Глава 31. Эффект забвения.

9 января 2026, 20:23

chezile — beanie

Знаешь, что бывает, когда ты переживаешь самый трудный, самый окончательный момент? Не просто плохой день, а точку, после которой «до» уже не существует. Когда всё настолько плохо, что даже слёзы не льются — их просто нет, выжжено дотла. Тело застывает, мысли уходят, остаётся только белый шум в ушах и холод в груди, плотный, как камень или еще что потяжелее. Тогда твой мозг, твой верный, начинает тебе помогать. Его даже не нужно просить. Сначала ты помнишь всё в мельчайших подробностях. Тебя рвет изнутри. Тебе хочется упасть и сгнить на месте. Больше никогда туда не возвращаться, будь то время, место или человек. Каждый звук, каждый запах, каждый взгляд. Потом, со временем, мозг начинает свою работу. Он притупляет углы, смягчает краски, стирает самые жестокие детали. С каждым днём, неделей, месяцем… ты помнишь всё меньше и меньше. А потом наступает день, когда ты просыпаешься, и в голове вместо боли — просто пустое место, тихий провал. Ты знаешь, что там что-то было, но что именно — не скажешь. Ты начинаешь верить, что это был сон. Страшный, долгий, но всего лишь сон. Но что будет, если тебе напомнят? Нет. Всё это не было сном. Это была реальность. И сейчас, спустя столько лет, я хожу по её окаменевшим останкам. Я иду по каменным обломкам. Ноги вязнут в пыли, перемешанной с чем-то тёмным и хрустящим — может, осколками стекла, а может, и чем похлеще. Воздух до сих пор пахнет гарью, магией и тлением, хотя прошло достаточно времени. Над головой — не потолок, а открытое, серое небо, смотрящее в дыру, где когда-то был коридор. Вокруг — руины. Величественные, страшные. Скелет гиганта, усыпанный щебнем. Кое-где в грудах камня проглядывают цветные клочки. Вот алый лоскут с золотым львом — обрывок гриффиндорского галстука. Он вмёрз в известковый раствор, будто пытаясь вырваться. Если бы кто-то мне тогда, в последний день, сказал, что я буду ходить здесь одна и видеть это… я бы, наверное, рассмеялась. Или заплакала. Но сейчас не смеюсь и не плачу. Просто смотрю. Они ведь все уже давно ушли. Закончили школу — те, кто выжил и смог досидеть. Сдали СОВ и ЖАБА под аккомпанемент отдалённых взрывов и завываний колоколов. Кто-то, как Пэнси Паркинсон, пошёл по родительским стопам. Её отец, отгремев в Министерстве, устроил её в судебный департамент — тёплое кресло, хорошее жалованье, никакого риска. Кажется, я видела её совсем недавно на одной из помпезных послевоенных церемоний. Она сияла. И не только от карьеры. Гарри Поттер, наконец, ответил ей взаимностью. Не в том сказочном смысле, о котором она грезила на уроках, а в более земном, взрослом — у них был короткий, пылкий и очень публичный роман. Эллиот Мракс, говорят, до сих пор слал ей письма по совиной почте, даже когда всё было кончено. Видимо, его так и не предупредили. Или он просто не хотел верить. Замка больше нет. Вернее, он есть, но как эта груда камней передо мной. Альбус Дамблдор, выживший, несмотря ни на что, вместе с горсткой уцелевших профессоров уже чертит планы восстановления. Я знаю, что когда-нибудь он позовёт на помощь, и мне ещё доведётся встретиться со всеми ними здесь, среди лесов и озер, будто призраков из другой жизни. Помнится, прямо перед самой сдачей СОВ, когда война уже бушевала на порогах, случилось нечто нелепое и в то же время волнующее. Теодор Нотт, вечно задиристый и расчетливый, вдруг, ни с того ни с сего, признался в чувствах Полумне Лавгуд. Прямо в перерыве между занятиями по Защите. «Думаю, не выживу, — сказал он с необычайной серьезностью. — Так, хотя бы, уйду с горячим сердцем». Полумна просто улыбнулась своей загадочной улыбкой и взяла его за руку. А мы потом, в клубе, все смеялись. Горько, с надрывом, но смеялись. Это был наш последний, настоящий, не связанный страхом смех. Кто же там ещё был? Ах, да. Драко, Лоренцо и Эсмеральда. Трио, которое казалось тогда неразрушимым. И Блейз Забини с Асторией Гринграсс. Сейчас они уже не скрывают отношений и не увиливают от вопросов. Кажется, будто самое несовместимое — холодная, больная Астория и циничный, до жути занудный Блейз — наконец нашли друг в друге что-то, что стоит демонстрировать миру. Как, впрочем, и Филч с Амбридж. Да, до сих пор не могу без внутренней дрожи думать об этом. Долорес Амбридж, в своём розовом тряпье, до сих пор снисходительно принимает ухаживания Аргуса Филча. И хотя все вокруг видят, как у неё дёргается глаз и трясутся зубы при виде его морщинистого носа, она не убегает от него. В этом есть своя, извращённая логика. В мире, который разломился пополам, даже самые нелепые осколки находят друг друга, чтобы хоть как-то, пусть криво и уродливо, сложиться обратно. Я останавливаюсь, кладу ладонь на холодный, шершавый камень. Где-то здесь, под тоннами обломков, лежит и наша история. Но я вижу их здесь. Не призраками — остатками. Вижу всех моих друзей, которые теперь лишь куски пыльной плоти, размазанные по камням. Вон там, в углу, где ещё держатся две колонны, будто скорбящие стражи, лежит перстень. Серебряный, с тёмно-зелёным, почти чёрным камнем. Я узнаю его. Он никогда не сходил с его пальца. А прямо под моей подошвой что-то хрустнуло. Я отступаю, наклоняюсь. Кусочки палочки. Боярышник, сердечная жила — волос единорога. Длина не больше десяти дюймов. Она кажется такой знакомой, что в горле встаёт ком, а глаза начинают предательски жечь. Кажется, она уже была сломана когда-то. И починена. И сломана снова. Навсегда. Я иду дальше. Ноги ведут меня сами, по проложенному в душе маршруту. Вдоль арки, от которой остался лишь обрубок, словно отпиленная кость. Мимо колонн, которые когда-то вели не просто в зал, а в шум, смех, в громкие разговоры об экзаменах. Здесь, в щели между плитами, застряло и почернело от времени… что-то. Похоже на карманное зеркальце. А может и просто осколок. Не важно. Важен голос. Он звучит у меня в голове, мягкий, убедительный, как тогда. Тик-Так. — А знаешь… я знаю, как облегчить тебе боль. Вспомни дни, когда все твои друзья были живы. Необязательно искать на поверхности. Просто закрой глаза. Я зажмуриваюсь так сильно, что перед глазами вспыхивают искры. — Вот, хорошо. Видишь эту дверь? В темноте под веками возникает образ. — Да. — Открой её. Войди внутрь. Все замки уже сорваны. Я делаю глубокий вдох полным пыли воздухом и… открываю глаза. Но я вижу не обломки замка. Совсем другое. Я провалилась. Провалилась слишком глубоко, чем следовало. Я медленно обвожу взглядом комнату, делая полный оборот. Я сижу в гостиной Слизерина, но не той, холодной и слизкой, а другой — уютной, теплой, приятно пахнущей зелеными яблоками и карамелью. На тёплом, мягком диване с зелёной обивкой. У меня такие короткие ножки, что они болтаются, не доставая до пола. На мне — новенькая, чуть колючая мантия. За высоким, стрельчатым окном — ослепительно яркий свет, пробивающийся через голубую воду. Май. Конец второго курса. — Э-эй! Ну куда ты лезешь? У тебя руки липкие! — возмущённо тявкает белокурый мальчишка с вздёрнутым розовым носом. Маленький Малфой сидит, поджав ноги, рядом со мной. В его изящных, ещё детских пальцах — сложенный из пергамента идеальный самолётик. Виновник «липкости» — Лоренцо Беркшир, который только что расправился со сладкой булкой, обильно смазанной клубничным вареньем. Он, кажется, с самого первого дня водился с Миллисентой Булстроуд, которая сидит поодаль, аккуратно раскрашивая что-то в книжке. Тогда её ноги ещё не были… такими, подбородков было всего два, но щёки были уже пухлыми, а взгляд — таким же осторожным. Лоренцо, пойманный на «преступлении», всхлипывает, шмыгает носом и с преувеличенным достоинством откидывается на спинку кресла напротив. Он поправляет галстук, с усилием расправляет складки на своей мантии, стараясь выглядеть невозмутимым аристократом, и вдруг, поймав мой взгляд, вскипает: — А ты чего смотришь, а? Я отпрядываю, чувствуя, как жар разливается по щекам. Смотрю на Драко в поисках поддержки. А он только бровью вскидывает — едва заметно, почти неуловимо. Его взгляд говорит: «Сама решай. Но помни, кто тут главный». Хотя у самого Малфоя, кажется, с пелёнок в крови было знание всех «грязных» словечек и снисходительных ухмылок, он никогда не использовал это на друзьях. А друзей у него было раз-два и обчёлся. Разумеется, я с ним не водилась. Он и имя-то мое не помнил наверняка. По большому счёту — только один Лоренцо был у него на уме. Да, он мог командовать Крэббом и Гойлом, мог обмениваться колкостями с Забини и Теодором. Но будь он в самой огромной, шумной толпе, его глаза, холодные и цепкие, всё равно выхватывали бы в ней только одного человека. Лоренцо. А его глаза сложно было с чем-то спутать. Такие чёрные, что казалось, в них можно утонуть. И такие блестящие, словно в эту чёрную смоль кто-то подмешал золотых блёсток — от смеха, от азарта, от ещё не осознанной тогда жизненной силы. — Я не смотрю, Лоренцо, — слышу я свой собственный, тоненький, детский голос. Он звучит машинально, бездумно, будто у меня и не было выбора, что сказать. — Уж больно ты мне нужен. И в этот миг я понимаю. Я — не участник. Я — наблюдатель. И я бы, наверное, хотела продолжить вспоминать. Беркшир настороженно посмотрел на меня. Его взгляд скользнул по гостиной: Драко, уткнувшийся в свой бумажный самолётик, Миллисента, смотрящая на Лоренцо с тем странным, гипнотическим слюнотечением, которое уже тогда казалось вполне обычным явлением. Потом, с театральной, преувеличенной скрытностью, он встал, пересёк комнату и схватил меня за руку. Таких моментов было по пальцам пересчитать — этих внезапных, грубоватых прикосновений, лишённых намёка на что-то романтическое, но полных какой-то мальчишеской неуверенности. И почему-то я забыла их все. Каждый. Вытеснила. Разве это травмирующее воспоминание? Совсем нет. Наоборот. Оно было слишком светлым, чтобы хранить его на самом дне мозга. Я думала об этом, пока он, не отпуская моей руки, вёл меня по лужайке к деревянной скамье у озера. Озеро. В тот день оно было живым, голубым, почти сияющим. И наверняка тёплым. Потому что солнце светило так ярко и беззаботно, что хотелось просто рухнуть на нагретую траву, накрыть лицо краем мантии и раствориться в этом золотом тепле. — Ты опять поругалась с отцом? — спросил Лоренцо, усаживая меня на скамью с той бесцеремонностью, которая тогда казалась заботой. — Поругалась. Что с того? — Я тоже ругался. И с мамой тоже. — Он театрально фыркнул, а в его глазах вспыхнул озорной огонёк. — Вот, смотри! Он поднял край штанины, и на его тонкой, ещё детской лодыжке красовалась небольшая, но заметная ссадина, покрытая запёкшейся кровью и землёй. — Отец хотел ударить меня, а я от него дёру дал! Врезался в метлу Барнаби, которая валялась во дворе! — Кого-кого? — переспросила я, морщась. — Ай, да не суть, все равно не запомнишь! — Он махнул рукой, а потом его взгляд стал оценивающим, почти тренерским. — Ты быстро бегаешь? Он резко взял меня за руки, поднял со скамьи и поставил напротив себя, изучая моё телосложение с комичной серьёзностью. — А если твой отец тоже захочет тебя ударить, то что? — Убегу, — пожала я плечами, размышляя над его вопросом. Отец вряд-ли бы поднял на меня руку. А если бы и ударил, то молча стерпела бы. Вот, как мама, например. — У тебя ноги короткие! — заявил он с убийственной прямотой. — Лучше дать сдачи! Я зажмурилась. Не от его слов, а от внезапного, яркого образа, вспыхнувшего за веками: не озеро, а лес. Густой, запретный. И большая солнечная полянка в самой его сердцевине. Место, которое знали только мы. — Дуэль? — мой голос прозвучал неожиданно тонко, с нервной дрожью, которую Беркшир тут же уловил. — Ну да, дуэль! — Он оживился, будто поймал нить. — Или вообще… целый дуэльный клуб можно создать! А мы будем его первооткрывателями! Как Арчибальд Гейки! Что-то мне здесь не нравилось. Я моргнула, но неприятное ощущение осталось. К горлу подступил тёплый, кислый ком, заставивший сглотнуть. Хотелось блевать, но не от отвращения, а от какого-то смутного, детского предчувствия. И тут я открываю глаза. В моих руках — палочка. Она дрожит. Я сказала что-то. Не то заклинание. Оно вырвалось случайно, помимо моей воли, из самого тёмного уголка страха и желания защититься. Я ведь не зверь. Я не могу причинить боль другу. Не могу ведь? Зелёная вспышка. Не яркая, а какая-то тусклая, больная. Взвизг — не его, а мой собственный. — Что ты наделала? — его голос. Не крик, а шёпот, полный неподдельного, животного ужаса. — Что ты наделала, Наоми? Он смотрит на свою грудь. На белую рубашку, на которой расцветает алое пятно. Не большое. Прямо под сердцем. Что ты наделала? Что ты наделала? Что ты наделала? Вопрос забился в висках пульсирующим молоточком, сливаясь со стуком собственного сердца, которое вот-вот выпрыгнет из груди. Белая полоска прямо под сердцем. Шрам. Он останется навсегда. Это я виновата. Наверное, со стороны это выглядело странно и жутко. Я, девочка, в тот год выше его почти на два дюйма, одолела мальчишку. Сбила его с ног этим проклятым, вырвавшимся заклинанием. А потом, за одно лето, он резко вымахал, вытянулся. И на следующий год он был выше меня почти на полголовы. Как будто его тело решило наверстать упущенное, вырасти так, чтобы больше никогда не оказаться в положении жертвы. Чтобы больше никогда не смотреть на меня снизу вверх. Я открываю глаза. Снова на скамье у озера. Лоренцо смотрит на меня, его лицо ещё не искажено болью, а лишь озадачено моей внезапной бледностью. — Ты чего притихла? — спрашивает он, поглядывая на меня украдкой. Его брови стали гуще, взгляд — выразительнее, а тело — крупнее. Я молчу. Просто смотрю на голубое озеро, на яркое солнце, которое вот-вот заполнят тучи, и чувствую, как под кожей уже зреет первая, самая страшная метка. Как помнится, мы тогда довели МакГонагалл до белого каления. Постоянные драки, перепалки из-за ингредиентов, саркастичные комментарии с мест — всё это привело к тому, что профессор, вдруг не удержавшись и сжав губы в тонкую, белую нитку, скрепила нас волшебными цепями. Не метафорически. Из воздуха сплелись тугие, серебристые звенья, соединив моё запястье с его. Длина — полметра. Наказание: провести весь оставшийся день вместе, не отходя друг от друга дальше этой дистанции. На улице лил проливной холодный дождь. Уставшие от взаимного раздражения, от вынужденной близости, мы в итоге примолкли на той самой скамье. Молчали, глядя на бесчисленные, расходящиеся по тёмной воде круги. Цепь между нами лежала на мокром дереве, холодная и тяжёлая, как наше молчание. Беркшир промок до нитки. Его серая курточка почернела, прилипла к плечам, тёмные волосы слиплись на лбу. Но он не сдвинулся с места, не попытался найти укрытие. Сидел, упрямо выставив подбородок вперёд, будто это была его личная, немая победа — высидеть рядом со мной целый час в полной тишине, не сдавшись под напором дискомфорта. Но сдаться пришлось мне. Не физически. Внутренне. Тишина вдруг стала невыносимой. Она звенела в ушах громче дождя. — Почему ты не обиделся на меня? — спросила я, и мой голос прозвучал хрипло, заглушаемый шумом ливня. Он повернул ко мне голову. Капли воды скатились с ресниц. — За что? — За дуэль. В лесу. Кажется, тогда я ещё не знала о шраме. Да и как могла? Всё то лето перед третьим курсом мы не общались. Ни единого письма. Я думала, всё потеряно, сожжено той зелёной вспышкой. Но в первый же день после каникул он подсел ко мне на Зельеварении на своё старое место, толкнул плечом и пробормотал что-то про скучный учебник, словно ничего не произошло. — Ну, я ведь сам предложил, — он пожал плечами, и звенья цепи звякнули. — Да и к тому же… было совсем не больно. Ты ведь девчонка. Какая от тебя может быть боль? — Врёшь, — сказала я тихо и ткнула пальцем прямо в то место на его груди, где под мокрой тканью, как я теперь с ужасом понимала, должен был быть шрам. Он не отпрянул. Но всё его тело резко замерло, будто его поразили молчаливым парализующим заклятьем. Он прищурился, сглатывая болезненный осадок от прикосновения. — Ну… может, немного, — наконец выдавил он, отводя взгляд к озеру. — Никому не говори. А то засмеют. — Да кому же я скажу. А ещё через год он ушёл. Из школы. Из моего круга. Из ежедневных стычек и вынужденных близостей. Но его место не торопился занять кто-то другой, да и нужды в том не было. Я начала делать вид, что всё в порядке. Что мне даже легче. Собиралась с Пэнси и Оливией в комнате, слушала, как последняя никак не могла заткнуть свою громкую, навязчивую жабу. Я смеялась громче всех, стараясь заглушить тишину, которую он оставил после себя. Со временем я стала понимать: Беркшир оставляет следы. Глубокие, как тот шрам. Не только на местах — эта скамья навсегда стала нашей, даже пустая. Не только на времени — тот год, тот дождь. Но и на людях. Вот Драко, к примеру. После ухода Лоренцо он стал… тише. Податливее. Да, он оставался тем же высокомерным циником, но теперь его высокомерие было менее ярким, менее вызывающим. Он не выпячивал его напоказ без спроса, без своего катализатора. А когда с ним был Лоренцо, язык у Драко развязывался, в глазах зажигался знакомый, ядовитый блеск. Беркшир был его зеркалом, его вызовом, его живой батарейкой. Без него Малфой стал тусклой копией самого себя. О нём, впрочем, вообще сложно что-то сказать внятно. Он всегда был загадкой. Я устала. Устала бродить по этому лабиринту бесчисленных воспоминаний, где каждый поворот — либо боль, либо её предчувствие. Я только хочу выйти, натыкаюсь на стену, и понимаю, что это очередной тупик, замаскированный под забытьё. Казалось, это последнее, самое ясное воспоминание тоже было кем-то подчищено, стёрто на грани. Мозг постарался. Но я его нашла. Выскребла из-под слоя пыли и самообмана. Оно совсем не старое. Я до сих пор помню тот день. День, когда я сделала выбор и ушла из замка вслед за Блэком. И все последующие дни, которые вели сюда, к этим руинам. Я хочу вспомнить ещё. Докопаться до самой сути. До того момента, где заканчивается мир и наступает война. Я уже запустила пальцы в старую рану, и теперь она кровоточит воспоминаниями, каждое — острее предыдущего.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!