«То, что не вернётся»

29 марта 2026, 23:31
— Татьяна! Крик Сергея прорезал лес, как нож — грубо, отчаянно, с тем надрывом, который появляется только тогда, когда уже поздно. Но ответа не последовало. Тёмное дупло, только что поглотившее её, осталось неподвижным. Ни шороха. Ни эха. Ни намёка на то, что внутри только что исчез человек. Сергей сделал шаг вперёд, почти ударившись коленом о выступающий корень, и уставился в эту черноту, как будто силой взгляда мог вернуть её обратно. — Мать вашу, — прошептал он, и голос его дрогнул. — Блять! Он ударил костылём по земле, так, что сухая почва взметнулась пылью. — Да что за херня с вами всеми?! — выкрикнул он уже в пустоту. — Один туда полез, вторая туда полезла! Это что, соревнование, кто быстрее сдохнет?! Никто не ответил. Потому что каждый сейчас смотрел в это дупло. В эту зияющую дыру. И в этом молчании вдруг раздалось прерывистое, судорожное дыхание. Виталий. Он стоял чуть позади, но теперь словно потерял точку опоры. Пальцы его дрожали так, будто он пытался удержать что-то невидимое и ускользающее. Очки съехали на кончик носа, но он даже не заметил. — Н-нет, нет, — пробормотал он, едва слышно. — Это неправильно… это не по плану! Он сделал шаг назад. Потом ещё один. И вдруг словно не смог вдохнуть. Грудь вздёрнулась, но воздух не шёл. Глаза расширились. Пустые. Испуганные. — Я-я, — он схватился за ворот рубашки, как будто тот душил его. — Я не могу дышать! Лука мгновенно обернулся. — Виталий! Он подбежал к нему, схватил за плечи, пытаясь удержать его в реальности. — Смотри на меня, слышишь? Смотри на меня! Но Виталий уже почти не слышал. Дыхание стало частым, обрывистым, словно каждую секунду он пытался вдохнуть через узкую щель, которая становилась всё уже. — Всё рушится, — бормотал он. — Всё не так… мы должны были… должны были просчитать… Его голос начал срываться. Пальцы судорожно вцепились в рукав Луки. — М-мы теряем их! Одного за другим... я-я не могу это остановить! Евгений медленно подошёл ближе. Очень осторожно, не издавая лишних звуков. Как к раненому зверю. — Виталий, — тихо сказал он, и его голос был удивительно ровным, почти тёплым. — Ты дышишь. Просто сбился. Тот покачал головой. — Нет, нет! Я не контролирую! — Контролируешь, — спокойно ответил Евгений. — Просто забыл, как. Он опустился перед ним чуть ниже, чтобы их взгляды оказались на одном уровне. — Смотри на меня. Виталий попытался сфокусироваться. Глаза метались. Но всё же зацепились. — Вдох, — сказал Евгений. Пауза. — Медленно. Лука сжал плечо Виталия крепче. — Давай-давай, ты сможешь. Виталий втянул воздух. Слишком резко. Захлебнулся. Кашлянул. — Ещё раз, — спокойно сказал Евгений. — Не спеши. Секунда. Другая. И на этот раз вдох получился. Короче. Но ровнее. — Вот так, — тихо добавил Евгений. Сергей стоял рядом. Молчал. Не вмешивался. Но его пальцы на костыле сжимались так сильно, что побелели костяшки. — Выдыхай, — сказал Лука. — Медленно. Виталий с усилием выдохнул. Но выдохнул. И снова вдох. И снова выдох. Постепенно дыхание стало выравниваться. Не полностью. Но паника начала отступать, оставляя после себя только тяжёлую, вязкую усталость. Виталий опустил голову. Очки окончательно съехали. Он даже не поправил их. — Мы не справляемся, — тихо сказал он. И в этих словах не было истерики. Только констатация. Лука отвёл взгляд. Сергей стиснул зубы. Евгений медленно поднялся. И посмотрел на дупло. Туда, где исчезла Татьяна. — Тогда начнём справляться, — сказал он тихо. Но так, что это прозвучало как обещание. Или как приговор. Лес вокруг будто сжал их в ладонях. Тишина больше не казалась просто отсутствием звука — она стала давлением. Словно сама земля, корни, воздух — всё слушало их, впитывало каждое слово, каждое дыхание, каждую слабость. Виталий стоял, всё ещё опираясь на Луку, но уже не от нехватки воздуха. Теперь его держало другое. Пустота. Он медленно провёл рукой по лицу, будто пытался стереть остатки паники, но пальцы остановились где-то на щеке и не пошли дальше. Очки сползли окончательно и повисли на краю носа, но он не заметил. Губы дрогнули. Сначала едва. Почти незаметно. А потом его плечи начали подрагивать. Он сгорбился. Словно в одно мгновение стал меньше. — Я… — начал он, но голос сорвался, не выдержав даже первого слова. Он сглотнул. Попробовал снова. — Я не… — снова не вышло. И тогда он просто закрыл лицо ладонями. И сломался. Просто как что-то внутри него окончательно треснуло. Слёзы пробились сквозь пальцы, скользнули по запястьям, и он не пытался их остановить. — Я струсил, — прошептал он, и в этом шёпоте было столько боли, что даже лес, казалось, на секунду отступил. — Я должен был… я мог… я должен был вмешаться! Лука отвёл взгляд. Его собственное лицо побледнело, но он не убрал руки с плеч Виталия. Крепко держал. Потому что знал — если отпустит, тот просто рухнет. — Виталь, — тихо сказал он, но не нашёл продолжения. Потому что не было слов, которые могли бы это исправить. Виталий опустил руки, и лицо его было искажено — не страхом уже, а горем, чистым и обнажённым, как рана. — Лариса,— выдохнул он, и голос его стал почти детским. — Я даже попрощаться не смог… Он сжал пальцы в кулаки. Сильно. Так, что ногти впились в кожу. — Она верила, — он усмехнулся сквозь слёзы, горько, почти с ненавистью к самому себе. — Всегда верила, что во всём есть смысл. Что это не просто так… Он покачал головой. — А я… — его голос дрогнул. — А я даже не смог её защитить… Алексей стоял, опустив взгляд. Даже он, обычно находящий хоть какую-то реплику, сейчас молчал. Тимофей перестал хихикать. Впервые за долгое время. Он просто серьезно смотрел. Тамара тихо всхлипнула, прижав ладонь ко рту. Евгений стоял неподвижно. Его взгляд был направлен на Виталия, но в нём не было привычной отстранённости. Только тихое, тяжёлое понимание. Сергей долго молчал. Смотрел в сторону, сжимая костыль. Как будто боролся с чем-то внутри. С раздражением, бессилием. С тем, что он ненавидел больше всего — с чужой болью, которую нельзя было решить кулаками. Он грубо выдохнул и шагнул к Виталию. — Эй, — сказал он, неуверенно. Даже странно. Неловко. Как будто он не привык говорить такие вещи. Виталий не поднял головы. Сергей поморщился. — Слушай, — он замялся, раздражённо выдохнул. — Я, блять, не мастер вот этих разговоров. Он почесал затылок, будто злился на самого себя. — Но ты сейчас говоришь так, будто это ты её убил. Виталий вскинул на него взгляд. Слёзы всё ещё текли. — А разве нет? — прошептал он. Сергей нахмурился. — Нет, — сказал он жёстко. — Это сделал тот ублюдок. Пауза. Он чуть наклонился ближе. — И если ты сейчас начнёшь жрать себя изнутри, знаешь что? — он усмехнулся без радости. — Ты просто сделаешь ему одолжение. Позволишь ему таким образом убедиться, что он всемогущий, а мы лишь жалкие муравьи. Виталий замер. Сергей продолжил, уже тише: — Ты думаешь, она бы этого хотела? Чтобы ты вот так, — он неопределённо махнул рукой. — развалился? Виталий сжал губы. Слёзы не остановились, но в глазах что-то дрогнуло. — Я не знаю. — Зато я знаю, — сказал Сергей. И его голос стал не резким, не язвительным, а твёрдым. — Люди, которых любят, не хотят, чтобы из-за них ломались. Он выпрямился. Посмотрел на дупло. Потом снова на Виталия. — Так что давай, — он тяжело вздохнул. — поревел — и хватит. Грубо, но не жестоко. — У нас, блять, ещё одна туда полезла. И её, если что, тоже вытаскивать. Он хлопнул Виталия по плечу. Не сильно. Но достаточно, чтобы вернуть его сюда. В этот момент. К этим людям. — Так что собирайся, — добавил он. — Ты нам нужен. Тишина снова повисла. Но уже другая. Не пустая. А наполненная чем-то упрямым. Виталий медленно вдохнул. Вытер лицо дрожащей рукой. Очки наконец поправил. И кивнул. Слабо, но кивнул. И этого было достаточно. — Терять нам в любом случае нечего, — начал Сергей, обводя всех взглядом, в котором ещё плескалась злость, но уже не слепая, а направленная. — Я ведь не прав? Тимофей, стоявший чуть в стороне, качнул головой, и его привычная нервная ухмылка в этот раз была едва заметной, почти утерянной. — Не-а, — тихо сказал он. — Всё уже, как бы, ниже некуда. Сергей кивнул, будто именно этого и ждал. Он глубоко вдохнул, провёл ладонью по лицу и продолжил, уже увереннее, словно каждое следующее слово укрепляло его самого: — Так вот. Единственное, что нам остаётся — это бороться. Не ныть, не ждать, не надеяться на чудо, а, блять, бороться. Поняли? Он шагнул вперёд, опираясь на костыль, но в этот момент в его движении не было слабости — только упрямство. — Мы выберемся отсюда, мать вашу! — голос его стал громче, глухо отозвавшись в стволах деревьев. — Я, Лука… Все! Он замолчал на долю секунды. И добавил, уже тише: — И Женя тоже. Имя прозвучало иначе. Мягче. Будто случайно. Возможно он сам не до конца понял, почему сказал это именно так. Евгений стоял чуть поодаль. Тень от дерева ложилась на его лицо, делая глаза ещё темнее. Он смотрел на Сергея. И в этом взгляде не было ни удивления, ни благодарности. Только тихая усталость. — Боюсь разочаровать, — сказал он наконец, и голос его был спокойным, почти бесцветным. — Вы разве забыли, кто я? Сергей нахмурился. Как будто не сразу понял. Мозг отказался принимать сказанное. — Гость, — тихо произнёс Виталий, опуская взгляд. И это слово прозвучало как приговор. Евгений слегка кивнул. — Именно поэтому я привязан к городку, — продолжил он, не повышая голоса. — И не смогу уйти с вами. Пауза. Но в ней будто что-то оборвалось. — Мне жаль, — добавил он. — В любом случае пришлось бы сказать это. Сергей застыл. Его лицо на мгновение стало пустым. Будто кто-то вытащил из него всю злость, все слова, все мысли — и оставил только тишину. Он смотрел на Евгения не моргая. И в этом взгляде медленно, мучительно собиралось понимание. — Подожди, — выдохнул он, почти шёпотом. Он нахмурился сильнее, будто пытался отогнать это. — Нет, нет, это… — он махнул рукой, раздражённо, будто спорил не с Евгением, а с самой реальностью. — Это херня какая-то. Никто не ответил. Сергей сделал шаг. Потом ещё один. — Ты же,— он запнулся, не находя слов. — Ты же с нами всё это время… ты… Он осёкся. Потому что внезапно понял. Вспомнил. Все эти разговоры. Все эти намёки. Все эти… ограничения. И то, как Евгений всегда держался чуть в стороне. Не потому что хотел, а потому что должен был. Сергей стиснул зубы. Отвернулся на секунду. — Блять, — тихо выругался он, уже без злости. — Я совсем забыл. Он горько усмехнулся. — Отлично, просто отлично, — пробормотал он. — Значит, план «все выбрались» уже в пролёте. Он снова посмотрел на Евгения. И на этот раз в его взгляде не было ни агрессии, ни подозрения. Только тяжёлое, неудобное осознание. — И ты так спокойно об этом говоришь? — спросил он, чуть тише. Евгений пожал плечами. Едва заметно. — А что мне остаётся? Сергей замолчал надолго. Непривычно для него самого. А потом вдруг шагнул ближе. — Нет, — сказал он глухо. — Не устраивает меня такой вариант.Вообще не устраивает. Он ткнул костылём в землю. — Значит, будем искать способ, как тебя вытащить тоже. Евгений посмотрел на него. Впервые за долгое время — чуть внимательнее. — Это невозможно, — спокойно сказал он. — Да? — Сергей усмехнулся, но в этой усмешке не было привычной язвительности. — Ты уже говорил, что невозможно выжить тут. Он оглядел остальных. — И что? Живы же пока. Он снова посмотрел на Евгения. И добавил, уже тише: — Так что не списывай себя раньше времени. На несколько секунд лес будто отступил. Не исчез — нет. Он всё так же стоял вокруг них, тёмный, глухой, пропитанный чем-то враждебным и древним, будто ждал, когда кто-нибудь снова оступится, снова сорвётся, снова даст слабину. Но в эту короткую паузу между страхом и следующим ударом судьбы в воздухе вдруг появилось нечто почти невозможное. Человеческое. Сергей всё ещё стоял напротив Евгения, опираясь на костыль, и выглядел так, будто сам не до конца понимал, как вообще дошёл до этого разговора. Его лицо, обычно жёсткое, колючее, теперь было каким-то уставшим. Не смягчившимся — нет, это было бы слишком просто. Скорее, оголённым. Будто из него содрали привычную броню, оставив только человека, который за последние дни потерял слишком много и, наконец, начал понимать, что чуть не потерял ещё больше. Евгений смотрел на него внимательно, чуть склонив голову набок, и в его чёрных, почти нечеловеческих глазах на мгновение мелькнуло что-то странное — не насмешка, не холод, не та отстранённая печаль, которая обычно пряталась за каждым его словом, а тень чего-то почти нежного. Он выдохнул, очень тихо, и уголок его губ едва заметно дрогнул. — Ты всегда был упрямым, Сергей. Сказано это было негромко, без нажима, но почему-то прозвучало так, будто между ними вдруг вспыхнул какой-то старый, не до конца понятный ток. Не воспоминание даже — скорее ощущение. Что-то неоформленное. Как если бы они оба на секунду коснулись края чего-то очень давнего, очень важного, но тут же снова это потеряли. Сергей моргнул. Потом фыркнул себе под нос. И усмехнулся — коротко, устало, почти по-настоящему. — Знаю, Женька, — сказал он, и это прозвище сорвалось у него неожиданно легко, будто оно давно уже где-то жило у него на языке. — Куда уж я без этого? На этом он, впрочем, не остановился. Улыбка тут же исчезла. Он крепче сжал рукоять костыля, отвёл взгляд в сторону, потом снова посмотрел на Евгения — уже без привычного вызова. — И да, — начал он, и голос его стал заметно ниже. — Прости меня за то, как я себя вёл по отношению к тебе. Он проглотил остаток воздуха, будто это признание оказалось тяжелее, чем он рассчитывал. — И прости, что чуть не пристрелил. Это был безрассудно с моей стороны, я признаю это. Алексей негромко присвистнул. Тимофей приподнял брови с таким видом, будто только что стал свидетелем какого-то редчайшего природного явления. Сергей умеет извиненяться? Причём без сарказма? Да быть такого не может! Виталий, всё ещё бледный после паники и слёз, даже на мгновение замер, забыв о собственном горе. Лука медленно перевёл взгляд с Сергея на Евгения, и в его лице мелькнуло что-то вроде слабого, почти неверящего облегчения. Евгений же просто смотрел. А потом тихо сказал: — Ты вёл себя как козёл. На секунду воцарилась тишина. Такая плотная, что казалось — лес сейчас сам подавится этой фразой. И именно Сергей сломал её первым. Он фыркнул. Потом хмыкнул. И, к удивлению всех, коротко рассмеялся — грубо, хрипло, но без злости. — Да, — признал он, качнув головой. — Как самый последний козёл. — Не просто козёл, — спокойно уточнил Евгений, и теперь в его голосе уже отчётливо слышалась редкая, почти невидимая ирония. — А ещё истерил, как баба. Алексей издал какой-то странный звук — что-то между смешком и удушенным кашлем. Тимофей тихо хихикнул, прикрыв рот ладонью, как школьник, которому пообещали скандал. Даже Лука, несмотря на всё, дёрнул уголком рта. Сергей уставился на Евгения с искренним оскорблённым достоинством. — Так, Женька, — сказал он, прищурившись. — Перебарщиваешь уже. Однако в его голосе не было ни злости, ни обороны. Только живая, почти абсурдная попытка удержаться на плаву. Евгений чуть опустил голову, словно действительно задумался. — Прости, — сказал он с такой сухой серьёзностью, что стало ещё смешнее. Сергей несколько секунд просто смотрел на него. Затем покачал головой. — Нет, ну это уже наглость, — пробормотал он. — Он меня, значит, морально разнёс, а потом ещё и извинился так, будто я ему в автобусе на ногу наступил. — Ты бы и в автобусе начал орать, — тихо заметил Алексей. — За эти два дня я уже прекрасно понял, что у тебя за характер. — Я бы в автобусе вообще был королём, — отрезал Сергей автоматически, но уже без прежней ядовитости. И вот тут произошло то, чего, наверное, никто из них уже не ждал. Тимофей засмеялся. Но не как обычно, а почти… нормально. Если можно было так охарактеризовать. И это, как ни странно, подействовало на остальных сильнее, чем любые слова. Потому что на фоне крови, похорон, стен, в которые врастали люди, леса, который пожирал живых, и ужаса, который больше не нуждался в ночи, чтобы существовать, этот крошечный, нелепый, совершенно не ко времени момент вдруг напомнил им, что они ещё не мертвы. Что пока человек способен спорить, язвить, обижаться, неуклюже просить прощения и принимать его — он всё ещё не отдан этому месту до конца. Татьяны не было рядом. Ника всё ещё был неизвестно где. Николай уже не вернётся. Лариса, Лев, Дэниэль — тоже. Но здесь, среди сырости, корней, страха и усталости, вдруг вспыхнуло что-то очень маленькое. Почти жалкое. Почти смешное. И оттого — бесценное. Жизнь. И Сергей, заметив, что на него смотрят уже не с привычным напряжением, а с чем-то другим, недовольно скривился. — Только не делайте такие лица, — буркнул он. — Я не стал лучше. Просто, ну, слегка меньше мудак, чем обычно бываю. — Слегка, — тихо подтвердил Евгений. — Всё, молчи, а то я передумаю тебя спасать. Слова Сергея ещё не успели до конца раствориться в сыром, тяжёлом воздухе леса, как Евгений, чуть склонив голову набок, посмотрел на него тем своим спокойным, слишком внимательным взглядом, от которого у любого другого по спине бы побежали мурашки. Он не улыбнулся по-настоящему. Только едва заметно дрогнул уголок его рта. И этого уже было достаточно, чтобы стало ясно: он не поверил ни единому слову. — Врёшь же, — ответил Евгений. Сказал он это тихо. Даже мягко. Но именно из-за этой спокойной уверенности фраза прозвучала куда сильнее, чем если бы он усмехнулся или начал спорить. Сергей моргнул. Потом нахмурился так, будто его поймали на чём-то не то чтобы постыдном, но очень неудобном. — Чего? — переспросил он, слишком быстро, слишком резко, и этим выдал себя ещё больше. Евгений не отвёл взгляда. — Врёшь, — повторил он уже чуть тише. — Ты не передумаешь. Тимофей тихо, почти благоговейно, присвистнул. — О-о-о, — протянул он, глядя на Сергея с тем особым восторгом человека, который только что учуял грядущую неловкость. — Сейчас будет что-то интересное. — Закрой рот, — машинально бросил Сергей, не отрывая взгляда от Евгения. Но в его голосе уже не было настоящей угрозы. Только раздражение. То самое, вязкое, беспомощное раздражение, которое появляется, когда тебя видят насквозь, а ты совершенно не готов к тому, что это вообще возможно. Алексей фыркнул. Лука опустил взгляд, скрывая слишком заметную тень улыбки. Даже Виталий, всё ещё бледный и измученный, вдруг на короткое мгновение выглядел так, будто мир вспомнил, как звучит что-то кроме горя. Тамара же искренне пыталась понять, что тут происходит. Сергей шумно выдохнул. — Да с чего ты вообще взял? — буркнул он, скривившись. — Может, я очень даже способен передумать. Евгений терпеливо смотрел на него ещё пару секунд. Почти с жалостью. И это почему-то было особенно невыносимо. — Потому что ты плохой лжец, — сказал он. И вот тут уже Алексей не выдержал. Он прыснул так не вовремя и так громко, что сам тут же зажал себе рот ладонью, но было поздно. Тимофей согнулся пополам от нервного смеха, отчего Тамара отшагнула от него на шаг назад. Даже Лука тихо выдохнул что-то похожее на смешок, быстро отвернувшись в сторону. Сергей уставился на них так, словно всерьёз рассматривал вариант убить кого-нибудь просто из принципа. — Охренели все, да? — процедил он. — Ржёте как кони, будто я не вижу блять! — Немного, — совершенно серьёзно ответил Евгений. И это было последней каплей. Сергей поднял руку, будто хотел ткнуть в него пальцем, но в итоге просто безнадёжно махнул в воздухе. — Нет, ну вы посмотрите на него! — возмутился он, оборачиваясь к остальным, будто искал поддержки. — Стоял тут, весь такой загадочный, молчаливый, с глазами как у дохлой кошки, а теперь ещё и подъёбывать научился! — Я всегда умел, — тихо сказал Евгений. — Просто делал вид, что не понимаю ничего в этом. — Да ты, блять, издеваешься. — Совсем чуть-чуть. Тимофей издал какой-то задушенный смешок и прикрыл лицо рукой. — Б-б-бож-ее м-мой, п-п-р-рекра-ати, ты-ы с-сл-лишком ш-ш-шумны-ый! — отчаянно пыталась его остановить Тамара. Получалось неочень. — Я сейчас, наверное, впервые в жизни хочу, чтобы этот разговор длился подольше, — пробормотал он, всё ещё не в силах до конца сдержать хихиканье. — А я хочу, чтобы ты заткнулся, — отрезал Сергей. — Это взаимно, Серёженька. — Ещё раз так меня назовёшь — пойдёшь первым в дерево. — Ну вот, — с искренней трагичностью вздохнул Тимофей. — А я-то думал, между вами уже всё серьёзно. — Господи, — простонал Сергей, прикрывая глаза ладонью. — Почему именно сейчас ты решил стать ещё более невыносимым, чем обычно? — Потому что, — с абсолютно мёртвым лицом ответил Тимофей, — у нас коллективная травма, и я справляюсь как умею. На это даже Сергей не нашёлся сразу, что ответить. Он только уставился на него на пару секунд, потом с тяжёлым, мученическим видом отвёл взгляд в сторону. — Ладно, это, — он ткнул пальцем в воздух, будто обвинял весь мир сразу, — это было, к сожалению, неплохо. — Спасибо, я стараюсь. Но всё это — этот нелепый обмен колкостями, эти почти человеческие смешки, эта абсурдная попытка хоть на секунду не утонуть в ужасе — не отменяли главного. Евгений всё ещё смотрел на Сергея. И под этим взглядом, лишённым насмешки, тот наконец перестал дёргаться. Словно понял, что дальше отшучиваться бессмысленно. Что есть вещи, которые либо произносятся честно, либо лучше вообще не открывать рот. Он медленно выдохнул. Провёл ладонью по лицу. И, уже не прячась за раздражением, тихо сказал: — Ладно. Никто не перебил. — Вру, — признал он, и это слово далось ему с таким трудом, будто он проглотил гвоздь. — Не передумаю. Он поднял глаза на Евгения. — Потому что если уж я кого-то решил тащить из этого ада, то, блять, до конца. Голос его был хриплым. — Так что не надейся, что я такой весь благородный только на пять минут, — добавил он уже тише. — Это, к сожалению для тебя, хроническое. На этот раз Евгений всё же улыбнулся. Совсем слабо, неуловимо. Но эта улыбка почему-то выглядела опаснее любой усмешки. И одновременно больнее. Потому что в ней было что-то такое, чего Сергей, возможно, даже не заметил. Что-то очень тихое, старое и очень одинокое. — Понял, — сказал Евгений. И в одном этом слове было больше тепла, чем во всём, что они успели сказать друг другу за последние недели. Сергей, конечно же, тут же поморщился, будто его только что морально ударили. — Только не смотри на меня так, — буркнул он. — А то я ещё, блять, смущусь, и тогда нам всем точно конец. — Поздно, — негромко сказал Алексей. — Ты уже выглядишь так, будто тебя в щёчку поцеловали. — Я сейчас тебя костылём урою. — Вот, — довольно кивнул Тимофей. — Всё, Сергей вернулся. Значит, жить будем. Иногда, чтобы не сойти с ума окончательно, человеку остаётся только одно: держаться друг за друга зубами. Даже если делаешь вид, что просто хочешь кого-то придушить. *** Сознание возвращалось к Татьяне не сразу. Не как пробуждение после сна — мягкое, постепенное, человеческое. Нет. Это было больше похоже на то, как тонущего человека медленно вытягивают из ледяной воды за волосы, и он, ещё не успев открыть глаза, уже чувствует: легче не станет. Сначала пришла боль. Тупая, тяжёлая, разбросанная по всему телу так, будто её бросили в неё горстями. Каменный пол под спиной был холодным до жестокости. Этот холод не просто касался кожи — он будто въедался в позвоночник, под рёбра, в затылок, в самые глубины мышц, где уже давно поселилась усталость, не проходившая ни днём, ни ночью. От него ломило кости, сводило плечи, и всё тело казалось чужим, будто не её собственным, а взятым напрокат у мертвеца. Татьяна не сразу поняла, что дышит слишком часто. Воздух входил в неё короткими, неглубокими толчками. Горло саднило. Во рту стоял металлический привкус, словно она долго кусала губы или кровь когда-то уже успела побывать на языке и не до конца исчезла. Потом пришёл запах. Сырость. Камень. Плесень. Старое, затхлое подземелье, в котором слишком долго не бывало солнца и слишком часто бывали страдания. И только после этого — память. Дерево. Дупло. Чёрная, влажная пасть, в которую она вошла, сжимая в кармане кинжал так крепко, словно это был не просто кусок металла, а единственная причина не сойти с ума по дороге. Потом — провал. Падение? Скользящее, странное ощущение, будто её несли не руки и не сила тяжести, а что-то иное, вязкое, чужое, почти живое. А потом — ничего. Татьяна медленно открыла глаза. И сразу же пожалела об этом. Темнота здесь была не обычной. Не той, к которой можно привыкнуть, в которой со временем начинают различаться очертания. Это была темнота плотная, удушливая, как мокрая ткань, прижатая к лицу. Она лежала неподвижно ещё несколько секунд, глядя в это чёрное ничто, и сердце её забилось сильнее — не от паники даже, а от первобытного, животного ужаса, который приходит, когда человек внезапно понимает: он не знает, где находится, и вокруг нет ничего, что могло бы это объяснить. Она осторожно приподнялась на локтях. В висках тут же тупо кольнуло. В затылке отозвалась боль, заставившая её тихо втянуть воздух сквозь зубы. — Господи, — едва слышно прошептала она. Её собственный голос прозвучал здесь неправильно. Звучало глухо. Он будто не разлетелся по помещению, а упал вниз, под ноги, и остался там лежать. Татьяна медленно села. Под ладонями скрипнула мелкая каменная крошка. Пол был неровный, холодный, шероховатый. Пальцы нащупали трещины, какие-то острые выступы, пыль, влажную, липкую грязь, въевшуюся между камней. Она сглотнула. Темнота давила на глаза так сильно, что начинало казаться, будто они открыты не полностью, будто стоит только моргнуть — и зрение вернётся. Но нет. Ничего. Только чёрная, глухая пустота. И тогда, вместе с этим осознанием, к ней пришло ещё одно: она одна. По крайней мере, ей так казалось. Но это место не было пустым. Татьяна почувствовала это почти сразу. Почувствовала. Как чувствуют взгляд в затылок. Присутствие в комнате, даже если никто не двигается. Что-то здесь было не так. Слишком выжидающе. Она медленно, стараясь не делать лишних движений, опустила руку к карману. Пальцы дрожали. Не сильно. Но достаточно, чтобы она заметила это и зло стиснула зубы. — Только не сейчас, — прошептала она самой себе, будто могла приказать собственному телу не бояться. Сначала она нащупала кинжал. Холодный. Такой знакомый её сердцу. Рукоять, в которой до сих пор жила память о других пальцах — больших, сильных, тёплых. О пальцах Льва. От этого прикосновения внутри что-то болезненно сжалось. Она замерла. Всего на секунду. Но этой секунды хватило, чтобы память ударила её в грудь почти физически. Лев смеётся, опираясь плечом о дверной косяк. Он протягивает ей этот нож с недовольным видом, будто делает одолжение. «Носи с собой. Хотя бы ради моего спокойствия». «А если я кого-нибудь зарежу?» «Тогда, значит, человек был хуёвый». Уголок её губ дрогнул. И тут же опустился обратно. Потому что от этой памяти стало только больнее. Она заставила себя продолжить поиски. Пальцы скользнули глубже в карман — и нащупали что-то маленькое. Металлическое. Тёплое не потому, что само по себе было тёплым, а потому что долго лежало рядом с её телом. Зажигалка Льва. Татьяна задержала дыхание. Её пальцы сомкнулись на ней осторожно, почти бережно, словно это была не обычная зажигалка, а хрупкая кость чего-то давно умершего. Она вытащила её и сжала в ладони. Темнота не изменилась. Но сам факт того, что у неё в руке было хоть что-то, способное дать свет, уже удержал её от того, чтобы окончательно поддаться ужасу. — Спасибо, — шепнула она в пустоту, сама не зная, кому именно: Богу, памяти, Льву или просто тому крошечному чуду, что эта вещь оказалась при ней. Большим пальцем она провела по металлическому колёсику. Щелчок. Искра не появилась. Сердце неприятно дёрнулось. Она выдохнула. Попробовала снова. Щёлк. На этот раз вспыхнул крошечный, дрожащий огонёк. Маленькое золотисто-оранжевое пламя поднялось над её пальцами, едва заметно трепеща, и темнота вокруг не отступила полностью — она лишь с неохотой приоткрыла часть своего лица. Свет оказался жалким, слабым для такого места. Но даже этого хватило, чтобы Татьяна поняла: она находится в каменном помещении. Подземном. Сырые стены поднимались вверх неровными, грубо сложенными пластами, местами покрытыми тёмными пятнами влаги. Пол уходил куда-то вперёд, в узкий коридор или проход, где свет уже не доставал и снова начиналась та самая вязкая чернота, похожая на раскрытую пасть. Где-то с потолка капала вода. Монотонно. Каждая капля звучала так отчётливо, будто в этом месте больше не осталось ничего живого, кроме неё и этой бесконечной сырости. Татьяна поднялась на ноги. Колени тут же отозвались слабостью. Её повело в сторону, и она опёрлась ладонью о стену. Камень был ледяным. Шершавым. Это странно успокаивало. Хотя бы что-то в этом кошмаре было настоящим. Она подняла зажигалку чуть выше, и огонёк дрогнул, осветив часть стены, ржавые пятна на металле где-то впереди, обломки камней, узкую полоску пола. Мало. Но и выбора не было. — Ладно, — прошептала она, и её голос прозвучал уже чуть твёрже, хоть и срывался на выдохе. — Хорошо. Спокойно. Она не верила собственным словам. Но всё равно говорила их. Потому что молчание здесь было бы хуже. Потому что если она перестанет звучать — это место начнёт звучать за неё. Татьяна крепче сжала в одной руке зажигалку, в другой — рукоять кинжала. Маленький огонь плясал на её пальцах, отбрасывая по стенам искажённую тень, и эта тень казалась чужой, длинной, ломкой. Словно за ней шёл кто-то ещё. Она сделала первый шаг вперёд. Потом второй. Пламя дрогнуло. Тени сдвинулись. И тьма впереди, казалось, терпеливо ждала, когда Татьяна подойдёт ближе и сама позволит ей проглотить себя целиком. Татьяна шла медленно. Не потому, что не хотела идти быстрее. Потому что само это место, казалось, не позволило бы ей этого. Каждый шаг здесь будто требовал разрешения. Движение приходилось вырывать у темноты, как будто она сопротивлялась, цеплялась за подол её одежды, за щиколотки, за дыхание, за саму волю двигаться вперёд. Под подошвами ботинок скрипела каменная крошка, иногда хрустело что-то более ломкое, и Татьяна старалась не думать, что именно могло скрываться под слоем пыли и сырости. В воздухе стоял тяжёлый запах плесени, старой воды, металла и чего-то ещё — сладковато-гнилого, почти неуловимого, но достаточно явного, чтобы заставить желудок неприятно сжаться. Огонёк зажигалки дрожал в её пальцах. Она старалась держать руку ровно, но пламя всё равно подрагивало, как живое, будто само чувствовало то, что разливалось по этим стенам — не просто мрак, не просто подземную сырость, а что-то глубоко неправильное, чужое человеческому телу и разуму. Свет выхватывал лишь жалкие куски пути. Вот влажный участок стены, блестящий, как кожа. Вот неровный пол, уходящий дальше в темноту. Вот ржавое кольцо, вбитое в камень, будто когда-то здесь кого-то держали. Вот след, похожий на тёмное пятно, от которого Татьяна поспешно отвела взгляд. Она не хотела думать, что это. Не здесь. Только вперёд, не останавливаться. Потому что если она остановится — начнёт слушать. А если начнёт слушать, то, возможно, уже не сможет сделать ни шага. Но тишина всё равно не оставила её в покое. Сначала это были просто звуки. Та самая вода, падающая где-то вдалеке. Тихое шуршание. Едва уловимый скрежет, будто кто-то проводил ногтями по камню. Потом — шёпот. Татьяна замерла. Он был настолько слабым, что она сперва подумала, будто это её собственное дыхание играет с ней, ломаясь о стены и возвращаясь назад уже чужим. Но нет. Это не было эхом. Это было… чем-то другим. Она подняла зажигалку выше и всмотрелась вперёд, туда, где тьма стояла особенно густо, как будто там начиналось не просто продолжение коридора, а вход во что-то, чему не полагалось существовать. — Кто здесь? — тихо спросила она. Голос её прозвучал хрипло и слабо, словно это место уже начинало вытягивать из неё не только тепло, но и звук. Ответа не последовало. Только шёпот. Тот же. Невнятный. Многоголосый. Будто сразу несколько людей говорили очень тихо, почти вплотную к её уху, но при этом — издалека. Она не могла разобрать слов. И, наверное, это было даже к лучшему. Потому что в какой-то момент ей показалось, будто среди этой шепчущей каши она слышит смех. Хрипловатый. Нечеловечески растянутый. Так смеяться могли только гости. Или то, что осталось от них после смерти. Если смерть вообще имела над ними хоть какую-то власть. Татьяна судорожно сглотнула и стиснула рукоять кинжала сильнее. Её пальцы побелели. Она пошла дальше. Быстрее. Хотя каждый следующий шаг давался тяжелее предыдущего. Сердце стучало уже не в груди — где-то в горле, в висках, под рёбрами, в самых кончиках пальцев. Ей всё время казалось, что вот-вот что-то выйдет из темноты. Что стоит только сделать ещё один шаг — и она увидит перед собой чьё-то лицо. Бледное. Неподвижное. Улыбающееся. Она заставляла себя смотреть только вперёд. Только на полоску света. На то, что может быть реальным. Но именно тогда её взгляд зацепился за движение слева. Она дёрнулась всем телом и вскинула зажигалку. Огонёк метнулся, едва не погас. У стены стоял человек. Татьяна захлебнулась воздухом. Сердце на мгновение будто перестало биться. Это был Лев. Она узнала его раньше, чем разум успел включиться. Высокий. Широкоплечий. Тёмная куртка. Те самые волосы, спадающие к лицу. Тот самый силуэт, который она могла бы узнать даже в огне, даже в снегу, даже во сне. Он стоял, чуть наклонив голову, как стоял всегда, когда хотел сказать что-то с привычной жёсткой насмешкой. Но что-то было не так. Что-то было чудовищно, невыносимо неправильно. Его лицо. Оно было разорвано. Щека рассечена почти до кости. Из уголка рта вниз тянулась густая, тёмная полоса крови. Шея разорвана так, будто дикий зверь прошёлся по ней когтями. Рубашка на груди пропиталась кровью так сильно, что ткань прилипла к телу, почернела, потяжелела. Она стекала с подбородка и шеи, капала на камень, и эти капли звучали громко и отчётливо в этой подземной тишине. А глаза… Глаза были живыми. И это было страшнее всего. Не стекоянно мёртвыми, а живыми. Больными. Уставшими. И смотрели прямо на неё. — Лев, — выдохнула Татьяна. Её голос сорвался так жалко, что она сама едва узнала его. Он не ответил. Только смотрел. И очень медленно, поднял руку. Ту самую. С длинными пальцами, с сильной ладонью, которой он когда-то держал её лицо так осторожно, будто боялся причинить боль. Теперь эта рука была в крови. Кровь стекала по запястью. По костяшкам. По ногтям. — Нет, — прошептала она, чувствуя, как ноги становятся ватными. — Нет, нет, нет… Он сделал шаг к ней. И в этот момент зажигалка в её руке дрогнула так сильно, что свет метнулся в сторону. Всего на мгновение. На одно короткое, предательское мгновение. Когда пламя снова осветило стену — там уже никого не было. Пусто. Только влажный камень. Чёрные пятна сырости. И тень её собственной руки, дрожащей так сильно, что огонь едва держался. Татьяна отшатнулась и ударилась спиной о стену. Воздух вырвался из неё рывком. Она прижала свободную ладонь ко рту, чтобы не закричать. Чтобы не дать этому месту услышать, как оно её ломает. Слёзы выступили на глазах сами собой — не тихие, не очищающие, а злые, почти унизительные. От страха и боли. Как быстро её собственная память стала против неё оружием. — Это не он, — прошептала она, задыхаясь. — Это не он, это не он… Она повторяла это как заклинание. Как молитву. Словно последний тонкий мостик между собой и безумием. Потому что если это был он — тогда всё уже кончено. А если нет — значит, это место просто знало, куда бить. И било туда с наслаждением. Шёпот вокруг будто стал громче. Ближе. Теперь ей уже казалось, что кто-то идёт за ней по коридору, чуть позади, в слепой зоне, куда не доставал свет. Не шаги даже — скорее, скольжение. Тихое, мерзкое движение, как если бы кто-то босыми ногами волочился по мокрому камню. Она резко обернулась. Никого. Только тьма. Но теперь Татьяна уже не была уверена, что отсутствие видимого — это отсутствие настоящего. Пальцы её онемели от того, как крепко она сжимала зажигалку и кинжал. Дышать становилось всё труднее. Слёзы, выступившие от вспышки боли, мешали смотреть, но она яростно сморгнула их, не давая себе развалиться здесь, на этом каменном полу, посреди чужого подземного кошмара. — Ты не получишь меня так легко, — прошептала она в пустоту, и голос её дрожал, но внутри него уже рождалось что-то другое. Не спокойствие. До спокойствия ей было так же далеко, как до дневного света. Но в ней начала подниматься упрямая, жёсткая злость. Та самая, что приходит после страха, когда человек уже слишком устал бояться и остаётся только одно — идти вперёд, даже если впереди его ждёт ещё худший ад. Она оттолкнулась от стены. Выпрямилась. Вытерла тыльной стороной ладони слёзы, оставив на щеке влажный, холодный след. Подняла зажигалку выше. И снова пошла. Через шёпот и густоф, как вязкая смола мрак. Через призрак окровавленного Льва, который всё ещё стоял у неё перед глазами, даже когда его уже не было рядом. И где-то в глубине этого каменного, гниющего чрева ей всё сильнее казалось, что что-то — или кто-то — уже знает: она пришла не умирать. Она пришла забирать своё. Татьяна шла уже не столько по коридору, сколько по собственному напряжению. Оно натянулось в ней до предела, как тонкая проволока, готовая в любой момент лопнуть и хлестнуть по самому уязвимому месту. Она не чувствовала, сколько прошло времени с тех пор, как очнулась на каменном полу. Минуты здесь не складывались в минуты. Они тянулись иначе — болезненно, как если бы само пространство не подчинялось привычному ходу вещей и жило по своим, извращённым законам. Зажигалка всё ещё горела. Маленькое, хрупкое пламя плясало над её пальцами, то вытягиваясь вверх тонким золотистым язычком, то припадая к металлу, будто и оно уже уставало дышать этим воздухом. Рука начинала затекать, но Татьяна не позволяла себе опустить её ни на секунду. Света и так было катастрофически мало. И всё же что-то изменилось. Сначала она не поняла, что именно. Просто в какой-то момент её глаза уловили впереди нечто иное, чем сплошную чёрную завесу. Слабое свечение. Не яркое. Не похожее на лампу, факел или солнечный луч, пробившийся сквозь трещину. Скорее, какая-то бледная, болезненная желтизна, разлитая в воздухе, будто сам мрак впереди слегка истончался и начинал пропускать сквозь себя неведомый, чужой свет. Татьяна остановилась. Сердце тут же ударило сильнее. Она прищурилась, всматриваясь вперёд. Да. Там действительно было светлее. Но понять, откуда шёл этот свет, было невозможно. Он не исходил от конкретной точки. Не дрожал, как огонь. Не бил полосой, как дневное освещение. Он просто… был. Размазан по пространству. Как будто сама темнота в том месте была не чёрной, а грязно-жёлтой. И от этого становилось только тревожнее. — Господи, — едва слышно выдохнула Татьяна. Свет в таких местах никогда не означал ничего хорошего. Она это чувствовала всем телом. Но остановиться уже не могла. Ни за что. Сжав в одной руке зажигалку, а в другой — кинжал, она пошла дальше, всё медленнее, всё осторожнее, стараясь ступать так, чтобы под ногами не раздавалось ни единого лишнего звука. Но подземелье всё равно слышало её. И отвечало. Капли воды. Шёпот. Слабый скрежет. А потом… Кряхтение. Татьяна замерла так резко, что пламя дрогнуло и чуть не погасло. Звук был тихим. Сдавленным. Не шёпот. Это и не было похоже на смех гостей. Даже не игра её измученного сознания. Нет. Это был кто-то живой. Или, по крайней мере, тот, кто ещё не успел до конца умереть. Кряхтение повторилось. Теперь чуть громче. Глухой, мучительный звук, будто человек пытался вдохнуть, но каждый вдох давался ему с усилием, с болью, словно даже воздух в этом месте был чем-то, что нужно было вырывать у мира с боем. Татьяна почувствовала, как всё внутри у неё сжалось. — Кто здесь? — спросила она, и её голос, несмотря на все усилия, всё равно дрогнул. Ответа не последовало. Только ещё один болезненный, сдавленный звук впереди. Она пошла быстрее. Теперь уже почти не заботясь о шуме. Стены с обеих сторон словно сузились, коридор стал теснее, и это слабое жёлтое свечение делалось всё заметнее, хотя источник его по-прежнему оставался невидимым. Оно будто просто висело в воздухе, как болезнь, как остаточный след чего-то ненормального. И вот тогда она вышла в небольшое каменное помещение. И увидела его. На мгновение Татьяна просто перестала дышать. Ника. Он был прикован к стене тяжёлыми железными кандалами — ржавыми, врезавшимися в запястья так глубоко, что металл уже почти сливался с мясом. Цепи уходили в камень, натянутые под таким углом, что его руки были подняты выше естественного положения, а ноги действительно не касались пола. Он висел. Совсем немного над полом. Но этого было достаточно, чтобы всё его тело находилось в мучительном, противоестественном напряжении. Пальцы ног беспомощно тянулись вниз, будто всё ещё надеялись на опору, которой не существовало. Голова была опущена на грудь, волосы прилипли ко лбу от пота, лицо побледнело до болезненной серости, а под глазами залегли такие тени, будто он не просто провёл здесь несколько часов — будто он успел состариться на несколько лет. Свет, который она видела из коридора, будто сочился откуда-то сверху, из самой сырой каменной кладки, и падал на него неровными, желтоватыми пятнами, превращая всё это в картину, на которую человеческий разум смотреть не должен. Татьяна застыла в проходе. Мир на секунду сузился до одной-единственной точки. До его изуродованных запястий. До того, как под кожей на шее, на ключицах, на предплечьях что-то едва заметно двигалось. Едва. Но достаточно, чтобы её желудок болезненно сжался. Она не сразу поняла, что у неё дрожат губы. — Боже, — выдохнула она так тихо, будто боялась, что если скажет громче, то увиденное станет окончательно реальным. Ника шевельнулся. Совсем слабо. Голова его дёрнулась, будто он услышал её голос сквозь сон, сквозь боль, сквозь лихорадочный бред, в котором уже, наверное, давно перестал отличать настоящее от того, что творило с ним это место. Он медленно поднял лицо. И когда его взгляд — мутный, воспалённый, полный животного истощения и ужаса — остановился на ней, в нём не было узнавания. Только измученная, сломанная настороженность. Он смотрел на неё так, будто видел уже слишком много невозможного, чтобы поверить ещё хоть во что-то. Сухие, потрескавшейся губы его дрогнули. Он едва сумел выдавить слова. — У меня опять галлюцинации? — голос его был хриплым, как будто по горлу провели ржавым железом. — Уходите… Он дёрнул рукой, и цепь жалобно звякнула. Звук получился таким тонким, жалким, почти детским, что у Татьяны что-то оборвалось внутри. — Уходите! — повторил он уже чуть громче, и в этом голосе было не сопротивление даже, а измученное отчаяние человека, которого ломали так долго, что он начал бояться не только мучителей, но и спасения. Татьяна бросилась к нему. Не думая. — Ника, — выдохнула она, подбегая ближе и поднимая зажигалку, чтобы он мог видеть её лицо. — Ника, это я. Это я, Татьяна. Я реальная. Он замер. Глаза его беспомощно метнулись по её лицу, будто он пытался сложить черты, голос, свет, силуэт во что-то осмысленное, но сознание его всё ещё сопротивлялось. — Нет, — пробормотал он. — Нет, нет, не ты! Вы все так говорите! Татьяна подошла совсем близко. Теперь она уже отчётливо видела, как сильно он измучен. Как дрожит его тело. Как пот стекает по виску и теряется в вороте кофты. Как под кожей на шее снова что-то едва заметно шевельнулось, и от этого зрелища её на секунду охватил такой ужас, что захотелось отшатнуться. Но она не отшатнулась. Она только подняла свободную руку и осторожно, очень медленно коснулась его щеки. Кожа у него была горячей. Почти обжигающей. Настоящей. — Смотри на меня, — тихо, но твёрдо сказала она. — Смотри на меня, Ника. Он дышал тяжело, неровно. Глаза его метались ещё несколько секунд. Потом вдруг замерли. Сфокусировались. И в это мгновение до него, кажется, наконец дошло. Это не морок или галлюцинация. Не очередная насмешка этого проклятого места. Это действительно была она. Пришедшая сюда за ним. На лице Ники сначала не отразилось ничего. Будто его измученный разум просто не успел сразу выдать нужную эмоцию. А потом что-то в нём надломилось. Не героически, а по-настоящему. Его губы задрожали. Подбородок дёрнулся. И голос, когда он снова заговорил, стал почти детским от внезапной, страшной уязвимости. — Ты правда здесь? Татьяна почувствовала, как к горлу подкатывает ком. — Да, — прошептала она. — Да, я здесь. Ника закрыл глаза. Всего на секунду. И из него вырвался такой тихий, сломанный звук, что он был хуже любого крика. Не рыдание, а что-то между. Как если бы человек слишком долго держался и теперь его тело просто больше не умело делать это молча. Татьяна шагнула ещё ближе, почти прижимаясь к нему, будто одним своим присутствием могла удержать его здесь, в реальности, не дать провалиться обратно в этот кошмар. — Всё хорошо, — сказала она, хотя это было ложью. — Всё хорошо, слышишь? Я тебя вытащу. Ника слабо, болезненно усмехнулся. Эта усмешка вышла такой мёртвой, что Татьяне захотелось плакать. — Если это правда, — выдохнул он, с трудом разлепляя губы, — то у тебя ужасный вкус на приключения. И даже сейчас,подвешенный к стене, на грани боли, бреда и безумия, он всё равно пытался шутить. Татьяна зажмурилась на долю секунды, проглатывая подступающие слёзы. А потом открыла глаза, крепче сжала зажигалку и кинжал и посмотрела на цепи. На всё, что держало его здесь. И в её лице начало проступать то самое выражение, которое бывает у людей, у которых уже слишком многое отняли. Тот самый страшный, тихий вид. Когда человек перестаёт бояться и начинает ненавидеть. — Посмотрим, — очень тихо сказала она, не отрывая взгляда от кандалов, — что можно сделать. Ника посмотрел на неё так, будто до сих пор не мог до конца поверить, что перед ним не очередной мираж, не новая издёвка этого проклятого места, а живой человек — тёплый, дышащий, пришедший за ним в этот каменный кошмар. Он тяжело дышал, и каждый вдох, казалось, царапал его изнутри. Лицо его блестело от пота. Волосы прилипли ко лбу, шее, вискам. Губы побледнели, уголки рта дрожали, а глаза — воспалённые, измученные — всё время будто пытались удержаться на её лице, словно это был единственный якорь, который не позволял ему окончательно сорваться в бред. На секунду в этом подземелье стало так тихо, что Татьяна слышала, как бьётся его сердце. Или, может быть, своё собственное. Возможно оба сразу, смешавшиеся в один напряжённый, больной ритм. Ника судорожно сглотнул. Голос его, когда он заговорил, был всё ещё хриплым, надломленным, но уже более осознанным. — С-сколько времени я пробыл тут? Вопрос прозвучал так, будто он боялся услышать ответ. Будто уже готовился к чему-то страшному. К дням, неделям, а то и месяцам. Что всё наверху уже успело рухнуть без него. Татьяна подняла на него глаза и сразу поняла: ему сейчас нельзя дать этой мысли разрастись. Нельзя позволить страху времени сожрать его так же, как боль уже пыталась сожрать тело. — Не переживай, — сказала она мягко, но уверенно, будто не имела права на сомнение. — Как только ты пропал, мы сразу начали тебя искать. Сам знаешь, никто тебя бросать бы не стал. Она на секунду задержала взгляд на его лице, а потом, чуть тише, добавила: — Особенно Лука. При имени брата в глазах Ники что-то дрогнуло. Не улыбка. До неё было слишком далеко, но пришло облегчение. Будто внутри него на мгновение зацепилась ниточка, которая связывала его не с этим местом, болью, не с мерзкой шевелящейся тьмой под кожей, а с домом. С теми, кто всё ещё был там, наверху, кому он был нужен. Он опустил голову. И тут же весь сжался. Так внезапно, так мучительно, что Татьяна инстинктивно подалась вперёд, почти готовая подхватить его, хотя понимала, что физически не сможет облегчить то, что происходило у него внутри. Из его груди вырвался сдавленный, низкий звук — не крик даже, а глухое, животное рычание боли, которое человек издаёт, когда уже не может держать её в себе, но и не хочет дать ей победить. Под кожей на шее, на ключицах, под тонкой тканью кофты снова зашевелилось. На этот раз сильнее. Уже не иллюзия. Не едва заметное движение. А что-то вполне явное, ужасающе настоящее. Татьяна увидела, как под бледной кожей на его груди медленно, словно лениво, перекатывается тонкая выпуклая дорожка. Будто что-то живое ползло внутри него, изучая его изнутри. У неё на мгновение перехватило дыхание. Желудок свело так сильно, что захотелось отвернуться. Но она не отвела глаз. Не имела права. — Тише, тише, — быстро проговорила она, и голос её стал почти материнским, хотя внутри всё дрожало от ужаса. — Наверняка тут просто время идёт иначе. Держись, я тебя прошу. Слышишь? Держись. Ника тяжело задышал через зубы, пытаясь переждать очередную волну боли. Глаза его на секунду зажмурились так крепко, будто он хотел просто перестать существовать хотя бы на одно мгновение. Потом он с усилием разлепил губы. — Кандалы, — выдохнул он. — Ржавые и крепкие… Не думаю, что тут можно что-то сделать. Он говорил это не с желанием сдаться. Скорее — как человек, который уже успел попытаться. Уже успел понять, насколько всё плохо. И именно это подействовало на Татьяну сильнее всего. Потому что в этом «не думаю» не было паники. Только измученная обречённость. И вот её она ненавидела больше всего. — Посмотрим, — тихо сказала она. Не споря или утешая пустыми словами. Просто — посмотрим. Она шагнула ближе к стене и подняла зажигалку, всматриваясь в крепления. Жёлтое, дрожащее пламя выхватило из темноты железо — старое, ржавое, вросшее в камень, словно цепи были частью самой стены. Кольца, скобы, грубо вбитые крепления, всё это выглядело так, будто было сделано не для удержания человека, а для того, чтобы медленно и со вкусом его ломать. Татьяна наклонилась ближе. Запах ржавчины ударил в нос, смешиваясь с влажным холодом камня. Она провела пальцами по одному из креплений, стараясь не задеть сам металл слишком сильно, чтобы не причинить Нике лишней боли. Скоба, державшая цепь, была вбита в стену глубоко, но вокруг неё камень выглядел старым, растрескавшимся. И тогда она, не теряя времени, убрала зажигалку чуть ближе к стене, зажав её в пальцах так, чтобы свет падал на крепление, и другой рукой вытащила кинжал. Сталь тихо блеснула в болезненно-жёлтом свете. На мгновение её накрыло воспоминанием о Льве с такой силой, что почти сбило дыхание. Как он вложил этот нож ей в руку. Недовольно буркнул, что «если уж в этом городе всем приходится выживать, то хотя бы с нормальным металлом». Потом ещё полчаса ворчал, что она держит его «как городская барышня, а не как человек, который хочет остаться живым». Татьяна стиснула зубы. — Давай, — почти беззвучно шепнула она не то себе, не то ему, не то той памяти, которая сейчас была её единственной опорой. Она вставила кончик кинжала между ржавой металлической скобой и треснувшим камнем стены. Металл скрипнул. Очень тихо. Но в этой мёртвой тишине звук показался почти оглушительным. Татьяна напрягла руку, пытаясь использовать лезвие как рычаг. Камень не поддался. Скоба тоже. Только с тихим, мерзким скрежетом поехала ржавчина. Она выдохнула сквозь зубы и сменила угол, упираясь сильнее. — Чёрт. Ника наблюдал за ней с нарастающим беспокойством. Он даже боль, кажется, на секунду отодвинул в сторону, потому что теперь в его лице всё яснее проступал другой страх. Не за себя. За неё. — Таня,— выдохнул он, голосом, в котором было больше ужаса, чем минуту назад, когда он корчился от червей под кожей. — Он может услышать. Она даже не обернулась. Только сильнее вдавила лезвие в щель у крепления. Ржавчина осыпалась ей на пальцы, въелась в кожу рыжей пылью. — Мне насрать, — сказала она. И это прозвучало не как бравада, чтобы казаться смелой. А как абсолютно честная, смертельно усталая ярость человека, у которого уже отняли слишком многое, чтобы он ещё и сейчас начал думать о последствиях. Она дёрнула кинжал сильнее. Скоба издала жалобный, тонкий металлический стон. Камень у основания чуть хрустнул. Совсем немного. Но этого было достаточно, чтобы в груди Татьяны вспыхнула яростная надежда. — Вот так, — пробормотала она, почти неосознанно, продолжая давить. — Давай, давай, сука. Ника судорожно втянул воздух. — Таня, пожалуйста… — Замолчи и экономь силы, — бросила она сквозь зубы. Пламя зажигалки дрожало всё сильнее. Тень её руки, цепей, его тела металась по стене огромными уродливыми силуэтами, и всё помещение теперь казалось живым — как будто само подземелье следило за тем, что она делает, и начинало злиться. Но Татьяна уже не думала об этом. Не думала о Бледнои, что может ждать её за следующим углом. Сейчас для неё существовали только три вещи: камень, железо и человек, которого она не собиралась оставлять здесь. Она снова упёрлась кинжалом. Сильнее. Ещё сильнее. И в тот момент, когда металл жалобно заскрипел, а трещина в камне стала чуть глубже, Татьяна почувствовала, как внутри неё, сквозь ужас, сквозь усталость, сквозь всю эту бездну, поднимается что-то упрямое, почти страшное в своей силе. То самое состояние, когда человек уже не надеется на чудо. Он просто начинает вырывать его голыми руками. Татьяна не остановилась ни на секунду. Её пальцы уже онемели от напряжения, ладони горели, будто она держала не рукоять кинжала, а раскалённый прут, но она всё равно продолжала вгрызаться лезвием в проржавевшее крепление, вцепившись в него с такой яростью, словно это было не железо, а сама глотка того кошмара, что отнял у них уже слишком много. Скрежет металла по камню звучал в тесном подземелье невыносимо громко. Каждый этот звук будто объявлял на весь мёртвый подземный лабиринт: они здесь. Каждый надрывный толчок лезвия, каждое соскальзывание, каждая вибрация в руке отдавались у неё до самого плеча, но Татьяна, стиснув зубы, снова и снова поддевала железную скобу, которой цепь была вмурована в стену. Пламя зажигалки, зажатой между камней рядом, дрожало и почти гасло от каждого её движения. Его жалкий огонёк облизывал сырые стены, выхватывая из темноты клочья мха, трещины, потёки, грязь и бледное, измученное лицо Ники, висящего у стены так, словно его не просто приковали, а выставили напоказ — как трофей, как предупреждение, как насмешку. Он дышал тяжело, сбивчиво. Каждое движение отзывалось в его теле мучительной судорогой. Пот стекал по вискам, впитывался в волосы, по шее, под воротник. Губы были пересохшие, потрескавшиеся, а лицо побледнело до такой степени, что даже в этом тусклом жёлтом свете он казался почти восковым. И хуже всего было не это. Под его кожей они двигались. Будто под ним медленно, неторопливо, с мерзким упорством шевельнулась живая нитка. Она едва не отдёрнула руку, всё ещё непривынув к этому. Сердце больно ударилось о рёбра. Но вместо этого она только сильнее вонзила кончик кинжала в щель между креплением и камнем. — Давай же, давай, — прошептала она сквозь сжатые зубы, уже не понимая, говорит ли с железом, с собой или с этим проклятым местом. Ника застонал. Не громко — наоборот, слишком глухо, будто в нём уже не оставалось сил даже на полноценный крик. — Таня, — голос у него был севший, хриплый, словно он давно кричал, но никто не пришёл. — Хватит, ты только шума больше делаешь… — Заткнись, — выдохнула она, не отрываясь от цепи. — Он действительно может услышать. — Пусть. Слово сорвалось у неё неожиданно низко, хрипло, почти зло. Татьяна упёрлась одной ногой в каменную стену, другой — в пол, и навалилась всем телом на рукоять. Мышцы на руках задрожали от усилия. Лезвие опасно скрипнуло, будто вот-вот сломается. Крепление не поддавалось. Железо было старым, ржавым, покрытым рыжими язвами, но от этого не становилось слабее — наоборот, казалось, оно въелось в камень намертво, словно само подземелье не желало отпускать свою жертву. Ника дёрнулся от новой волны боли и невольно ударился затылком о стену. — А-а, чёрт, чёрт, — выдохнул он, судорожно втягивая воздух. Татьяна вскинула на него взгляд. Он весь сжался, как человек, которого рвут изнутри. Плечи подрагивали. Под кожей на шее снова что-то шевельнулось — тонкое, скользкое, неестественное, и у Татьяны внутри всё ледяно провалилось. — Ника… — Не смотри, — процедил он, зажмурившись так сильно, что под веками дрогнули глаза. — Не надо, боже, не смотри на меня! Но как она могла не смотреть? Как могла отвернуться, когда перед ней висел живой человек, мальчишка почти, сломанный, истерзанный, чужой жестокостью превращённый в мученическую, дышащую кость? Она с такой силой вцепилась в ккинжал что рельеф рукояти больно давил на кожу ладони женщины. — Слушай меня, — сказала Татьяна, и её голос, несмотря на дрожь, прозвучал твёрдо. — Ты сейчас не развалишься у меня на глазах, понял? Ты не умрёшь здесь, как собака, привязанный к стене. Не в этот раз. Ника с трудом открыл глаза и посмотрел на неё. В его взгляде было столько боли, что у неё на секунду перехватило дыхание. И — что хуже — там было уже нечто ещё. Страх не смерти, а продолжения. Того, о чём говорил Бледный. Это не закончиться. Что можно остаться живым слишком долго. А то и бесконечно, пока самому бледному не надоест и он не убьёт его. Ника слабо усмехнулся, и эта усмешка получилась такой кривой, вымученной и страшной, что Татьяне захотелось закричать. — А ты упрямая, — еле слышно выдохнул он. — Лев бы сейчас сказал, что ты как псих… На мгновение её лицо дрогнуло. Это имя полоснуло по ней тонко и глубоко, как лезвие под ребро. Но она не дала себе остановиться. — Он бы сказал, что я всё делаю правильно, — хрипло ответила она и снова принялась за работу. На этот раз она изменила хват. Осмотрела скобу внимательнее, насколько позволял свет. Один из штырей, вбитых в камень, казался чуть слабее — металл вокруг него проржавел сильнее, и оттуда к стене тянулась тёмная, почти чёрная трещина. Татьяна сунула туда кончик кинжала, проверяя глубину. Лезвие вошло на пару миллиметров. Мало. Но достаточно, чтобы надежда, едва живая до этого, чуть дрогнула и приподняла голову. — Есть, — выдохнула она. — Что? — Ника едва поднял голову. — Кажется, один край держится хуже. Она вытащила кинжал, перехватила удобнее и начала не просто поддевать, а бить рукоятью в основание лезвия, вгоняя его глубже между железом и камнем. Тук. Тук. Тук. Звук отдавался по подземелью глухо и зловеще, словно кто-то стучал изнутри самой могилы. Ника зажмурился. Её волосы липли ко лбу, по шее стекал пот, руки дрожали от напряжения, но она уже вошла в то состояние, где страх перестаёт быть страхом и превращается в чистую, звериную злость. Не ту, что кричит. А ту, что молча сжимает челюсти и продолжает делать то, что нужно, даже если от боли мутнеет в глазах. Она упёрлась плечом в стену и навалилась на рукоять кинжала всем весом. Железо жалобно скрипнуло. Татьяна замерла. Ника тоже. Они оба, кажется, даже перестали дышать. А потом скоба чуть-чуть, едва заметно, сдвинулась. — Да, да! — прошептала она, не веря. — Давай ещё. Она потянула сильнее. Руки обожгло болью. Лезвие скользнуло, оцарапав ей ладонь. Тонкая полоска крови тут же выступила на коже, но она даже не обратила внимания. Ещё толчок. Ещё. Ещё. И вдруг ржавое крепление дало трещину с таким сухим, мерзким хрустом, будто ломалась старая кость. Один из металлических штырей выскочил из камня на добрый палец. Ника вскинул голову. — Таня… В его голосе впервые за всё это время прозвучало что-то кроме боли. Надежда. Настоящая, живая, испуганная надежда, от которой всегда особенно страшно, потому что она может тут же отобраться обратно. — Не говори ничего, — выдохнула Татьяна. — Просто держись. Теперь она работала быстрее. Неаккуратнее. Отчаяннее. Подцепив освободившийся край, она начала расшатывать его из стороны в сторону. Скоба скрежетала, царапая камень. Из трещины посыпалась крошка, сырой песок, куски извести. Железо постепенно выходило, нехотя, будто сопротивляясь каждому миллиметру свободы. Ника закусил губу так сильно, что на ней выступила кровь. Когда крепление наконец вырвалось ещё на несколько сантиметров, железный браслет на его запястье натянулся и болезненно впился в кожу, содрав её ещё сильнее. Он задохнулся от боли. — Тише, тише, — быстро сказала Татьяна, хотя сама едва дышала. — Сейчас, сейчас… Она бросила кинжал на пол, вцепилась обеими руками в саму цепь и, уперев ногу в стену, дёрнула вниз. Ничего. Ещё раз. Мышцы в спине вспыхнули болью. Ещё. И вдруг — с пронзительным, ржавым, почти истеричным скрипом — крепление вышло полностью. Цепь дёрнулась вниз. Освободившаяся рука Ники, до этого мучительно вытянутая вверх и в сторону, тяжело, бессильно упала. Он не удержал даже стон — из его груди вырвался хриплый, рваный звук, больше похожий на полувсхлип, полурыдание. Запястье обвисло, пальцы дрожали, будто не верили, что снова могут двигаться сами по себе. А потом он прижал эту руку к груди, как человек, которому вернули оторванную часть тела. И только тогда по его лицу пробежало что-то страшное, ломающее — не боль, не страх, а чистое, невыносимое облегчение, от которого иногда хочется плакать сильнее, чем от мучения. Он уткнулся лбом в стену и, задыхаясь, выдавил: — Господи… Татьяна тоже почти рухнула рядом. Она опустилась на колени, жадно хватая воздух, и на секунду просто закрыла глаза, потому что мир плыл, руки дрожали так сильно, что их невозможно было успокоить, а в ушах гулко стучала кровь. Но она всё равно подняла голову и посмотрела на него. На освобождённую руку. На вторую, всё ещё прикованную. На цепь. На его измученное лицо. И тихо, тяжело, с надломленной, но живой яростью сказала: — Одну сняли. Она потянулась к кинжалу снова. Пальцы её дрожали, ладонь была в крови, ногти забиты ржавчиной и пылью, дыхание сбивалось, но взгляд у неё был уже не испуганный. Нет. Теперь он был таким, каким становятся глаза человека, который уже слишком многое потерял, чтобы остановиться на полпути. — Значит, и вторую снимем. Татьяна уже почти не чувствовала собственных пальцев. Они ныли так, будто кости внутри были не человеческими, а стеклянными — и каждое движение грозило пустить по ним тонкую, звонкую трещину. Лезвие кинжала Льва дрожало в её руках, соскальзывало с ржавого металла, вгрызалось в крошившийся камень, с противным скрежетом проходило под железной скобой, вбитой в стену так глубоко, словно её вколотили туда не руками, а чьей-то ненавистью. Свет зажигалки дрожал на сквозняке, хотя сквозняка здесь, казалось, и быть не могло. Подземелье — или что бы это ни было — дышало само по себе. Медленно. Глухо. Будто вокруг них находилось не помещение, а нутро огромного, древнего, живого существа, которое терпеливо слушало каждое слово, каждое движение, каждую каплю страха, что стекала с кожи. Ника висел у стены, тяжело и хрипло дыша. Одна его рука уже была свободна и безвольно опустилась вниз, но облегчения это не принесло — напротив, теперь тело перекосило ещё сильнее, и вся тяжесть пришлась на второе запястье, всё ещё зажатое в ржавом железе. От этого он невольно подрагивал, будто его выворачивало изнутри. Пот стекал по его вискам, по шее, впитывался в ворот одежды. Под кожей на предплечье и у ключиц то и дело что-то шевелилось — не сильно, но достаточно, чтобы от одного взгляда на это у Татьяны к горлу подступала тошнота. Но она не остановилась. Она не могла. — Ещё чуть-чуть, — прошептала она, хотя сама уже не знала, говорит ли это ему или себе. — Ещё немного, только не отключайся, слышишь меня? Ника коротко, болезненно усмехнулся, но вышло это так жалко, что от этого звука у неё внутри всё сжалось. — Я п-пытаюсь, — выдохнул он, и голос его сорвался на хрип. — Но, если честно — это, сука, не очень весело. Татьяна сжала зубы. — Отлично. Раз ты ещё шутишь, значит, не сдохнешь. — Оптимизм как у патологоанатома… — Замолчи, — выдохнула она, и в её голосе не было злости — только паническое упрямство человека, который держится уже не на силах, а на одной-единственной мысли: не дать умереть ещё одному. Она подалась ближе к стене и снова вставила кончик кинжала под крепление второй скобы. Металл оказался плотнее, чем первый. Он будто специально сопротивлялся ей. Кинжал заскрипел. Лезвие повело в сторону. Острие соскочило, и Татьяна едва не рассекла себе ладонь. Она только шумно втянула воздух, когда жгучая боль прошлась по пальцам, но даже не посмотрела, порезалась ли. Сейчас это было неважно. Важно было другое. Если она не успеет — Ника либо сойдёт с ума от боли, либо сюда вернётся он. И тогда всё закончится. Не просто плохо. Чудовищно. Она опустилась на колено, подбирая угол, и снова надавила. Ржавчина осыпалась вниз рыжей пылью. Камень застонал под металлом. Скоба не поддалась, но качнулась — едва заметно, на какую-то жалкую долю. Татьяна замерла. Потом выдохнула сквозь зубы. — Есть! — Что? — Ника поднял голову, но тут же зажмурился от нового спазма. — Получается? — Да. Не смей сейчас отключаться, понял? — Постараюсь удобным заложником… — Ника! — Всё, молчу… Но молчание продлилось недолго. Через несколько секунд его снова скрутило. Тело дёрнулось в цепях так, что железо глухо ударилось о камень. Из его горла вырвался сдавленный звук, больше похожий на звериный. Татьяна мгновенно подняла голову. — Ника? Он не ответил. Его свободная рука судорожно вцепилась себе в живот, пальцы сжались в ткань одежды так сильно, что пальцы захрустели. Под кофтой у него черви отвратительно двигались.. Как будто внутри него, под самой кожей, перекатывались толстые живые узлы. Ника застонал сквозь стиснутые зубы. — Они двигаются,— еле выдавил он, и на последних словах его голос сломался. — Тань,они, блять,реально двигаются! На одно бесконечно страшное мгновение ей захотелось отшатнуться. Просто инстинктивно. Потому что видеть такое было невыносимо. Но вместо этого она подалась к нему ещё ближе, схватила его свободной рукой за щёку, заставляя поднять на неё затуманенный, больной взгляд. — Смотри на меня, — тихо, но твёрдо сказала она. — Не на это. На меня смотри. Он моргнул, с трудом фокусируясь. Его зрачки были расширены. Взгляд метался, будто он видел что-то за её спиной. И, возможно, действительно видел. — Здесь кто-то есть, — шепнул он, и голос его стал почти детским от ужаса. — Они опять приходят. — Нет. Это неважно. Слышишь? Неважно. Ты здесь. Я здесь. И я тебя вытащу. Он смотрел на неё так, словно пытался удержаться за её лицо, как утопающий хватается за доску среди чёрной воды. И Татьяна, не давая себе времени на страх, снова вцепилась в кинжал. Теперь уже обеими руками. Она просунула лезвие глубже под крепление, упёрлась плечом в стену и навалилась всем весом. Железо застонало. Не поддалось. Она снова надавила. Камень впился ей в колено, пальцы начали неметь, запястья горели, но она продолжала, почти рыча сквозь зубы от напряжения. Перед глазами на мгновение вспыхнуло воспоминание: Лев, сидящий у стола, лениво крутивший этот самый кинжал между пальцами, с привычной кривой усмешкой, от которой у неё когда-то теплее становилось даже в этом проклятом месте. — Хорошая вещь, Тань. — Ты мне нож даришь, как романтик века? — Я тебе не цветочки дарю, а шанс кому-нибудь вспороть брюхо, если мир окончательно охуеет. Это, между прочим, любовь. Тогда она смеялась. Глупо, тихо, почти счастливо. А сейчас это воспоминание ударило по ней так, что у неё едва не подогнулись ноги. Но вместе с болью пришла и ярость. Тёмная, густая, отчаянная. Нет. Нет, чёрт возьми. Я не позволю этому месту сожрать ещё одного. — Давай же! — выдохнула она в металл, будто говорила с живым существом. — Давай, давай! И в следующую секунду что-то треснуло. Не громко. Но отчётливо. Скоба дёрнулась. Татьяна на миг не поверила. Потом вцепилась крепче и, уже почти не чувствуя собственных ладоней, потянула её вверх и на себя, вбок, туда, где камень уже дал слабину. Снова скрежет. Снова хруст ржавчины. И вдруг крепление вылетело из стены с таким звуком, будто у помещения вырвали зуб. Ника сорвался вниз. — Чёрт! — только и успела выдохнуть Татьяна, прежде чем подхватить его. Но подхватить полностью не смогла. Он был слишком тяжёлым, слишком обмякшим, слишком измученным, и они оба рухнули на каменный пол. Татьяна ударилась плечом и локтем так, что из глаз посыпались искры, но не издала ни звука — только судорожно вцепилась в него, будто он мог сейчас же исчезнуть. Цепь глухо звякнула рядом. Свободна. Обе руки. Ника лежал, согнувшись, почти пополам, тяжело, жадно хватая воздух, как человек, которого только что вытащили из-под воды. Его ноги дрожали, не сразу понимая, что теперь у них есть право касаться земли. Татьяна села рядом с ним на колени, всё ещё держась за его плечо, словно проверяя: живой. Живой. Пока живой. — Всё, — сказала она, и голос её предательски сорвался. — Всё, Ника. Всё. Я тебя сняла. Он не ответил сразу. Только дышал. Глубоко. Рвано. С мучительными паузами между вдохами, будто само существование теперь требовало от него усилий. Потом он поднял на неё лицо. Бледное. Осунувшееся. Мокрое от пота. И до невозможности человеческое в этом кошмарном месте. — Ты, — прошептал он, и уголок его рта дрогнул в слабой, почти неверящей улыбке. — Ты вообще нормальная? Татьяна издала короткий, дрожащий смешок, который больше походил на всхлип. — Нет, — ответила она, с трудом переводя дыхание. — Давно уже нет. На секунду между ними воцарилась такая хрупкая, измученная тишина, что её почти хотелось беречь руками. Но потом где-то в глубине каменных коридоров послышался звук. Далёкий. Тяжёлый. Чей-то шаг. Один. Потом второй. И Татьяна медленно подняла голову. Лицо её побледнело ещё сильнее, если это вообще было возможно. Она крепче сжала кинжал в руке. И посмотрела на Нику. — Поднимайся, — тихо сказала она. Теперь в её голосе не осталось ни дрожи, ни слёз. Только ледяная, обречённая готовность. — Быстро. Кажется у нас больше нет времени. Ника даже не попытался встать сразу. Он лишь дёрнулся, будто тело по старой памяти хотело подчиниться приказу, но тут же предало его — ноги подогнулись под ним, мышцы свело такой дикой, глубинной болью, что у него вырвался хриплый, бессильный стон. Он опёрся ладонью о холодный камень, пытаясь хотя бы сесть ровнее, но всё внутри будто было набито ржавыми гвоздями и живыми, извивающимися нитями. Каждое движение отзывалось в животе тяжёлым, вязким спазмом, а под кожей, в самой мерзкой глубине плоти, всё ещё шевелилось то, о чём он не хотел даже думать. Татьяна уже стояла рядом с ним, вслушиваясь в темноту. Шаги. Они были всё ближе. Не торопливые. Не нервные. Не человеческие. Тот, кто шёл сюда, не боялся быть услышанным. Он хотел, чтобы его ждали. Ника сглотнул и поднял на неё взгляд — мутный, болезненный, но уже понимающий. — Я не смогу бежать, — выдохнул он, и голос его прозвучал так тихо, будто каждое слово царапало ему горло изнутри. — У меня нет сил. Татьяна повернулась к нему так быстро, что пламя зажигалки в её руке дрогнуло и едва не погасло. В этом дрожащем жёлтом свете её лицо казалось почти мраморным — бледным, изломанным усталостью, но странно собранным. Словно весь её страх уже прошёл дальше, туда, где оставалась только страшная, тупая решимость. — Я тебя потащу, — сказала она сразу, без колебаний, как говорят о чём-то простом и уже решённом. Ника уставился на неё так, будто она только что предложила им вдвоём вытащить из земли целый дом. — Тогда погибнем оба, — прохрипел он, с трудом переводя дыхание. — Я только… буду тянуть нас вниз. Её челюсть едва заметно напряглась. На одно короткое мгновение Татьяна закрыла глаза, словно считала до трёх, чтобы не сорваться, не закричать, не начать умолять саму реальность быть хоть раз чуть менее жестокой. Но, открыв их снова, она уже знала, что делать. И это знание было страшнее паники. — Тогда прячься, — сказала она. Ника моргнул. — Таня, нет… — Я сказала, прячься, — повторила она, и теперь в её голосе не было ни просьбы, ни сомнения. Только сталь. Только приказ. — Сейчас же. Он смотрел на неё несколько долгих секунд, как будто пытался найти в её лице хоть малейший намёк на то, что она шутит. Что она передумает. Что они ещё могут придумать что-то другое. Но другого не было. Ничего уже не было. Только темнота, камень, чужие шаги и выбор между двумя невозможностями. Ника шумно втянул воздух, подавляя подступающий стон, и всё же попытался подняться. Это вышло ужасно. Сначала он встал на четвереньки, едва не упав лицом в камень, потом, с трудом опираясь на стену и на собственную свободную руку, пополз в сторону глубокой тени за старым, полуразрушенным выступом кладки, похожим на остатки внутренней перегородки или какого-то обвалившегося арочного прохода. Камни там лежали кучей, наваленные друг на друга, и между ними образовывался тёмный провал, достаточно широкий, чтобы спрятать человека, если тот будет сидеть тихо и не шевелиться. Если тот сможет сидеть тихо и не шевелиться. Татьяна помогла ему только один раз — когда он едва не рухнул обратно, схватившись за живот с таким выражением лица, будто внутри него кто-то вцепился в кишки зубами. Она подхватила его под локоть, коротко и жёстко, не давая времени ни ему, ни себе задуматься о том, что это может быть последним прикосновением. — Давай, — шепнула она, и в этом одном слове было столько сдержанной боли, что Ника даже не нашёл в себе сил возразить. — Ещё чуть-чуть. Ещё метр. Только не падай сейчас, я тебя умоляю. Он кивнул, хотя голова кружилась так, будто череп у него был полон горячего дыма. В конце концов он всё-таки добрался до тени и буквально свалился туда, втиснувшись между каменной стеной и осыпавшимися обломками. Места было мало. Слишком мало. Одно колено пришлось подтянуть к груди, спину выгнуть под неудобным углом, а голову опустить так низко, что шея тут же заныла. Но его хотя бы не было видно. Почти. Татьяна, подойдя ближе, присела на корточки и быстро оглядела укрытие, прикидывая, что можно сделать. Потом нащупала в темноте кусок отвалившегося камня и подтащила его чуть вперёд, так, чтобы он прикрыл линию обзора со стороны коридора. — Не двигайся, — шепнула она. — Что бы ни случилось, не двигайся. Ника смотрел на неё снизу вверх, и в этом взгляде было что-то такое, от чего у неё на миг сдавило грудь сильнее, чем от страха, а ужас человека, который уже понимает, что сейчас кто-то пойдёт умирать вместо него. — Таня… — Тихо. Она протянула руку и, прежде чем успела передумать, коротко сжала его пальцы. Всего на секунду. Только чтобы дать ему почувствовать: ты не один. А потом отпустила. И выпрямилась. Теперь она стояла посреди этого мёртвого каменного пространства одна. Одна — перед тем, кто отнял у неё Льва. Одна — в месте, которое воняло сыростью, старой кровью, ржавчиной и чем-то ещё, сладковато-гнилым, не поддающимся названию, но мгновенно вызывающим у тела животный, древний ужас. С зажигалкой в одной руке и кинжалом в другой. Пальцы сжались на рукояти так сильно, что костяшки побелели. Металл был тяжёлым, настоящим, надёжным. Тот самый нож, который Лев когда-то вложил ей в ладонь с таким видом, будто вручает ей не оружие, а право выжить в мире, где никто больше не собирается быть справедливым. И сейчас она держала его так, словно в нём оставалась последняя связь с ним. С последним человеком, который когда-либо заставлял её чувствовать себя защищённой. — Ну давай, — едва слышно сказала она в темноту, и собственный голос показался ей чужим. — Давай. Покажись. Из укрытия за её спиной доносилось тяжёлое, сбитое дыхание Ники. Он старался дышать тише. Очень старался. Но не мог. Каждый вдох был судорожным, сорванным, словно лёгкие у него больше не принадлежали человеку. Он дрожал так сильно, что каменная крошка под ним тихо поскрипывала. Иногда из его горла всё равно прорывался глухой, сдавленный звук — не стон даже, а что-то между болью и попыткой задушить крик, пока тот не выдал его. Он зажал себе рот ладонью. Зажмурился так крепко, что перед глазами вспыхивали пятна. И всё равно чувствовал, как под кожей что-то движется. Будто оно слушает. Будто оно тоже ждёт. Шаги приблизились. Остановились. На мгновение воцарилась такая тишина, что Татьяне показалось: сейчас она услышит, как у неё самой трещат нервы. А потом из темноты, из того места, где коридор расширялся и терялся в чёрной, непроглядной глубине, появилась фигура. Сначала — только силуэт. Высокий. Неестественно вытянутый. Слишком плавный в движениях, чтобы быть человеком. Потом жёлтый свет зажигалки дрогнул, зацепил его лицо — и Татьяна почувствовала, как у неё по позвоночнику медленно, мучительно прошёл холод. Бледный. Его кожа и правда выглядела так, словно была натянута на чужой череп неправильно — слишком туго в одних местах и болезненно провисая в других. Длинные худые руки свисали вдоль тела почти расслабленно, как у человека, вышедшего на вечернюю прогулку. Короткие тёмные волосы липли к голове влажными прядями. А на лице — на этом мертвенно-человеческом, невозможном лице — уже расползалась знакомая, отвратительно спокойная усмешка. Слишком белые зубы, много довольства, жизни в существе, которое не должно было существовать вовсе. Он оглядел пространство медленно, почти с ленивым интересом. И остановил взгляд на Татьяне. — О, — произнёс он мягко, почти ласково, словно встретил старую знакомую в гостиной, а не в каменном аду под землёй. — Так-так-так. Он наклонил голову набок, изучая её. — Нехорошо. Улыбка стала шире. Почти радостной. Татьяна не отступила. Хотя всё внутри у неё хотело именно этого — отшатнуться, спрятаться, исчезнуть, не видеть, не слышать, не знать, что перед ней стоит оно. То, что убило Льва. То, что оставило после него не человека, не даже тело — а пустоту, в которой до сих пор эхом жила её собственная вина. Но вместо этого она только крепче сжала кинжал. Так, что рукоять врезалась в ладонь. Боль помогла ей не развалиться на части прямо сейчас. И когда она заговорила, голос её сначала прозвучал тихо. Почти шёпотом. Но в этой тихости было не бессилие. В ней была ненависть, дошедшая до той стадии, когда она становится холоднее слёз. — Знаешь, — сказала Татьяна, глядя ему прямо в лицо, и её глаза в дрожащем свете зажигалки казались почти чёрными от усталости и горя, — я очень долго представляла этот момент. Бледный чуть приподнял брови. Будто ему и правда стало любопытно. Она сделала один шаг вперёд. Совсем маленький. Но этого хватило, чтобы между ними стало не так много воздуха. — Думала, если увижу тебя снова, — продолжила она уже твёрже, и в каждом слове теперь слышалась такая натянутая, больная ясность, что даже сырой мрак вокруг будто прислушался, — я буду плакать. Буду бояться. Буду умолять. Или, может, просто сломаюсь прямо на месте, потому что ты отнял у меня всё, что у меня ещё оставалось. Она на миг запнулась. Не от слабости. От того, что имя Льва встало у неё в горле, как осколок. Но она всё равно договорила. — А теперь смотрю на тебя и понимаю одну очень простую вещь. Бледный не двигался. Только улыбался. Ждал. Татьяна подняла кинжал чуть выше, так, чтобы он хорошо видел лезвие. Лезвие Льва. — Если сегодня кто-то и умрёт, — сказала она тихо, страшно спокойно, — то я очень постараюсь, чтобы это был ты, мразь. — Оу, не стоит размахивать лезвием, Татьяна. Ты злишься за Льва? — Он тихо хмыкнул, и этот звук в каменном помещении прозвучал почти интимно. — Хах, справедливо. — Закрой рот, — тихо сказала она. Он моргнул. Как будто действительно не ожидал этого. Не потому, что слова были грубыми. Нет. Потому что они прозвучали слишком спокойно. И, кажется, именно это его удивило больше всего. На долю секунды он даже застыл, а затем улыбка на его лице стала шире. Не веселее. Хуже. Намного хуже. Будто тонкая человеческая маска на нём на миг треснула, и под ней показалось что-то гораздо более древнее, голодное и чужое. — Ах, — выдохнул он с деланным восхищением, прижав ладонь к груди в почти театральном жесте. — Вот за это я тебя и уважаю. Правда. Остальные либо рыдают, либо молятся, либо начинают нести какую-то скучную чушь про человечность. А ты, — он чуть подался вперёд, вглядываясь в её лицо с почти нежной внимательностью, словно искал в нём трещины, — ты хотя бы смотришь на меня так, будто действительно хочешь убить. — Хочу, — ответила Татьяна. Голос её был тихим, но твёрдым. Так тихо говорят не те, кто блефует. А те, у кого внутри уже что-то сгорело до угля. Те, кому больше нечего терять. — И убью, если подойдёшь. Он тихо засмеялся. Этот смех не был громким. Не был истеричным. Не был даже особенно зловещим. Но именно этим и выворачивал душу — потому что звучал слишком легко. Слишком искренне. Как будто происходящее действительно доставляло ему удовольствие. Не от насилия даже. А от самой возможности наблюдать, как человеческое горе пытается изобразить сопротивление. — Нет, не убьёшь, — сказал он почти ласково. — Но мне нравится, что ты продолжаешь в это верить. Татьяна не шелохнулась. Только сильнее сжала рукоять. — Тогда проверь, — сказала она, и её голос стал ниже, опаснее, почти чужим. — Подойди ближе и проверь. На мгновение в каменном воздухе что-то изменилось. Будто само пространство между ними натянулось, как тонкая проволока, готовая в любой момент лопнуть и разрезать кого-нибудь пополам. Бледный чуть склонил голову, с интересом изучая её. А за стеной тишины, в чёрном углу, где Ника, затаив дыхание, прижимался к холодному камню, у самого горла колотился страх. Он не видел лица Татьяны полностью — только её профиль и отблеск металла в руке. Но слышал всё. Каждое мягкое движение голоса этого существа. И чем спокойнее тот говорил, тем сильнее Нике хотелось зажать себе уши. Потому что в этом спокойствии не было ничего человеческого. Ничего. Бледный тем временем чуть улыбнулся и сделал крошечный шаг вперёд — не настолько, чтобы напасть, но достаточно, чтобы нарушить границу. Испытать её. Посмотреть, дрогнет ли. Татьяна не отступила. Даже когда сердце, казалось, билось уже где-то в горле, инстинкт вопил, что надо бежать. Даже когда её разум слишком ясно рисовал, как быстро он может оказаться рядом, как легко сломает ей руку, шею, рёбра — да что угодно, просто потому что захочет. Она не двинулась. И он это заметил. — Ты слишком торопишься, не думаешь? — произнёс он, лениво проводя кончиком языка по безупречно белым зубам. — Я могу тебя просто убить, но это очень скучно. Так что, — он развёл руками, будто предлагая не сделку, а бокал вина за столом, — мы можем договориться. У Татьяны дёрнулась щека. На одно короткое мгновение в её глазах мелькнуло нечто такое, что Ника, даже со своего укрытия, понял: если бы взглядом можно было вспороть живот, этот монстр уже лежал бы на полу, захлёбываясь собственной кровью. — Мне не о чем с тобой договариваться! Её голос ударился о стены и вернулся глухим, надломленным эхом. Но Бледный только вздохнул. С тем видом, с каким взрослый человек вздыхает, когда упрямый ребёнок снова не понимает очевидного. — Даже если я верну тебе Льва? Время остановилось. Не в переносном смысле или как красивый литературный образ. Оно действительно остановилось. Хотя бы для неё. Для Татьяны. Мир будто на мгновение сжался до одной-единственной точки. До одного имени, что вызвало такой сильный удар сердца. Лев. Слово ударило в неё так, что она не сразу поняла, что всё ещё стоит на ногах. Перед глазами на долю секунды вспыхнуло его лицо — не мёртвое, не залитое кровью, не искажённое болью. То, как он морщил лоб, когда думал. Как насмешливо хмыкал, когда кто-то говорил глупость. Как однажды ночью, когда весь этот проклятый город казался особенно враждебным, он сидел рядом с ней молча, просто положив ладонь ей на спину — и этого было достаточно, чтобы не сойти с ума. В груди у неё что-то сжалось так сильно, что стало больно дышать. Кинжал чуть дрогнул в её руке. И Бледный увидел это. О, конечно, увидел. Он чуть улыбнулся шире. Не победно. С удовольствием. Как хирург, который наконец нашёл нерв и теперь может медленно, с точностью, давить именно туда. — Нет, — выдохнула Татьяна. Слово вышло неувереннее, чем ей хотелось. Почти шёпотом. Она ненавидела себя за это уже в ту же секунду. Бледный сделал ещё полшага. Не приближаясь по-настоящему. Лишь обволакивая её голосом. — Можешь не делать такое лицо, — сказал он мягко. — Я не издеваюсь. Я предлагаю тебе выбор. Разве это не милосердно с моей стороны? — Ты, — Татьяна сглотнула, чувствуя, как под рёбрами разрастается холод. — Ты не можешь вернуть мёртвого. — Правда? — Он приподнял брови с таким деланным удивлением, что её затошнило. — А вы все до сих пор так наивны? После всего, что уже видели? Он медленно поднял руку и коснулся собственных губ кончиком пальца, будто вспоминал что-то приятное. — Вы видели, как оживают тела. Видели, как то, что должно быть мёртвым, снова начинает дышать. Видели, как внутри вас растёт не то, что должно там расти. Видели двери, которых не существует. Время, которое ломается. Людей, которых нельзя убить. И после этого ты всё ещё говоришь мне: не можешь? Каждое его слово было как капля яда. И самое страшное заключалось в том, что яд работал. Не потому что она верила ему. Нет. Потому что часть её — самая слабая, самая истерзанная, самая одинокая часть — хотела поверить. Хотела так отчаянно, что это было почти унизительно, невыносимо. Пальцы Татьяны сжались на рукояти кинжала до боли. — Это не будет он, — выговорила она, словно убеждала не его, а саму себя. — Даже если ты что-то сделаешь, это будет не он. Бледный улыбнулся ещё мягче. И это было, пожалуй, страшнее всего. — А ты уверена, что тебе есть разница? У Ники в укрытии сердце ударило о рёбра так сильно, что он испугался — не услышит ли тот и это тоже. Он видел только край её силуэта. И всё же понял, как страшно сейчас ей. Понял по тому, как застыло её плечо. Как дрогнули пальцы. Как слишком долго она молчала. Бледный заметил это тоже. Он не спешил. О, нет. Он смаковал. Каждую секунду. Каждую её внутреннюю трещину. — Я не прошу многого, Татьяна, — продолжил он почти шёпотом, и голос его стал низким, тёплым, будто он рассказывал ей на ухо секрет. — Всего лишь доверия. Маленького жеста. Небольшой уступки. Ты ведь уже здесь. Уже пришла так далеко. Уже потеряла почти всё. Так почему бы не позволить себе хотя бы одну невозможную надежду? Татьяна смотрела на него не моргая. Её глаза блестели, но не от слёз. От ярости и боли, настолько глубокой, что она уже не помещалась внутри человека и начинала выжигать всё вокруг. Когда она заговорила, её голос дрожал. Не от страха. От усилия, с которым она держала себя на краю. — Ты думаешь, я настолько сломана? Он не ответил. Только чуть склонил голову, будто вопрос его действительно заинтересовал. И тогда Татьяна медленно, очень медленно вытерла большим пальцем выступившую на ладони кровь — ту самую, что натекла, пока она ломала ржавые крепления, — и крепче перехватила кинжал. Лезвие чуть поднялось. Её подбородок тоже. — Я скучаю по нему, — сказала она, и это признание прозвучало страшнее крика. — Каждую минуту. Каждую чёртову секунду. У меня внутри до сих пор всё орёт от того, что его нет. Я готова была бы отдать половину себя, лишь бы ещё раз услышать, как он матерится на весь дом. Ещё раз увидеть, как он смотрит на меня. Ещё раз… просто быть рядом. Она сглотнула. Губы её дрогнули. Но она не отвела взгляда. — Но если ты думаешь, что я позволю тебе надругаться над ним даже после смерти, — её голос сорвался на этом месте, а потом стал твёрже, холоднее, страшнее, — тогда ты, сука, совсем меня не знаешь. Улыбка на лице Бледного не исчезла. Но стала тоньше. Острее. В ней что-то изменилось. Что-то опасное. Что-то, что говорило: игра перестаёт быть забавной. — Как трогательно, — произнёс он тихо. — Правда. И впервые за всё это время его голос прозвучал не насмешливо. А почти пусто. Как-то мёртво. Он сделал ещё один шаг. Татьяна вскинула кинжал выше. А за её спиной, в тени, Ника медленно, беззвучно, вцепился пальцами в холодный камень. Татьяна инстинктивно вскинула руку с кинжалом, но мир уже поплыл. Каменные стены дрогнули и, как мокрая штукатурка под дождём, начали осыпаться, таять, растекаться по краям зрения. Сырой холод отступил. Вместо него пришло другое ощущение — почти забытое, почти болезненное в своей обманчивой мягкости. Запах дерева. Сухого, домашнего, тёплого. Запах старой одежды, пыли на полках, дешёвого мыла, едва заметного табака и чего-то ещё чего-то такого знакомого, что у Татьяны мгновенно сдавило сердце. Она замерла. Перед ней был дом. Их дом. Не тот мёртвый, опустевший, остывший после всех потерь, каким он остался в реальности, а тот самый — обжитой, будто время вдруг передумало и решило вернуть ей несколько месяцев назад. На столе стояла кружка. На подоконнике валялась какая-то мелочь. У стены небрежно были прислонены вещи, которые Лев вечно забывал убрать. Половицы выглядели потёртыми именно там, где он обычно проходил чаще всего. Даже свет был таким, каким он бывал в редкие спокойные дни — мягким, золотистым, слишком человеческим для этого проклятого мира. Татьяна перестала дышать. Потому что у стола стоял он. Лев. Спиной к ней. Как всегда — чуть сутуло, чуть напряжённо, будто и в покое его тело не умело полностью расслабляться. На нём была знакомая одежда. Его плечи. Его руки. Даже манера держаться — такая до боли узнаваемая, что у Татьяны внутри всё разом рухнуло. Он занимался чем-то совершенно обычным. То ли перекладывал вещи, то ли поправлял что-то на столе — неважно. Важна была именно эта обыденность. Эта жестокая, невыносимая простота, от которой у неё в горле моментально вырос колючий ком. Потому что ужаснее любого монстра было увидеть нормальность, которой у неё больше никогда не будет. Он медленно обернулся. И посмотрел на неё. У Татьяны подогнулись колени. Это было его лицо. То же самое — суровое, грубоватое, с той вечной тенью недовольства, будто мир в целом уже успел его раздражать одним фактом своего существования. Те же линии скул. Та же челюсть. Тот же шрам. Но глаза… Глаза были его. С тем выражением, которое он почти никому не показывал, кроме неё — усталой, хмурой нежности, от которой всегда хотелось и плакать, и смеяться одновременно. Именно это и добило её. Потому что больнее всего было не увидеть мертвеца. А увидеть любимого. Таким, каким она его помнила. Таким он больше никогда не станет. Татьяна сделала шаг вперёд. Потом ещё один. Пальцы на рукояти кинжала дрожали так сильно, что металл едва не выскользнул из ладони. Она смотрела на Льва так, словно одно только это зрелище могло убить её на месте — и, возможно, именно это сейчас и происходило, просто слишком медленно. — Лёва, — выдохнула она. Её голос был почти неузнаваем. Сломанный. Как у человека, который говорит не ртом, а одной только раной внутри. Он ничего не ответил. Только смотрел. И от этого становилось ещё хуже. Тишина вокруг них была неправильной. Слишком гладкой, удобной. В ней не было ни скрипа дома, ни ветра, ни дыхания настоящей жизни. Только ловушка, замаскированная под счастье. А потом возле самого её уха, так близко, что она почувствовала чужое дыхание на своей шее, раздался голос. Тихий и мягкий. Отвратительно спокойный. — Я могу тебе вернуть это. Татьяна застыла. Каждый волос на её теле поднялся дыбом. Но она не обернулась. Не могла. Потому что всё ещё смотрела на Льва. На его глаза. — Только скажи, где Ника, — продолжил голос Бледного почти ласково, будто шептал ей не сделку, а утешение. — И всё. Я верну его тебе. Верну вам ваш дом. Ваши вечера. Ваши ссоры. Его голос. Его руки. Его дыхание рядом ночью. Я верну тебе всё, что у тебя отняли. Татьяна сглотнула, и это простое движение отозвалось болью во всём теле. Она не шевелилась. Только смотрела. А Бледный говорил дальше, мягко, терпеливо, с той чудовищной уверенностью существа, которое знает, куда именно нужно воткнуть нож. — Уверен, он был бы благодарен тебе за этот выбор, — почти с улыбкой прошептал он. — Один за одного. Очень честный обмен, тебе не кажется? Лев перед ней всё ещё молчал. И это молчание было самым страшным. Потому что на одно крошечное, унизительное мгновение Татьяна почти захотела поверить. Почти. Совсем чуть-чуть. Так, как человек в ледяной воде почти верит, что видит берег. Так, как человек в бреду почти верит, что его мать жива и сейчас войдёт в комнату. Так, как вдова почти верит, что смерть можно отмотать назад, если согласиться быть чудовищем хотя бы на один вдох. Её нижняя губа дрогнула. Глаза защипало. Пальцы на рукояти побелели. Она смотрела на Льва — и вместе с этим в памяти вспыхивали не только хорошие моменты. Не только его смех, редкий и грубоватый. Не только то, как он мог молча подвинуть ей кружку ближе, если видел, что у неё дрожат руки. Как ворчал, когда ей было холодно, и всё равно накрывал её своей курткой. Нет. Она вспомнила и другое. Как он говорил. Какой у него был хребет внутри. Лев не был хорошим человеком в привычном смысле. Он был злым. Жестоким. Непримиримым. Часто страшным даже для своих. Но одно он ненавидел сильнее всего на свете. Предательство. Слабость, которая покупается за чужую кровь. Сделки с мразью. И Татьяна вдруг поняла это так ясно, будто он сам сказал ей это в лицо. Если бы Лев действительно стоял сейчас перед ней, он бы не попросил её отдать кого-то ради себя. Он бы плюнул ей под ноги за одну только мысль об этом, хрипло выругавшись, сказал бы что-нибудь вроде: — Ты совсем ебанулась, Тань? Из-за меня ещё кого-то в могилу отправить собралась? — Но я… — Никаких “но”. Если ты меня любишь — не позорь. И именно от этой мысли в ней вдруг что-то встало на место. Боль осталась. Любовь осталась. Желание броситься к нему, уткнуться лицом в его грудь и забыть обо всём — тоже никуда не делось. Но поверх этого, как лезвие поверх раны, легла ясность. Она медленно вдохнула. Не отводя глаз от Льва, тихо, почти шёпотом сказала: — Нет. Улыбка Бледного у её уха, кажется, дрогнула. — Что? Татьяна смотрела на иллюзию так, будто прощалась. Снова. Ещё больнее, чем в первый. — Если бы это правда был он, — её голос дрожал, но не ломался. — Он бы скорее сам мне горло перерезал, чем позволил бы продать кого-то ради него. И в следующую секунду она всадила кинжал Бледному в грудь. С силой. До упора. Металл вошёл слишком легко. Без сопротивления. Но и не было крови. Фигура перед ней дёрнулась, словно картинка на испорченной плёнке, и пошла рябью. Лицо Льва на миг исказилось, расползлось, превратилось в нечто чужое, пустое, мёртвое. Татьяна отшатнулась, задыхаясь. И в тот же миг тёплый дом треснул по швам. Пол пошёл волной. Стены потекли, как воск. Свет погас, будто кто-то задул солнце. Запах дерева исчез, уступив место сырости, плесени и гнили. Иллюзия схлопнулась. Татьяна судорожно обернулась. Бледный стоял прямо за её спиной. Так близко, что между ними почти не было воздуха. Его лицо больше не изображало ни насмешливого терпения, ни снисходительной игры. Усмешка осталась, но теперь она была тонкой, ледяной, почти болезненной — как трещина на белой маске. А глаза смотрели на неё с такой мёртвой ненавистью, что даже камень вокруг, казалось, должен был отступить. Он нахмурился. И от этого простого движения Татьяне стало страшнее, чем от любого крика. — Что ж, Татьяна, — произнёс он тихо, и в его голосе уже не было ни одной человеческой интонации. — Свой выбор ты сделала. Она успела только крепче сжать кинжал. Успела подумать: хоть бы Ника не пошевелился. Успела сделать полшага назад. И всё. Бледный двинулся так быстро, что глаз не успевал за движением. Одна его рука вцепилась Татьяне в горло, вторая — в запястье с кинжалом. Сила была такой, что её будто подхватило и ударило о каменную стену. Воздух выбило из лёгких сразу, беспощадно. Голова с глухим звоном ударилась о камень, и мир на мгновение вспыхнул белым. Она захрипела, пытаясь вдохнуть. Пальцы впились в его руку. Бесполезно. Он прижал её сильнее, почти подняв над полом. Ноги Татьяны заскребли по камню в отчаянной попытке найти опору. — Ты хотела к нему? — прошептал Бледный, и его лицо приблизилось почти вплотную к её. — Значит будешь. Татьяна ударила его коленом. Ударила ногой. Попыталась вонзить кинжал другой рукой, вывернуться, оцарапать, хоть как-то зацепить — но он словно играл с ней. Смотрел почти с любопытством, как хищник наблюдает за последними судорогами добычи. А потом его пальцы сжались сильнее. В шее что-то хрустнуло. Не громко, но окончательно. Боль была ослепительной. Такой яркой, что на одно страшное мгновение она даже перестала быть болью и стала просто светом — белым, разрывающим всё внутри. Татьяна открыла рот, но вместо крика вырвался только хрип. Перед глазами поплыло. Она уже не чувствовала ног. Только жуткое, чудовищное давление в горле и оглушительный стук крови в висках. Бледный смотрел ей в лицо не моргая. Словно хотел убедиться, что она понимает каждую секунду собственной смерти. — Жаль, — почти задумчиво сказал он. — Ты могла умереть легче. И одним коротким, звериным движением дёрнул её голову в сторону. Раздался глухой, мокрый треск. Тело Татьяны обмякло мгновенно. Кинжал выпал из её руки и со звоном покатился по камню. Она повисла у него в ладони страшно, неправильно тихая. С мёртво опущенной головой. Волосами, упавшими на лицо. С тем жутким покоем, который приходит только после самого последнего вдоха. Бледный ещё несколько секунд держал её так, будто ему было мало. Будто даже смерть не утолила его ярость. Потом с отвращением отшвырнул её в сторону. Тело ударилось о пол и осталось лежать неподвижно, в нелепо скрученном положении, как брошенная кукла. Ника, всё это время вжавшийся в стену, дрожал так сильно, что у него стучали зубы. Он не смог бы пошевелиться, даже если бы от этого зависела жизнь. Лишь смотрел. И в его взгляде не осталось ничего, кроме голого, животного ужаса. Перед ним лежала Татьяна. Мёртвая. Из-за него. Бледный медленно повернул голову в его сторону. И Ника почувствовал, как всё внутри него превращается в лёд. На секунду ему показалось, что сейчас тот подойдёт и закончит начатое. Но Бледный лишь скривил губы. Ярость в нём не исчезла — она только сменила форму. Стала холоднее. Глубже. Опаснее. Он медленно провёл языком по идеально белым зубам и тихо, почти с удовольствием произнёс: — Значит этой ночью никто в живых не останется. Его голос прокатился по каменным стенам, как приговор. — Больше я терпеть их выходки не намерен. Он сделал шаг назад. Ещё один. Тень от его тела легла на Татьяну, как саван. — И я должен убить его, — добавил он, уже без улыбки, и в этих словах было столько ледяной, чистой злобы, что у Ника внутри всё провалилось. — Пока он не испортил мне ещё больше. Он развернулся и пошёл прочь. Шаги его были спокойными. И от этого становилось только хуже — потому что настоящая ярость не всегда кричит. Иногда она просто идёт выполнять обещание. Ника остался один. Если не считать мёртвого тела рядом. Он дрожал, вжавшись затылком в камень, чувствуя, как внутри него всё ещё шевелятся черви, как желудок сводит от ужаса, как к горлу подступает рвота, а в голове пульсирует только одна, страшная, невозможная мысль: Он идёт к ним. И Татьяна умерла не зря. Потому что теперь, если он не найдёт в себе силы сделать хоть что-то, все остальные тоже умрут. *** Окно было занавешено, и даже дневной свет, пробивавшийся через ткань, выглядел больным — тусклым, серо-жёлтым, как кожа мертвеца. В этом свете Анастасия казалась не просто старшей версией Насти, а чем-то пугающе неправильным: будто кто-то взял живого человека, пропустил его через слишком много боли, времени и смертей, а потом вернул обратно в мир уже с надломом внутри. Настя сидела на краю кровати, ссутулившись, сцепив пальцы крепко. Её разноцветные ногти царапали кожу ладоней, а нога дёргалась от нервов с такой скоростью, будто тело само пыталось убежать, пока разум ещё не придумал как. Анастасия стояла напротив, прислонившись плечом к старому шкафу, и смотрела на неё с тем мучительным терпением, которое бывает только у тех, кто уже слишком много раз видел провал и всё равно заставляет себя снова объяснять, снова надеяться, снова делать вид, что ещё не поздно. — Ещё раз, — тихо сказала она. — Не пытайся «сделать это». Не дави на себя так, будто дверь можно выбить лбом. Это не сила. Это... фокус. Настя подняла на неё злой, усталый взгляд. — Да я уже, блять, фокусируюсь так, что у меня сейчас мозг через уши вытечет. — Значит, ты фокусируешься не на том. — А на чём надо? — огрызнулась она. — На духовном просветлении? На энергии космоса? На том, как не сдохнуть в этом ебаном городе? Анастасия не обиделась. Даже не поморщилась. Только опустила глаза на её дрожащие руки, и в этом взгляде было что-то слишком знакомое — то самое, от чего Насте стало особенно не по себе. Как будто она смотрела не на другого человека, а на собственное будущее, которое уже пережило всё то, что ей только предстояло. — На месте, — наконец ответила Анастасия. — Не на страхе. Не на желании сбежать. Не на панике. А на месте. Ты должна представить его так, словно уже стоишь там. Понять его. Почувствовать. Воздух. Запах. Пол под ногами. Всё. Настя шумно выдохнула через нос, запустила пальцы в рыжие волосы и дёрнула себя за корни так, будто хотела вытащить вместе с ними и собственное раздражение. — Ладно. Ладно, — пробормотала она, зажмуриваясь. — Лес. Дерево. Дупло. Тупые мужики. Сергей орёт. Всё как обычно. — Настя. — Что? — Ты опять думаешь о людях. Я говорила не об этом. — А о чём тогда?! — О пространстве. Настя открыла глаза. И посмотрела на неё так, будто была в шаге от того, чтобы швырнуть в стену первое, что попадётся под руку. — Да мать твою! — выпалила она, вскакивая с кровати так резко, что старые пружины жалобно скрипнули. — Ничего не выходит! Её голос ударился о стены и остался висеть в комнате, делая её ещё меньше, ещё теснее. Настя прошлась туда-сюда, почти пинком оттолкнув валявшийся на полу табурет. Дышала она часто, зло, будто после драки. На лице у неё было то выражение, которое обычно появлялось, когда она отчаянно не хотела, чтобы кто-то заметил: за всей этой грубостью и колючестью уже прячется настоящий страх. — Я сама этому долго училась, не нервничай, — сказала Анастасия мягко, но без лишней жалости. Настя резко повернулась к ней. — Не нервничай? — переспросила она, и в голосе её прозвучал почти истерический смешок. — Да у нас люди исчезают, умирают, их жрут, их рвут на куски, и ты мне говоришь не нервничай? Анастасия ничего не ответила сразу. Она выдержала этот удар, как человек, который когда-то уже говорил эти же слова себе самой — и так же ненавидел их. — А если не выйдет? — наконец спросила Настя, и вот теперь злость в её голосе треснула, пропуская наружу то, что было под ней всё это время. — Если я не смогу? Если я вообще ни на что не способна, кроме как орать, лезть куда не надо и всё портить? Анастасия чуть выпрямилась. В её лице что-то дрогнуло — едва заметно, но Настя это увидела. И почему-то именно это испугало её сильнее всего. — У меня же вышло, — тихо сказала Анастасия. Настя смотрела на неё несколько секунд. На её каре вместо длинных волос. На уставшее лицо, которое уже не принадлежало подростку. На тени под глазами. На этот голос, в котором жила не уверенность, а пережитый кошмар. — И у тебя выйдет, — добавила Анастасия. Настя фыркнула, но не слишком убедительно. Она снова села, опёрлась локтями о колени, потерла ладонями лицо и какое-то время молчала. Потом, не глядя на Анастасию, заговорила уже тише: — Я всё хотела спросить… — М? — А ты пробовала перемещаться не только сама, — Настя замялась, будто сама не была уверена, хочет ли слышать ответ. — Но и брать других? На этот раз молчание затянулось слишком надолго. Настя подняла голову. Анастасия уже не смотрела на неё. Её взгляд был направлен куда-то в стену, но на самом деле — гораздо дальше. Туда, где лежало что-то, чего она не хотела касаться даже словами. — Да, — наконец сказала она. И одного этого короткого ответа оказалось достаточно, чтобы у Насти внутри неприятно похолодело. — Не получалось? — осторожно спросила она, уже заранее понимая, что дело не просто в «не получалось». Анастасия медленно моргнула. И когда заговорила снова, её голос стал таким тихим, что Насте пришлось невольно наклониться вперёд, будто она боялась упустить хоть слово. — Хуже. Комната будто сжалась ещё сильнее. Даже воздух между ними стал гуще. — Я перемещалась только… — Анастасия запнулась, и её пальцы сами собой сжались в кулаки. — С их рукой. Настя не поняла. Вернее, поняла не сразу. Поняла на секунду позже, чем нужно. И от этого понимание ударило особенно мерзко. — Чего? — выдохнула она. Анастасия подняла на неё глаза. И в этих глазах было не просто воспоминание. Там была вина. Старая, въевшаяся, как кровь в ткань. — Будто оторванной, — договорила она. После этих слов в комнате стало так тихо, что слышно было, как где-то в стенах скребётся дерево, как дрожит стекло в раме от далёкого ветра, как у Насти сбивается собственное дыхание. — Нет, — сказала она почти шёпотом. — Нет, погоди. Погоди, ты сейчас… ты серьёзно? Анастасия не отвела взгляда. И именно поэтому Настя поняла: да. — Кто? — выдохнула Настя. — С кем это случилось? Анастасия медленно закрыла глаза. Словно ей физически больно было даже вспоминать. — Один раз это был Алексей, — произнесла она наконец, и голос её стал каким-то странно пустым. — Мы пытались уйти от них через лес. Я уже умела перемещаться, но плохо. Очень плохо. Он держал меня за запястье так сильно, что потом остались синяки. Я думала, если сосредоточусь сильнее, то смогу утащить нас обоих. Она сглотнула. — Я смогла. Настя сидела, не шевелясь. Даже моргать почти перестала. — Но только не всего его, — добавила Анастасия. У Насти внутри всё скрутило. Воображение услужливо, жестоко нарисовало картину ещё до того, как та была озвучена до конца: рывок пространства, хруст, крик, пальцы, соскальзывающие в пустоту, и что-то, что остаётся там, пока ты уже здесь. — Господи, — прошептала она. — А я стояла и держала его руку, — сказала она. — Только руку. Одну. По локоть. И всё. Настя закрыла рот ладонью. Её затошнило. Не образно — по-настоящему. В животе всё перевернулось, как будто она сама на мгновение оказалась внутри этого воспоминания, в липком ужасе невозможного. — Блять, — выдохнула она в ладонь. — Блять, блять, блять! Анастасия не перебивала. Не утешала. Она будто знала: некоторые вещи не становятся легче от фраз вроде «всё хорошо». Потому что ничего не хорошо. — А другой раз, — тихо продолжила она, и Настя подняла на неё взгляд, уже почти боясь слушать дальше. — Другой раз это была Тамара. Настя замерла. — Что? — Она сама попросила, — быстро сказала Анастасия, и в этих словах было столько надлома, что они прозвучали почти как оправдание. — За нами шли. Мы были в доме. Всё рушилось. Она не могла быстро бежать. Она плакала, заикалась, просила не бросать её. Я подумала, что если возьму её за руку крепче, если сосредоточусь сильнее, если… Её голос оборвался. Она стиснула зубы так, что на скулах выступили острые тени. — Когда я оказалась в другом месте, — продолжила она после паузы, — я всё ещё держала её. Настя смотрела на неё расширенными глазами. — Но не её всю, — прошептала она, уже зная ответ. Анастасия покачала головой. — Нет. На этот раз Настя не сказала ничего. Не смогла. Потому что все слова были слишком мелкими и бессмысленными рядом с этим. Она только сидела, уставившись в пол, и ощущала, как что-то внутри неё медленно оседает, ломается, меняет форму. До этого перемещение во времени было для неё почти чем-то захватывающим. Страшным, да, но всё ещё похожим на силу. На дар. На возможность. Теперь оно стало похоже на мясорубку, которая может в любой момент перепутать тебя с пространством и выплюнуть обратно не тем, кем ты вошёл. — Поэтому я и говорю тебе сосредотачиваться, — наконец сказала Анастасия. — Потому что ошибка здесь — это не «ой, не туда попала». Ошибка здесь — это кровь на руках. Настоящая. И она не смывается. Настя медленно подняла на неё взгляд. И не увидела в ней «занудную взрослую версию себя». Только человека. Изломанного, измученного, страшно одинокого человека, который уже столько раз пытался спасти всех, что сам стал похож на живую рану. — И сколько раз у тебя такое было? — тихо спросила Настя. Анастасия горько усмехнулась. — Достаточно, чтобы больше никогда не хватать никого за руку перед прыжком. Настя молчала. Потом, неожиданно даже для самой себя, спросила почти шёпотом: — Ты из-за этого такая? Вопрос вышел грубым. Но не злым. Скорее детским. Растерянным. Анастасия долго смотрела на неё. Потом опустилась на край кровати напротив, так тяжело, будто ноги вдруг перестали держать её. — Нет, — сказала она тихо. — Я такая из-за того, что продолжала пытаться после этого. Эти слова ударили куда глубже, чем все предыдущие. Потому что в них не было героизма. Не было красивой трагедии. Только чудовищная, упрямая правда. Настя отвела взгляд. Её нижняя губа дрогнула, и она тут же зло прикусила её, будто боялась показать слабость даже себе. — И ты всё равно хочешь, чтобы я училась? — наконец спросила она. — Да. — Даже после всего этого? — Именно после этого. Настя нахмурилась. — Почему? Анастасия посмотрела на неё так прямо, что у той внутри всё сжалось. — Потому что однажды, — сказала она тихо, но с такой страшной уверенностью, что каждое слово врезалось в воздух, — тебе придётся выбирать не между «правильно» и «неправильно». А между ужасно и ещё хуже. Она чуть наклонилась вперёд. Голос её стал почти шёпотом. — И когда этот момент настанет, я хочу, чтобы у тебя хотя бы был шанс. Настя смотрела на неё долго. Очень долго. Потом шумно выдохнула, вытерла ладонями лицо и пробормотала, глядя в пол: — Ну охуенно. Просто восхитительный у меня, блять, карьерный рост. Анастасия неожиданно фыркнула. Так неожиданно, что Настя даже подняла на неё глаза. — Да, — тихо сказала Анастасия. — Будущее у тебя, мягко говоря, херовое. Настя не выдержала и тоже нервно, слабо хмыкнула. Всего на секунду. Но в этой секунде было что-то почти человеческое. А потом она снова подняла голову, сжала кулаки и сказала уже серьёзнее: — Ладно. Давай ещё раз. Анастасия смотрела на неё несколько мгновений. И на её измученном лице впервые за долгое время появилось что-то похожее не на боль, не на вину и даже не на страх. На надежду. Очень маленькую. Очень хрупкую. Но всё-таки надежду. — Хорошо, — сказала она. Затем медленно протянула руку, не касаясь Насти, только показывая. — Закрой глаза. Настя послушалась. — Дыши. Она вдохнула. — Представь место. Выдох. — Не людей. Не кровь. Не страх. Тишина. — Только путь. И где-то за стенами дома, за глухими дверями, за лесом, за землёй, под которой уже копошился чужой кошмар, мир, казалось, на мгновение задержал дыхание вместе с ними. Мир не предупредил её. Он не дрогнул, не подал никакого знака, не оставил даже той короткой, привычной уже ряби в висках, по которой Настя обычно понимала, что сейчас её снова куда-то швырнёт. Всё произошло так, как это всегда случалось в этом проклятом месте — без логики, без милосердия, без права приготовиться. Один миг назад она стояла перед Анастасией, в тесной комнате, где воздух был тяжёлым от недосказанностей, от усталости, от того странного напряжения, которое возникает, когда смотришь в лицо самому себе, только старшему, изломанному, пережившему слишком многое. А в следующий миг пол ушёл у неё из-под ног. Не в буквальном смысле. Хуже. На секунду всё вокруг сжалось в тугой, звенящий комок света и темноты. Пространство будто вывернуло наизнанку, как мокрую тряпку. Настю повело, желудок подскочил к горлу, в ушах зашумело так, словно кто-то резко окунул её голову под воду, а затем — так же внезапно — всё оборвалось. Она споткнулась и едва не полетела вперёд, выставив руки. Под ладонями оказался не матрас и не шероховатая стена спальни. Деревянный пол. Настя тяжело втянула воздух и подняла голову. Гостиная. Та самая, где теперь всё пропиталось смертью настолько глубоко, что даже днём казалось, будто в углах дома по-прежнему шевелится ночь. Она узнала это место сразу — по старому столу, по кривоватому ковру, по облупившейся краске на подоконнике, по гнетущей тишине, которая висела здесь теперь не просто как отсутствие звуков, а как присутствие чего-то такого, что уже никогда не уйдёт. Настя медленно выпрямилась, всё ещё тяжело дыша, и провела рукой по лицу, словно надеялась стереть с кожи остатки перемещения. — Блять, просто великолепно, я... — начала она раздражённо, с тем знакомым, почти автоматическим подростковым сарказмом, которым всегда пыталась отгородиться от страха, от растерянности, от боли. Но договорить не успела. Потому что обернулась. И увидела его. Сначала её сознание просто отказалось принимать увиденное. Не потому что это было невозможно. Потому что это было слишком. Слишком страшно даже для этого городка, где, казалось бы, уже давно не осталось ничего, что могло бы по-настоящему потрясти. Николай был в стене. Не у стены. Не рядом. Он был внутри неё. Человеческое тело, насильно вдавленное в старую штукатурку, словно дом сам решил его проглотить и застрял на полпути. Из плоской, серо-бежевой поверхности выступали его плечо, часть груди, одна рука, нелепо вывернутая под невозможным углом, и голова, склонённая чуть набок, будто в последний миг он пытался вырваться или хотя бы отвернуться от того, что с ним происходило. Лицо… Господи. Лицо было тем, что добило её окончательно. Нижняя челюсть будто утонула в стене, срослась с ней, исчезла в ней, как будто сама материя дома решила, что ей мало плоти и костей, и захотела ещё. Губы были приоткрыты в немом, застывшем крике. Кожа приобрела ту страшную, безжизненную серость, которая не оставляет места для надежды. Глаза были открыты. Именно глаза убили её внутри. Они уже ничего не видели. Но в них, даже теперь, застыло что-то такое, от чего Настя ощутила, как внутри неё всё провалилось куда-то вниз — туда, где у человека лежат не органы, а самый примитивный, звериный ужас. Он умирал в сознании. Он понимал. И, вероятно, до самого конца надеялся, что кто-то его вытащит. Настя не закричала. Она просто замерла. Совсем. Её тело будто выключилось, как иногда бывает от слишком сильного шока: ни шагнуть, ни вдохнуть как следует, ни отвести взгляд. Она смотрела на него так, словно если будет стоять достаточно неподвижно, то картинка перед ней потеряет чёткость, расплывётся, исчезнет, окажется ошибкой, дурным сном, чьей-то жестокой шуткой. Но ничего не исчезло. Наоборот. Каждая деталь будто начала проступать ещё яснее. Ссохшаяся кровь в уголке рта. Побелевшие ногти на застрявшей в стене руке. Мелкие трещины в штукатурке вокруг его шеи. И тонкий, едва уловимый запах. Не просто смерти. А чего-то испорченного, насильно остановленного, перекошенного против всех законов природы. Настя сделала к нему один шаг. Потом второй. Медленно, как лунатик. Её рот приоткрылся, но сначала не вырвалось ни звука. Потом — сипло, почти без голоса: — Коля? Конечно, тишина. Но от этой тишины ей стало так страшно, что захотелось зажать уши. Она подошла ещё ближе. Теперь между ними оставалось не больше метра. И тогда до неё дошло. Не умом. Телом. Как удар пули. Лезвие, всаженное под рёбра. Он мёртв. Её старший брат, с которым она могла ругаться, огрызаться, посылать его, не слушаться, закатывать глаза на его занудство и всё равно почему-то всегда знать, что он рядом… Он теперь был частью стены. Как выброшенная вещь. Издевательская картина, оставленная чудовищем специально для них. И вот тогда Настю прорвало. Она не заплакала красиво,как в фильмах. Это было хуже. Грязнее. У неё просто вырвался звук — рваный, задушенный, похожий одновременно и на вдох, и на стон, и на попытку не завыть во весь голос. Она зажала рот ладонью так сильно, что зубы впились в кожу, но это не помогло. Слёзы брызнули сами, моментально, жгуче, без предупреждения. Ноги подломились, и она тяжело опустилась на колени прямо на пол, не чувствуя удара. — Нет!— выдохнула она в ладонь. — Нет, нет, нет! Её плечи задрожали. Она мотнула головой так, будто могла этим жестом отменить увиденное. — Нет! Нет, Коля, нет… Голос срывался. Каждое слово было как порез. Она подняла на него глаза, полные слёз и дикого, звериного неверия, и в этом взгляде было столько боли, что даже пустая комната, казалось, не выдерживала её. — Ты же не мог вот так… — прошептала она. — Ты же не мог, блять… ты же обещал! И вот тут воспоминание ударило по ней с такой силой, что стало трудно дышать. Николай, злой и уставший, но всё равно стоящий перед ней, как щит. Николай, бурчащий, что она малолетняя катастрофа. Николай, который прикрывал её спиной, даже когда она бесила его до белого каления. Никогда не говорил красиво, но всегда делал то, что должен. И теперь он был здесь. Застывший, осквернённый, обезображенный. Убитый так, как не должен умирать вообще никто. Настя всхлипнула и вдруг поползла к нему ближе, будто какой-то отчаянный, совершенно детский кусок её сознания всё ещё надеялся, что если она дотронется, если встряхнёт, если скажет что-то нужное — он очнётся. — Коля, — прохрипела она, уже почти не разбирая собственный голос. — Коль, пожалуйста… Она коснулась его руки. И тут же отдёрнула свою, словно обожглась. Кожа была ледяной — той мёртвой, нечеловеческой температурой, которая не оставляет никакой лжи, никакой надежды, никакого "а вдруг". Настя уставилась на свою ладонь, будто на ней должен был остаться след этого прикосновения. А потом подняла голову и посмотрела на его лицо снова. И в этот раз страх в ней начал плавиться во что-то другое. Во что-то намного хуже. В ярость. Не мгновенную, вспыхивающую и тут же гаснущую. Нет. Это было медленное, густое, чёрное чувство, которое поднималось откуда-то из самого дна, заполняя грудную клетку так, что дышать становилось больно. Её лицо исказилось. Слёзы всё ещё текли, но теперь они уже не делали её слабой. Они делали её опасной. — Ты мразь, — выдохнула она в пустоту, сначала тихо, почти шёпотом. Потом громче. — Слышишь меня, ты, бледная тварь?! Её голос сорвался и разнёсся по дому так неожиданно громко, что даже стены, казалось, дрогнули. Она вскочила на ноги почти судорожно, вытирая лицо рукавом так грубо, будто хотела содрать с себя всю эту беспомощность. — Это ты сделал, да?! — голос её дрожал от ярости и слёз. — Ты, ублюдок, ты больной, гнилой кусок дерьма! Тишина. Только дом молчал. Но теперь его молчание уже не было просто тишиной. Оно стало насмешкой. Насмешкой над ней, над Николаем, над всеми ними. И Настя, задыхаясь, посмотрела на тело брата ещё раз. Так, будто хотела запомнить каждую деталь, каждую трещину, каждую черту его лица. Не чтобы страдать. А чтобы не забыть, за что она будет убивать. Её губы дрожали. Подбородок тоже. Но в глазах теперь, сквозь боль, сквозь ужас, сквозь детский надлом, который уже ничем нельзя было склеить обратно, начало проступать нечто иное. Остекленевшее. — Я тебя найду, — сказала она уже совсем тихо, но от этого её голос прозвучал только хуже. Только страшнее. — Клянусь, я тебя найду. Она сделала шаг назад, не отрывая взгляда от Николая. Потом ещё один. И ещё. Словно понимала: если задержится здесь ещё хотя бы на минуту, то либо сойдёт с ума, либо просто сядет рядом с этой стеной и уже никогда не встанет. Но прежде чем отвернуться, Настя всё же снова посмотрела на него. На своего брата. И в последний раз за эту минуту её лицо сломалось. Совсем. Как у ребёнка, который внезапно понял, что мир не просто жестокий. Он неисправимый. — Прости меня, — шепнула она так тихо, что, возможно, даже сама не услышала этих слов. — Прости, что меня не было рядом. А потом в гостиной снова что-то дрогнуло. Едва заметно. Воздух. Пространство. Само это проклятое место. И Настя подняла голову. Слёзы на её лице ещё не высохли. Но взгляд уже был не тем, что раньше. Теперь в нём было что-то, от чего даже мёртвый дом, казалось, должен был насторожиться. Потому что горе — это страшно. Но горе, которое успело превратиться в ненависть, — страшнее в тысячу раз. Дверь распахнулась так, будто её не открыли, а вышибли изнутри чьим-то последним, отчаянным, нечеловеческим усилием, и в ту же секунду в узкий, затхлый коридор вылетела Анастасия — не просто выбежала, не просто выскочила, а именно вырвалась, как человек, который ещё мгновение назад находился по ту сторону чего-то настолько чудовищного, что само тело отказалось подчиняться разуму и выбрало единственно возможное — бегство. Она ударилась плечом о косяк, чуть не потеряла равновесие, скользнула подошвой по влажному, давно не мытому полу, и только чудом не рухнула на колени, но даже не заметила этого, потому что всё её существо, вся её кожа, вся дрожь, вся кровь в висках, весь воздух в груди были подчинены одному-единственному ужасу, который шёл за ней следом, лип к спине, тянулся длинными когтями из приоткрытой двери, будто всё ещё мог ухватить её за волосы, за шею, за позвоночник и втащить обратно. Лицо у неё было таким белым, будто из него вытянули всю жизнь, будто она не просто испугалась, а увидела что-то настолько неправдоподобное, что внутри у человека ломается сама способность верить в устройство мира. Её глаза были распахнуты широко, до боли, и в них не было ни слёз, ни крика — только голый, оголённый, животный шок, настолько сильный, что он даже не умещался в эмоции и превращался во что-то первобытное, безъязыкое, почти безумное. Настя, стоявшая в нескольких шагах, ещё не успела до конца понять, что именно произошло. Она только услышала звук двери, увидела, как Анастасия буквально вылетела в коридор, и уже по одному её лицу поняла: там было нечто хуже, чем кровь, хуже, чем труп, хуже, чем очередное зверство гостей. Потому что кровь — это ещё человек. Труп — это ещё конец. А там, судя по тому, как Анастасия задыхалась, как её пальцы судорожно искали опору в воздухе, как она пыталась что-то сказать и не могла, — там было нечто, у чего конца не было вообще. — Ох, Боже, — выдохнула Анастасия так слабо и сипло, будто слова царапали ей горло изнутри, и тут же, не оборачиваясь, резко вскинула руку, будто могла одним жестом остановить сам взгляд, сам факт увиденного, сам ужас, уже тянущийся к Насте. — Не смотри! Слышишь? Не смотри! Голос у неё сорвался на последних словах, и в этом надрыве было не раздражение, не паника даже, а чистое, яростное желание защитить, почти отчаянное, почти материнское, настолько внезапное и сильное, что оно пробивалось даже через её собственный шок. Но было поздно. Настя втянула воздух, и он вошёл в неё как ледяной нож, распарывая грудь изнутри. Её желудок скрутило мгновенно, так сильно, что она машинально схватилась за живот. Горло сжалось, мир поплыл, и ей показалось, что если она сделает ещё хоть один вдох, то вместе с воздухом в неё войдёт и это — эта неправильность, это проклятие, этот кошмар, от которого уже не отмыться. И в этот момент Анастасия, будто только теперь окончательно поняв, что произошло, развернулась к ней так резко, что волосы хлестнули её по щеке. — Я сказала не смотри! — голос её сорвался уже не на страх, а на злость, на ту злость, которая рождается не от раздражения, а от бессилия, от ужаса, от желания ударить весь этот проклятый мир кулаком в лицо за то, что он снова, снова, снова показывает детям то, что они не должны видеть никогда. — Ты зачем… Она не договорила. Потому что Настя уже отшатнулась, словно её толкнули. Глаза у неё расширились до неестественности, губы дрожали, и в этом дрожании было что-то особенно страшное — не истерика, не слёзы, а тот момент, когда психика ещё держится, но уже трещит по швам. — Это ведь не Коля? Скажи мне, что это не он! — голос у неё прозвучал так тонко, так хрупко, будто принадлежал совсем маленькому ребёнку, потерявшемуся ночью в чужом доме. Анастасия тяжело сглотнула. Её собственное лицо перекосило — не от отвращения, а от той муки, которую причиняет необходимость признать увиденное вслух. — Это он, — ответила она тихо, глухо, почти с ненавистью к самому слову. — Да, это он. Настя закрыла рот рукой. Но не потому, что хотела закричать. А потому что внутри неё, кажется, что-то сломалось так тихо и так глубоко, что даже крик не смог бы этого выразить. Её плечи дрогнули. Она продолжала смотреть в ту сторону, уже не прямо, а краем глаза, будто сам ужас теперь стоял там, в дверном проёме, и терпеливо ждал, когда она снова поднимет взгляд. — Почему, — прошептала она, не отрывая ладони от губ. — Почему ты так спокойно реагируешь? Это было сказано не с обвинением. Скорее с больной, детской растерянностью. Как будто если один человек рядом не падает на пол от ужаса, не бьётся в истерике, не сходит с ума, значит, он уже где-то был в этом аду раньше. Анастасия замерла. На одно короткое, вязкое мгновение в коридоре стало так тихо, что слышно было, как где-то в глубине дома медленно, тяжело, со скрипом оседает старая древесина, словно сам дом ворочался во сне. Настя опустила руку от лица и повернулась к ней полностью. В глазах у неё теперь был не только ужас, но и страшное, пронзительное понимание, которое приходит слишком рано и всегда больно. — Ты уже много раз видела, как Коля? — выдохнула она, и голос её дрогнул. — Ты уже видела, как Коля умирал вот так в других реальностях? Это был не просто вопрос, а как вскрытие. Лезвие, вошедшее ровно туда, куда нельзя. Потому что между ними стояла не только эта комната, не только вросший в стену Николай, не Бледный со своей чудовищной, голодной фантазией. Между ними стояло знание. Знание о том, что некоторые смерти, некоторые лица, некоторые крики не случаются один раз. Что иногда человек обречён видеть чужую гибель снова и снова, в новых формах, в новых декорациях, в новых вариантах одного и того же проклятия, пока сама душа не начинает стираться, как ткань, которую слишком долго трут о камень. Анастасия ничего не ответила. Но этого молчания хватило. Его хватило с избытком. Настя побледнела ещё сильнее, если это вообще было возможно. В её лице мелькнуло что-то разбитое, почти оскорблённое, будто мир только что признался ей в самой страшной своей подлости: это может повторяться. Люди могут умирать не один раз. Мучиться не один раз. Исчезать не один раз. И ты ничего не сможешь с этим сделать. — Господи,— прошептала она уже сдавленно, и в глазах её наконец-то блеснули слёзы. — Господи, это всё правда. Это всё, блядь, правда! Её голос сорвался, и в этом надломе было столько ужаса, столько накопившейся за всё это время беспомощной ярости, что даже воздух между ними будто стал гуще. — Его же, — Настя вдохнула, словно не могла закончить мысль. — Его же Бледный убил, да? Он решил добить нас всех вот так? Так унизительно? Будто мы... Она не смогла договорить, потому что снова мельком взглянула в комнату, и этого хватило, чтобы её затрясло уже по-настоящему. Тогда Анастасия шагнула к ней. Без той холодной отстранённости, которая ещё недавно держала её на расстоянии от всех, потому что невозможно бесконечно смотреть на смерть и остаться обычным человеком. Но сейчас перед ней стояла не просто Настя, не просто девчонка с дрожащими руками и побелевшими губами, а кто-то слишком живой, слишком уязвимый, слишком похожий на ту часть самой Анастасии, которую она давно пыталась похоронить. — Иди сюда, — сказала она негромко, уже совсем другим голосом — низким, хриплым, но удивительно мягким на фоне всего этого кошмара. — Тише… И прежде чем Настя успела что-то сказать, прежде чем снова посмотрела бы туда, прежде чем успела бы окончательно развалиться на куски прямо в этом мёртвом коридоре, Анастасия просто притянула её к себе. Неуклюже. Почти жадно. Так, будто пыталась закрыть её собой от всего дома сразу. Настя сначала дёрнулась, словно не ожидала прикосновения, словно сама уже отвыкла от того, что её можно не оттолкнуть, не одёрнуть, не приказать ей заткнуться, а просто обнять. Но сопротивление длилось одно короткое, болезненное мгновение, а потом она словно вся сразу осела в этих руках, уткнулась лицом куда-то в плечо Анастасии и, наконец, сломалась. Просто из неё вышел первый рваный, задыхающийся звук, похожий одновременно и на всхлип, и на попытку вдохнуть, и на что-то такое древнее, такое беспомощное, что его невозможно было слушать без боли. Анастасия крепче прижала её к себе. Одной рукой — за затылок. Другой — поперёк лопаток. Словно удерживала не человека, а душу, которая уже начала выскальзывать наружу от увиденного. — Не смотри туда, — прошептала она ей в волосы, и голос её стал почти ровным только потому, что иначе она бы тоже сорвалась. — Не надо. Всё. Всё, хватит. Не смотри. Настя судорожно вцепилась пальцами ей в одежду, так сильно, будто боялась, что если отпустит — то снова увидит ту стену, этот вросший глаз, этот рот, застывший в немом крике. — Он же был живой, — выдохнула она в её плечо, едва разбираемо, с детской, совершенно невыносимой болью. — Он же… он разговаривал! Был… обычный! — Я знаю, — тихо ответила Анастасия. И в этих двух словах было столько тёмной, усталой правды, что они прозвучали страшнее любого крика. Потому что она действительно знала. Знала, как быстро здесь человека можно превратить в мясо, в символ, в предупреждение, в ошибку, в шутку для чего-то древнего и голодного. Знала, что Бледный не просто убивает. Нет. Он издевается над самой идеей человеческого тела, над его границами, над его достоинством, над тем, как оно должно умирать. Ему мало крови. Мало крика. Мало смерти. Ему нужно, чтобы после него оставалось нечто настолько чудовищное, что живые уже не могли чувствовать себя живыми по-прежнему. И, возможно, именно это было в нём самым кровожадным. Не белая улыбка. А это спокойное, почти художественное желание сломать человека так, чтобы от него осталось не тело, а проклятие. Настя вздрогнула так сильно, что едва не вскрикнула. Анастасия тут же прижала её ещё крепче, почти яростно, и сама подняла взгляд в сторону дверного проёма. Лицо её в этот момент изменилось. Мягкость исчезла. Сочувствие не ушло — нет, оно осталось, тяжёлое, болезненное, почти материнское, — но поверх него проступило другое. Что-то тёмное. Жёсткое и остервенелое. То, что рождается в человеке, когда страх уже не спасает, а превращается в ненависть. Губы её медленно сжались. Челюсть напряглась. И в глазах, всё ещё влажных от шока, загорелось нечто настолько холодное и злое, что даже сам воздух вокруг неё будто стал острее. — Мы убьём его, — сказала она очень тихо. Не в порыве или пустую угрозу. А с той страшной, ясной уверенностью, с какой люди говорят только о вещах, которые уже приняли в себе окончательно. Настя чуть отстранилась, чтобы посмотреть на неё, и в её заплаканном, искажённом лице мелькнуло нечто между страхом и надеждой. Анастасия не отводила взгляда от комнаты. — Я не знаю как, — продолжила она всё тем же низким, ровным голосом, от которого по коже шёл холод. — Не знаю, сколько раз он ещё вылезет. Не знаю, сколько ещё лиц он наденет, сколько дверей откроет, сколько тел разорвёт, сколько людей искалечит, но я, клянусь тебе, если мне придётся разодрать этот дом голыми руками, если мне придётся сдохнуть для этого десять раз подряд, если мне придётся спуститься за ним туда, где он прячется, и вырвать ему эту чёртову белозубую пасть прямо из рожи… Она на секунду замолчала, и её дыхание стало чуть тяжелее. — …я убью его. В этом не было бравады. Только ярость. Голодная, чёрная, давно перезревшая ярость человека, у которого уже отняли слишком много. Настя смотрела на неё широко раскрытыми глазами, всё ещё дрожа, всё ещё прижимаясь к ней, и, возможно, впервые за всё это время услышала не просто слова утешения, а обещание насилия в ответ на насилие, обещание, что кто-то наконец не только боится чудовище, но и хочет разорвать его в клочья. И, как ни страшно это было, как ни неправильно, как ни безумно — в этом было что-то почти утешительное. Потому что иногда после ужаса человеку нужен не свет. Иногда ему нужен кто-то, кто посмотрит в ту же тьму и скажет: «Я хочу, чтобы это сдохло». И в старом доме, пропахшем сыростью, кровью, плесенью и чужими криками, среди дверей, за которыми уже давно не было безопасности, среди стен, способных проглотить человека и оставить его в сознании, среди всех мёртвых, сломанных, потерянных версий их самих — эти слова прозвучали почти как молитва. Тут входная дверь распахнулась. Дом будто не впустил их, а выблевал внутрь собственной тишины, когда входная дверь с такой силой ударилась о стену, что глухой треск дерева прокатился по коридорам, по лестничным пролётам, по влажным, больным внутренностям старого дома, словно кто-то не просто вбежал, а вломился в пасть зверя, прекрасно понимая, что тот может сомкнуть челюсти в любую секунду. Они вошли не стройно, не красиво, не как люди, которые знают, что делают, а как входят туда, где уже слишком поздно, но всё ещё слишком страшно не пойти. Первым ворвался Сергей. Он почти не ступал — врезался в пространство, тяжело, быстро, на пределе своего тела, на пределе своей злости, опираясь на привычную, выученную годами устойчивость человека, который и с одной ногой умел двигаться так, будто сам отказался признавать собственную уязвимость. Его лицо было напряжено до каменной жёсткости, светло-загорелая кожа под тусклым, мёртвым освещением казалась серее обычного, а в голубых глазах уже заранее жило то самое знание, от которого внутри всё сжимается ещё до того, как ты действительно увидишь. За ним, почти вплотную, влетел Евгений. Вечно сдержанный, отступающий в тень, сейчас двигался не разумом, а тем, что осталось после слишком большого количества смертей. Следом за ними в дом буквально ввалились Виталий, Алексей, Валентин, Тимофей, Тамара и Лука — каждый со своим страхом, со своим темпом, со своей манерой держаться перед лицом кошмара, но всех их связывало одно: они уже чувствовали, что внутри этого дома случилось нечто такое, после чего воздух уже не будет прежним. Виталий, обычно слишком быстрый на слова, на теории, на попытки объяснить происходящее логикой, сейчас молчал так плотно и непривычно, будто сам разум в нём впервые наткнулся на нечто, для чего у него не было конструкции. Его очки съехали чуть ниже обычного, тёмные волосы были в беспорядке, а рука сжимала что-то — то ли ручку, то ли обломок карандаша — так сильно, будто ему нужно было удержать хоть один нормальный, человеческий предмет в мире, который всё отчётливее превращался в безумие. Алексей вошёл неуверенно, коротко, напряжённо, как человек, уже заранее готовый либо вытаскивать кого-то силой, либо бить первым, не разбираясь, если из-за очередного угла вылезет что-то, что попытается дышать рядом с ними. Валентин, несмотря на возраст, несмотря на своё искалеченное тело, двигался удивительно быстро — не из храбрости, а из того старого, въевшегося в кости врачебного рефлекса, который заставляет человека идти туда, где боль, даже если он заранее знает, что помочь уже может быть некому. Его лицо, и без того всегда печальное, в этот момент стало почти невыносимо сосредоточенным; он всматривался вперёд с той тихой, обречённой внимательностью хирурга, который заранее чувствует, что увидит не рану, а издевательство над самой анатомией. Тимофей, как ни странно, не влетел с привычной своей дёрганой, нервной лёгкостью. Наоборот — он вошёл чуть медленнее остальных, будто сам до конца не понимал, почему у него так тяжело внутри. На его лице, которое обычно жило какими-то странными, неуместными, скачущими выражениями — то усмешкой, то нелепым весельем, то внезапной пустотой, — сейчас не было почти ничего. И именно это отсутствие привычного кривого юмора делало его вид особенно тревожным. Тамара держалась чуть позади, будто её саму подталкивал страх, а ноги всё равно шли вперёд, потому что остаться снаружи было бы ещё хуже. Она дышала коротко, рвано, и уже по тому, как она сжимала пальцы, как поджимала плечи, как огромными, зелёными глазами смотрела вглубь дома, было видно, что она едва держится. Но всё равно шла. И Лука. Лука вошёл последним, и в этом не было ни трусости, ни медлительности — только то страшное, тяжёлое, липкое сопротивление тела, которое уже знает, что впереди его ждёт что-то такое, после чего нельзя будет вернуться обратно в себя прежнего. Потому что когда смерть касается родного человека, она почти всегда приходит в пространство раньше факта.Она давит. Становится ощутимой кожей. И Лука почувствовал это сразу, едва переступив порог. Сергей сделал всего два быстрых шага по коридору — и остановился. Его взгляд мгновенно, цепко, по-военному, по-человечески жёстко скользнул по сцене перед ним: Анастасия, стоящая с побелевшим лицом; Настя, вжавшаяся в неё так, будто пыталась спрятаться обратно в чью-то грудную клетку; приоткрытая дверь; густой, неподвижный воздух; и то выражение на лице девочки, которое нельзя перепутать ни с чем. Он понял сразу. Увидел, что Настя уже успела понять. Успела получить в голову то, что уже никогда не развидит. И это ударило по нему с такой силой, что на одно короткое мгновение его лицо просто исказилось — не от страха, а от той страшной, взрослой злости, которая появляется, когда понимаешь: ребёнка уже не удалось закрыть от того, что его должно было обойти стороной. — Блять, дерьмо! — рявкнул он так хрипло, что его голос почти отскочил от стен, как удар. Это было сказано не в пустоту. Не как привычное ругательство. Как вспышка бессильной ярости по отношению ко всему сразу — к дому, к Бледному, к себе, к времени, которое снова оказалось быстрее них. Настя вздрогнула от его голоса, будто только сейчас до конца осознала, что рядом снова есть живые люди, не только ужас и тишина. Анастасия подняла голову, всё ещё прижимая её к себе, и на мгновение встретилась с Сергеем взглядом. Этого взгляда хватило. Он всё понял без слов. Что говорить при Насте сейчас нужно осторожнее, потому что она уже на грани. И понял, что Анастасия, как бы ни держалась, сама сейчас держится буквально на злости и одном упрямом сухожилии души. За спиной Сергея Лука замедлил шаг. Его дыхание стало заметно тяжелее. Он ещё не заглянул в комнату, но само направление взглядов, сам воздух — всё это уже начало складываться у него внутри в страшную, слишком понятную картину. Ника. Его родной брат. Не где-то пропавший. А здесь. За этой дверью. Мёртвый. Или хуже. Лука остановился так резко, будто пол под ним на секунду провалился. Лицо его стало пустым, белёсым, почти восковым. Он не смотрел вперёд — точнее, боялся посмотреть, и это было видно по тому, как у него едва заметно дёрнулась челюсть, как он сжал зубы, как его глаза на миг зажмурились, словно он пытался силой удержать мир от следующего кадра. Он представил это. Только представил. И этого уже хватило, чтобы его повело. Не сильно. Почти незаметно. Но Валентин заметил. Конечно, заметил. Он повернул к нему голову мгновенно, и на его уставшем, глубоко изрезанном временем лице отразилось то самое тихое, взрослое беспокойство, которое не лезет с драмой, не хватает за плечи, а просто становится рядом, пока человек ещё не упал. — Лука? — негромко, но очень чётко позвал он. Лука моргнул, будто возвращаясь из какого-то короткого, удушающего внутреннего провала, и быстро, почти слишком быстро, повернул к нему голову. — Я в порядке. Сказано это было настолько автоматически, настолько рефлекторно, что в этих двух словах не было ни одного живого, честного звука. Это был ответ человека, который с детства, возможно, слишком хорошо усвоил: если ты сейчас покажешь, что тебе плохо, то мир не станет мягче — он просто навалится сверху ещё сильнее. Валентин смотрел на него секунду дольше, чем нужно. Не с недоверием. С жалостью. С очень тихой, очень тяжёлой врачебной жалостью к человеку, который уже начал ломаться, но всё ещё стоит. — Уверен? — спросил он ещё тише. И в этом вопросе не было нажима. Только последняя попытка оставить Луке пространство, чтобы тот мог честно сказать: нет. Но Лука лишь сглотнул. Один раз. Потом ещё. И, не поднимая глаз в сторону двери, ответил коротко: — Да. Ложь. Настолько прозрачная, что её можно было трогать руками. И всё же никто не стал ломать её сейчас, потому что иногда ложь — это единственная доска, за которую человек цепляется, чтобы не утонуть прямо посреди коридора. Сергей медленно выдохнул сквозь зубы и провёл ладонью по лицу, будто пытался стереть с него раздражение, злость и нарастающее ощущение, что они все уже давно ходят по горло в аду, только почему-то ещё продолжают удивляться, когда он становится глубже. Евгений стоял очень прямо, почти неестественно неподвижно, и смотрел на дверь так, словно видел не только эту комнату, но и что-то за ней, в тех слоях реальности, которые обычным людям лучше никогда не чувствовать. Его лицо было по-прежнему почти бесстрастным, но Сергей, если бы посмотрел внимательнее, заметил бы: пальцы у него дрожат сильнее обычного, а челюсть напряжена так, будто он буквально удерживает себя от чего-то. От чего именно — от паники, от гнева, от желания сказать, что всё это неправильно даже по меркам чудовищ, — понять было трудно. И тогда, в этой вязкой, перекошенной тишине, когда каждый из них стоял рядом со своим собственным ужасом, произошло то, чего, пожалуй, никто не ожидал. Тимофей двинулся вперёд. Не с той своей странной, пугающе неуместной улыбкой, которая обычно появлялась в самые неподходящие моменты, будто его психика защищалась кривым, болезненным способом и не умела иначе. Не с дурацким смешком. Не с очередной фразой, после которой все закатывают глаза или злятся, потому что иначе невозможно выдержать, как человек хохочет рядом с бедой. Нет. Он просто пошёл. Медленно, осторожно, будто сам не до конца верил в серьёзность собственного движения. И остановился перед Анастасией и Настей. Обе подняли на него взгляд. Анастасия — настороженно, как человек, который уже внутренне готов оборвать любую глупость. Настя — с распухшими от слёз глазами, с таким уязвимым, оглушённым выражением лица, что даже у самого чёрствого внутри что-то бы дёрнулось. Тимофей замер на секунду, и это короткое молчание показалось странно значительным, будто он впервые за долгое время действительно подбирал слова, а не просто хватал первые попавшиеся, как обычно. Он опустился перед ними на корточки, чтобы оказаться на уровне Насти, и движения его были неловкими, немного ломаными, но удивительно бережными. — Эй, — сказал он тихо. И даже это простое слово прозвучало непривычно. Без клоунады. Просто — по-человечески. Настя моргнула, всё ещё прижимаясь к Анастасии, будто не до конца понимала, что именно сейчас происходит. Тимофей коротко кивнул, будто подтверждая что-то сам себе, и осторожно, почти комично серьёзно, сказал: — Слушай, я сейчас скажу важную вещь, только ты не закатывай глаза, ладно? Это вообще моя территория — говорить хуйню, но сейчас будет... не совсем хуйня. На долю секунды в коридоре будто что-то дрогнуло. Не смех. Но какое-то едва уловимое, почти болезненное человеческое движение в воздухе, потому что это был именно он, Тимофей, и даже в попытке быть серьёзным он всё равно оставался собой. Настя судорожно втянула носом воздух, будто едва не всхлипнула снова, но всё же посмотрела на него внимательнее. Тимофей чуть склонил голову набок и продолжил уже мягче: — То, что ты это увидела, — это пиздец. Прямо вот всратый, космический, запредельный пиздец. И если тебе сейчас кажется, что тебя как будто ударили по голове кирпичом, а потом ещё сунули в морозилку и заставили смотреть на самый плохой сон в жизни — то это, ну, к сожалению, довольно адекватная реакция. Настя уставилась на него сквозь слёзы, и в этом взгляде впервые за последние минуты мелькнуло что-то кроме чистого ужаса — растерянность. Тимофей заметил это и, как ни странно, будто немного расслабился. — Но, — сказал он, и голос его стал чуть твёрже, чуть увереннее, — ты сейчас не сходишь с ума. Слышишь? Не сходишь. Хотя всё, конечно, очень старается вас всех довести до дурки, тут спорить не буду. Но если тебя трясёт, если тебе мерзко, страшно, хочется вырвать, хочется орать, хочется ударить стену, хочется, чтобы кто-нибудь просто выключил тебе глаза, это не потому, что с тобой что-то не так. Это потому, что с тем, что ты увидела, не так вообще всё. Он говорил грубовато, по-своему, местами коряво, местами будто спотыкаясь о собственные мысли, но в этой корявости было что-то настолько неожиданно честное, настолько неигранное, что слова его ложились не хуже идеально выверенных утешений. Настя сглотнула и опустила взгляд. Её пальцы всё ещё судорожно сжимали ткань одежды Анастасии. Тимофей заметил и очень осторожно добавил: — И ещё, ты можешь сейчас бояться сколько угодно. Это вообще не стыдно. Это, наоборот, значит, что ты ещё живая. Полностью. Понимаешь? Живые люди боятся вот такой херни. Это нормально. Он замолчал на секунду, потом вдруг, как будто спохватившись, нахмурился и ткнул пальцем себе в грудь. — А если кто-нибудь — любой, вообще любой — начнёт тебе потом втирать, что ты должна «держаться», «не расклеиваться» и «быть сильной», ты мне скажи, я его сам уебу табуреткой. Даже если это буду я. Настя вдруг издала какой-то странный звук — короткий, сдавленный, между всхлипом и почти смешком, и сама, кажется, испугалась этого. Но Тимофей, заметив это, не улыбнулся широко, не сделал из этого шоу. Он только тихо кивнул, будто сказал: вот, дыши, так и надо. Анастасия всё это время молчала. Но в какой-то момент её лицо изменилось. Совсем немного. Жёсткость в нём не исчезла, настороженность тоже, но во взгляде мелькнуло что-то почти недоверчивое — будто она, привыкшая ожидать от Тимофея только хаос, нелепость и нервную дичь, сейчас не совсем понимала, кто именно стоит перед ней. И не она одна. Тамара, всё это время стоявшая чуть позади остальных, замерла так тихо, что её почти можно было не заметить. Но заметить стоило. Потому что она смотрела на Тимофея так, словно перед ней только что треснула маска, которую она уже давно привыкла считать его настоящим лицом. На её обычно зажатом, тревожном лице проступило искреннее, почти детское удивление. И от этого особенно трогательное. Она видела, как он — тот самый Тимофей, который мог в самый отвратительный момент ляпнуть что-то дикое, засмеяться там, где всех выворачивало, испортить серьёзность сцены одной безумной репликой, потому что, казалось, просто не умел не разрушать тишину — сейчас сидел на корточках перед испуганной девчонкой и говорил с ней так бережно, как, возможно, никто от него даже не ожидал. И Тамара не смогла это скрыть. Она чуть приоткрыла рот, потом снова закрыла, будто хотела что-то сказать и не решилась. А потом всё же тихо, почти шёпотом, выдохнула: — Т-ты… Но осеклась. Потому что не знала, как закончить. «Ты умеешь быть таким?» «Ты всё это время был таким?» «Почему это так неожиданно?» Тимофей краем глаза заметил её взгляд, но не обернулся сразу. Только спустя секунду, будто почувствовав его окончательно, поднял голову и посмотрел на неё снизу вверх. И на его лице впервые за всё это время мелькнула очень слабая, странная, почти стыдливая усмешка. — Ну а что ты так смотришь? — тихо сказал он, чуть хрипловато. — Я вообще-то многогранная психическая катастрофа. И вот тогда Тамара всё-таки издала короткий, нервный, почти неверящий смешок сквозь напряжение, и этот звук, крошечный, дрожащий, почти случайный, прозвучал в коридоре как нечто почти невозможное. Потому что среди крови, среди смерти, среди стены, сожравшей человека, среди дома, который, кажется, уже давно перестал быть просто домом, а стал чьим-то живым, больным желудком, — вдруг на одно мгновение проступило что-то другое. Не безопасность. Нет. До неё было бесконечно далеко. Но человечность. Та самая, упрямая, нелепая, трогательная человечность, которая продолжает выживать даже в местах, где её уже давно должны были растерзать. Сергей медленно перевёл взгляд с Тимофея на Настю, потом на Анастасию, потом на дверь комнаты. И, как ни странно, в его тяжёлом, злом, вымотанном лице тоже мелькнуло нечто вроде короткого, почти болезненного уважения. Евгений опустил взгляд. Виталий медленно выдохнул, будто только сейчас вспомнил, как это делается. Лука стоял всё так же бледный, всё так же не глядя вперёд, но даже он, кажется, на секунду чуть меньше рассыпался изнутри, потому что в чужих словах, в чужой неловкой заботе иногда есть то, что удерживает человека от края. Настя всё ещё стояла, прижатая к Анастасии, всё ещё дрожащая после увиденного, с красными от слёз глазами, с лицом, на котором ужас ещё не успел остыть и теперь жил открыто, без стыда, без защиты. Её пальцы всё так же цеплялись за чужую одежду, словно она подсознательно боялась, что если отпустит — снова окажется одна перед той комнатой, перед той стеной, перед этим невозможным, мерзким, неправдоподобным образом Николая, который уже навсегда въелся ей под веки. И всё же человек — жестокое, упрямое существо. Даже после самого страшного удара он всё равно продолжает искать своих. И потому, сглотнув, с трудом выровняв дыхание, она подняла заплаканные глаза и, обведя ими лица тех, кто только что ворвался в дом, спросила почти шёпотом: — А где Таня? И в ту же секунду коридор изменился. Но что-то в нём будто остановилось. Как если бы дом, уже привыкший к крикам, к страху, к бегству, к смерти, на этот раз замер сам, с каким-то почти хищным вниманием, ожидая, кто именно первым соврёт. Вопрос прозвучал так тихо, что поначалу мог бы показаться почти невинным, почти случайным — одной из тех простых, человеческих фраз, которые люди бросают друг другу на автомате, когда вокруг происходит слишком много ужаса, и разум отчаянно цепляется хоть за что-то понятное, знакомое, не смертельное. Но именно поэтому он и ударил сильнее. Потому что иногда страшнее всего не крик. Не труп. Не кровь на стенах. А обычный вопрос, заданный в неподходящий момент. Сергей, который только что стоял с каменным, злым лицом, уже готовый либо заходить в комнату, либо вытаскивать оттуда кого-то силой, резко перевёл взгляд на Настю. Его челюсть чуть заметно напряглась. Виталий моргнул. Алексей отвёл глаза в сторону двери. Валентин замер. Даже Тимофей, только что сумевший — удивительно, почти невозможным образом — удержать в себе привычную защитную клоунаду и сказать что-то по-настоящему живое, вдруг затих окончательно. Потому что это имя прозвучало слишком просто. Слишком по-домашнему. Слишком по-человечески. Таня. Не «Татьяна». А именно Таня — так зовут тех, кого ждут назад. Тех, о ком думают как о живых. Тех, чьё отсутствие ещё не превратилось в пустоту, а остаётся только временной паузой, ошибкой, задержкой, после которой человек вот-вот вернётся, откроет дверь, скажет что-нибудь усталое, раздражённое или тихое — и всё снова станет хотя бы немного терпимее. Но никто не ответил сразу. И именно это молчание было самым страшным. Настя заметила его мгновенно. Как не замечают только совсем маленькие дети или совсем счастливые люди. Она переводила взгляд с одного лица на другое — на Сергея, на Валентина, на Луку, на Тамару, на Тимофея, на Евгения, который стоял чуть в стороне и был бледнее мела, — и чем дольше тянулась эта пауза, тем медленнее, тем страшнее внутри неё начинало подниматься неправильное предчувствие. — Что? — спросила она уже тише, и голос её слегка дрогнул. — Что такое? Анастасия почувствовала это раньше всех. Почувствовала, как меняется её дыхание. Как девочка рядом с ней, только что едва не развалившаяся от вида Николая, теперь снова начинает напрягаться изнутри, будто ужас, вместо того чтобы отпустить, просто сменил лицо и подбирается теперь с другой стороны. Она машинально крепче сжала её плечо. — Настя, — начала было она низким, осторожным голосом, но остановилась, потому что и сама не знала, что именно имеет право сейчас сказать. Потому что правда ещё не принадлежала им. Потому что даже они сами её ещё не держали в руках до конца. Они только знали одно: Татьяна ушла. Пошла за Ником. Полезла в это проклятое, чёрное, как гниль под корой, дупло дерева, в которое человек не должен был залезать, если у него есть хоть капля инстинкта самосохранения, — и исчезла. Только память о том, как она лезла туда — упрямо, страшно, будто уже тогда понимала, что идёт не спасать, а платить. Сергей шумно втянул воздух через нос и первым отвёл взгляд. Это было почти незаметно, но Настя увидела. Увидела так же, как дети всегда видят ту самую микросекунду на взрослом лице, когда тот решает: сказать правду или пока нет. — Где Таня? — повторила она уже громче. И на этот раз в её голосе появилась не только тревога, но и обида, почти злость — та самая злость, которая приходит, когда тебя уже слишком долго держат в темноте. — Вы что, не знаете, где она? — теперь она смотрела уже прямо на Сергея, как на того, кто точно должен знать хоть что-то. — Она же была с вами! Она же за Колей пошла, да? Лука дёрнулся всем телом от имени брата, будто его ударили. Слово «Коля» теперь уже невозможно было произносить спокойно. Оно стало острым. Грязным. Больным. Сергей коротко закрыл глаза и тут же снова открыл их. — Она, — начал он и запнулся, будто даже это короткое слово оказалось тяжёлым. — Она полезла за ним. Настя уставилась на него. — Куда? Ответил не он. Ответила Тамара. Вернее — попыталась. Она стояла чуть позади, вся напряжённая, с пальцами, впившимися друг в друга,и на её лице уже проступало то знакомое выражение человека, который хочет помочь, хочет быть полезным, хочет сказать что-то правильное, но собственная речь, как всегда, предаёт её в самый неподходящий момент. — В-в-в д… — она резко сглотнула, будто слово само застряло у неё в горле. — В д-ду… Она замолчала, сжав челюсть от бессилия, и в этот короткий миг на её лице промелькнула почти детская злость на саму себя. Тимофей чуть повернул голову в её сторону, будто уже хотел мягко подхватить за неё фразу, но Тамара упрямо заставила себя продолжить, почти выталкивая каждую букву наружу: — В дуп-дупло д-дерева… Настя непонимающе моргнула. — Чего? И тогда Виталий, который до этого молчал, шагнул чуть вперёд, нервно проведя языком по губам. На его лице, обычно слишком живом, слишком разговорчивом, сейчас сидела вымотанная, серая серьёзность. — Татьяна неожиданно вышла из дома и, — сказал он быстро, но без обычной своей лихорадочной теоретической энергии. — Мы хотели её остановить! Он говорил всё быстрее, будто сам боялся того, что уже произнёс, и чем больше слов добавлял, тем хуже становилось, потому что никакие научные обороты не могли скрыть главного: Татьяна залезла в дерево и исчезла. Настя уставилась на него так, будто на секунду вообще перестала понимать человеческую речь. — Вы о чём? — её голос стал совсем тонким. — Что значит — «полезла»? — Настя, — тихо сказал Валентин. И одного его тона хватило, чтобы у неё по спине пошёл холод. Он не подошёл ближе, но в его лице, в этих уставших, глубоко печальных глазах уже было то, чего нельзя было не заметить: он очень хотел сейчас сказать что-то мягкое, но ничего мягкого в этой правде не существовало. — Мы правда не знаем, где она сейчас, — проговорил он как можно ровнее, осторожнее, будто шёл по льду. — Мы видели только, что она ушла за Никой. И после этого не вернулась. «Не вернулась». Какое ужасное, какое мерзкое, какое слишком удобное сочетание слов. Трусливое, ещё почти жалкое: не вернулась. Настя смотрела на него не моргая. И, возможно, именно в эту секунду впервые за всё это время её лицо изменилось не от ужаса, а от отрицания. Потому что Николай — это одно. Это уже случилось перед глазами. Это уже ударило. Но Таня… Таня была чем-то другим. Татьяна была не просто ещё одним взрослым человеком в этом бесконечном кошмаре. В ней была эта тяжёлая, тихая, надломленная женская живость, этот болезненный остаток тепла, который почему-то выживал даже после всех её потерь. Она была из тех людей, рядом с которыми даже тишина не казалась совсем пустой. Из тех, кто мог плакать, говорить о муже, сжимать старую фотографию дрожащими пальцами — и всё равно оставаться кем-то, кто ещё чувствует. Такие люди не должны были просто… не вернуться. — Нет, — выдохнула Настя слишком быстро. Никто не ответил. — Нет, — повторила она уже твёрже, с какой-то почти злой убеждённостью, будто сама интонация способна развернуть реальность назад. — Нет. Таня не могла просто… просто залезть куда-то и исчезнуть. Это тупо. Это вообще бред. Вы её искали? Последние слова она бросила уже почти резко. Сергей сжал челюсть. — Искали, — коротко ответил он. — И? Он не ответил сразу. И вот тогда Настя действительно побледнела. Не так, как от вида Николая. А как человек, который вдруг понимает: сейчас ему начнут врать красиво. — И? — повторила она уже срывающимся голосом. — И не нашли, — сказал Алексей глухо, впервые за всё это время вступив в разговор. — Мы не знаем, куда она делась. Это прозвучало слишком честно, без прикрытия. Настя уставилась на него, потом снова перевела взгляд на остальных, словно надеялась, что хоть кто-то сейчас скажет: «Он ошибся», «Это не так», «Мы знаем больше», «Она жива». Но никто не сказал. Даже Лука, который сам едва держался, стоял, глядя куда-то в пол, будто не мог позволить себе ещё одну надежду — ни за брата, ни за Татьяну, ни вообще за кого-либо. И тогда Настя выпрямилась в руках Анастасии. С тем внезапным, отчаянным упрямством, которое появляется у людей, когда страх уже невыносимо долго душит их и превращается в почти агрессивную потребность действовать. — Тогда надо её искать, — сказала она. Её голос дрожал, но в нём уже звучало что-то упрямое, почти злое. — Надо идти туда. Сейчас. Прямо сейчас. Пока ещё не… Она не договорила. Потому что слово «поздно» не выговорилось. Слишком страшно было даже мысленно поставить его рядом с именем Татьяны. Анастасия мгновенно сжала её крепче. — Нет. Сказано это было негромко. Но так жёстко, так безапелляционно, что даже Сергей невольно чуть поднял на неё взгляд. Настя дёрнулась. — Почему «нет»?! — Потому что ты никуда не пойдёшь, — холодно, почти отрезая, ответила Анастасия. — Но Таня там одна! — А ты хочешь стать второй?! Это вырвалось резче, чем она, возможно, собиралась. Настя вздрогнула. На мгновение между ними вспыхнуло что-то почти электрическое — этот страшный конфликт между ребёнком, который ещё верит, что можно кого-то успеть спасти, и человеком, который уже слишком много раз видел, как спасение становится вторым трупом. — Она же пошла за Никой! — почти выкрикнула Настя, и голос её снова треснул от слёз. — Она не бросила его! Почему мы должны… — Потому что она, возможно, уже знала, на что идёт! — рявкнул Сергей прежде, чем кто-то успел его остановить. Настя уставилась на него так, будто он только что ударил её по лицу. Её рот чуть приоткрылся. В глазах дрогнуло что-то мокрое, разбитое, детское. — Что? Сергей выдохнул, будто сам мысленно выругался на себя. Он,уже тише, хрипло, раздражённо — больше на себя, чем на неё — сказал: — Я не это имел в виду. Но все поняли, что именно он имел в виду. Татьяна пошла туда не потому, что верила в хороший исход. Не потому, что была уверена, что вернётся. А потому, что в ней уже давно жила та тихая, страшная разновидность храбрости, которая очень похожа на усталость жить после слишком большой боли. И это понимание повисло между ними тяжёлой, липкой тенью. Настя задрожала ещё сильнее. — Нет, — выдохнула она совсем тихо, будто уже не им спорила, а самому воздуху. — Нет, Таня не такая! Она бы не… Но даже в этом протесте уже не было прежней уверенности. Потому что где-то очень глубоко она, возможно, тоже это знала. Знала, как Татьяна смотрела иногда в пустоту. Как говорила о муже. Затем о Льве. Как в ней всё ещё жила боль, которая не умеет заживать, а только меняет форму. И всё же… Всё же мысль о том, что она могла уйти туда с пониманием, была почти невыносимой. Тогда Евгений, до этого молчавший, наконец тихо заговорил. Но так, что все сразу его услышали. — Мы не знаем, мертва ли она. Все повернули головы к нему. Он стоял всё так же прямо, тонкий, болезненно бледный, с лицом, на котором почти никогда нельзя было прочесть всё до конца. Его чёрные глаза были устремлены куда-то не совсем на них — скорее в ту точку пространства, где обычные люди видят пустоту, а он, возможно, чувствовал что-то большее. — Мы не знаем, где она, — повторил он. — И это не одно и то же. В этих словах не было ложного утешения. Не было попытки красиво прикрыть ужас. Только точность. Страшная, холодная, но всё же дающая хоть какую-то опору. Настя медленно повернулась к нему. И в её лице на секунду вспыхнула надежда — такая маленькая, такая хрупкая, что от одного взгляда на неё внутри всё сжималось. — Ты думаешь, она жива? Евгений посмотрел на неё долго. И, возможно, именно поэтому ответ его прозвучал особенно честно. — Я думаю, — сказал он тихо, — что если есть хоть малейший шанс, мы не имеем права считать её потерянной раньше времени. Это было не обещание. Но этого оказалось достаточно, чтобы Настя не развалилась прямо сейчас окончательно. Она закрыла глаза, и из-под ресниц всё же сорвалась одна слеза, скатившись по щеке медленно, почти лениво, как будто даже она устала. Анастасия, всё ещё держа её, очень осторожно прижала её голову к своему плечу. И на этот раз Настя не сопротивлялась. Потому что в этом доме, полном дверей, за которыми ждали не комнаты, а кошмары, полном стен, способных проглотить человека, полном деревьев, которые становились входами в неизвестность, — единственное, что ещё можно было сделать, это держаться друг за друга, пока правда не разорвёт их окончательно. А она разорвёт. Позже. Обязательно. Просто не сейчас. И, возможно, именно это «не сейчас» было последней милостью, которую им ещё оставил этот проклятый мир. Они говорили вполголоса, но напряжение в доме было таким густым, такой болезненно натянутой, что даже самый тихий голос звучал в ней почти как вторжение. Никто не повышал тон по-настоящему. Не хотел. Словно все они, собравшиеся в этом узком, затхлом коридоре, где пахло сыростью, пылью, старой древесиной и чем-то ещё — чем-то мясным, влажным, слишком похожим на дыхание чужого желудка, — инстинктивно понимали: если заговорить слишком громко, дом услышит. А он и без того, казалось, слушал. Слушал из-под половиц. Из-за стен. Сергей стоял чуть впереди остальных, тяжело опираясь на костыли, и его лицо было таким мрачным, таким выжженным изнутри, будто он уже мысленно вёл бой не с тем, что видел, а с тем, что ещё предстояло сказать. Он всё ещё время от времени бросал быстрые, раздражённые взгляды на Настю — не со злостью на неё, а с той бессильной, взрослой яростью, которая появляется, когда понимаешь, что ребёнка уже не удалось уберечь от одного ужаса, а впереди, возможно, маячит ещё один. — Это Таня, — сухо сказал Сергей, даже не повернувшись к нему. — Она если в голову что-то вбила, её уже только лопатой по хребту разворачивать. Но в его голосе не было ни раздражения, ни настоящей грубости. Только напряжение. Только то ломкое, тяжёлое усилие, с которым люди удерживают себя от худших мыслей, пока ещё нет тела, пока ещё нет окончательной, беспощадной, железной правды. — И всё же, — тихо, устало сказал Алексей, — мы не можем просто сидеть и ждать. Валентин стоял неподалёку, выпрямившись сильнее, чем, возможно, позволяла ему усталость, и его лицо было тем особенным, изрезанным временем и чужой болью лицом человека, который слишком часто видел, как надежда умирает не сразу, а медленно, по частям. — Если есть шанс, что она ещё жива… — Я не сказал, что будем сидеть, — резко бросил Сергей. — А что ты сказал? — неожиданно вскинулся Виталий, и в его голосе наконец-то прорезалась та нервная, почти лихорадочная энергия, которая всегда появлялась в нём, когда страх становился слишком большим, чтобы его можно было молча носить в себе. — Что конкретно мы будем делать, Серёж? Потому что у нас тут, на минуточку, человек, вросший в стену, женщина, исчезнувшая в каком-то биологически невозможном древесном проходе, дом, который, возможно, вообще живой, и Бледный, который, если честно, ведёт себя уже не как монстр, а как какой-то ебанутый режиссёр пыток! — Заткнись, — процедил Сергей, но без настоящей злости. Скорее потому, что слова Виталия, как это часто бывало, оказались слишком точными. Виталий тяжело выдохнул и, словно сам устыдившись собственного срыва, отвернулся, нервно поправив очки. Тамара стояла чуть ближе к стене, всё ещё напряжённая до мелкой дрожи, и переводила взгляд с одного лица на другое, как будто пыталась поймать хоть один ответ, который не будет звучать как обречённость. Тимофей стоял рядом с ней, на удивление молчаливый, и его обычная дёрганая, неуместная живость сейчас словно куда-то провалилась. Он то и дело посматривал на Настю и Анастасию — не влезая, не лезя с шутками, но оставаясь рядом так, как остаются люди, которые сами не до конца умеют спасать, но всё равно не хотят отходить. Евгений, как всегда, стоял чуть поодаль от всех. И в то же время — как-то слишком рядом с тем, чего другие не видели. Он не участвовал в перебранке, не спорил, не предлагал планов, но от него исходило такое сосредоточенное, тихое напряжение, что рядом с ним даже воздух будто становился холоднее. Он смотрел не на людей — или не только на людей. Его полностью чёрные глаза, странные, пустые и в то же время слишком осмысленные, были устремлены куда-то вглубь коридора, туда, где дверные проёмы тонули в темноте, и лицо у него было таким неподвижным, что казалось, будто он слушает что-то, чего никто больше не слышит. Лука, напротив, был здесь целиком. Он стоял неподвижно, но эта неподвижность не была спокойствием — это была та опасная, хрупкая неподвижность человека, который держится на одной последней внутренней подпорке, и если её сейчас вынуть, он просто сложится. Лицо у него было бледным, как старая бумага, губы чуть приоткрыты, а взгляд то и дело срывался в сторону той самой комнаты, но всякий раз он с усилием, почти физическим, заставлял себя не смотреть. Словно до последнего верил в старое детское суеверие: пока не увидел — не случилось окончательно. Настя, всё ещё прижатая к Анастасии, чуть шевельнулась и снова подняла на взрослых глаза — красные, уставшие, слишком большие для её лица в этот момент. — А если, — начала она тихо, неуверенно, будто уже боялась собственного вопроса. — А если Таня правда вернётся с ним? Никто не успел ответить. Потому что в этот момент дом вдохнул. Или так показалось. Но сначала это был лишь звук — очень слабый, почти неуловимый, и всё же мгновенно узнаваемый в таком месте. Тихий, тяжёлый, протяжный скрип. Дверь. Все замерли. Буквально все. Разговор оборвался не постепенно, а обрубился, будто кто-то невидимый одним движением ножа перерезал ему горло. Никто не сказал ни слова. Не нужно было. Напряжение прокатилось по коридору мгновенно, как электрический разряд: плечи напряглись, дыхание сбилось, взгляды резко метнулись в сторону звука, и даже те, кто стоял не лицом к двери, обернулись так резко, что одежда шевельнулась, а кто-то едва слышно задел стену. Дверь в глубине коридора — не та, за которой был Николай в стене, а другая, старая, с облупленной краской и тёмным, почти чёрным зазором между полотном и косяком, — медленно открывалась. А так, словно кто-то по ту сторону не торопился. Словно ему было известно, что все уже смотрят. И это было хуже всего. Сергей мгновенно выставил вперёд один костыль, как будто собирался заслонить остальных, и на лице его промелькнуло то хищное, ожесточённое выражение, которое появлялось всякий раз, когда страх внутри него превращался в готовность вцепиться в горло первому, кто вылезет. Алексей шагнул чуть вбок. Виталий резко втянул воздух. Тамара схватила Тимофея за рукав так быстро, будто сама этого не заметила. Евгений не шевельнулся. Только глаза его стали чуть уже. Лука побледнел ещё сильнее. И когда дверь открылась шире, показалась фигура. Человеческая. Пошатывающаяся. На долю секунды — всего на одну короткую, почти милосердную секунду — мозг отказался складывать увиденное в целую картину. Он воспринимал лишь куски: плечо, силуэт, руку, волосы, шаг. А потом всё встало на место. И мир снова треснул. Это был живой Ника. Или то, что ещё можно было назвать живым. Лука так судорожно вдохнул, что звук получился почти болезненным, как будто кто-то одним движением выдрал из его груди воздух и сразу же вогнал обратно ржавый гвоздь. — Н… — выдохнул он, но имя так и не смогло выйти до конца. Ника стоял в дверном проёме, слегка ссутулившись, как человек, который либо очень устал, либо уже не до конца чувствует собственное тело. Его вид был таким, что даже у самых стойких по спине пробежал холодный, липкий ток. На его руках висели цепи. Настоящие, тяжёлые, грязные, металлические, со следами ржавчины и чего-то тёмного, засохшего в звеньях, словно их не просто надели, а втащили в мясо вместе с кожей. Они обвивали его запястья и тянулись вниз с глухим, тягучим звоном при каждом движении, и этот звук в мёртвой тишине коридора звучал почти невыносимо — как звон колокола в пустой церкви, где давно уже никто не молится. Но хуже цепей было его лицо. И его кожа, походка. Ника выглядел изменённым. Не так, как выглядит человек после побоев или болезни. А так, как выглядит кто-то, в чьё тело впустили что-то чужое, что-то мерзкое, скользкое, живущее внутри по своим законам. Кожа у него местами казалась натянутой слишком туго, местами — наоборот, как будто под ней что-то двигалось не так, как должны двигаться мышцы. Под скулой, у шеи, возле ключицы и особенно на предплечьях время от времени пробегали едва заметные волны — короткие, отвратительные, живые движения, от которых желудок сжимался сам собой. Черви. Не видимые полностью, не вылезшие наружу — пока что. Но живущие там. Под ним. В нём. И Сергей, едва увидев это, дёрнулся всем телом так резко, будто кто-то плеснул ему в лицо ледяной водой. Его передёрнуло. Не от брезгливости, а от узнавания. Потому что тело помнит такие вещи быстрее мозга. Оно помнит ощущение чужой скользкой жизни внутри собственной плоти, помнит тот животный ужас, когда тебе кажется, что ты уже не совсем себя носишь, а нечто ещё, мерзкое, тёплое, шевелящееся, копошащееся под кожей, в животе, в рёбрах, в горле. Он знал хорошо. И от одного вида Николая у него на секунду так сильно скрутило внутренности, что лицо его перекосило от отвращения и ярости одновременно. Но Лука… Господи, Лука. Он не моргал. Вообще. Стоял, глядя на брата так, словно весь мир вокруг просто исчез, а осталась только эта фигура в дверях, только это лицо, только эти цепи, только этот хриплый, тяжёлый звук дыхания, доносящийся из груди человека, которого он уже, возможно, мысленно похоронил, а теперь внезапно увидел снова. И в этой секунде в нём смешалось всё сразу. Облегчение — такое сильное, что оно почти ранило. Ужас — потому что то, что стояло перед ним, уже не было тем Никой, которого он помнил. Надежда — почти безумная, почти отчаянная. И вина. Страшная, вязкая, удушающая вина выжившего человека перед тем, кто вернулся в таком виде. Губы у Луки задрожали. Он сделал шаг вперёд. Потом ещё один. Будто не контролировал это вовсе. Будто его тянуло. — Ника, — выдохнул он уже слышно, и в этом одном слове было столько сдавленной любви, ужаса, облегчения и боли, что у Тамары рядом дрогнуло лицо, а Валентин медленно опустил взгляд, как будто даже смотреть на это было слишком личным. Ника поднял на него глаза. И это было ещё хуже. Потому что в этих глазах он был сломанный, измученный, затравленный, почти полумёртвый — но всё ещё Ника. И именно это делало всё происходящее невыносимым. — Значит, Тане удалось его спасти, слава Богу! — вдруг воскликнул Сергей, и голос его прозвучал почти слишком громко, почти с лихорадочным облегчением, будто он сам вцепился в эту мысль обеими руками, не давая ей утонуть. — Боевая баба, — он даже криво, почти невольно усмехнулся, в этой секунде скорее от нервов, чем от настоящего веселья. — Ещё обижалась, что я её сравнивал со Львом! Слова эти, на мгновение почти живые, почти человеческие, повисли в воздухе, как хрупкая попытка вернуть всё обратно в нормальность. Но нормальность уже давно ушла. И потому следующим заговорил Валентин. Очень тихо и осторожно. С той интонацией, с какой врач спрашивает о вещи, ответ на которую уже заранее боится услышать. — А где Татьяна? Николай не ответил. Вообще. Он только стоял в дверях, с цепями на руках, с этой невозможной, болезненной изменённостью в теле, и смотрел на них так, словно между ним и остальным миром теперь лежало что-то настолько страшное, что его невозможно было просто произнести. Лука замер. Сергей перестал улыбаться. Настя чуть выпрямилась в руках Анастасии, будто уже почувствовала, как в воздухе начинает меняться вкус. Ника медленно опустил взгляд. Цепи тихо звякнули. Он втянул воздух так, словно само дыхание причиняло ему боль. И потом очень медленно, очень тяжело, как человек, который только что проглотил собственную смерть и теперь пытается говорить поверх неё, выдохнул: — Простите… Всего одно слово, но оно рухнуло на всех, как обвал. Потому что не нужно было объяснять. Не нужно было добавлять: я видел, я не успел, он убил её, я ничего не смог сделать. Всё это уже было внутри этого короткого, хриплого, сломанного «простите». Сергей понял первым. И, кажется, именно поэтому среагировал хуже всех. Его лицо изменилось не постепенно, а мгновенно — как если бы в нём кто-то сорвал последнюю внутреннюю заслонку. Облегчение, которое только что мелькнуло, исчезло так резко, что от него не осталось даже следа. На его месте осталась только ярость. Почти звериная. — Нет, — выдохнул он сначала очень тихо. Потом громче: — Нет. А затем его словно прорвало. — Нет, блять! Нет! Да ну нахуй! Да ну нахуй, слышишь?! Он рванулся вперёд так резко, что один костыль с глухим стуком сорвался чуть в сторону, и Сергей едва не полетел носом в пол, слишком поздно вспомнив, что у него нет правой ноги, что он не может просто броситься, как раньше, не может забыть о собственном теле даже в ярости. Но он всё равно рванулся. Вцепился в костыли снова, почти с остервенением, пошёл вперёд, потом снова оступился, едва не рухнул на бок, зло выругался и снова выровнялся, как человек, который в этот момент был готов разорвать собственные связки, лишь бы не останавливаться. — Сука! — прорычал он, голосом уже почти сорванным. — Сука белозубая! Тварь ебаная! Я его сам, нахуй, на куски раздеру! Я его кишками этот дом обмотаю, понял?! Я ему… Он снова шагнул слишком резко, костыль проскользнул, и Сергей едва не завалился прямо на стену, ударившись плечом так сильно, что глухо стукнуло дерево. — Сергей! — рявкнул Алексей, метнувшись к нему. — Не трогай меня! — огрызнулся тот, вырываясь почти бешено, с лицом, перекошенным от злости и боли. — Не трогай, блять! Не трогай меня! Он тяжело дышал, лицо его покраснело пятнами, вены на шее вздулись, и в эту секунду он был страшен не меньше, чем кто-либо из чудовищ этого проклятого места — не потому, что стал монстром, а потому, что горе в человеке иногда выглядит как желание кого-то убить голыми руками. Настя вздрогнула от его крика. Тамара судорожно закрыла рот ладонью. Лука не двигался. Словно после этого «простите» всё внутри него просто остановилось. Он смотрел на Ника так, будто не до конца понимал, как можно одновременно быть здесь — стоять, дышать, смотреть — и в то же время уже нести в себе весть о чужой смерти. Его брат вернулся. И принёс с собой Танину гибель. Как такое вообще можно выдержать? Ника тяжело поднял взгляд снова. Лицо его дрогнуло. И на долю секунды показалось, будто он сейчас сломается тоже — не физически, а внутренне, окончательно, необратимо. Но он только очень медленно втянул воздух. Под его кожей снова что-то мерзко, едва заметно шевельнулось. Сергей, заметив это, снова дёрнулся, будто от ожога. И тогда Ника заговорил. Голос его был хриплым, тёмным, уставшим до предела — голосом человека, который уже не должен был вообще стоять на ногах. — У нас мало времени. Все замерли. Даже Сергей. Ника поднял голову чуть выше. И в его взгляде теперь был уже не только ужас. Там была срочность. Почти паническая, но сдерживаемая каким-то последним остатком воли. — Я слышал, — он сглотнул, словно слова царапали ему горло изнутри. — Я слышал, как Бледный сказал, что этой ночью… убьёт всех нас.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!