15. Седативные

17 мая 2026, 15:09

Октябрь 2018 года.

Академическая столовая кишит жизнью. Солнце толстыми лучами гладит молодых девушек и парней по щекам, заставляя щуриться или пересаживаться в самые дальние углы помещения. Лилит накручивает спагетти на вилку с маньяческой аккуратностью, боясь заляпать костюм, который ей было лень переодевать перед обеденным перерывом.       — Короче, — начинает подруга с набитым ртом, — я не понимаю, что мне делать, если говорить честно и не шифроваться. Скоро начинается отбор на повторное рассмотрение бюджетных мест… Я откидываюсь на спинку стула и перебиваю девушку:       — Ты прошла в десятку лучших сегодня, так что нет смысла беспокоиться. Не разучишься же ты танцевать за неполные два месяца? Меня этот новый директор с ума сведёт со своими тупыми нововведениями. То отборы, то благотворительные спектакли в заднице Франции, то открытые уроки со спящими преподавателями из театра Шатле. Такое чувство, что ему бесконечно давит на яйца каблуком замминистра по культуре, вынуждая всех окружающих плясать под дудку вышестоящих. Лилит отодвигает от себя тарелку и с притворным недовольством говорит, угрожающе наставив на меня вилку:       — Тебе-то легко говорить, мисс Совершенство! Ты лихо влетела в тройку лучших, поэтому повторный отбор тебя даже по касательной не трогает. Мне бы такую удачу! А на директора плевать с высокой колокольни, ты же сама прекрасно знаешь, что можно играть по тихим правилам.       — О боже, закрой рот, - закатываю глаза с такой силой, что, кажется, вижу свой мозг. Чешу средним пальцем переносицу, намекая на нецензурный жест. Пока подруга давиться хохотом вперемешку с хрюканьем, бегло оглядываю столовую. Главная стайка победительниц по жизни расселась в середине помещения. Семь девушек, из которых шесть на платном обучении, сдвинули вместе три стола. С ними сидят парни, которые гогочут над каждой тупой шуткой. Пустоголовые мальчики, оправдывающие завывания своих матерей: «мой сыночек учится балету в лучей академии Парижа!». Шесть девушек пошли ва-банк, легли под нового директора в начале этого триместра, поэтому получили нехилые скидки за оплату получения. А Клэр, голова этой подгнивающей компашки… Никто не знает в чётких подробностях, что именно она сделала и какую услугу оказала директору, но цель, видимо, полностью оправдала средства. В своей стайке она единственная на бюджете, получившая заверенную у нотариуса записку о том, что ни при каком раскладе она не потеряет своё место. Мы же с Лилит, как изгои, сидим в углу за шатающимся столом. Не скажу, что меня или подругу гнобят, нет, такого не замечалось никогда. А если подобное назревало, то Лилит успевала покрыть человека отборным матом, защищая нас двоих. Мы очевидно популярны, просто никогда не стремились собрать вокруг себя стадо кретинок, которые не могут вытянуть даже базовые движения. Контингент учащихся в академии — уставшие дети и подростки, которых ежедневно крутят и тянут в разные стороны. Перемены тихие и наполнены тихими болезненными стонами. Учебные часы зверски жестокие. Никто не подаст тебе руку помощи, ведь страдают поголовно все.       — Знаешь, — тихо говорю я, после того, как подруга замолчала и вновь вернулась к еде. — Если ты считаешь везением моё первое место, то поживи с моей матерью недельку-другую. Желание занять первое место пройдёт так же быстро, как появилось. Лилит закашлялась, подавившись едой. Настроение сразу упало, а температура за нашим столом опустилась, кажется, до минусовой температуры. Мы обе представляем тот ад, который мне придётся вытерпеть дома. На сегодняшнем отборе присутствовали родители тех, кто защищал право остаться на бюджете. Я допустила две ошибки. Глупые, детские ошибки, которые принесут мне море проблем. Однако руки не трясутся уже из принципа.       — Но… — тихо говорит Лилит, смотря на меня с тоской. — Миссис Кюри сидела в третьем ряду, она просто физически не могла заметить то, что ты запнулась.       — Мне бы твою веру в лучшее, — отвечаю я, мрачно усмехаясь. — Хочется так думать, но тогда я совру сама себе. Тебе просто нужно было лучше присмотреться к дьявольскому взгляду Арабель.

***

Как же я хотела, чтобы все мои догадки остались там, в столовой родной академии. Как же я желала закрыть глаза, чтобы не видеть лужу крови. Моей крови. Статуэтка беркута, смотрела на меня с укором, лёжа в этом озерце. Птица на пьедестале издевательски гордо купалась в ней, окрашиваясь в красный. Она лежала прямо передо мной, невредимая и расправившая крылья, безмолвно указывая на мою хрупкость и готовность умереть от болевого шока. Но Дева Мария, в отместку за все мои несуществующие грехи, заставила меня жить. Я пришла в себя в реанимации, долго мучаясь от головокружения и мерцающей головной боли от громкого пиканья близ стоящих приборов. Три дня пролежав с дикой тошнотой и ломкостью в мышцах, я пришла к понимаю, что жизнь кишит отчаянием не только для меня. Сами дни могут быть сотканы из криков агонии и бесконечных слёз. Больница пахла дежурящей у дверей смертью. Каждый ребёнок чувствовал её, потому что она без зазрения совести брала за сломанные руки и гладила по слипшимся от крови волосам. Ласково целовала в белые губы и обнимала небьющиеся сердца. Соседи по палате, пробывшие в этом аду значительно дольше, чем я, будили меня чуть ли не каждую ночь и безмолвно кричали: «смотри!». Они не хотели оставаться с ужасом один на один, поэтому будили всех, до кого можно было дотянуться. Реанимация всегда полнилась слезами горя других, но для меня же это место стало коротким отдыхом от холода матери. Почти курорт, ведь её не пустят сюда, не позволят подвести меня к грани жизни и смерти снова. Эгоистично, не спорю, но мне значительно легче закрыть глаза и прикрыть уши слабыми руками, отдаваясь пьянящему одиночеству. Боль других меня не касается, как бы жестоко это не звучало. К сожалению, у меня есть своя. В это крыло, зал абсолютно безнадёжных, практически никто не приходил, поэтому даже любимые дети тонули в тишине одиночества. Пятилетний мальчик, пролежавший на кушетке напротив меня ровно сутки, говорил со смертью в бреду, не стесняясь посторонних глаз. Пьяный таксист, вылетевший мяч на пустую дворовую дорогу, удар о капот и лобовое стекло, потеря крови, слёзы его матери. Мальчишку собирали как мозаику порядком пятнадцати часов. Безуспешно. Пульс вытянулся в ровную линию в три часа ночи и двадцать семь минут. Писк омерзительной мухой разнёсся на всю палату, тревожа всех. Разбитая голова отдала опасной пульсацией. Я чувствовала, как подскочило давление, когда в помещение вбежала стайка сонных врачей. В фильмах мне врали. Со стороны реального наблюдателя сердечно-лёгочная реанимация похожа на издевательство над трупом. Рёбра неестественно сгибались внутрь тела, и от этого вида начинало подташнивать, хотя последствия сотрясения успели сойти на осторожное «нет». Койка опустела. Медсёстры сняли с неё казённую простыню, а подушки и одеяло убрали в нижний ящик за ненадобностью. Отсутствие тела смеялось над всеми оставшимися детьми, дразнило ощущением неизбежности. Я сверлила слезящимися глазами пустующее место до самого рассвета, который в итоге пронзил воздух золотыми лучами. В такое раннее время хотелось встать на колени и до потери сознания читать молитвенник, который мне с недовольством отдал закреплённый за мною врач два дня назад. Все лишние глаза вокруг меня были закрыты и боль от ран притворялась обычной усталостью. Самое время для раскаяния в том, где нет моей вины. Сухие губы складывались в долгожданные слова:       — Sainte Marie, — забытый язык ощущался горячими углями прямо в горле. Кашель упрямо рвался из груди, но я сдерживала его, как заслуженное наказание за несколько дней молчания. — Pardonne mes désirs, mais aide-moi à les réaliser. Je veux qu'Arabelle brûle, criant repentance. Je veux la liberté et la possibilité d'aimer. Je veux être à la hauteur de mon nom, et ne pas être une ombre sans visage, portant un mensonge mesquin en guise de nom. Слёзы жгли потускневшие глаза. Бинт раздражающе сползал на правую половину лица после каждого движения мимики, поэтому сразу же впитывал одинокую слезу, успевшую пробежать по гематоме под глазом. Воздух рвал грудь в клочья, рыдания выходили сухими и безжизненными. Губы начинали неумолимо дрожать, стоило мне заметить ту, с которой раньше разговаривал мальчик. Смерть. Худая и высокая женщина. В ушах горят брильянтами серьги, тело скрыто под строгим чёрным платьем. Притаившись в углу, она облизывает взглядом мои увечья, мысленно присуждая себе победу. Очередную, самую крупную, потому что она впервые за три года смогла довести меня до молитвы. Арабель. Женщина, которая должна была стать моей матерью. Однако она никогда ею не была. И теперь я настолько зла, что боль становится шёпотом, молящем о возмездии.

***

Дни в реанимации проходят мимо меня. Все обследования и часы отдыха однотипны и эта вереница одинаковых лиц, искривлённых горем, закапывает меня в бесконечную апатию всё глубже и глубже. Единственное, что радует моё уставшее сознание, так это то, что Арабель, видимо, забыла про меня. Она ни разу не приходила ко мне, если не считать галлюцинации из-за сильных обезболивающих. В моих капельницах явно есть что-то, что добавляет спецэффекты, иначе я не вижу никаких веских причин, по которым я прямо сейчас вижу фигуру отца. Лоренс незаинтересованно скользит по мне взглядом, а после чуть ли не свистит от скуки, пока врач с седыми усами задаёт мне однотипные вопросы. Но, в какой-то момент, привычные слова сменились на подозрительные. Я снова напряжённо посмотрела на отца и чуть не дёрнулась, когда увидела его ответный прямой взгляд. Ни капли сочувствия, одна непримиримая холодность.       — Галлюцинации есть? — Врач дожидается моего неуверенного «нет» и что-то отмечает в бланке. Можно ли считать, что я соврала, если через пятнадцать минут в меня снова воткнут иголку и веселящая формула снова потечёт по моим венам? — Оцени головную боль от одного до десяти.       — Тринадцать, — вырывается из меня хриплый ответ на глупый вопрос. — Меня ударили по голове чем-то тяжёлым, а до этого просто били кулаками по лицу и груди. Как вы думаете, какой уровень боли я чувствую, не находясь под седативными? Лоренс выглядывает из-за плеча врача и сужает глаза в гневе. Из меня сразу вылетает дополнение фразы:       — Я больше никогда не буду сокращать дорогу до отчего дома тёмными дворами. Мало ли кто может напасть на меня. В чужих глазах плещется одобрение придуманной легенды. Наверняка этой пародии на отца даже не хватило фантазии придумать хоть какой-нибудь оправдательный бред за несколько дней моего пребывания в этой колыбели смерти. Язвительность хочет выбраться из меня, осесть на строгих безэмоциональных лицах, пропитать бесчувственные души. Но это слишком опасно. Вряд ли я выдержу ещё один прямой удар по голове.       — Что ж, тогда мы переводим тебя в стационар, — врач словно не слышит страха в моём голосе. Очередной купленный герой, укрывающий за своей спиной палачей. — Твои родители постарались, Аморет, у тебя будет одна из лучших палат. «Ага, просто великолепно», — злобно шипит подсознание. От взгляда Лоренса невозможно укрыться, его злобная аура так и норовит схватить меня в тиски. Ладонями прикрыть своё мертвенно бледное лицо тоже тяжеловато, потому что руки плохо слушаются меня, а изгибы локтей сильно перевязаны из-за постоянных взаимодействий с венами. Стоит мне резко отвернуть голову — сразу появляется тошнота и желание взмолиться просьбой добить, чтобы я не мучилась. Санитары мельтешат перед глазами мухами, быстро привозя в общую реанимацию медицинское оборудование. Длинные коридоры больницы кажутся спасением. Несколько дней я просто смотрела в потолок. И потолок смотрел в меня. Никто не моргал. Либо же я смотрела на то, как маленькие дети устают цепляться за жизнь и навечно перестают дышать. «Чудо давно покинуло это место», — тихо шепчет внутренний голос. — «Моя дорогая Мария глуха и слепа, она не видит дальше стен госпиталя. Сюда прибывают поодиночке и уходят так же».       — Не хочешь, чтобы тебя отвезли в часовню? — Неожиданно спрашивает у меня Лоренс, пока идёт рядом с моей койкой. — Я помню, что ты любишь икону святой Девы..       — Нет, — довольно резко отвечаю я, отвернувшись. Сразу же шиплю из-за головной бои и подкатившейся к горлу кислоте желудка. Отец молчал всё оставшееся время, но у самых дверей в мою палату, сказал:       — Ты пошла в мать. Такая же непримиримая и невозможно гордая. Может, поэтому, я так сильно люблю тебя, моя Амор? Что? Я в шоке вытаращила глаза, почувствовав, как мужчина гладит меня по щеке. Ну, по крайней мере, теперь меня тошнит не из-за сотрясения, а из-за того, что мой отец совершенно внезапно обратил на меня внимание впервые за пятнадцать полных лет. Удивительная честность от того, кто ломал меня своим молчаливым согласием на пару с матерью. Этот человек стоял и смотрел, словно онанировал на чужую боль. И аплодировал. Издалека. С чего бы ему быть таким обходительным? С учётом того, что буквально пять минут назад он прожигал меня насквозь гневным взглядом. Сейчас же Лоренс ослепительно улыбается сопровождающей нас медсестре и предупреждает, что оставит «свою любимую дочурку» на пару минут и вернётся, не успею я заскучать. Девушка плавится под кристально-голубыми глазами моего отца и глупо хихикает, смотря ему в след. Но из кристального в глазах мужчины было лишь одно — абсолютная пустота. В них можно смотреть бесконечно, ведь в них отражается всё, что хотят увидеть другие. Но главная проблема в том, что там нет ничего, что принадлежало бы ему.       — Эй, Франс, можешь поаккуратнее?! — Внезапно вскрикнула медсестра, заставив меня застонать из-за боли в голове. — Ой, прости крошка. Франс! Ты не мешок картошки везёшь, а ребёнка, будь добр, вези её осторожнее.       — А вы можете, не пускать Лоренса в мою палату? — Спрашиваю я разбито. — Он не такой, как обычно, я боюсь. Медсестра сдвигает брови на переносице и осторожно оглядывается себе за спину, словно проверяет, нет ли за ней того мужчины, о котором я говорю. Глаза девушки быстро тускнеют, но бегают по моему лицу с истеричным поиском решения моей проблемы. Тоскливая полуулыбка ложится на её губы и я понимаю, что она верит мне. Глаза мои раскрываются широко, в надежде увидеть каждое движение мимики медсестры. По моей щеке сломлено скатывается слеза. Одна единственная, но описывающая всё, то творится у меня в душе. Она понимает, что мой страх — не про удары. Он про то, что человек, который по задумке социума должен защищать меня, за закрытыми дверьми становиться пугающей загадкой. Девушка дрожащими пальцами вытирает мою щёку и тихонько отвечает мне:       — Прости. — Чуть погодя, она говорит уже немного громче, отдаляясь от моего лица. Говорит так, чтобы её услышали санитары, которые прямо сейчас пытаются втащить каталку вместе со мной в узкий проём двери моей новой палаты. — У тебя такой хороший папа, крошка! Цени это, не у всех есть такие благосклонные и нежные родители. Как же хочется кричать. Громко, долго и обязательно срывая голос. Но это тоже не про звук, а про окончательно расшатанное состояние, когда горло в отчаянии сжимается так, что если выпустить звук, то он порвёт связки. Пробьёт стены и голову этой медсестры, которая поверила, но даже не попыталась помочь. Хочу кричать так, как кричат матери в соседнем отделении — в детской онкологии. У тех женщин есть право разбивать окна визгом среди ночи. Их боль — она законная, ведь они потеряли всё. У неё есть справка, диагноз и время смерти. А что есть у меня? Красивый фасад счастливой семьи. И ведь никто, кажется, никогда не поймёт, почему от этой иллюзии счастья я так сильно хочу перерезать себе горло. Но всех этих невинных людей можно понять, потому что боль без свидетелей — она всегда не считается. Моя новая палата пустеет быстро. Лишь эта медсестра стыдливо останавливается у дверей и оборачивается, смотря на меня с такой разрывающей внутренности жалостью, что мне хочется плюнуть ей в лицо. За подаренную на несколько секунд надежду. За участие, которым она меня подразнила, как исхудавшую голодную собаку куском колбасы.       — Трусливая мразь, — говорю я закрывающейся двери. Теперь я точно одна. И в своей боли и в самой жизни. Дверь палаты открывается снова, и я вижу плоское лицо Лоренса. За время, пока мы оба молча пялимся друг на друга, как тупые бараны, я замечаю, что отец сам по себе…непримечательный. Обычный, не блещущий острой красотой, которая каждый раз цепляла бы взгляд. И это вызывает удивление, потому что я изо всех сил пытаюсь себя заставить вспомнить лицо деда, которого застала при жизни. Я помню, что бабушка была невероятно статной женщиной. Таких, как она или Арабель, никогда не попросят заплатить. За таких, как они, платят. Но мужчины…безлики. Совершенно одиноки в своей сути, словно сама природа даровала им ужас лживого присутствия — остаться забытыми ещё до кончины. Вижу, что отец пришёл не с пустыми руками, что уже странно вдвойне. В руках у него поднос с двумя чашками, заварочным чайником и двумя маленькими плитками шоколада. Лоренс со стороны выглядит, как порядочная личность, что заботится о родной дочери, но до этого он никогда таким не был. Неужели в нём проснулось хоть что-то человеческое? Что-то, что наконец-то дарует мне защиту и фигуру отца? Мужчина, однако, даже бровью не ведёт, когда я шикаю от болезненного ощущения. Пока я блуждала в мечтах, то слишком глубоко вздохнула. Грудная клетка разразилась адской болью. Лоренс осторожно поставил поднос со всем тем, что мне противопоказано, и осторожно подошёл ко мне. Его холодные руки осторожно приподняли мою голову и поправили подушку. Я сразу смогла прикрыть глаза, утопая в удобстве. Однако червь сомнения всё ещё клевал нутро. Почему палач так добр к осужденному?       — Вот так, милая, — говорит он тихо, ласково поправляя одеяло. — Врачи сказали, что тебе нужно больше пить тёплого. Говорят, это помогает при сотрясении. Я сам так делаю, когда у меня болит голова. Я тихо хмыкаю и отвечаю:       — Только ты не узнал у этих врачей то, что шоколад мне есть нельзя. Лоренс меня игнорирует. Лишь приставляет стул к постели и садится на него. Берёт чашку, перед этим налив в неё чай, трогает губами, а после слегка хмурится — слишком горячий. С недовольством отставляет её обратно на поднос и возвращает взгляд ко мне. В его глазах — участие. Такое нежное и тёплое, как вода в ванной, в которую меня когда-то головой окунала мать, в попытке проучить за отлынивание от тренировки.       — Аморет, — говорит он тихо, нагибаясь ниже. Его дыхание — мятная жвачка и горький кофе. — Я знаю, что тебе тяжело. Знаю, что больно. И физически, и вот здесь, — Лоренс прислоняет ладонь к своей груди, рядом с сердцем. — Но ты должна понять одну важную вещь. Арабель — твоя мать, которая ждала твоё появление, как Дева Мать ждала Христа. Её любовь к тебе неизмерима и правильна в любых проявлениях. Сердце моё, с бешеным рёвом летит вниз, сквозь этажи, не различая, где потолок, а где пол. С грохотом оно падает в подвальном помещении, где на него сразу набрасываются бешеные голодные крысы, раздирая его на мелкие куски. Боль осознания крушит мою душу, а точнее её остатки, стирает её до основания. Между рёбер теперь пустота. А между участливым, но наигранным, взглядом Лоренса и болезненным моим — километры пустот и выжженных сёл.       — Доченька, посмотри на меня, — шепчет мужчина. И я смотрю. Но вижу лишь годы предательства и замалчивания проблем. В остальном — игра, которую требует сцена, а не реальная жизнь. Лоренс продолжает говорить тихо и осторожно, словно идёт по минному полю:       — Скажи мне, что ничего не было. Ты просто упала или…или на тебя на напали. Скажи это сейчас. Твёрдость моих слов выглядит издёвкой над безвольным телом. Я отвечаю спокойно, но твёрдо, умело скрывая свою дрожь и бесконечную боль:       — Нет. Мужчина вздрагивает, как от пощёчины. Удивление сквозит в его взгляде острой иглой, которая только сейчас начала доставлять неудобство. Доброта и участие слетают с фигуры Лоренса стремительно, делая его взгляд загнанным и неуверенным, но в то же время — абсолютно безумным. Я помню, что делают дикие животные, когда оказываются на волоске от смерти. Они нападают, больше не думая о безопасности, и раздирают своих мучеников, заставляя тех купаться в агонии.       — Нет? — Спрашивает отец с тем удивлением, с которым говорят плохие актёры в популярных подростковых ромкомах. — Я ведь прошу тебя по-хорошему, Аморет. Не усложняй ситуацию и не устраивай фарс на ровном месте. Ты же умная девочка, ты всегда была умной! Просто скажи: «я упала». И всё! Большего я и не требую.       — Нет, — отвечаю я. — Арабель избила меня. Она била по лицу и грудине руками. Она наступала на мои икры каблуками. А в конце она взяла подаренную тобой статуэтку и со всей силы ударила меня по голове.       — Я устал от твоих фантазий. Ты слышишь меня? Фан-та-зий, — Лоренс разделяет слово на слоги, вбивая каждый как гвоздь в крышку моего будущего гроба. — Тебя никто не бил. Твоя мать — порядочная и нежная женщина, которая никогда бы не подняла на тебя руку. Ты сама всё это придумала. Скажи, что ты всё это придумала. Я смотрю на мужчину и вижу безумство во всём своём красочном проявлении. Не отец, а застывшая фотография отцовской заботы, что давным-давно выцвела на солнце.       — Она когда-нибудь убьёт меня, ты же сам это понимаешь, — шепчу я сломлено. И вижу на долю секунды, как в глазах Лоренса что-то трескается. Контроль, который всегда был в его руках, как птица в клетке, вырвался и упорхнул. Он потерял свою власть. Снова не остановил безумную жену, хотя всегда появлялся тогда, когда женщина, Арабель, начинала сходить с ума. Он контролировал. Но в этот раз не сумел. Либо не захотел. — Она избила меня с особым пристрастием. Я не падала с лестницы, не бежала от преступников, что могут жить в неблагополучных районах. Арабель избила меня. И от простых слов, которые вылетели из меня вместе с воздухом, мне стало легче. Признание того, что мать — злодейка и главный антагонист в моей жизни — уже победа. Даже перед таким никчёмным слушателем, коим является Лоренс, правда ощущается плиткой шоколада, которая лежит на подносе рядом с одной нетронутой чашкой чая.

***

Меня заключают в объятья, перекрывая последнюю возможность к побегу. Голос, неустанно что-то повторяющий, наконец-то приобретает форму и знакомые черты. Моё дыхание выравнивается лишь тогда, когда я открываю глаза, сразу же упираясь взглядом в тонкую косу. Лимонные волосы становятся спасением, снимают все мои тормоза, открывая дорогу истерике. Лилит держит меня, пока я разбиваюсь на мелкие осколки, оседая в её руках стеклянным порошком. Её тонкие руки укачивают меня, окунают в то ощущение безопасности, в котором я так нуждаюсь. Страшные картины из родного дома, общей палаты реанимации и кристально-голубых глаз меркнут, тонут в моих слезах. За окном глубокая ночь, но подруга смогла как-то пробраться на территорию больницы. Для меня.       — Я хочу умереть, — шепчу я сорванным голосом, словно тону в бреду. — Я больше не хочу бороться. Единственное, что сдерживает меня от необдуманных поступков сейчас — присутствие моей Лилит. Она становится моим оплотом шаткого спокойствия. Её приглушённый голос, её тихие слова о бесконечной любви и силе, что томятся внутри меня — олицетворение дома, в котором я хочу рано или поздно поселиться. Когда моя истерика стихает, окно пропускает сквозь себя острый холод Луны, что дразнит лимонные волосы подруги, заставляя их побледнеть. Молчание между нами некомфортное, оставляющее после себя тысячи вопросов о произошедшем. Те, которые мне зададут в любом случае. Если не сегодня и не завтра, то точно по прошествии лет. Эти вопросы будут выворачивать меня наизнанку, заставляя проживать беспомощность и ужас снова и снова, пока у меня не останется сил молиться неслышащей меня Деве Марии.       — Как ты смогла со всем этим справиться? — Тихо спрашивает подруга, теребя пальцами рукав поношенной кофты.       — Всё просто, — отвечаю я, после долгой паузы и измученно улыбаюсь, — я не справляюсь. Лилит не улыбается в ответ. Она поджимает губы, заставляет их побелеть от напряжения и боли, которой я с ней делюсь. Подруга принимает меня любой, я уверена. Побитой и целой, отверженной и приласканной. Но правда остаётся правдой — ей никогда не понять, что такое приближение смерти, грядущей от рук родителя. Никогда не понять того чувства отчаяния, когда тебя ласкает твой отец. Но ласкает обманчиво, выставляя за нежность цену. Во всяком случае, я готова пожертвовать собой, лишь бы никто не прочувствовал того же, что пережила я. Чтобы ни один ребёнок не пережил ужаса жизни, которой некогда возиться с хрупкими душами, что ежедневно распахнуты настежь. Я разбито смеюсь и говорю, не смотря на подругу:       — Если хочешь знать моё мнение, то глупость всё это. Из жизни нельзя делать широкий и красивый жест. Ничего красивого в жизни нет.       — В смерти тоже, — не выдерживает Лилит. Она хватает меня за плечи и твёрдо проговаривает:       — Жизнь одна и она очень изменчива. Непостоянная, опасная и мерзкая в большинстве своём, не спорю. Но она есть. Долгая и полная на разные события, которые нужно либо ценить, либо выбрасывать из души за ненадобностью, просто чтобы боль и ужас не раздавили тебя в лепёшку. Что произошло, Аморет? Обычно ты не рыдаешь так! Даже если Арабель особенно жестока... Я качаю головой в отрицании, не в силах связать и двух слов о беркуте. Лилит лишь выдыхает оставшийся в лёгких воздух, словно разочаровывается во мне. Но подруга лишь снова тянет меня в свои объятия, укачивает в руках, как ребёнка, несмотря на то, что она уже это делала. Видимо, сердца становятся такими большими от того, что впитывают в себя так много боли.       — Мне нужно кое-что рассказать тебе, — говорит Лилит спустя время. — Мне кажется, что будет честно рассказать о моей боли. Я не хочу, чтобы ты была одинока. Всё-таки тоска любит компанию.       — Что случилось? — Я сразу же напрягаюсь. — Что-то с академией? Тебя всё-таки сняли с бюджетного обучения? Независимо от того, что я на время выпала из профессиональной жизни, я старалась быть на связи с девочками из нашей балетной группы. Благо, пока я отходила от ужаса и седативных, почти все сотрудники больницы ходили на цыпочках рядом со мной. Никто не знал, как вести себя с девочкой, пережившей издевательства со стороны матери бандитов. Но и сама девочка, то есть я, не понимала как себя вести. Вместо души появилась тяжёлая бетонная плита, большую часть времени придавливающая меня к постели. Однако и это дарило свои плюсы — времени на телефон была куча. Самой сумасшедшей новостью стало то, что новый директор академии, видимо, окончательно сошёл с ума. Он одним указом грозился сократить бюджетные группы вдвое. Подобные слухи ходили со времён нашего поступления, поэтому сначала все отреагировали на подобные слова с обычным: «ой, ну конечно». Однако позже стало не до шуток. Указ был подписан, а списки попавших под расправу ещё не были опубликованы, когда я в последний раз читала общую группу. Поэтому сейчас мне остаётся только скрещивать пальцы и надеяться на благосклонность судьбы.       — Я попала под сокращение, — голос подруги дрожит. — Я знаю, что сейчас с деньгами в моей семье всё намного лучше, но мне так стыдно перед ними! Хотя я даже не знаю, какой слепой идиот составлял эти списки... Я не нашла ничего лучше, чем…чем… Лилит зажмуривается, её бьёт крупной дрожью. Я притягиваю её в свои объятья, но мои руки не греют её. Кажется, моя душа не обладает той лечебной способностью, коей обладает подруга. Я лишь даю ей опору, надежду на светлое будущее, которое сможет построить нас заново, несмотря на все разрушения, что вытерпели наши тела.       — Я легла под директора, — тихо шепчет мне на ухо подруга. Ладонь подлетает к моему раскрывшемуся рту автоматически. Сознание плывёт, не даёт нормально сконцентрироваться на чём-либо. Такое ощущение, что я снова на полу, а перед глазами хищная птица, застывшая в лаке с гордо расправленными крыльями. Я словно погружаюсь в вакуум, пропадают звуки, даже мысли заглушаются. Сознание оплетает липкая паника.       — О господи, — шепчу я. Пальцы сжимают плечо подруги сильнее. — Зачем…Лилит, зачем?       — Они работают на износ! — Подруга не сдерживается и выбирает крик. Озлобленный и прямой, бьющий прямо в сердце. И почему-то она отодвигается от меня на безопасное расстояние, словно я непрерывно бью её током. — Родители никогда не отдыхают, они всё делали для меня! Я должна была отплатить им хоть чем-то! Между нами повисает тишина. Мерзкая, но затягивающая, как зыбучие пески. Перед глазами мелькает лицо нового директора академии. Мужчина. Сорок лет. Лицо у него, как у очередного прохожего, с которым тебе по пути. Он не вызывал никаких эмоций внешне. Совершенно на запоминающийся. Прямо как мой отец. Однако было в нём то, что вызывало отвращение. Улыбка. Обезоруживающая и холодная. Как у синюшного трупа, которого слишком поздно достали из тухлой реки. Тишину режет смешок подруги. Он оседает клеймом прямо на горле Лилит. Её лицо меняется слишком резко, что почти оглушает меня. Из дрожащей от позора и боли девочки остаётся только имя. На её месте появляется спокойная, взрослая девушка, которая не жалеет ни о чём. Вместо дрожащих губ несмелая, но видная улыбка. Дрожащий веер ресниц прикрывает взгляд с поволокой.       — Он и не был против, — говорит она с неуместной для этой ситуации гримасой удовольствия. — Мы с ним долго разговаривали перед этим. И…он был нежным.       — Остановись! — Кричу я неожиданно для нас двоих. — Он извращенец! Все твои ухмылки — защитная реакция, не более! Всё, что ты мне сказала по поводу этого урода…не похоже на весомые причины для занятия сексом с жирным мужиком в пятнадцать лет. — Слова вылетают из меня быстрее, чем я успеваю понять их вес.       — Заткнись, — шепчет она, как только я затихаю. — Не тебе судить меня. Молчание режет нас обеих ножом. Мы обе тонем в боли. И мы молим о спасении. Nous nous réfugions sous votre protection, Très Sainte Mère de Dieu. Ne dédaignez pas nos prières dans nos souffrances, mais délivrez-nous toujours de tous les dangers, ô Vierge Marie, notre Protectrice… Но Дева Мария не слышит меня.

***

Очень странно, наверное, бояться повернуться спиной к своим родным. Такого страха не должно быть у любого ребёнка. Но для меня подобные условия жизни — тайное желание, которое горит огнём в сердце, когда в руках трилистник или когда часы бьют полночь. «Вот бы никто не испытывал страха и боли от тех, кто должен быть близким», — горько шепчет внутренний голос перед сном. — «Глупые… Глупые мечты. Пора бы вырасти из них». Во всяком случае, я успела понять, что стоит держать свой рот на замке уже на первой тренировке. Агнесс стала бледнее раза в три, стоило ей увидеть не до конца сошедший со скулы синяк. Жёлтое пятно горело выжженным клеймом, как напоминание о том, на что способны хрупкие руки матери. На несколько недель я точно стану белой вороной, от которой будут отшатываться в ужасе. Запах смерти ещё не сошёл с моей кожи, не вымылся из потухших кудрей. Период реабилитации в глазах окружающих проходил спокойнее и безопаснее, чем я себе представляла. Никто не показывал на меня пальцем, словно я заморская диковинка. Тренер выжимала силы из всех. Кроме меня. Ставшая родной мадам Бессон лишь заботливо скользила по мне взглядом, пока я тянулась у станка. Периодически слабо шлёпала линейкой по ляшке и говорила что-то отдалённо похожее на похвалу. Сначала это раздражало до безумия, но потом пришло, наконец, озарение. Она просто любила меня как дочь. Всех нас любила. Горела за нас сердцем и отдавала всю себя работе, которая убила её мечту. Ради нас. Однако были те, кто продолжал округлять глаза при виде меня. Такие убегали от меня в другой конец зала и излишне сильно цеплялись за занятое место. Мадам Бессон, кажется, случайно плевалась только в них. И именно поэтому я позволила себе расслабиться, позволила себе выздороветь. Тренировки вдохнули в меня жизнь. Люди, от которых я ничего не требовала, вставали на мою защиту и протягивали руки помощи. Балет связал нас толстой красной нитью, которую ничто не сможет разрезать. Разве что предательство. Но я клянусь перед собой, что те, кто стоит рядом, никогда не дадут мне упасть, а я не дам им. Я готова поставить на это свою жизнь, уверенная в том, что сзади точно будут те, кто поддержит и примет меня любой. По крайней мере — моя Лилит.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!