11. Гайдзинка

10 апреля 2026, 16:59
      – Мальчики! Мой крик тонет в собственном хрипе. Падаю рядом с Итачи на колени, потому что ноги не держат моё оголтелое от ужаса тело. Только я хочу взять племянника за плечо, как замечаю огромный ожог, который очагом охватил его плечо, спину и лопатку. От созерцания этого ужаса меня отвлекает грохот падающей балки. Дом рушится на глазах. Огонь сжирает всё, каждую крупицу устоявшейся жизни. Фугаку и Микото уже не кричат. И я готов молиться богам в надежде на то, что Итачи и Саске не слышали предсмертные крики своих родителей. Наши родители умерли в тишине и покое. В окружении тех, кого никогда не любили, но были обязаны родить для продолжения рода. Но их смерть была тихой и ожидаемой, в отличие от того, что настигло моего брата и его жену. Мне удаётся подняться с колен лишь благодаря силе воли. Делаю несколько шагов в сторону и вновь застываю, открыв рот в безмолвном крике. В соседнем сугробе я нахожу Саске. Он выглядит спокойно, словно он просто спит. Успел ли он надышаться угарным дымом? Дышит ли вообще младший наследник? Однако я больше не нахожу в себе сил. Прислонить пальцы к его шее, чтобы прощупать пульс, – неисполнимая задача. Этим занимается Какузу, который просто отталкивает меня в сторону. Консильери, не боясь промокнуть, почти залезает в этот сугроб, вытаскивая из него малыша. Спустя минуту коротко и тихо говорит:       – Пульс есть. Жить будет. Несносная сиба-ину поскуливает из-за обгоревших ушей и лап, но всё равно вьётся вокруг Итачи, что не приходит в сознание. Собака не подпускает к нему никого, кроме меня, поэтому осмотр приходится проводить самостоятельно, пока не приедут врачи. Почему мне так легко смотреть на старшего племянника? Почему я не смог помочь Саске? От Итачи за километр воняет жжёным мясом, из-за чего желудок упорно пытается вывернуться наизнанку. Под треск огня приходит принятие конца. Он ледяными иглами пробирается под кожу. Я был рождён, чтобы умереть за старшего наследника. Но старший наследник умер за меня.

***

Между нами не было слов, только тишина, натянутая, как жила под кожей. Её дыхание пахло усталостью и солью. Я видел, как дрожат её пальцы, как в глазах плещется та самая опасность, ради которой живут поэты и гибнут империи. Я должен был остановиться сам, остановить её, но не смог. Мы тянулись друг к другу магнитами. Тихо, без замысла, без игры. Как будто всю свою жизнь мы шли к этому движению, не зная зачем. И когда наши губы соприкоснулись, во мне что-то умерло и тут же возродилось. Как будто кто-то ударил в грудь молотом, а потом насыпал в лёгкие звёзд. В момент этого соприкосновения я чувствовал, что жив. До боли, до света, до чёрной дрожи в пальцах. А потом Аморет как будто спохватилась, внезапно оторвалась. Посмотрела на хищника перед собой прямо, без малейшего страха. В её девичьем взгляде было всё: и жалость, и прощанье, и признание, и странное превосходство того, кто знает, что оживил мертвеца.       – Аморет, – прошептал я почти священно. Но она уже упорхнула из кабинета, не даря на прощанье ни слова. Дверь, что не хлопнула за ней, будто вдохнула тишину в комнату. Я остался стоять, заворожённый, лишённый более власти. Все вокруг будто сместилось на несколько градусов. Бумаги упали со стола, разлетелись, как белые птицы. Я шагнул назад, облокотился о стол, как о спасение, и вдруг понял: все эти годы я был камнем, и только сейчас, впервые, позволил себе стать живым. Впустил в лёгкие так много воздуха, что заболела грудь. Собственное сердце билось. Громко, неуместно, почти юношески. Смешно, как у мальчишки, который не умеет скрывать восторга. И я улыбнулся впервые за, может, десятилетие. Улыбнулся, потому что понял: слабость, боль, вина - все это и есть моя жизнь. И во мне, черт возьми, снова течет кровь. Я не спал. Ни минуты. Тело металось, как корабль без руля, а разум, как пьяный штурман, спорящий с ветром. Моя Аморет, чертовка, была повсюду: в стенах, в тенях, в запахе лаванды и вина. Я закрывал глаза и видел её, чувствовал её губы, тёплое дыхание, взгляд. Я всегда, после трагедии собственного сердца, отмахивался от этого слова, как от насекомого. Ты не должен любить, ты не можешь, не имеешь права. После всего, что произошло по твоей вине. А теперь любовь жгла меня под рёбрами, как клеймо. Я встал, прошёлся по комнате, потом снова сел, потом снова поднялся, будто тело искало выход, которого нет. Всё вокруг меня казалось чужим, непонятным. Моя комната, мой дом, стены в нём…и всё не то, всё слишком узкое, незнакомое, неприятно тихое. Сначала внутренний голос сдавленно шептал: ты окончательно сошел с ума. Потом кричал, иллюзорно разрывая ушные перепонки: она дитя, ребёнок. Она разрушит тебя, как весна разрушает лед. Но сердце моё стучало. Так громко, упрямо, будто давно ждало этой боли. Я пил воду, потом вино, потом снова воду. Я смотрел в зеркало и не узнавал себя. Почему…почему мой взгляд живой, острый, как у юноши? Я стоял посреди комнаты, прижав ладонь к груди, и вдруг понял: если Аморет сейчас вернётся, если просто откроет дверь – я не выдержу. Я не смогу более быть Мадарой Учихой, не смогу играть свою роль, не смогу контролировать. Вот оно – мое наказание за годы страшной, черствой жизни. Любовь, что опоздала. Любовь, которая не спросила, а можно ли. Я смеялся беззвучно, до боли в горле. Шторм во мне не утихал. И чем сильнее я боролся, тем сильнее понимал: утро придет, но уже не дарует спасение.

***

Я знал, что Аморет осталась в особняке. Я не мог выдворить её из поместья в ночи, слишком опасно, слишком живо ещё всё то, что случилось между нами. Я приказал выделить ей комнату в противоположном крыле, и оставил у входа Кисаме - одного из самых верных из приближённых ко мне людей. Все меры предосторожности, лишь бы не видеть её, не слышать звон её голоса, не ловить тени её шагов, когда та ходит по холодному мрамору. Не потому что не хотел её видеть, а потому что слишком сильно хотел. Надеялся, что хоть так уберегу девчонку от собственных греховных мыслей и от глаз… От глаз своих племянников. Саске и Итачи приехали на следующий день к полудню. К тому моменту я уже ждал их за обеденным столом: вино, чай, безупречная сервировка. Солнце било в окна, золотя стекло. Всё выглядело безукоризненно, как всегда…кроме меня. Итачи вошел первым. Спокойный, собранный, с безупречным незаинтересованным лицом. Вороненок, которому однажды суждено занять моё место по праву преемства. Саске, мой любимый племянник, зашёл следом. На лице, как и всегда, ленивое раздражение, за которым прячется усталость от чужих правил.       – Дядя, – кивнул Итачи. – Выглядите, как будто и не спали вовсе.       – Ночь была беспокойная. Документы, – коротко ответил я, откинувшись на кресле, – Садитесь. Нужно распределить дивиденды. Я говорил спокойно, даже чересчур. Как будто каждая фраза была камнем, под которым я прячу дрожащую руку. Саске бросил короткий, но чертовски острый, подозрительный взгляд:       – Что-то случилось?       – Нет, – сказал я. – Просто усталость. Он не поверил, конечно. Эта наша способность - чувствовать ложь, даже если ты произносишь её ровно, без единой трещины. Учиховское проклятие. Итачи поднял глаза, внимательные, с тем оттенком мягкости, который у него всегда появлялся перед тем, как сказать что-то неудобное.       – Можем отложить обсуждение, – предложил он. – Вы явно не в форме.       – Не нужно, – ответил я. – Всё под контролем. Слово «контроль» повисло в воздухе, как издёвка. Я заметил, как взгляд Итачи скользнул по столу к чаше с недопитым чаем, к скомканной салфетке, к моей чуть дрожащей руке, которую я сжал в кулак. Он ничего не сказал, но я знал: он уже понял, что что-то не так. Саске, наоборот, улыбнулся хищно, с излюбленной вольностью действий:       – Контроль, – повторил он. – Вы это слово любите, дядя. Каждый раз, когда его произносите, всё выглядит так, будто вы вот-вот его потеряете. Я перевел взгляд на него:       – Береги язык, Саске. Он у тебя один. Племянник лишь фривольно вскинул плечами:       – Просто шутка. Но за этой «шуткой» стояло чутьё зверя: он уже чувствовал запах крови. Мы говорили о цифрах, договорах, процентах, но я слышал только собственное сердце. Всё время ловил себя на мысли: а вдруг она вышла из комнаты? Вдруг Кисаме отвлёкся? Вдруг они её увидят? Каждый шаг по мраморному полу, каждый скрип за дверью отзывался во мне, как удар. Саске что-то спросил про активы, но я не расслышал. Итачи повторил вопрос, я кивнул наугад. И только потом понял, что весь мой контроль чёртова иллюзия. Я мог командовать войсками, рынками, целыми жизнями, но не своим упрямым сердцем.       – …доли в процентах, – говорил Итачи. Я кивал, не слушая, только считая шаги прислуги. И вдруг – крик! Французская речь, вперемешку с английской, пролетела сквозь стены, словно не чувствовала преград:       – Да отвали ты от меня, акулья морда! Этот голос, её голос. Такой звонкий, раздражённый, непривычно живой для моего дома. Я замер. Саске поднял голову. Итачи повернулся к двери. А за дверью шаги, быстрые, злые, как раскаты грома. Дверь в столовую распахнулась, и в проёме возникла Аморет. Лохматая, в халате с эмблемой клана, босиком, щёки пылают, глаза сверкают в поисках меня. За ней Кисаме, огромный, растерянный и с выражением человека, который предпочёл бы сразиться с десятью убийцами, чем с одной разъярённой девушкой.       – Я сказала, мне не нужен этот конвой! – кричала она, оборачиваясь на него. – Я не заключённая, чёрт вас возьми! Enlève tes mains de moi, espèce de monstre!       – Госпожа, я… Но я получил приказ!       – Приказ? – Аморет говорила быстро, слова вылетали как пулевые очереди: – Приказ не давать мне пройти по коридору? Что дальше?! Охрана в ванной?! Санузел под караулом? Наручниками пристегнёшь меня к себе?! Он вновь протянул к ней руку, но не чтобы схватить (не посмел бы!), а чтобы хоть как-то остановить её. Аморет отмахнулась от Хашигаке, как от назойливой мухи, и прошла прямо в зал. На мгновение повисла мёртвая тишина. Она увидела нас: Саске с открытым ртом, застывшего, будто статуя, Итачи и меня за столом, с бокалом вина в руке, который я даже не успел отпить.       – О, – сказала она тихо, почти мирно. – Обед! Кисаме метнулся в дверях, бледный, как смерть:       – Простите, господин, я… я пытался! Но она…девица эта прям между ног у меня проскользнула!       – Вон, – произнес я хрипло, сквозь зубовный скрежет. Приближённый исчез мгновенно. Аморет стояла посредине столовой. И, клянусь, выглядела она не как провинившаяся, а как человек, случайно вторгшийся в чужой кошмар. В мой кошмар. И все же в ней было что-то царственное, почти вызывающее. И я, глядя на нее, даже не мог вдохнуть. Воздух вокруг словно затвердел, стал стеклом. Хотелось сказать хоть что-то: впервые в жизни оправдаться или, по обыкновению, приказать, но язык будто прирос к нёбу. Саске первым подал голос, перейдя с японского на английский язык:       – Кто это?       – Это… – начал я и замолчал. В голове не было слов и имён, только: «femme fatale».       – Аморет Кюри, – представилась она сама. – Простите, что без приглашения. Я просто… не знала, что у вас совещание. Саске перестал ухмыляться так же резко, как начал. В его взгляде за секунду отразилось всё: недоверие, злость, презрение. Он будто не мог решить – раздавить девчонку, в которой чувствовал угрозу, или неуместно улыбнуться снова. Итачи не реагировал никак. Он только поднял на меня тяжёлый взгляд, как будто этим взглядом можно было измерить вину. В нём не было осуждения, только глубокая, непереносимая усталость, как у человека, которому известно слишком много, и всё это – о тебе. От всего случившегося я почувствовал, как во мне рушится привычное равновесие. Захотелось исчезнуть. Аморет тем временем подошла к столу, склонила голову к бокалу с моим вином, понюхала, морщась:       – Слишком кислое. Вы должны пить что-то получше, господин Учиха.       – Значит, вот она, да? – сказал Саске с той ленивой усмешкой, что всегда предшествовала неприятностям. – Та, ради которой наш уважаемый дядя не спит ночами. Та, о которой шепчется клан?       – Саске… – тихо сказал Итачи.       – Нет, подожди, – нервно перебил он, не отводя взгляда от Аморет. – Я просто хочу понять. Это она? Я молчал. Потому что любое слово стало бы моим признанием. Потому что в каждом объяснении звучала бы ложь.       – Ты кто, детка? И чего забыла тут? – хищно процедил Саске, показывая своё истинное отношение к девушке. Аморет стояла подле меня, чуть приподняв подбородок. Гордая девица с прямым взглядом. Но то была не дерзость, отнюдь. Скорее что-то врождённое, а быть может и приобретённое, будто она уже не раз стояла перед судом и всегда выходила живой. Израненной, но живой.       – Если вы хотите спросить, кто я, – сказала она холодно и без единой дрожи в голосе, – то лучше спросите у него. Саске усмехнулся. Но в этой насмешке была скрытая жажда разрушить:       – Я тебя помню. Ты та девка из группы по обмену. Француженка.       – Fille, gentil garçon, ta future femme, mais certainement pas moi, – злобно цедит Аморет в ответ на родном языке. Саске не сдержался, пришёл в чистейшую ярость. До того ему казалось, что Аморет ему дерзит на его же территории, в доме, где всё подчинено крови, имени, страху. Не понимая французскую речь, он понял по тону девушки, что та явно не хвалила его. Он хлестнул, как плеть:       – Решила, значит, записать себя в нашу родословную?! Аморет не ответила сразу. Её внезапная улыбка, короткая, почти незаметная, больше походила на рану:       – Ваша родословная, кажется, слишком переполнена, чтобы туда кто-то ещё помещался. В комнате повисла гробовая тишина. Но было ясно. Сейчас Саске обратится в чистое пламя. Щека его дернулась, пальцы задрожали. В тот момент казалось, что он был соткан из гнева и унижения, из того особого бешенства, когда рушится не внешнее, а внутреннее равновесие. Он уже раскрыл рот, готовый сорваться, обрушить на неё всё, что скопилось: злость, презрение, страх за имя, за статус, за порядок. И тогда Итачи двинулся. Тихо, без резких жестов, как человек, привыкший гасить пожары руками. Ни угрозы, ни силы, только присутствие.       – Хватит, – произнёс старший из братьев. – Саске, не здесь.       – А где?! – Сразу же рявкнул младший. – Может, вчетвером у кровати обсудим? Аморет побледнела, но не от страха, а от удивления. Она не сразу поняла, что это обращено к ней. Поверить, что мужчина способен так говорить с женщиной, словно она вещь, трофей, ошибка, было невозможно. Но она не отвела взгляда, Аморет Кюри стояла перед ним, хрупкая, тонкая, но несгибаемая. В её взгляде появилось что-то ледяное, почти красивое. Мгновение, и всё её смятение растворилось, уступив место опасному спокойствию.       – Осторожнее, – тихо сказала она. – Вы, кажется, путаете хамство с откровенностью.       – А вы – детскую наивность с любовью, – бросил Саске, не скрывая своего отвращения.       – Саске! – резко сказал Итачи, в голосе впервые прорезался металл. Терпение старшего брата утекало. Саске обернулся, почти выкрикнул:       – Ты что, тоже считаешь, что это нормально? Что она... – он ткнул пальцем в сторону Аморет. – Она теперь часть семьи?! Ты хоть понимаешь, как это выглядит? Итачи хмуро посмотрел на меня. Ему тоже всё происходящее не нравилось.       – Я понимаю, как это выглядит, – сказал Итачи тихо, медленно размешивая сахар в чашке. Звук ложки, ударяющейся о фарфор, был едва слышен, но резал слух. – Однако я также понимаю, что уже поздно делать вид, будто этого нет.       – О, прекрасно, – рыкнул Саске в ответ. – То есть вы оба решили притвориться, что всё в порядке? В комнате напряжение достигло своего предела. Он снова повернулся к Аморет:       – А вам, мисс, сколько лет? Девятнадцать? Двадцать?       – Двадцать, – спокойно ответила она.       – Двадцать, – повторил он, как плевок. – И вы считаете, что это… что, судьба? Любовь? Или, может, карьерный рост? Лёд под моими ногами треснул не тихо, он лопнул с визгом, который слышал только я. Терпение, которое я так аккуратно полировал годами, вдруг обсыпалось серой. В ушах звенело не от слов Саске, а от собственного бессилия, от того, что позволил этим людям думать, будто я насквозь пропитан человеческой слабостью, как грязью. Злость шла волнами не на него, на себя. На то, что не остановил раньше. На то, что допустил эту сцену. На то, что позволил ей оказаться здесь…под этими взглядами, под этими словами. Саске говорил, а я слышал не слова. Слышал треск огня, ползущего по моим же венам. Хотелось ударить, остановить, разорвать воздух, чтобы младший племянник заткнулся, пока не перешёл черту. Но я стоял. Потому что если позволю себе хоть шаг - сожгу их всех. Даже Аморет. Где-то внутри мелькнула мысль: Саске прав. Одно только присутствие женщины рядом с патриархом клана может потрескать гранит фамильной власти. Потому что где есть чувства, там всегда есть и дыры в броне. Через них в дом входит враг. Но разум тонул в другой волне, в глухом, животном страхе за нее. Моя Амор стояла так неподвижно, что казалась мишенью. Она прошептала: «хватит» и это было как личное оскорбление. Не потому что я хотел услышать её покорность, а потому что она потребовала прекратить спектакль, в котором я долгие годы был режиссером. Саске резко обернулся:       – Нет, девочка, не хватит. Тебе, может, всё это кажется романом, но для нашего клана, история которого насчитывает не одно столетие, это всё – фарс. Для нас имя не ярлык на одежде и не модный аксессуар. Это вагон со священной тяжестью, и ты не имеешь права прыгать в него, как в такси. Ты можешь улыбаться, притворяться, что ты уже внутри, но мы знаем цену тем, кто в этом доме родился и заплатил кровью за место за этим столом. Пусть ты и ноги раздвигаешь перед нашим патриархом, но ты не смеешь разгуливать по нашему дому так, словно он уже принадлежит тебе, и носить вещи с эмблемой клана Учиха, словно ты часть нашей семьи, наглая гайдзинка!       – Пошёл вон, Саске, – зарычал я, ударив кулаком по столу. Саске вздрогнул так резко, будто его кто-то ударил током. Цвет лица поменялся на мел, глаза расширились, и в тот же миг пришло осознание: он переступил черту. Но ярость в нём всё ещё тлела, направленная теперь, как копье, только на неё. На ту, кого он считал хитрой, на ту, кто потревожил его мир и поставил под угрозу священные стены. Мой любимый племянник встал, развернулся и вышел. Дверь хлопнула так громко, что бокалы звякнули. Тишина вернулась, но уже не та напряженная, которая предвещает бой, а мертвая, давящая, как каменный покров. Аморет стояла посреди этой пустоты, дыхание её было коротким, кулаки сжаты. В её лице читалась не только растерянность, но и что-то ещё. То было не просто оскорбление, а концентрированная, холодная обида, которую не согреет ни слово, ни извинение. Я смотрел на неё и понимал: всё рухнуло.       – Амор…, – я только хотел обратить к ней, как она перебила меня. Подняла глаза, полные слез. Итачи тоже увидел этот взгляд. От него и ему стало неуютно. Клан есть клан. Мы все таки выросли среди людей, для которых честь – единственная валюта, и слово дороже крови. Но даже здесь существовали границы, не отмеченные гербом, не прописанные в кодексе: женщину не унижают. Не поднимают на нее голос. Не выставляют на посмешище.       – Прошу меня простить за всё, – финально прохрипела моя Аморет Кюри. И сделала реверанс, настоящий, безукоризненно точный, балетный. Голова склонена, руки чуть разведены, как крылья у лебедя, а плечи дрожат, едва заметно, словно от мороза или от последнего усилия сохранить достоинство. В этот миг она была так прекрасна и неприступна, mon dur amour. Из комнаты она вышла настолько тихо, словно её в ней и не было. В комнате мы с Итачи остались вдвоём. Дверь ещё дрожала после того, как за ней скрылась Аморет. Мой старший племянник сидел неподвижно, весь каменный, потом вдруг в нём как будто нить оборвалась. Он положил обе руки на лицо и тихо простонал. Этот звук был коротким, сдавленным, почти нечеловеческим, как у того, кто слишком долго сдерживал дыхание. Без идеального самообладания и с расплавленным сердцем под кожей он впервые выругался вслух. Я же потянулся к своему бокалу. Вино, терпкое, действительно мерзко-кислое, обожгло язык. Я отпил ещё и понял: не вино испортилось, а я сам. Кислота поднималась изнутри. Сердце билось как-то не в такт, слишком громко, будто хотело вырваться наружу и унестись вслед за любимой. Крик Саске стоял в ушах, оскорблённая Аморет таяла перед глазами.  Я смотрел на бокал, на остатки красного в глубине стекла и вдруг мне показалось, что это не напиток, а моя вина, сгустившаяся от времени. И я не выдержал. Рука дрогнула. Бокал влетел в стену с резким, прекрасным звоном. Осколки осыпались, как звонкий дождь. Стена мгновенно потемнела, по ней медленно потек густой след, похожий на кровь, на сердце, размазанное по штукатурке. Из коридора осторожно выглянула прислуга, тонкая, испуганная, с ведром и тряпкой в руках:       – Господин Учиха, позвольте убрать…       – Прочь, – собственный голос вырвался с таким рычанием, что у меня зазвенело в голове. – Прочь, чтоб я вас не видел! Она исчезла почти мгновенно, дверь снова закрылась. Итачи поднял на меня тяжёлый взгляд и наконец тихо спросил, словно действительно хотел меня понять:       – Зачем вам всё это, дядя? Я бы хотел ответить с достоинством, но слова, как всегда, оказались слишком человеческими:       – Потому что я тоже хочу быть живым, Итачи, – ответ прозвучал непозволительно просто, почти грубо на фоне этой мёртвой тишины. Мой племянник отвел взгляд медленно, вежливо, как человек, который увидел больше, чем хотел. Эти слова, казалось, обожгли его, он не мог на них смотреть. Да и я тоже.       – Эта девушка не из нашего мира, Мадара. И Саске это понимает, поэтому и злится, – Итачи сделал долгую паузу, – Пусть он злится, но вот я…я боюсь. Потому что она другая. Она принесёт перемены. А они всегда пахнут кровью. Я видел, как тихо, беззвучно воспоминание проходит по лицу моего племянника. Его детство, моя жизнь – все сплелось в один невыносимый запах гари, в голос женщины, которую никто из нас не сумел спасти. Итачи сидел, глядя перед собой, будто видел не стены, а весь наш род, идущий через века. Он лицезрел темноту.       – Я не хочу повторения, – сказал он после долгой паузы. И, впервые за всё время, в его голосе не было ни упрека, ни холодности, одна только тихая, выученная усталость. Как у человека, который знает, что истина не спасает, она просто лишает сна.

***

Машина ехала тихо, почти беззвучно. Фары цеплялись за мокрый асфальт, как за шелк, и отражались в лужах и сугробах, что не успели растаять за время небольшого потепления. Мерзкая Япония. Мерзкие японские мужчины. Мерзкое предательство. Я смотрела в окно и ничего не чувствовала. Ни злости, ни обиды, просто пустоту, как после затянувшейся репетиции, когда мышцы еще помнят движения, а тело уже отказывается слушаться. Мадара сам вырвал меня из моей жизни, сам привез в свой особняк и сам же унизил, выбросив обратно. Словно я не женщина, а вещь, которой можно вот так легко распоряжаться. Украшение, внезапно потерявшее весь свой блеск. Сегодня самая нужная, завтра – невыносимая. Я не выходила из комнаты после карусели унижения. Пару раз нервно покрутилась по комнате, оценивая масштаб трагедии. Всё молча, словно не меня опозорили, словно не меня избили словами. До вечера ко мне никто так и не пришёл. Никто не объяснил значение грубых слов, что срывались с губ невыносимого японца. Никто, кажется, не заметил той боли, что встала комом в моём горле. Я осталась одинокой в своём несчастье, несмотря на то, что грусть излишне сильно любит компанию. Головорез открыл дверь внезапно. Уставив глаза в пол, тихо пробасил о том, что машина, которая отвезёт меня обратно в общежитие, ждёт меня внизу. Вопросы о Мадаре Кисаме проигнорировал, как и любые другие вопросы. Всё также тупя глаза в пол, он закрыл за собой дверь. Пробежаться до кабинета господина - дело тридцати секунд. В кабинете было пусто. Мадара испарился, не сказав мне ни слова. Le traître qui a menti sur l'amour. Кисаме сидел за рулем, огромный, молчаливый. Он боялся взглянуть на меня даже через зеркало, наверное, по приказу. Я не винила его. В конце концов, приказы это все, что осталось у них от человеческого. Я коснулась подушечками пальцев своих губ, проминая их. Вкус. Вкус этого мужчины не выходил из головы. Грех, яд, нечто неправильное, но такое желанное. Его дыхание, его запах, эти крепкие руки…все смешалось во мне до неразличимости. Еще вчера нас с Мадарой обоих обуяли такие чувства. Такой страсти я никогда не испытывала, он, возможно, знал подобное раньше. Но не я. Наверное, поэтому ему настолько легко было выдворить меня из своей жизни, словно я ошибка, недоразумение, которое можно стереть одним приказом. И все-таки жесток был Мадара Учиха. Злость подсказывала мне, этот мужчина не умеет любить, но прекрасно умеет ломать.       – Послушай, Кисаме, – сказала я спокойно, почти без интонации, – Когда вернёшься, передай своему боссу, что если он ещё хоть раз сунется в мою жизнь, я вырву ему сердце. Голыми руками вырву. Я не его игрушка, я не очередная девка из его кровавой библии. Не желаю больше его видеть. Никогда. Голос прозвучал не так, как я ожидала. Не остро, не обиженно, а просто ровно. Как будто я читала реплику из чужого сценария, надеясь больше никогда не выйти на сцену в том ампула, которым меня наградил этот клан. Амплуа уличной девки, возжелавшей пойти по легкому пути. За окном мелькали неоновые вывески, мокрые голые деревья, редкие фигуры прохожих. Смотря на вечерний Токио, город холода и лицемерия, я вспомнила, зачем приехала сюда. Не за большой, лживой любовью, не за чужими руками на своих бедрах, не за тем, чтобы потеряться в чьем-то взгляде. Я приехала сюда ради сцены. Ради света. Ради конкурса и ради победы, ради того, чтобы зубами вцепиться в этот хрупкий шанс и не отпустить, пока не стану первой. Главной.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!