частью творения. И, конечно, здесь стоит расстроиться или же, наоборот, возмутиться. Дескать, как так — как же красота и богатство языка? И неважно какого. В любом языке есть глубина, только вот автор и читатель не всегда могут достать до этой глубины.       И да, выглядит так, словно это порицание и суждения, якобы мои бо́ле глубже и претендуют на Литературу — да-да, с той самой большой буквы.       Но, нет.       Я тут про другое.       Я тут про своё озарение.       Я про боль души или брешь внутреннюю, что не даёт жить в сознании. Именно — в сознании.       А живётся только в фантазии. И это есть хорошо.       Вот возьмём порево на Фикбуке, можно и на Ваттпаде — читают? Читают. Ставят лайки? Ставят. Добавляют в библиотеку? Добавляют.       А почему?       Вопрос с несколькими ответами.       Во-первых, это, конечно же, потому что все тупые, деградируют и прочее, и прочее.       Но нет: такое «во-первых» — мысль дохлая и несёт в себе аромат обиды и боли.       Это к психотерапевту.       А вот то самое «во-первых» — это первый слой нагноившейся боли. Кто у нас умеет и знает, что такое секс? Написал — и сам засмущался.       Я вот не знаю, что такое секс. Могу предположить, что это что-то, что возвышает человеков в их слиянии. Только вот «слияние» звучит так метафизично и так далеко, что проще свести всё к физису. Так сказать: есть отверстие, и «мы» его заполним.       А как же душа, спросите вы? Хотя, может, и не спросите.       Но так я отвечу, даже если меня и не спрашивают.       Душа.       Хм, душа…       Так, с душой пока тоже не ясно.       Но так вот вернёмся к первому «во-первых». Я хочу сказать, что слияние — возможность принять мир другого. Свой мир принять сложно, а другой выглядит иначе, пахнет по-другому, так картинки замерли в калейдоскопе ярко-блестящих кадров. Туда что-то тянет: туда хочется обниматься, туда хочется возвращаться, там хочется остаться.              Именно так — остаться.       А, во-вторых, почему же такая популярность шаблонов и клише? Да потому что так проще. И проще не от ущемления и обеднения, а оттого, что неизвестность страшна.       К тому же, кто из нас разобрался с такими классическими тропами, как мои отношения с мамой, папой, сестрой, братом, кучей родственников, друзей, возлюбленных, работой, учёбой, взрослением?       А посему клише — спасительная пилюля, чтобы по одномиллиардному кругу шагать и шагать до тех пор, пока не проклюнется что-то своё.       А своё — это дорого стоит.       Поэтому, когда своё, — то мало зрителей, мало читателей, мало друзей, мало окружения. Ты один.       Что там у нас Ницше про это говорил? «Чтобы жить в одиночестве, надо быть животным или богом, — говорит Аристотель. Не хватает третьего случая: надо быть и тем и другим — философом».       Когда проклёвывается душа, то сей момент бывает не замечен никем, кроме самого «роженца».       И вот тогда-то наступают тёмные времена — ведь по-старому не получается больше жить, а с душой — хрен пойми как жить.       Так и начинается путь длиною в хуево временное время.       Посему клишированное клише — вещь благая. Смотреть на это надо с ракурса наблюдателя, а не судьи, — тогда и не будет ничего “подгорать”».              — Ну, что скажешь, Белт? — на меня смотрят глаза моего младшего брата, который когда-то не доставал мне до груди, а теперь же это высокий, мускулистый мужик.       — А что ты хочешь от меня услышать, Гастон? — я почесал свой лоб; так часто у меня чесалось между глаз.       — Ты же служишь церкви, мне нужен твой святой взгляд, — если бы я не знал Гастона, то подумал бы, что он издевается надо мной, но Гастон был просто Гастон — не умел он издеваться.       — А это тут каким боком? — Гастон постоянно говорил, что я служитель церкви, хотя мои отношения с ней я завершил почти что пятнадцать лет назад.       — Да потому что ты на всё смотришь под другим углом.       — Все смотрят на всё под своим углом, — у меня разболелась голова, хотелось уже, чтобы Гастон завершил свои философские мысли и свалил в другую комнату.       — А мне интересен твой угол, — упрямо продолжал он.       Я посмотрел на него и понял, что, как и в детстве, он от меня не отстанет, хоть помирай.       Эх.       — Пустой, — начал я, и глаза Гастона загорелись. — Пустой, как ты сказал, текст какого-то автора… Так вот, разве это же нехорошо? — я посмотрел на Гастона, и он по старой привычке кивнул, якобы соглашаясь. — Пустота — это хорошо, хотя бы потому, что там может что-то появиться. А если поле, которое автор создаёт своим творением, с его обилием букв и знаков всё равно остаётся пустым, но при этом круг почитателей у него обширен, то это, на мой взгляд, или веяние времени и актуальной болячки, или запрограммированная симуляция, по которой просто роботы без души ходят и пытаются социализироваться. Хотя бы через такой вот текст, — моя голова горела, и я понял, что дальше я просто не осилю этот диалог.       Гастон уже понял, что моя старая мигрень не даст ему и дальше меня пытать, тяжко вздохнул и произнёс:       — Белт, давай ложись спать, я тебе сейчас таблетку принесу, — всё-таки у меня был заботливый младший брат.       Я лежал в кровати, таблетка была выпита час назад, и только сейчас стала действовать.       Как же я не любил свою головную боль.       С той памятной ночи, когда я сидел на подоконнике, у меня и появилась моя мигрень.       Когда мне исполнилось двадцать пять лет, я ушёл в семинарию. Не мог я жить в миру, пытался — учился в универе на физмате, но социальная жизнь мне была в тягость: посиделки в компании утомляли, шумные гулянки только ещё больше создавали головные боли, а с девушками мне было скучно.       Я не был монахом, но отношения с прекрасной половиной человечества оказались для меня куда более пресными, чем я себе мог вообразить, когда мне было пятнадцать.       Начитавшись кучи романов, я верил, что обязательно встречу ту самую.       Но та самая не встречалась, а встречались просто девушки. Не думаю, что и для них я был каким-то особенным — скорее даже скучным и душным очкариком.       Увы, но весь рост ушёл в моего младшего брата, впрочем, не только рост. Красота его физии порой вызывала у нашего семейства неподдельное удивление: каким таким образом у наших не самых красивых, честно говоря, родителей мог появиться такой сын?       Вот и я не понимал и даже как-то завидовал, но в скором времени зависть моя как-то сама собой прошла, оставив только лёгкий привкус пресности моего бытия.       Гастон, в отличие от меня, девушек любил, и девушки любили его. Странно, конечно, что в своём тексте он сказал, что не знает, что такое секс, но тут дело такое: Гастон выражался порой совершенно неясно для меня, смысл он вкладывал иной, и поди догадайся, что он там хотел сказать.       А сказать он хотел многое. И услышать он тоже хотел сразу, а лучше ещё — вчера.       Его любимым собеседником в моменты, когда к нему приходили его думающие ноэмы, увы, был я.       За годы, что мы с ним взрослели, а затем уже просто дружили, Гастон успел мне вытрясти все этажи моей бледной души и моего иссохшего мозга.       Он был приставуч и дотошен, чем вызывал во мне приступы мигрени и раздражения.       Благо мы с ним жили раздельно, и он появлялся в моей жизни не так чтобы часто, но вот зато неожиданно.       Прям как сегодня.       Когда я уже собрался было погрузиться в чтение великих трудов русских классиков, у порога моей квартиры образовалась его высокая фигура.       Он молча протянул мне листок с его надписями и уставился на меня пытливым взглядом.       Я тяжко вздохнул и простёр свою длань, дабы взять этот его манускрипт.       Но голова моя резко заболела, что и явилось моим временным спасением от допроса-расспроса Гастона.       Так вот, лёжа в кровати, я смотрел в открытое окно. Была летняя тёплая ночь. Пахло листвой и свежестью: буквально пару минут назад закончил лить летний ночной ливень, который и принёс этот волшебный аромат в мою комнату.       — Белт, не спишь? — в комнате было темно, но фигуру Гастона я разглядел чётко перед своей кроватью.       — Если собрался ко мне в кровать, то я тебя в окно выброшу, понял? — Гастону было тридцать семь лет, он весил сто тридцать килограммов и ростом был сто девяносто семь сантиметров; от того милого маленького мальчика, который любил спать со мной в обнимку в детстве, осталось только его дурацкое желание спать на моей кровати.       — А где мне спать тогда? — удивлённо проговорил он.       — В другой комнате, — с раздражением отвечал я. — Тебе что, пять лет, что ли, Гастон? Вали в свою комнату, — грубо бросил я и накрылся одеялом с головой.       — Вот и хорошо, значит, у тебя голова прошла, — я не видел его лица, но точно знал, что он лыбился.       — Вали к себе, Гастон, я не шучу, — да, я не шутил, только вот Гастон был тупой младший брат даже в свои тридцать семь лет.       — Не-а, не пойду, я поговорить хочу, — Гастон был не пробиваем, чем меня и бесил.       — А я не хочу говорить, я хочу спать, — мои отчаянные попытки спасти свой сон рушились на моих глазах.       — Так ты уже говоришь со мной. Да ладно тебе, Белт, я же знаю, что ты тоже хочешь поболтать, — нет, я не хотел болтать, но Гастон был Гастон, а посему ему было просто фиолетово на моё нежелание.       И почему он вырос таким эгоистом?       — Ты почему такой эгоист? — не преминул я у него спросить.       — Потому что я в семье младший, это вы с родителями виноваты, — Гастон тем временем весело мне отвечал, уже понемногу перемещаясь в тёмном пространстве к ногам моей кровати.       — Нет, Гастон, это потому что ты мелкий засранец, свалил с моей кровати! — я его пнул, и Гастон упал на пол.       — Больно же, — обиженно пробубнил он.       — А нефиг лезть, когда тебе сто раз сказали не делать этого.       — Не преувеличивай, не было никаких сто раз, — о боже, он точно меня не оставит в покое.       — Так, Гастон, что у тебя случилось? Ты же так прекрасно не навещал меня целых полгода, мог и дальше это продолжать, зачем нарушил мой одинокий покой? — я уже понял, что Гастон даже на полу согласится спать, лишь бы донести свой оригинальный трюизм.       — Белт, почему у тебя разболелась голова? — Гастон смотрел на меня с высоты своего роста; я не видел его глаз, но мне стало очень грустно.       — Ты же уже догадался? — как бы я хотел всё вернуть назад.       Я поднялся, встал рядом с Гастоном и протянул к его лицу руку.       — Когда? — хрипло проговорил он.       — Год назад.       Послышался тяжёлый, свистящий выдох.       — Целый год, — голос Гастона звучал глухо, даже как-то немного прозрачно. — Целый год… — повторил он и продолжил: — Белт, почему ты мне не сказал?       — Ты же знаешь сам, что я не могу говорить. И какой в этом смысл? Я ждал, когда ты сам поймёшь, — хотелось плакать, но мои слёзы были высушены уже как полгода.       — Я не могу вспомнить, как это произошло, — Гастон опустил голову и уставился на свои руки.       — Это была авария. Ты был с родителями. Как мне сказали, что смерть у вас троих была мгновенной.       Гастон стал прерывисто дышать, ему не хватало воздуха. Хотя дышать ему больше не обязательно.       — А, а… — только и смог он сказать.       Я обнял его, и так мы с ним стояли рядом с моей одинокой и уже такой холодной кроватью.       — А родители? — Гастон смотрел в мой единственный красный глаз, который медленно стал открываться.       — Они ко мне не приходили, только ты. Только ты... — голова перестала болеть, глаз открылся полностью. — Где ты был всё это время? Я тебя не ощущал.       — Где? — Гастон отстранился от меня и подошёл к окну. — Где-то был, не могу вспомнить.       — Почему ты решил написать тот текст? — мне хотелось подойти к нему, но я застыл на месте.       — Текст? — еле слышно повторил за мной он. — Услышал его во сне, проснулся и написал.       Я смотрел на него. На своего любимого младшего брата, который навсегда останется для меня маленьким семилетним мальчиком, который бегал за мной хвостиком.       — И что теперь? — он не смотрел на меня. Окно было открытым, и его взгляд был прикован к кроваво-красной луне.       — Я к тебе подойду буквально через мгновение, и ты посмотришь в мой глаз, а затем луна заберёт тебя, ты растворишься.       Каждый раз, когда ко мне приходил кто-то, кто смог вспомнить, что умер, я говорил все эти слова.       Каждый человек, что встречался на моём пути, с тех пор как я сидел на подоконнике, причинял мне большие муки.       И это были нефизические муки, это были муки моей беспомощности.       Я был человеком, у меня были чувства, я не был скогу, который мог смотреть и наблюдать.       Ни мои попытки уйти к богу, уйти в церковь, спрятаться от всего этого — ничего не смогло мне помочь.       Люди умирали, многие из них не осознавали этого и бродили, и бродили по улицам, по квартирам, по домам, поездам, городам — везде я их встречал.       И один раз встретил Гастона.       Он тогда не осознал, что умер. Зато я это знал. Сердце моё было разбито. Мне ещё никогда не было так больно. Горечь момента, когда я хоронил его, боль осознания, что Гастон смотрел на меня и не мог понять, что он умер, — ломали внутри мои опоры.       Иногда я задавался вопросом: зачем же я тогда зашёл в шатёр, почему не послушал Гастона?       Я не подписывался под то, чтобы стать тем, кем я был. Мне хотелось это всё стереть и забыть.       За всю свою жизнь я не приобрёл ни одного друга, ни одной сердечной привязанности.       Одно сплошное одиночество. И только Гастон навещал меня.       И нет, я не возлагал на него надежд по спасению своего уединённого мира. Я даже, больше того, хотел, чтобы он не связывался со мной. Когда в шестнадцать лет у меня стала постоянно болеть голова, я впервые встретил человека, который умер.       Тётя Гузель была ровесница моей бабушки; в тот год она и умерла. Я вместе со своей семьёй присутствовал на похоронах. Но вот когда через неделю я поднимался по лестнице, то встретил тётя Гузель совершенно не мёртвую.       Никто не видел тётю Гузель. Видел я. И поделиться этим мне было не с кем. Так и началась моя далеко не самая безмятежная юность, а затем и зрелость.       Гастон замечал, что со мной что-то не так. И вот, когда мне уже было под тридцать, состоялся тот самый разговор, где я поведал о том, что вижу.       Гастон ни разу не перебил меня. Он молча выслушал, а затем вышел из моей квартиры и не появлялся в ней целых пять лет.       Пока не умерла его девушка. Тогда-то он и пришёл с просьбой. Он хотел услышать её. Увы, но его любимая ушла. Не было её рядом с ним. Не видел и не слышал её я.       Тогда же Гастон снова ушёл, послав меня куда подальше и сказав, что я просто конченный лжец.       И вот сегодня, когда Гастону было тридцать семь, он, наконец, пришёл ко мне так, как он приходил много лет назад, совершенно забыв все те годы невидения.       — Белт, я умер, потому что не поехал тогда с тобой, когда ты хотел меня забрать? — вдруг спросил он у меня, резко повернувшись и подойдя почти вплотную.       — Угу, — только смог я выговорить, мне было тяжело смотреть ему в глаза.       — И ты знал, что я умру? — но глаза Гастона не позволяли мне отвезти свой кровавый взгляд.       — Угу.       — Почему ты тогда не предупредил? — в голосе Гастона не было слышно ни отчаяния, ни злости, только его спокойный, такой тихий и родной голос.       — Тебе было восемнадцать, ты влюбился, а когда я приехал к вам, то ты не услышал меня тогда. Я тебе говорил: «Поехали со мной, прошу тебя, Гастон, поехали со мной», — Гастон неотрывно смотрел на меня, и я понимал, что он мне не верит. — Да, да, именно так, Гастон, твоя вера в меня угасла. Ты считал меня странным. Тебе нравилось со мной беседовать, но ты стыдился меня. Ведь я был непонятный: всегда молчал, а иногда резко вскрикивал, казалось бы, на пустом месте. Никто не мог понять, что со мной, и просто решили не обращать внимания на это. Да и я не сильно помогал вам в том, чтобы услышать меня.       Я протянул руку и сжал с силой запястье Гастона. Он не отдёрнул руку, а только как-то безвольно обмяк, положив свою голову мне на плечо.       — Я не могу поверить, что так с тобой поступил, Белт. Разве это я? Разве твой младший брат так смог бы поступить? — голос Гастона звучал мучительно хрипло. Мне стало его жалко. Моего младшего брата.       — Ты уже так поступил, Гастон, ничего страшного в этом нет, — гладя его чёрные, густые волосы, моя рука нащупала на его голове огромную дыру, в которую погрузились мои пальцы, трогая его мозг. — Тебе было больно?       — Нет, — его голос задрожал, и плечи стали приподниматься в беззвучном рыдании.       Когда свет красной луны проник в комнату и захватил часть пола и немного от высокой фигуры Гастона, мои руки постепенно перестали ощущать тёплый холод большого и мускулистого тела моего брата.       Стоя на полу босиком, я смотрел в открытое окно на серебряную луну, и больше не было никакого Гастона и больше не было никакого ярко-красного глаза.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!