Глава 13: Перед тем, как рассвет сожжёт ночь

3 апреля 2026, 08:31
Инко смотрит на него тем самым взглядом — который он научился распознавать в пять лет. Не жалость. Нет, мама никогда его не жалела. Это что-то другое. Беспомощность. Материнская, всепоглощающая беспомощность перед миром, который говорит её сыну: ты не подходишь. — Прости меня, Изуку, — шепчет она. Её голос ломается на последнем слоге. Она прижимает его голову к своему плечу, и он чувствует, как её пальцы дрожат в его волосах. Он хочет сказать ей, что это не её вина, что он не сердится, что всё в порядке. Но слова застревают в горле, потому что это неправда. Ничего не в порядке. «Прости меня, Изуку». За что? За то, что родила его таким? За то, что не смогла подарить ему причуду, как другие матери? За то, что он смотрит на экран телевизора, где Всемогущий спасает очередного человека, и чувствует не восхищение, а гнилую, разъедающую изнутри зависть? Он не знает. И никогда не спросит. Причуда в современном мире решает всё. Это не открытие, не новость, это воздух, которым дышишь. С пелёнок ты знаешь: есть те, у кого она есть, и есть те, у кого её нет. Первые строят небоскрёбы, спасают жизни, их лица на плакатах, их имена на устах. Вторые — просто живут. Живут, смотрят, аплодируют. Их удел — быть зрителями на чужом празднике. Изуку Мидория родился во втором лагере. В четыре года он не понимал этого. Он смотрел на Кацуки, который заставлял игрушки искрить, и думал: «Когда-нибудь и у меня будет что-то похожее». В пять лет он пришёл к врачу и услышал: «Нулевой показатель». Он не заплакал тогда. Он просто сидел, сжимая колени, и смотрел в пол, пока мама держала его за руку. В шесть лет он понял. Не умом — телом, каждой клеткой, каждым взглядом одноклассников, каждым шепотом учителей. Беспричудный. Пустое место. Он пытался. О, как он пытался. Учился, запоминал, анализировал. Его тетради были исписаны до последней страницы, схемы боёв, слабые места героев и злодеев, тактические построения, которые никто никогда не попросит его применить. Бегал, отжимался, пытался сделать тело сильнее. Он верил, что, если стать достаточно умным, достаточно быстрым, достаточно настойчивым — двери откроются. Но двери не открывались. — Этого всё равно недостаточно. Мысль приходила каждый раз, когда он пересматривал видео задержания преступника. Он видел брешь в обороне, слабое место, которое можно было использовать. Но его руки не могли создать взрыв, как у Кацуки. Его ноги не могли перенести его через поле боя за секунду. Он мог только сидеть и писать. Недостаточно. Каждая пометка в тетради была маленькой могилой для его надежды. Он хоронил её снова и снова, но она, как проклятая, воскресала каждый раз, когда он смотрел на экран и видел Всемогущего. — Ты тоже можешь стать героем. Он ждал. Он всё ещё ждал, когда сила, как чудо, свалится ему на голову. Когда проснётся утром и почувствует в пальцах искру, в ногах — лёгкость, в груди — огонь. Он знал, что поздно. Знаю, что смешно. Но что ему оставалось? Сдаться? Признать, что мечта — это всего лишь мечта, а реальность — это униформа клерка, офисное кресло и вечерний просмотр новостей, где кто-то другой спасает мир? — Понадейся, что в следующей жизни родишься с причудой, неудачник. Слова Каччана. Он помнил их до сих пор. Не потому, что они были особенно жестоки — Каччан всегда был жесток. А потому, что в них была правда. Та самая, от которой не убежать. Неудачник. Не герой, не боец, не спасатель. Просто мальчик, который пишет в тетрадках и верит в чудо, как ребёнок. Изуку опускал руки. Сжимал кулаки так, что ногти впивались в ладони. Смотрел в потолок, пока слёзы не высыхали сами собой. И на следующее утро снова брал тетрадь. Потому что не мог иначе. А потом причуда действительно свалилась ему на голову. Только отнюдь не чудо. Не благословение. Тяжёлый, обжигающий комок силы, который кто-то вырвал из себя и вложил в его ладони. Всемогущий стоял перед ним, исхудавший, бледный, с пульсирующими венами на шее, и говорил что-то о наследстве, о долге, о том, что теперь его очередь. Изуку слушал. Кивал. Внутри всё кричало от восторга, но где-то глубоко, в самом тёмном углу сознания, маленький голос шептал: «Ты этого не заслужил. Ты просто оказался в нужном месте в нужное время. Ты — не герой. Тебе просто повезло». Он заглушал этот голос. Он тренировался. Он бился, падал, вставал, ломал кости, снова падал. Каждый удар, каждая трещина в теле была платой за чудо, которое ему подарили. Он должен был отработать каждую секунду этой силы, каждую каплю. Должен. Должен. Должен. Слово въелось в его сознание, стало ритмом сердца, дыхания, каждого шага. Он должен быть лучшим, потому что иначе — зачем? Зачем ему дали эту силу, если он не сможет её использовать? Зачем Всемогущий выбрал его, если он окажется никчёмным? Тело ломалось. Каждый раз, когда он использовал причуду, кости трещали, мышцы рвались, внутренности сжимались в узел. Он уезжал на носилках с раздробленными пальцами, с вывихнутыми плечами, с кровью, сочащейся из носа. Он привык к вкусу металла во рту, к белому потолку лазарета, к голосу Чиё-сан, которая вздыхала и качала головой. Иногда казалось, что в лазарете он бывает чаще, чем дома. Чем в общежитии. Чем где-либо ещё. Белые стены, запах антисептика, тихий писк мониторов. Его второе жильё. Его личный ад. — Я действительно неудачник. Мысль приходила в самые тёмные часы, когда боль не давала спать, когда он смотрел в потолок и чувствовал, как тело медленно, мучительно собирает себя по кускам. Он думал о Каччане, который с детства умел взрывать. О Тодороки, который управлял льдом и огнём, едва научившись ходить. Об Урараке, об Ииде, о всех, кто получил свои силы не в подарок, а по праву рождения. А он? Что он сделал, чтобы заслужить эту силу? Ничего. Просто оказался там. Просто посмел мечтать громче других. Неудачник. Слово Каччана звучало в голове снова и снова, превращаясь в мантру, в навязчивый ритм, который не давал покоя. Тот день расколол его мир надвое. Бакуго похитили. Прямо у него из-под носа. Он стоял словно вкопанный, смотрел, как его фигура исчезает в портале, и ничего не мог сделать. Его драгоценная, выстраданная причуда, молчала, потому что он даже не успел её активировать. — Не лезь, Деку. Последние слова Кацуки перед тем, как тьма поглотила его. Изуку не послушал. Он рванул вперёд, когда было уже поздно. Он бежал, спотыкаясь, кричал, смотрел, как портал закрывается, унося с собой часть его мира. Он упал на колени. Горячий пепел обжигал кожу сквозь штаны. Изуку упёрся лбом в землю, собирая грязь и мелкие камушки, чувствуя, как они впиваются в лоб. Переломанные руки безвольно упали рядом, пальцы разжались, будто он выпустил из них что-то важное. Он не чувствовал сейчас физической боли. Только ту, что жгла изнутри, сжирала его заживо. Я не успел. Мысль билась в висках, пульсировала в такт сердцу, разрывала грудную клетку изнутри. «Если бы я был быстрее. Если бы не стоял как идиот. Если бы причуда сработала раньше. Если бы я был сильнее. Если бы я был кем-то другим». — Если бы я не был собой, — прошептал он в землю, и слёзы, наконец, хлынули из глаз, смешиваясь с пылью и пеплом. Он не знал, сколько просидел так. Минуты, часы, вечность. Когда его подняли, когда увели, когда посадили в машину, он уже не помнил. Он смотрел в одну точку и видел только исчезающую в портале фигуру. Неудачник. Каччан был прав. Всегда был прав. Потом была операция по спасению. Он летел, падал, бил, ломал, кричал. Он чувствовал, как кости трещат, как мышцы рвутся, как причуда выжигает его изнутри. Но он не останавливался. Потому что должен. Потому что если он остановится, то докажет, что он действительно никчёмный, бесполезный, слабый. Что Всемогущий ошибся. Что Каччан был прав. Они спасли его. Каччан жив. Всё закончилось. Изуку сидел в лазарете с загипсованной рукой, перевязанной головой, треснувшими рёбрами, и смотрел на свои пальцы, которые больше не могли сжиматься в кулак. Где-то рядом плакала мама. Он слышал её всхлипы, но не мог повернуть голову. — Прости меня, Изуку, — шептала она, и её голос снова ломался, как в том сне. Он хотел сказать: «За что? Ты не виновата. Никто не виноват. Только я». Но слова не шли. Они застряли где-то в груди, смешались с болью, с усталостью, с тем гнилым чувством, которое жило в нём с детства. «Я недостаточно хорош. Никогда не был. Никогда не буду». Всё внезапно сменилось. Он снова сидит в кабинете врача. Белые стены, знакомый запах антисептика, бумаги на столе. Врач смотрит на снимки, качает головой, что-то говорит о «предельных нагрузках», о «риске необратимых повреждений», о том, что если он продолжит в том же духе, то через год не сможет даже руку поднять. Изуку слушает и не слышит. Он смотрит в окно, на серое небо, на голые ветки деревьев. В его голове пустота. Та самая, которая наступает, когда устаёшь даже чувствовать. Ему всё равно. На боль. На запреты. На слова врача. На будущее, которое снова, как в детстве, закрывает перед ним двери. Всё равно. Он думает о том, что причуда, которую он получил, медленно убивает его. Что каждое использование — это удар по телу, которое и так никогда не было сильным. Что он, беспричудный мальчик, который выпросил чудо, оказался слишком слаб для него. Сознание начинает подбрасывать картинки. Вот он смотрит на себя в зеркало. Его глаза пустые, тусклые, без той искры, что горела в них, когда он писал тетради. На плечах — полицейская униформа. Не геройский костюм, не спасатель, просто человек в форме, который стоит в оцеплении и смотрит, как другие делают его работу. Вот он идёт по улице, поднимает голову и видит баннер. На нём — лицо Каччана. Не злое, не кричащее, а уверенное, победное. Заголовки пестрят: «Герой Динамит поднялся до шестого места в топе!» Изуку смотрит на это лицо и чувствует не гордость за друга, не радость за его успех. Он чувствует только одно — мерзкую, гнилую зависть. Она поднимается из желудка, обжигает горло, застилает глаза. Почему он, а не я? Почему у него всё получилось, а у меня нет? Он ненавидит себя за эту мысль. Он давит её, топчет, зарывает глубоко, но она всё равно возвращается, как сорняк, как та самая правда, от которой не убежать. Неудачник. В следующем сне он оказывается в пустой комнате. Белые стены, бетонный пол, решётки на окнах. На нём — белая рубаха и серые тонкие штаны. В темноте слышатся шаги. Из тени выходит низенький старикашка с лысой головой и кустистыми усами. Его глаза за толстыми стёклами очков горят лихорадочным огнём, губы шевелятся, шепчут что-то про «открытие», про «идеальный сосуд», про «чистый лист». — Вы даже не представляете, — шепчет старик, и его голос вибрирует от восторга, — что произойдёт, если влить силу в тело, у которого нет собственного голоса. Никакого сопротивления. Никакого конфликта. Просто… принятие. Идеальное, абсолютное принятие. Он подносит шприц. Мутноватая фиолетовая жидкость пульсирует внутри, будто живая. Изуку хочет закричать, оттолкнуть, убежать, но его тело не слушается. Он сидит, как прикованный, и смотрит, как игла входит в вену. А потом мир взрывается. Боль приходит не сразу. Сначала — пустота. Будто из него вынули всё, что было внутри. А потом — удар. Ток пронзает каждую клетку, каждый нерв, каждый миллиметр тела. Ему кажется, что его кости ломаются. Не одна, не две — все сразу. Позвонки трещат, рёбра крошатся, череп сжимается в тисках. Он кричит. Не слышит собственного голоса, но знает, что кричит, потому что горло раздирает, лёгкие сжимаются, из глаз текут слёзы, смешанные с кровью. Он мечется по комнате, бьётся о стены, выдирает волосы, царапает лицо, пытаясь вырвать эту боль, выкинуть её, избавиться. — Ещё! — слышит он голос старика. — Ещё немного! Он принимает! Принимает! Он не знает, сколько это длится. Минуты, часы, вечность. Когда спазм наконец отпускает, он сползает по стене на пол, тяжело дыша, захлёбываясь слюной и кровью. Его руки трясутся, пальцы не слушаются. Он поднимает голову и видит в маленьком зеркале над раковиной своё отражение. Половина лица покрыта чёрной коркой, горячей, как раскалённый уголь. Из-под неё ползут красные линии, трещины, которые углубляются, расползаются по щеке, по лбу, по шее. Он выглядит как… как один из тех, кого он видел в отчётах. Как Ному. — Ещё один провал, — шепчет старик разочарованно. — Нестабильность. Отторжение. Как всегда. Изуку смотрит на себя в зеркало и не узнаёт. Он больше не человек. Он — эксперимент. Неудавшийся. Бесполезный. Как и всегда. Неудачник.

***

На настенных часах семь утра. Изуку ворочается ещё минут пять, тяжело вздыхает и открывает глаза. Потолок. Чужой. Рядом тихо сопит Тодороки. Где-то в коридоре слышен приглушённый голос Бакуго, который, кажется, разговаривает с кем-то по телефону. Он лежит, глядя в потолок, и пытается отдышаться. Сердце колотится где-то в горле, лоб покрыт холодным потом, пальцы дрожат. Сон был слишком реальным. Слишком. Он чувствовал эту боль. Чувствовал, как трескается кожа, как ломаются кости, как темнота затягивает его. Он думает о Мори. Если бы не успел. Мысль вонзается в сознание. Он представляет её на месте себя в этом сне. Представляет, как фиолетовая жидкость входит в её вены, как её тело ломается, как её лицо покрывается чёрной коркой. Акира тоже беспричудная. Руки сжимаются в кулаки. Он смотрит на них — в шрамах, ссадинах. Его тело — такое же сломанное, как у неё. Такое же слабое. Такое же недостаточное. «Что я могу сделать?» Вопрос, который он задаёт себе каждую ночь. Что он может дать ей, кроме пустых слов? Что он может противопоставить тем, кто хочет её использовать? Он — не Каччан, который взрывает всё на своём пути. Не Тодороки, который замораживает горы. Он просто мальчик с тетрадками, который научился ломать себя, чтобы стать полезным. Но сейчас он нужен ей. Не как герой, не как боец. Просто как человек, который понимает, что значит быть недостаточным. Изуку садится, нащупывает ногами холодный пол. Встаёт, стараясь не шуметь. Проходит мимо спящего Тодороки, мимо дивана, где Бакуго уже закончил разговор и теперь сидит, уставившись в одну точку. — Ты чего? — спрашивает он не оборачиваясь. — Проверить, как она, — отвечает Изуку. Каччан не говорит «не лезь». Не говорит «она спит». Он просто кивает один раз, коротко, и снова отворачивается к окну. Изуку подходит к двери спальни. Останавливается. Прислушивается. Тишина. Он тихо стучит — один, два раза. — Акира? — шепчет он. Никто не отвечает. Он приоткрывает дверь. Видит её — она лежит на кровати, укрытая пледом, лицом к стене. Дышит ровно. Он хочет закрыть дверь, уйти, не тревожить, но что-то останавливает его. Он видит, как напряжены её плечи, как пальцы сжимают край одеяла. — Я знаю, что ты не спишь, — говорит он тихо. Молчание. Потом она поворачивается. Её глаза красные, опухшие, но сухие. Она смотрит на него, и в этом взгляде нет той пустоты, что была вчера. Есть что-то другое. Усталость. — Ты чего подорвался так рано? — спрашивает она сломанным голосом. — Кошмар приснился, — честно отвечает он. Она молчит секунду, потом отодвигается, освобождая край кровати. — Расскажешь? Изуку садится рядом. Смотрит на свои руки, на шрамы, на кривые пальцы. Молчит. Думает о том, как начать. О том, что он видел. О том, что чувствовал. О том, что боится. — Мне приснилось, что я на твоём месте, — говорит он наконец. — Что они поймали меня, вкололи что-то, и я… я превращался в монстра. Я смотрел на себя в зеркало и не узнавал. Чёрная кожа, красные трещины. Как у Ному. Она не перебивает. Не говорит, что это просто сон. — Я боялся, — продолжает он, и голос начинает дрожать. — Боялся, что стану тем, кого должен спасать. Что меня нельзя будет спасти. Что я просто… сломаюсь. И никто не сможет меня собрать. — Изуку… — Но потом я понял, — он поднимает на неё глаза. В них стоят слёзы, но он не вытирает их. — Я понял, что ты чувствовала. Её лицо меняется. Что-то закрывается, прячется за привычной маской, но он видит — она слушает. — Я чувствую это каждый день, — говорит он. — Что я недостаточно хорош. Что моя причуда убивает меня, а я всё равно слабый. Что Каччан был прав, когда называл меня неудачником. Что я не заслужил того, что мне дали. Что я должен, должен, должен, а у меня никогда не получается так, как надо. И каждый раз, когда я смотрю на свои руки, я вижу не героя, а того самого мальчика, который писал в тетрадках и ждал чуда, которого не заслуживал. Он замолкает. В комнате тихо, только слышно, как где-то далеко шумит город. — Но я всё ещё здесь, — добавляет он. — Я всё ещё пытаюсь. Потому что… потому что если я перестану пытаться, то докажу им всем, что они были правы. Что действительно никчёмный. Я хочу, чтобы мама больше никогда не говорила мне «прости». Он смотрит на неё. Её глаза блестят. — Ты не одна, Акира, — говорит он тихо. — Я знаю, что это ничего не меняет. Знаю, что слова не лечат. Но я здесь. И я не уйду. Даже если буду бесполезен. Даже если не смогу помочь. Я буду рядом. Она долго молчит. Потом её рука находит его руку. Пальцы холодные, сухие, шершавые. Она сжимает их, не сильно, просто чтобы чувствовать. — Ты не бесполезен, — говорит она. — Если бы не ты, я… — Этого недостаточно, — качает он головой. — Более чем достаточно. Они сидят молча, глядя в окно, где рассвет медленно разгоняет тьму. Изуку чувствует тепло её руки, слышит её дыхание, и впервые за долгое время в его груди становится чуть легче. Он не знает, что будет завтра. Не знает, получится ли у них спасти кого-то или они только сделают хуже. Не знает, выдержит ли его тело, выдержит ли её душа. Но одно ясно точно. Он больше не один. И она тоже. — Ты можешь стать героем. Всемогущий сказал это ему тогда. Слова, которые изменили его жизнь. Но сейчас Изуку понимает, что быть героем — это не только спасать. Это быть рядом. Держать за руку. Смотреть в глаза тому, кто сломлен, и говорить: я здесь. Даже если ты не знаешь, чем можешь помочь. Даже если твои руки не сильны, а причуда убивает тебя. Он смотрит на Акиру, на её лицо, освещённое первыми лучами солнца, и думает о том, что если он сможет быть рядом с ней, если сможет вытащить её из этой тьмы, то, может быть, однажды он сможет вытащить и себя. Может быть, я не неудачник. Может быть, я просто ещё не нашёл свой путь. Он сжимает её руку чуть крепче, и она не убирает пальцы.

***

Кухня в штабной квартире никогда не пахла так вкусно. Бакуго стоял у плиты в простой футболке, без куртки, без перчаток, без всего того, что делало его героем. Сейчас он был просто парнем, который яростно шинковал морковь так, будто она была последним злодеем на его пути. — Шевелись давай, Двумордый! — рявкнул он, не оборачиваясь. — Лапша сейчас переварится к чёртовой матери! Тодороки, вышедший из ванной с мокрой тряпкой в одной руке и полотенцем через плечо, только фыркнул. Его разноцветные волосы были влажными после душа, на лбу блестели капельки воды, которые он тут же вытер тыльной стороной ладони. — Я мою полы, а не стою столбом, — спокойно ответил он, проходя на кухню и кидая грязную тряпку в таз. — Если бы ты не разлил соус, уборки было бы меньше. — Это был несчастный случай! — Бакуго полоснул по моркови с особой жестокостью. — И вообще, кто придумал ставить бутылку на край стола? — Ты. — ...Завали. Тодороки позволил себе едва заметную улыбку — ту самую, которую видели только самые близкие. Он взял чистую тряпку и принялся затирать пятна на столешнице, которые Кацуки умудрился оставить, пока нарезал овощи. На сковороде шипело и скворчало. Запах жареного лука, имбиря и соевого соуса смешивался с ароматом закипающей лапши. Бакуго работал как механизм — быстро, чётко, без лишних движений. Он помешивал соус в миске одной рукой, другой проверял готовность лапши, краем глаза следил за тем, чтобы овощи не подгорели. — Набери Деку, — бросил он через плечо. — Пинка для скорости дай. Они уже полчаса таскаются. Тодороки отставил тряпку, вытер руки и потянулся к своему телефону, оставленному на подоконнике. Гудки шли долго, нудно, с размеренностью похоронного марша. Один. Два. Три. Четыре. — Не берёт, — сказал он, отнимая телефон. — Ещё раз. Тодороки набрал снова. Тишина. Потом — механический голос автоответчика. — Недоступен. На кухне повисла тишина, нарушаемая только шипением масла на сковороде. Кацуки замер. Его рука с лопаткой застыла в воздухе. Он медленно повернул голову, и в его алых глазах, секунду назад полных бытового раздражения, зажёгся тот самый огонь, который Тодороки видел только перед боем. — Что значит «недоступен»? — голос стал тише, ниже, опаснее. — Значит, телефон выключен или вне зоны действия сети, — спокойно ответил Тодороки, но его разноцветные глаза уже сузились, левая рука, та, что с огнём, слегка напряглась. — Или села батарея. — Села батарея, — повторил Кацуки, и в этом повторении было столько ядовитого сарказма, что могло бы отравить весь их ужин. — Села батарея у Деку, который всегда заряжает телефон на сто процентов, потому что боится пропустить звонок от мамы. Точно. Сковорода с овощами осталась на плите, лапша в кастрюле начала слипаться, но Бакуго уже натягивал куртку поверх футболки, не глядя, путая рукава. — Сейчас вернусь, — бросил он, уже направляясь к выходу. — Я с тобой, — Тодороки шагнул следом. — Нет. — Кацуки остановился у двери, обернулся. — Ты остаёшься. Если они вернутся, а нас нет — истерика нам не нужна. Жди здесь. Дай знать Айдзаве, если через полчаса не выйдем на связь. Он не ждал ответа. Дверь захлопнулась с тяжёлым звуком, оставив Тодороки одного посреди кухни, где всё ещё пахло едой, которая, возможно, так и останется не съеденной. Шото постоял секунду, глядя на закрытую дверь. Потом перевёл взгляд на сковороду, на кастрюлю, на миску с недоделанным соусом. Взял лопатку, перемешал овощи, чтобы не подгорели, убавил огонь. Выключил воду, которая уже начала убегать. Потом достал свой телефон и написал Айдзаве: «Мидория и Мори не выходят на связь. Бакуго ушёл искать. Жду двадцать минут, потом иду следом». Он не стал добавлять «всё под контролем». Потому что это было бы неправдой. Дождь, наконец, прекратился, но воздух оставался влажным, тяжёлым, липнущим к лицу. Бакуго вышел из подъезда быстрым шагом, на ходу оглядываясь по сторонам. Магазин, куда они отправились, находился в двух кварталах отсюда. Маленький, неприметный, с засиженными мухами витринами и вечно сонным продавцом. Кацуки сам предложил его, потому что он был ближе всего, и потому что туда редко заглядывали посторонние. Он прошёл первый квартал за три минуты. Второй — за пять. Сердце колотилось где-то в горле, но дыхание оставалось ровным. Он научился контролировать панику. Научился не позволять ей управлять телом. Но в голове уже прокручивались самые страшные сценарии. Он свернул за угол и увидел магазин. Вывеска горела тусклым жёлтым светом, дверь была открыта. Внутри — тихо. Слишком тихо. Кацуки замедлил шаг. Его рука непроизвольно сжалась в кулак, ладонь начала нагреваться, готовая в любой момент выплеснуть взрыв. Он вошёл внутрь, держась ближе к стене, сканируя пространство. Пусто. Полки с продуктами, касса, вечно сонный продавец, который сейчас почему-то не спал, а смотрел в сторону подсобки с выражением человека, который не понимает, что происходит. — Эй, — окликнул его Кацуки. — Тут были двое. Парень с зелёными волосами и девушка. Куда они пошли? Продавец моргнул, перевёл на него мутный взгляд. — Были, — сказал он медленно. — Купили риса, яиц, зелени. Потом… потом парень вышел, а девушка осталась. Сказала, что забыла что-то. Потом они оба вышли. Я думал, ушли. — Куда? — голос Кацуки стал жёстче. — Не знаю, — продавец пожал плечами. — В ту сторону, — он махнул рукой в направлении, противоположном их штабу. Кацуки вылетел из магазина, не дослушав. Улица была пуста. Серые дома, мокрый асфальт, редкие прохожие, которые кутались в воротники и спешили по своим делам. Ни зелёных волос, ни её силуэта. Он остановился посреди тротуара, тяжело дыша. Кулаки сжались так, что ногти впились в ладони. В голове билась одна мысль, навязчивая, пульсирующая: «Не успел. Опять не успел». Он уже доставал телефон, чтобы набрать Тодороки, сказать, что их нет, что они исчезли, что нужно поднимать всех, когда краем глаза уловил движение в переулке. Два силуэта. Они шли, и что-то в их походке было… нормальным. Обычным. Не крадущимся, не спешащим. Просто двое людей, которые возвращаются из магазина с пакетами. Кацуки замер. Сердце, секунду назад готовое выпрыгнуть из груди, вдруг остановилось, а потом забилось снова, но уже в другом ритме — не паническом, а каком-то… сбитом. Он стоял и смотрел, как они выходят из переулка, как Изуку что-то говорит, жестикулируя свободной рукой, как Акира кивает, её лицо, обычно такое непроницаемое, сейчас было… спокойным. Не пустым, не напряжённым, а именно спокойным. Они заметили его одновременно. Изуку улыбнулся, поднял пакет: — Каччан! Прости, мы тут… — он запнулся, увидев выражение лица Бакуго. — Что случилось? Кацуки не ответил. Он стоял, вглядываясь в их лица, сканируя каждую деталь. А потом он сделал то, чего от себя не ожидал. Он шагнул вперёд, схватил Изуку за плечо, резко, грубо, так, что пакет едва не выпал из рук. Притянул к себе, встряхнул, будто проверяя, настоящий ли он. — Где вы шлялись?! — заорал он, и в его голосе было столько ярости, что прохожие шарахнулись в стороны. — На звонки почему не отвечал?! Я чуть не… Он не договорил. Потому что не мог сказать «чуть не сошёл с ума». Не мог сказать «думал, что вас уже нет». Не мог признаться, что его руки тряслись, когда он бежал сюда, что в голове крутились только два слова: опять, не успел. Изуку, ошеломлённый, смотрел на него широко раскрытыми глазами. — Каччан, телефон… он разрядился, я забыл зарядить. Мы пошли другой дорогой, хотели посмотреть, нет ли слежки. Мори сказала, что нужно проверить маршруты отхода на случай… — Идиоты! — перебил его Кацуки, но хватка на плече уже ослабла. — Предупредить нельзя было?! Написать сообщение?! — Мы не думали, что… — Вот именно! Не думали! Он отпустил Изуку, отступил на шаг, тяжело дыша. Руки всё ещё тряслись, но уже не от страха, а от злости, которая была единственной эмоцией, которую он умел показывать. Акира, наблюдавшая за этой сценой с непроницаемым лицом, вдруг сделала шаг вперёд. Она подошла к Кацуки, заглянула ему в лицо, и что-то в её глазах изменилось. Твёрдость, с которой она держалась всё утро, вдруг дала трещину. — Прости, — сказала она тихо. — Это я предложила проверить маршруты. Не подумала, что ты будешь волноваться. — Я не волновался! — рявкнул он автоматически. Она не поверила. Он это видел. Видел, как её губы дрогнули в слабой, почти незаметной улыбке. Видел, как в её глазах появилось что-то тёплое. — Лапша переварилась? — спросила она, и в её голосе прозвучала такая обыденная, такая человеческая нотка, что Кацуки на секунду растерялся. — …Да, — сказал он, отводя взгляд. — И соус остыл. — Приготовим новый, — она взяла его за руку — просто, будто это было самым естественным движением в мире. — Пошли. Я помогу. Он не отдёрнул руку. Просто стоял, чувствуя её холодные пальцы на своей горячей ладони, и смотрел, как она разворачивается и тянет его за собой. Изуку, всё ещё державший пакет с продуктами, перевёл взгляд с их сплетённых рук на Тодороки, который как раз вышел из подъезда, явно собравшись идти на поиски. Их глаза встретились. Изуку улыбнулся — растерянно и облегчённо одновременно. — Ну что, — сказал Изуку, когда они подошли к подъезду. — Ужин всё-таки состоится? — Если Двумордый не спалил кухню к нашему возвращению, — буркнул Кацуки, но в его голосе уже не было той ледяной ярости. Только привычное ворчание. — Я выключил газ, — невозмутимо ответил Тодороки. — И помешал овощи. Так что они не подгорели. — А лапша? — спросила Акира, входя в подъезд. — Лапшу придётся сварить новую, — признал Шото. Кацуки закатил глаза так выразительно, что даже Изуку не сдержал смешка. — Идиоты, — повторил Бакуго, но в этом слове не было обиды. Только усталая, почти нежная обречённость. — Полный отряд идиотов. Они поднялись на второй этаж, зашли в квартиру. Акира сразу направилась на кухню, скинула куртку, закатала рукава. Изуку начал доставать покупки из пакетов, раскладывая их по полкам. Тодороки молча взялся за новую кастрюлю, налил воду, поставил на огонь. Кацуки стоял посреди кухни, смотрел на эту картину — на Акиру, которая резала зелень, на Деку, который что-то искал в шкафчике, на Тодороки, который следил за водой, чтобы не убежала, — и чувствовал, как напряжение, копившееся весь вечер, медленно отпускает. — Ну, — сказал он, подходя к плите, — Шевелитесь, сонные тетери. Соус будем делать заново. Акира, дай имбирь. Деку, найди чеснок. Двумордый, не глазей на воду, она не закипит быстрее от того, что ты на неё смотришь. — Я не глазею, я контролирую процесс, — возразил Тодороки. — Контролирует он, — фыркнул Кацуки, но в его голосе уже не было раздражения. Только лёгкая, домашняя насмешка. На плите закипела вода. Тодороки бросил лапшу. Изуку нашёл чеснок и теперь с энтузиазмом чистил зубчики, чуть не отрезав себе палец. Кацуки, чертыхаясь, отобрал у него нож и принялся за дело сам, попутно объясняя, как правильно это делать, чтобы неожиданно не оказаться без конечности. Акира стояла рядом, смотрела на его руки, на то, как уверенно они двигаются, как быстро, точно, без единого лишнего движения. И думала о том, что, возможно, именно это и есть счастье — просто стоять на кухне, смотреть, как кто-то готовит для тебя ужин, и знать, что в эту минуту ты в безопасности. Через полчаса они сидели за столом. Лапша была горячей, соус — острым, в меру, как любил Кацуки. Овощи хрустели, зелень пахла свежестью. Тодороки налил всем чай. Изуку, прожевав, поднял кружку: — За то, чтобы завтра всё прошло хорошо. Кацуки фыркнул, но кружку поднял. — За то, чтобы кое-кто не геройствовал, — добавил он, бросив выразительный взгляд на Акиру. — За то, чтобы мы вернулись все, — тихо сказала она. — За это, — кивнул Тодороки. Их кружки встретились с тихим, тёплым звоном. За окном сгущались сумерки, где-то вдалеке зажигались фонари. А здесь, в маленькой, тесной кухне старой квартиры, было тепло, уютно и почти спокойно. Они знали, что это затишье — временное. Что завтра их ждёт бой, риск, возможно, боль. Но сейчас они были вместе. И этого было достаточно. Акира смотрела на Кацуки, который что-то доказывал Изуку, размахивая палочками, на Тодороки, который прятал улыбку в кружке, и чувствовала, как где-то глубоко внутри, там, где ещё недавно была только пустота и боль, начинает прорастать что-то новое. Тонкое, хрупкое, но живое. Надежда. — Только будь счастлива и здорова, — прошептала она, глядя в окно, где в синем небе зажигалась первая звезда. И кто-то — может быть, судьба, может быть, память, может быть, те, кого уже нет — ответил ей тихим, едва слышным ветром, который шевельнул занавески. — Буду, — прошептала она в ответ. И впервые за долгое время поверила в это.

***

Ночь пришла довольно быстро. Ещё час назад окна горели оранжевым, в кухне звякали чашки, и голоса парней перебивали друг друга в споре о том, чья очередь мыть посуду. А теперь всё стихло. Только где-то за стеной мерно гудел старый холодильник да изредка скрипели половицы под тяжестью чужого, чуткого сна. Акира сидела на подоконнике. Окно было приоткрыто — ровно настолько, чтобы впустить в комнату сырой, солёный ветер с залива. Шторы лениво колыхались, нагоняя на стены зыбкие, призрачные тени. Вдалеке, за крышами и проводами, угадывалась тяжёлая, свинцовая гладь океана. Она дышала — медленно, глубоко, как спящий зверь. Где-то на горизонте мигали огни порта, но они казались сейчас такими далёкими, словно принадлежали другому миру. Акира смотрела туда и тихо, почти беззвучно, напевала под нос. Старая мелодия — та, что мама напевала когда-то, складывая бельё или помешивая ужин. Акира не помнила слов. Только мотив — тягучий, чуть печальный, похожий на этот ветер, на эти волны, на всё, что уходит и не возвращается. Её нога, свесившаяся с подоконника, мерно покачивалась в такт. Она смотрела на океан, но видела другое. Видела тот самый коридор, ту самую дверь, ту самую лужу на паркете. Видела лицо отца, каким оно было в последний раз — живое, тёплое, с этой его виноватой, по-детски неловкой улыбкой. Видела маму, которая лежала на снегу, и снег вокруг неё становился алым. Мелодия оборвалась. Акира перевела взгляд на стул у кровати. На спинке висела кожаная куртка. Его куртка. Она тяжело вздохнула. В груди потеплело, но тут же стало горько. Слишком много всего намешалось в этом вздохе — и тоска, и благодарность, и страх, и какая-то странная, непривычная нежность, от которой хотелось одновременно смеяться и плакать. В комнате было тихо. Трое парней спали в зале — кто на диване, кто на полу. Изуку распластался так, что половина его тела оказалась на паркете, и что-то бормотал во сне. Тодороки лежал на спине, положив руку под голову, и казался статуей — таким неподвижным, таким отстранённым даже во сне. А Кацуки спал на диване, раскинувшись во всю длину, и его дыхание было ровным, тяжёлым, без обычной настороженности. Акира прислушалась. Сонные, мерные звуки. Никто не ворочается. Никто не кашляет. Она спустила ноги с подоконника, ступила босыми ступнями на холодный пол, замерла. Тишина. Она скользнула к тумбочке, где оставила свои вещи. Пальцы нащупали в кармане куртки то, что искали — мягкую, помятую пачку. Зажигалку — рядом. Она сжала их в кулаке, чувствуя, как по спине бегут мурашки от собственной наглости. Но выдохнула и двинулась к выходу. Дверь подъезда поддалась с тихим, протяжным вздохом, и холодный ночной воздух ударил в лицо, будто отрезвляя, очищая, смывая остатки сна и тяжёлых мыслей. Акира вышла на крыльцо и остановилась. Улица спала. Фонари лили жёлтый, больной свет на мокрый асфальт, на редкие лужи, в которых отражалось серое небо. Где-то далеко залаяла собака, и тут же стихла. Ни души. Только ветер, только сырость, только она. Девушка спустилась на ступеньку, села, вытянув ноги, и чиркнула зажигалкой. Пламя дрогнуло на ветру, но пальцы привычно сложились козырьком, и огонёк устоял. Сигарета меж губ задымила, затлела, и первый глубокий, жадный вдох наполнил лёгкие горькой тёплой. Акира закрыла глаза. Голова слегка закружилась — давно она не курила. Месяц? Два? Она сбилась со счёта. Но ощущение было знакомым, почти родным. Мышцы расслабились, плечи опустились, и тяжёлый камень, что всё это время лежал где-то в груди, вдруг стал чуть легче. Дым уходил в ночное небо, растворяясь, исчезая, и вместе с ним, казалось, уходила и боль. Она облокотилась плечом о стену, откинула голову, и длинная, медленная струйка дыма потянулась к фонарю, закручиваясь в причудливые кольца. Ветер колыхнул кроны голых деревьев, и по плечам пробежали мурашки. Холод пробирался под тонкую футболку, заставляя тело сжиматься, но Акира не двигалась. Она просто сидела, смотрела на дым, на фонари, на далёкий океан, и чувствовала, как внутри наступает странный, непривычный покой. И вдруг что-то тяжёлое и тёплое легло ей на плечи. Она вздрогнула, но не обернулась. Узнала. Кацуки опустился рядом на корточки. Его лицо в желтоватом свете фонаря казалось резким, угловатым, но глаза — сонные, чуть прищуренные — смотрели не сердито, а… тревожно. Он смотрел на сигарету в её пальцах, на дым, на её лицо, и в его взгляде было что-то, что заставило её сердце сжаться. — И давно ты эту дрянь куришь? Акира хмыкнула. Не ответила. Что тут говорить? Она много чего в своей жизни повидала. Было бы странно, если бы она отделалась без пары дурных привычек. Она поднесла сигарету к губам, затянулась, выпустила дым в ночное небо. Кацуки фыркнул. Дёрнул плечом. Потом, наконец, сел рядом — по-человечески, а не как районный гопник. — В следующий раз, когда захочешь улизнуть втихаря подышать этой гадостью, скажи. А то снова на уши всех подниму. Акира тихо рассмеялась. Смех вышел коротким, сдавленным, но настоящим. Она положила голову ему на плечо — просто, будто так и надо. Кацуки напрягся. Весь. На секунду превратился в камень — мышцы застыли, дыхание перехватило. Он замер, не смея двинуться, боясь спугнуть этот миг. Акира чувствовала, как бьётся его сердце. Часто, громко, будто хочет вырваться наружу. Улыбнулась. — Кацуки, — сказала она тихо, — Всё будет хорошо. Тебе не стоит так переживать. Он странно покосился на её макушку. Губы сжались, брови нахмурились, но в глазах — что-то мягкое, почти беззащитное. — Знаю я тебя, — буркнул он. — Ещё как стоит. Она подняла голову. Посмотрела на него — в упор, прямо, и от этого взгляда у него внутри что-то перевернулось. Акира подскочила, потушила окурок в луже и встала перед ним. — Давай взорвём там всех отбросов, а? — голос был тихим, но в нём звенело что-то озорное, живое, почти детское. Она протянула ему кулачок. Кацуки смотрел на её руку, на её лицо, освещённое желтоватым светом, на улыбку — робкую, непривычную, но такую настоящую. И вдруг прыснул. Смех вырвался сам — громкий, с хрипотцой, неестественный для него, но такой искренний, что у Акиры самой перехватило дыхание. Он расплылся в улыбке. В той самой — которую она видела всего пару раз. Когда он забывал быть героем, забывал быть сильным, забывал быть взрослым. Просто парень, который смотрит на девушку и не может сдержать счастья. Он встал. Вместо кулачка — он обхватил её за локоть, притянул к себе. Резко, но осторожно. И зарылся носом в её волосы. Акира замерла. Он стоял, прижимая её к себе, и что-то внутри него сейчас так стремительно теплело. Нет, не так. Горело. Безумным, жарким, всепоглощающим пламенем. Взрывалось так, что искорки, казалось, были видны в глазах. Она чувствовала его дыхание у своего виска, его пальцы на своей руке, его сердце — напротив её. — Люблю тебя. Губы почти не двигались. Воздух едва дрогнул. Но Акира услышала. Каждую букву, каждый звук, каждый вздох, с которым это было сказано. Всё внутри неё замерло. Мысли — рассыпались, как осколки стекла, и в этой пустоте, в этой тишине, что-то расплывалось тёплым, густым, невыносимо сладким. Она не могла понять, что это. Не узнавала это чувство. Оно было чужим, непривычным, почти болезненным. Но оно было. Она растерялась. Забыла, как дышать. Только смотрела на него — на его уши, которые горели огнём, на его лицо, которое вдруг стало смущённым, почти детским. И он отстранился. Слишком быстро. Словно обжегся. Брови нахмурились, левый глаз дёрнулся от напряжения, и он уже открывал рот, чтобы сказать что-то колкое, вернуть всё на привычные рельсы. — Конечно взорвём, — бросил он, и голос сел на полуслове. — Не задавай тупых вопросов! Акира смотрела на него. Не могла оторваться. В голове, сквозь туман, сквозь этот странный, пьяный восторг, пролетела мысль: «Счастливо же, да, пап?» И она улыбнулась. — Я тоже тебя люблю, Кацуки. Она сказала это просто. Без пафоса, без надрыва. Как констатировала факт. Как говорила о погоде или о времени. Но в этой простоте было всё. Кацуки замер. Язык, уже готовый выдать очередную колкость, прилип к нёбу. Лицо, секунду назад хмурое, разгладилось — будто что-то внутри него расслабилось, согрелось. Он нервно хмыкнул — этот звук больше походил на сдавленный смех — и опустил взгляд себе под ноги. — Я рад, — сказал он. И в этих двух словах было столько, сколько другие не выскажут за час. Акира осторожно, почти невесомо, положила ладонь ему на голову. Пальцы зарылись в светлые, взъерошенные волосы, погладили, мягко, успокаивающе. Кацуки поднял голову. Их взгляды встретились. Секунда. Две. А ощущалось как вечность. Время остановилось, застыло, замерло вместе с ветром, с фонарями, с тяжёлым дыханием океана. Он перехватил её руку. Шаг вперёд — и вот они уже в сантиметре друг от друга. Его дыхание касалось её щёк. Он смотрел на неё, и в его глазах был вопрос. Боязнь. Надежда. Ожидание. Акира опустила взгляд. На его губы. Почему-то в голове сейчас было пусто. Спокойно. Ни страха, ни сомнений, ни привычного анализа. Только это мгновение. Только он. Она наклонилась вперёд. Медленно. Почти невесомо. Коснулась его губ своими — на миг, на короткий, робкий миг — и тут же отпрянула. Сердце колотилось где-то в горле. Она смотрела на него, боясь пошевелиться, боясь дышать. Но он не дал ей времени на сомнения. Его ладонь легла на её щёку. А потом он впился в её губы так, будто ждал этого всю жизнь. Не нежно — нет. Жадно, яростно, со всей той страстью, которую он обычно тратил на взрывы и крики. Он целовал её, прижимая к себе так, что не оставалось воздуха, не оставалось мыслей, не оставалось ничего, кроме него. Акира ответила. Её руки скользнули ему на шею, пальцы зарылись в волосы на затылке, притягивая ближе, ещё ближе, ещё. Она чувствовала его дыхание, его жар, его дрожь. Она чувствовала, как бьётся его сердце — в унисон с её. И ей хотелось быть ещё ближе. Раствориться в нём. Стать частью этого пламени. Но он отстранился. Уперся лбом в её лоб, закрыв глаза. Их дыхание смешалось — горячее, сбивчивое, живое. — Поделись своей этой хренью, — сказал он хрипло. Акира пропустила маленький смешок. Он прозвучал сдавленно, почти истерично — от облегчения, от счастья, от того, что всё внутри неё вдребезги разбилось и собралось заново, в новом, непривычном порядке. Словно несовершеннолетний школьник, ей-богу. Хотя сам без двадцати минут выпускник. Она полезла в карман, вытащила пачку, зажигалку. Движения были уверенными, привычными — щелчок, огонёк, затяжка. Дым выдохнул ровно, не закашлялся. Умел. — А сам-то тоже грешен, оказывается, — хмыкнула она, пряча пачку обратно. — Да это так, — он повертел сигарету в пальцах, — больше баловство со средней школы. Акира села обратно на ступеньку. С лица не сползала улыбка. Она чувствовала её каждой клеткой, и это было странно, непривычно — так много улыбаться за один вечер. Кацуки смотрел на неё. И думал о том, что, если честно, готов смотреть на неё вечно. На её лицо, освещённое тусклым фонарём, на её глаза, которые больше не были пустыми, на её губы, которые ещё хранили тепло его поцелуя. «Хочу, чтобы она всегда была счастливой», — мелькнуло в голове. Просто. Отчётливо. Как приказ самому себе. Он сел рядом. Они не говорили больше ни слова. Сидели плечом к плечу, смотрели, как дым узорами уходит в небо. Где-то вдалеке шумел океан. Где-то над головой зажигались первые, робкие звёзды. А они сидели на холодных ступеньках, курили на двоих одну сигарету и молчали. И в этом молчании было больше, чем в любых словах. Когда окурок догорел, Кацуки затушил его о ступеньку, поднялся, протянул ей руку. Она взяла. — Пошли, — сказал он. — Замёрзнешь ещё. Она не замёрзла. В ней горело что-то такое, что могло согреть целый город. Но она кивнула и позволила увести себя в дом. На пороге, уже в темноте коридора, он вдруг остановился, притянул её к себе, поцеловал в макушку. Быстро, будто украл. — Спокойной ночи, — шепнул он в волосы. — Спокойной ночи. Они разошлись в разные стороны — он на диван, она в свою комнату. Но оба не спали. Лежали в темноте, слушали, как бьётся сердце, и улыбались. За окном вставал новый день. День, который мог стать последним. Но сейчас это не имело значения.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!