Глава 32. Каков грех на вкус?
18 января 2026, 17:56sienna spiro - die on this hill
Каков грех на вкус? Не знаю. Никогда не задумывалась. Да и стоит ли вспоминать о грехе в моем-то положении? Я — предательница. Предательница рода людского, всего замка, всего хрупкого мира, что трещит по швам, пока я помогаю добить его. Я предала даже саму возможность быть собой. Друзья? Они отшатнулись, словно от чумной. И всему виной культ. Леденистая мысль, острая и ядовитая, пронзает череп: как же я хочу убить их всех. Регулуса с его тихой, бездонной жестокостью. Лорда, чье присутствие — это давление на самое дно сознания. Беллатрису, для которой боль — это язык любви и ненависти одновременно. Разобрать по кусочкам, сложить их холодные, ничего не видящие теперь глаза в банку, как светлячков, чтобы все видели. Чтобы помнили. А грех… Грех моментален. Его нельзя отменить, нельзя вырезать, как руну, вколотую в плоть. Простить — тем более. Но забыть можно. Забыть так, как забыла я. Только я сделала это не специально. Это сделали со мной. Стоило моим ногам ступить в этот круг, обведенный страхом и ложными обещаниями, как я перестала чувствовать. Это хуже, чем поцелуй Дементора — там просто пустота. Здесь же — вывернутая наизнанку, ошпаренная изнутри душа, которая помнит, что когда-то могла любить, ненавидеть, бояться по-человечески. Это больнее, чем «Круцио», потому что «Круцио» заканчивается. Это — нет. Мне сложно вспоминать чувства. Но я знаю, что они были. Когда-то. Возможно, года так два назад, когда с мира только начала сползать шкурка, а война была еще догадкой и шепотом в коридорах Министерства. Тот день, последний день перед тем, как всё окончательно рухнуло, я вернулась в Хогвартс. Никакая святая дева, ни один заклинатель света не смогли бы мне тогда помочь. Помню, что именно здесь, спустя считанные дни, клочки чувств начали возвращаться. Тошнотворно, болезненно, как в кровь пустили противоядие. Как будто сок гнилого яблока смешали с новым, только-только созревшим, зеленым. Это случилось, когда я решила стать предательницей дважды. Что будет дальше — даже думать страшно. Память выдает лишь обрывки, а потом — вот это. — Холодно, — прошептала я в колючий туман, обволакивавший сине-серый пригорок. Слово повисло в воздухе белым облачком и тут же растворилось. Поправила замшевую накидку цвета темного каштана, бессильно пытаясь укрыть длинные пряди волос. Они стали совершенно черными, как смоль, как ночь без звезд. Сегодня утром, глядя в мутное зеркало в покоях Блэков, я тщетно искала те светлые, почти пепельные пряди, которые Беркшир называл «ниточками», а Драко… Неважно. Их не было. Может, они и были единственной частицей света во мне? И ее вытравили. Или вырвали, пока я спала? Нет — я не спала больше суток. В бреду сложно видеть, не то что брести до замка сквозь сгущающийся утренний холод. Туман, липкий и непроглядный, цеплялся за одежду, заползал под воротник рубашки. Дорога заняла вечность, часа три или триста — время спуталось. Ноги, обутые в тонкие сапожки, онемели, превратившись в безжизненные столбики льда. Короткая юбочка едва прикрывала колени, и даже колготки не спасали — холод пробирал до костей, до дрожи в сжатых челюстях. Хотелось лишь одного: ворваться в знакомые, пахнущие сандалом и зельями коридоры. Услышать ворчание Филча, увидеть улыбку профессора Макгонагалл, услышать шутки близнецов. Найти хоть кого-то. Лоренцо, с его вечными спорами о квиддиче и тихой, надежной уверенностью. Драко, с его высокомерием, за которым я научилась различать что-то еще. Пэнси, с которой мы могли до утра шептаться под одеялом. Да всех! Вбежать в гостиную Слизерина как хозяйка, сбросить проклятую накидку, укутаться в тяжелый шерстяной плед, вдохнуть густой запах камина и старой кожи диванов, налить кружку обжигающего какао и слушать, как Теодор, щурясь, зачитывает вслух очередную бредовую статью из «Пророка»… С этой картинкой, яркой и невыносимо далекой, я и вошла в замок. Даже внутри царил леденящий покой. Броня доспехов в нишах отливала синевой, гобелены казались застывшими. Мимо промчалась пара младшекурсников — один в красно-золотом шарфе, другой в сине-бронзовом, — бросив на меня беглый, удивленный взгляд. Здесь те, кто просто гуляет, стали аномалией. Сапоги глухо стучали по каменным плитам. Ступни окончательно потеряли чувствительность, и это было почти благословением — не чувствовать этой пронзительной боли, не слышать скрип зубов и звон в голове. Я прошла мимо темной библиотеки, мимо туманной галереи, где портреты дремали, укутавшись в рамы. Большой зал тонул в глубоких сумерках, лишь несколько свечей коптили у преподавательского стола, отбрасывая гигантские, пляшущие тени на холодный пол. И вот она — дверь в гостиную Слизерина. Тишина. Точнее, не полная: из-за некоторых дверей в спальном коридоре доносился приглушенный смех, чей-то сдавленный спор. И музыка. Откуда-то справа лился знакомый, меланхоличный мотив — что-то из маггловского радио, что Теодор обожал расшифровывать заклинаниями и перезаписывать на пергамент. Музыка тянула к себе, как горячая ванна после долгой дороги. Я не сдержалась. Подошла к двери, постучала дважды, осторожно. Ответа не последовало. Музыка за дверью звучала отчетливее, гитарная нота вибрировала в костях. Рука сама легла на холодную ручку. Я толкнула дверь, медленно, крадучись, будто боялась, что меня узнают, выругают, вытолкают прочь в этот вечный холод и прикажут больше никогда не возвращаться сюда. В комнате царил творческий хаос. На столе громоздились стопки книг и свитков, на стене — подробная, испещренная пометками карта Хогвартса и его окрестностей. На помятой темно-синей покрывалом кровати сидел Теодор Нотт. Он что-то сосредоточенно чинил на коленях — похоже на самодельный радиоприемник. При моем появлении он вздрогнул, резко щелкнул кнопкой на магнитофоне. Музыка оборвалась на полуслове. В наступившей тишине я услышала лишь собственное предательское дыхание. Я машинально вцепилась в воротник рубашки, подтянула ткань почти к губам, пытаясь спрятать лицо, спрятаться целиком. Стыд подкатил горячей, удушающей волной, подступая к самому горлу. — Привет? — его голос был низким, без особых интонаций. Он встал, отложив инструмент, и его взгляд, острый и оценивающий, скользнул по мне с головы до ног. Одна рука непроизвольно потянулась к подбородку, пальцы потерли смуглую кожу. — Где пропадала? — Ты живешь один? — выпалила я, избегая ответа. Голос прозвучал хрипло, как у чужой. — Теперь да. — Почему? Он коротко, без юмора, усмехнулся. — Ты издеваешься, Берч? На Хогвартс то и дело нападают Пожиратели. Они уже даже не маскируются. Большинство, у кого остались мозги и возможность, уехали. Подальше. — А ты, значит, без мозгов? — сорвалось. — Я? Возможно. Я остался по собственной воле. — Он пожал плечами, его глаза на миг метнулись к карте на стене. — А кто же будет школу защищать? Железные рыцари с бутафорскими мечами? Я лишь кивнула, чувствуя, как стыд закипает внутри, смешиваясь с холодом, проникшим уже в самое нутро. Он изучал меня, и в его взгляде не было привычной колкости. Была настороженность. Все это было прямой, сокрушающей пыткой. Те чувства было не описать — подобного никогда не возникало. Я чувствовала себя врагом, прокладывающим дорогу по костям. — Так, и ты вернулась из-за этого? — он слегка склонил голову. — Палочка-то у тебя не коротковата для грядущих сражений? В его тоне не было злобы. Была усталая ирония. И от этого стало вдруг дико больно. Мысль пронзила сознание, как шип: эта ирония предназначена Наоми Дариус Берч, прилежной (почти) студентке Слизерина и подруге, а не той, в кого я превратилась. Не той, на чьих запястьях, под манжетами, чернеют руны, начертанные рукой культиста. — Я тоже хочу защищать, — выдохнула я так тихо, что слова едва долетели до него. Голос дрогнул. — Защитить всех нас. Отчасти слова мои были правдой. После них боль стала сильнее, от чего пришлось сжать челюсти посильнее, а рукава придерживать пальцами, скрывая чернь. Теодор замер на мгновение, затем медленно, почти невесомо кивнул. На его губах тронулась слабая, одобрительная улыбка. Он сделал шаг вперед, и прежде чем я осознала его намерение, его рука легла мне на голову. Теплая, тяжелая. Он игриво потрепал мои волосы, будто я была потерявшимся ребенком, которого только что нашли. — Лоренцо искал тебя, — сказал он, отведя руку. — Отправлял сову. Говорил, ты не ответила. — Меня не было дома, — сорвалось само, прежде чем мозг успел наложить вето. Черт. Чертовски неосторожно. Но Теодор, к счастью, был не из любопытных. Он лишь снова кивнул, приняв это как данность, и его взгляд смягчился на долю секунды. — Ну хватит, — я отшатнулась от его прикосновения, голос нарочито грубым. — Волосы спутаются. Я вышла в коридор, не оглядываясь. Спиной, каждым нервом и каждым изгибом, я чувствовала его взгляд. Он смотрел мне вслед, молчаливый и проницательный, пока я не свернула за угол, по направлению к своей комнате, которая уже давно перестала быть моей. В ушах гудела тишина, громче любой музыки, а под манжетами пульсировали руны — немые свидетели моего падения и, возможно, грядущего предательства номер два. И остановилась я у порога своей комнаты, и холод внутри стал абсолютным, кристаллизовался в острый, режущий осколок, что вот-вот вонзится куда-то глубоко и больно. Вероятно, никому, кроме Лоренцо, и дела не было до моего исчезновения. Или до моего возвращения. Почему я так думала? Да потому что прямо сейчас Пэнси Паркинсон впустила в нашу комнату эту мерзавку. За моей дверью — да, я по-прежнему, с упрямством обреченного, считала ее своей — Эсмеральда Рикко лежала на моей кровати, как хозяйка. Она была растянута на покрывале цвета слизевого зеленого, которое я когда-то сама выбрала, и лениво листала какой-то журнал. Рядом, у стены, аккуратной стопкой лежали две чужие сумки из дорогой, темной кожи. Они выглядели здесь укором. Самой Пэнси в комнате не было. Вероятно, сбежала, предвидя сцену. Я вошла быстро, резко, не закрывая за собой дверь. Пусть все слышат. Пусть все видят. Дрянная подняла на меня взгляд. И улыбнулась. Не колкой, ядовитой улыбкой, а широкой, почти радостной, как будто встречала старую подругу. В ее глазах светилось теплое, притворное участие. Да-уж, знала бы я тогда, что означал этот взгляд — не просто насмешку, а холодный расчет, спланированную замену. Сразу бы дала ей по шее этим самым журнальчиком и выкинула ее вместе с сумками в коридор. А лучше — прямо на улицу, на съедение культистам, в ряды которых она так стремилась влиться. Она что-то сказала. Голос был медовым, с легкой, поддельной заботой: «Наоми, ты вернулась! Мы уже думали…» Но слова не долетели. Они разбились о ледяную стену в моей голове. Я не слышала. Я только видела, как моё прошлое, моё личное, хоть и убогое, убежище, было оккупировано. Оценка ситуации была молниеносной и безжалостной: мне было уготовано жить где угодно, но не здесь. И где же? В комнате напротив? Нет. Там я смогу оставить только грязные следы от сапог на дорогом ковре и привнести этот дурной запах горького миндаля — след темных зелий, что въелся в мою кожу в доме Блэков и в своем собственном. Запах, который уже смешался в моем воображении с тамошним, знакомым до боли ароматом сигарет и старого пергамента. Лоренцо и Драко частенько этим баловались: копошились в своих больших, потертых сумках (у Лоренцо — кожаная, помятая, у Драко — из какой-то темной, дорогой ткани), потом с этаким мальчишеским, виновато-вызывающим видом доставали отцовские портсигары — серебряный с гербом у одного, простой стальной у другого — и закуривали прямо в комнате, не боясь ни запаха, ни формального осуждения. Дверь при этом распахивали настежь, даже зимой, и прохладный воздух врывался струей, смешивая дым с запахом озера и погасшего камина. Подобным баловалась добрая половина башни, включая, по правде говоря, и меня. И нет, я бы не назвала эту башню дрянной. Здесь были и драки в коридорах, и пьянства после матчей, и слезы, и смех, сквозь который иногда пробивался страх. Но никогда — никогда за эти годы — здесь не было вот такого тихого, бытового, комнатного предательства. Точнее, не в этих стенах. Но я, выходит, пожелала нарушить и этот устой. Свой собственный. Я вышла, позволив двери в свою старую жизнь захлопнуться самой. Сделала четыре широких шага по коридору. Подняла руку. Постучала три раза. Три тихих, но отчетливых удара костяшками пальцев. Дверь открылась не сразу. Не тот мгновенный, привычный рывок, когда Лоренцо, крича «Входи уже!», отпирал её, даже не спрашивая, кто там. Прошло несколько томительных секунд. Даже не знаю, что именно я ожидала увидеть за ней. Пустоту? Обоих? Его одного? Но увидела я одного: Драко Малфоя. Он предстал передо мной необычно, непривычно обнаженно в своей повседневности. На нем не было ни строгого, отутюженного костюма, ни даже учебной мантии. Просто темные, мягкие на вид брюки и простой серый свитер с высоким воротом, немного растянутый на плечах. Я увидела, как под тканью ритмично вздымалась его грудная клетка — он дышал чуть учащенно, будто оторванный от какого-то дела. Или будто вид мой вызвал это напряжение. Из-за его спины повалил жар — не просто тепло, а густое, почти осязаемое тепло натопленной комнаты, смешанное с запахом дерева, кожи и чего-то пряного — быть может остатки дыма или мужского одеколона. Такой теплоты, что у меня на миг потемнело в глазах. Такой, что хотелось войти, сбросить это ледяное оцепенение, рухнуть на кровать и проспать несколько дней, а то и недель, забыв обо всем. Но я просто вошла. Молча. Меня впустили — он отступил, молча распахнув дверь шире, — даже не пришлось ничего объяснять, уговаривать. Это молчаливое разрешение было почти хуже отказа. Беркшира в комнате не было. Только хаотичный порядок их совместного быта: две кровати, заваленные книгами и вещами, стол, уставленный склянками и свитками, на спинке стула висел тот самый знакомый шарф Лоренцо. И один лишь Драко, который встретил меня с настолько неподдельно удивленным лицом, что на секунду — дико, нелепо — захотелось засмеяться. Горько, истерично. Как же я давно не делала этого. Не смеялась по-настоящему. Но и компания была не та. Драко все эти пять лет был для всех, и для меня в том числе, эталонным зазнайкой с вечно поднятым к небу носом, с презрительно сжатыми, будто вкусившими ядреного лимона, губами. Ходячей, злой издевкой в дорогой одежде. Хотя… пару раз он мне улыбался. Не этой кривой, насмешливой усмешкой, а по-другому. Смущенно, неловко, когда думал, что никто не видит. Да и не только мне. Теодору, когда тот выдавал особенно едкую шутку. Лоренцо, в споре о квиддиче. Но те редкие, нечаянные моменты почему-то врезались в память с особой четкостью. Даже сейчас, когда мозг, отравленный чужими мыслями и страхом, старательно вытравливал все светлое, эти кадры не тонули. Они оставались на самой поверхности, как досадные, необъяснимые крупицы чего-то ненормального. Чего-то человеческого и потому — невыносимо приятного. Но сейчас никто не улыбался просто так. Воздух в комнате был густым не только от тепла, но и от непроизнесенных слов. Все уже знали, что будет. Шептались в углах, прятали взгляды, сжимали в карманах ручки палочек. И я знала. Чувствовала это знание каждой клеткой, каждым рубцом на запястьях. И он. Он стоял передо мной, бледный, без своей привычной брони, и в его серых глазах, обычно таких холодных, читалась та же тяжелая, недетская осведомленность. Он знал. Знал не всё, но достаточно. Достаточно, чтобы его удивление при виде меня сменилось настороженным, тягостным пониманием — впервые он правда понял меня. Мы молча смотрели друг на друга — предатель и тот, кого готовили к предательству. В тишине комнаты слышалось лишь потрескивание поленьев в камине и отдаленный, ледяной вой ветра в башенных бойницах. Он не начал говорить первым. Я оставалась стоять у края письменного стола, ощущая под пальцами шероховатость старого дерева, усеянного царапинами и чернильными кляксами. Он же нарочито, почти демонстративно, отступил к книжной полке, облокотился на нее и скрестил руки на груди. Защитная поза. Но в ней не было прежней надменности — только усталое напряжение. — Слушай… — мой голос прозвучал тихо, но отчетливо в этой тишине, будто я говорила в колодец. — Как думаешь, мы умрем здесь? Какая-то мышца у него под глазом дернулась. Непроизвольный тик. Легкая, почти незаметная судорога, которую он тут же попытался подавить, слегка сжав челюсть. Но я заметила. Внутри что-то ёкнуло — странная смесь злорадства и болезненной близости. Серенькие глазки его прищурились в настороженности и непонимании того, что следует сказать в ответ. Было приятно и забавно видеть его таким: небрежным, усталым, немного сердитым, но наглухо лишенным привычного щита. Беззащитным. Не Малфоем, наследником, а просто Драко. Замерзшим, застигнутым врасплох в своей собственной берлоге. По его лицу было видно: тонкая струна, единственная в своем остатке, порвалась. Слетела, как маска у актера в театре. Я оглядела его снова, мысленно рисуя картину. Вокруг него всегда была толпа — сливки общества, или то, что они сами считали сливками. Крэбб и Гойл, словно тени. Пэнси с её самолюбием и наигранным восторгом от всего, что видит и слышит. Блеск идеально отутюженных мантий, звон высокомерных фраз. Где они все сейчас? Стоят сзади него, готовые по первому зову поднять щиты за семью Малфоев, за чистоту крови? Нет. Они попрятались. В своих дорогих, теплых поместьях, заколоченных ставнями и древними чарами. Как собаки в конуре зимой, забившиеся в самый дальний угол. Сидят на диванах, обшитых бархатом и шелком, пьют из хрустальных бокалов дорогой кордиал, согревающий лишь горло, но не душу. И смотрят в панорамные, зачарованные окна, за которыми — искусственное, безопасное небо без единой тучки. Там нет этого леденящего тумана, пожирающего лес и замок. И уж точно в том небе не вспыхивает мерзостно-зеленое очертание черепа. Мысль пронзила мозг с болезненной ясностью: мы с ним похожи. Не обществом, не статусом, не галлеонами на семейных счетах в Гринготтсе. А этим нынешним положением. Положением брошенных на произвол судьбы щенков, чьи громкие имена вдруг обесценились в преддверии настоящей бури. Где мои родители? Отец… Отец наверняка сидит в своем кабинете в Министерстве. В дорогом костюме, в идеально гладких брюках с дорогими пуговицами. Пьет не волшебный эль, а крепкий черный кофе с коньяком — слабость, которую он стыдливо скрывает. И слушает. Слушает новости от таких же напуганных, но старающихся сохранить лицо коллег в дорогих шубах. Он в гуще информации. Он должен всё знать. А что до меня? До его единственной дочери, внезапно пропавшей со всех радаров? Даже письма не написал. Не примчался сюда, не ворвался в замок со свитой и требованиями. Не пришел, чтобы забрать меня из этого накрывающегося медным тазом ада. Ни-че-го. Пустота. Глухая, оглушающая тишина с его стороны. Такая же, как сейчас в этой комнате. Я подняла на Драко взгляд, и, кажется, он прочел в моих глазах всё — и мое одиночество, и язвительную параллель, которую я провела. Его собственный щит дал трещину. Скрещенные руки опустились. Он оторвался от каминной полки, сделал шаг в сторону, к окну, будто желая проверить, не появилось ли в подводном очертании небес того самого зеленого знака. — Твой отец, — сказал он наконец, голос низкий, без интонаций, — сегодня на рассвете был здесь. Говорил с Дамблдором. Это было как удар под дых. Неожиданный, точный. Информация, которую я не могла предугадать. Но вместо облегчения она принесла новую волну холода. Значит, он знал. Значит, был в курсе. И… ничего не предпринял. Оставил меня здесь. Как вещь, которую пока некуда деть. Я не ответила. Просто смотрела на его профиль, освещенный неровным светом пламени свечей. Мы оба были товаром с просроченным сроком годности в глазах тех, кто должен был нас защищать. И эта мысль связала нас в ту секунду прочнее любой дружбы или симпатии. Мы были заложниками не только надвигающейся войны, но и собственных фамилий. И единственное, что у нас оставалось — это эта тихая, обреченная комната и вопрос. Как думаешь, мы умрем здесь? Тишина стала иной. Она больше не была тяжелой и угрожающей. Она стала звенящей, наполненной гулом собственной крови в висках. Я смотрела на него, на резкую линию скулы, подсвеченную огнем, и думала, что снова — отчаянно, безумно — хочу оказаться здесь. Не в Хогвартсе за холодными витражами и потушенными каминами. А вот в этой конкретной, слишком теплой комнате, в этом сгустке запутанных чувств и невысказанных слов. В окружении призраков всех, чьи имена стояли в одном предложении со словом «друг». И пусть само это слово «друг» было лукавым, детским, окрашенным теперь в предательские тона, я захотела ощутить это снова. Саму возможность чувствовать что-то, кроме страха и леденящего онемения. Кто знает, отмерено мне еще сутки-двое или долгих восемьдесят лет? Будущее стало абстрактным, нереальным понятием, как теория магических измерений в учебнике для старших курсов. Оно пугало своей неизвестностью. Прошлое же было отравленным колодцем — туда заглядывать было больно и бесполезно. Его не вернешь. Не перепишешь заново. Так, может, есть смысл попробовать изменить хотя бы настоящее? Этот миг, этот неловкий, наэлектризованный шаг между отчаянием и странным, нарастающим желанием? Мне было больно это чувствовать. Эта вспышка внутри, этот смутный позыв — он был чужим, почти неприличным на фоне всего. Но ему ведь не прикажешь? Сердцу. Оно, предательское, сейчас колотилось не от страха, а от чего-то иного. Я смотрела на него, на Драко, и все мысли о культе, о войне, о предательстве уходили куда-то далеко, словно их смыло внезапной волной. Оставалось только это приятное, тёплое, сладковатое напряжение внизу живота, желание усилить его вдвойне или втройне, потянуться к чему-то, что могло бы на миг заткнуть эту вселенскую пустоту. Я знала, что это грех. Или ошибка. Но найдется ли тот, кто не ошибается? А может, я и не считаю это ошибкой. Может, этот день — мой последний? Или, что было куда страшнее, наш последний. И в его свете все правила, все условности, вся наша глупая вражда и снобизм рассыпались в прах. Я никогда не позволяла себе думать о подобном. Но сейчас, глядя на его полуотвернутый профиль, на игру мышц под серой тканью, мне отчаянно хотелось совершить что-то гадкое. Что-то приятное. Что-то, что принадлежало бы только нам и этому обреченному моменту. Сердце билось громко и часто, удары отдавались в горле. Это было слишком очевидно. Малфой это заметил. Его взгляд скользнул по мне, задержался на участке шеи, где, я знала, пульсировала артерия. Губы его искривились — не в привычной насмешке, а в чем-то более сложном. В негодовании? В брезгливости? В том же самом растерянном узнавании? Я не поняла. Но от его взгляда внутри стало немного больно, как будто это неловкое чувство превратилось в острый физический укол. И тогда я сказала ему что-то. Не планировала. Слова вырвались сами, тихие, хриплые, очень взрослые и оттого невероятно стыдные. Что-то о тепле. О том, что я не хочу замерзать одна. А он… он улыбнулся. Не той светлой, нечаянной улыбкой из прошлого. Другой. Кривой, понимающей, лишенной всякой невинности. В ней было соучастие. — Ты хочешь? — спросил он так же тихо, почти беззвучно, лишь по движению губ я разобрала слова. Голос сдавил ком в горле. Я могла только кивнуть, но потом нашлось слово, выжатое из самой глубины: — Да. Хочу. Очень сильно хочу. Он медленно, будто преодолевая невидимое сопротивление, сделал несколько шагов вперед. Расстояние между нами сократилось до сантиметров. Я чувствовала исходящее от него тепло, смешанное с запахом дыма и чего-то чистого, мыльного. Он наклонился, не сводя с меня глаз. Одна его рука скользнула за мою спину, нащупывая что-то на столе. Его пальцы нашли свою палочку — я даже не заметила, что она там лежала. Он взял её, не глядя, повернулся к двери и едва слышно прошептал заклинание. Звонкий щелчок замка прозвучал в тишине как выстрел. Он положил палочку обратно на стол, но руку не убрал. Вместо этого он подвинул ее ближе, так что его костяшки уперлись мне в поясницу, чуть ниже линии ребер. А затем повел ладонью вверх, вдоль позвоночника, через тонкую ткань рубашки. Медленно, будто читая шрифт Брайля. Потом так же медленно — вниз. Касание было легким, почти исследовательским, но от него по телу побежали мурашки, и дыхание перехватило. И я подумала, внезапно и ревниво: интересно, он уже делал такое с другими? С Эсмеральдой? С какой-нибудь поклонницей с очередной вечеринки в особняке или в нашем клубе? — Ты уже делал такое с другими? — спросила я вслух, голос предательски дрогнул. Он резко, почти сердито, покачал головой, отворачиваясь. Но рука не останавливалась, теперь скользя по боку, к талии. — Нет, не делал. Я увидела, как его брови сошлись в легком, растерянном выражении, в непонимании не ситуации — а, кажется, самого себя. Но его тело действовало само, будто помня какие-то смутные инстинкты. В тот момент я не думала ни о Пэнси, ни о мертвенном лике Эсмеральды, ни даже о Лоренцо с его преданными, черными глазками. Была только эта странная алхимия ощущений — душевная боль, острая и знакомая, смешивалась с новой, физической сладостью, создавая дурманящий эффект забвения. Я продолжала стоять, как привязанная, позволяя этому происходить. И тогда наши губы наконец встретились. Сначала это было лишь осторожное, пробное прикосновение — сухое, неуверенное. Потом глубже. Смелее. Его рука, лежавшая у меня на боку, поднялась, запуталась в моих черных, слишком черных волосах, притягивая мое лицо ближе. Нога его встала между моих, создавая точку опоры, напряжения. Его свободная рука опустилась ниже, коснулась моих полупрозрачных черных колготок на колене. Он потянул ткань вниз, не снимая, просто оттянул, будто проверяя упругость, изучая структуру. В этом жесте была не похоть, а скорее… любопытство. Неловкое, неумелое знакомство с чужим, женским телом. И мне дико, до дрожи, захотелось познакомиться с его. Узнать, какое оно на самом деле под этим дорогим свитером — холодное от отстраненности или теплое от той же одинокой, испуганной крови, что бьется и у меня в жилах. Забыть всё в этом нелепом, отчаянном, первом касании двух людей, которых свела вместе не любовь, а общая клетка под названием «конец света». Его рука изучала, вычерчивала карту на моей румяной от стыда и непонятного возбуждения коже. Пальцы скользили по ней, едва слышно шурша о шелковистую фактуру колготок, и каждый этот звук отдавался внутри оглушительным эхом. Его губы выводили медленные, влажные круги по моим, уже припухшим и алым. Язык искал, требовал ответа, сплетался с моим в сложном, немом диалоге. И от этого внезапно, остро и не к месту, я почувствовала что-то странное. Не его. Вспомнила. Всплыло из-под темной воды памяти: невинное, на самом деле давно утраченное выражение лица с яркими, выступающими скулами. Бездонные, слишком грустные глаза, смотревшие на меня с тихим вопросом. Длинные, опущенные ресницы, отбрасывавшие тень. И запах… Горький, древесный, с нотами пергамента и вишневого дерева, растущего у реки. Аромат, который принадлежал ему. Беркширу. Мысль ударила, как ледяная вода. Мне нужно в церковь. Сейчас же. Одной или с Драко — не имело значения. Вымолить прощение за все это содеянное. За его руку, сжимающую теперь мое бедро. За юбку, рухнувшую на ковер одним точным щелчком. За тяжелое, сбитое, почти злое дыхание, которым мы обменивались. За этот поцелуй, который был везде — и на моих губах, и внизу, в самой гуще пульсирующей темноты, где каждый нерв кричал, требуя абсолюта. Из моих распаренных уст вырвалось имя. Шепот, больше похожий на стон: — Лоренцо… Драко дернулся, как от удара током. Его тело, прижатое к моему, на мгновение окаменело. Потом он оторвался, и в полутьме его комнаты я увидела, как его тонкие, изящные губы искривились — уже не страстью, а чистейшей, неподдельной брезгливостью. В его взгляде закипело негодование, и в нем была капля чего-то другого — почти что боли. — А теперь давай, — его голос проскрежетал, низкий и отточенный, как лезвие. — Поцелуй меня с языком так же глубоко, как ты делала это с Беркширом. И тебе лучше стараться изо всех сил, чтобы я держал рот на замке. Он вонзил пальцы в мои плечи. Они были холодны, несмотря на жар в комнате и пылающую кожу. Я дрогнула, но не от страха. Лик, который секунду назад был размыт желанием, мгновенно сменился привычной, отточенной жестокостью. Дело дошло до шантажа. Примитивного, детского. И меня это… не задело. Прозвучало фальшиво. Он хотел унизить? Добраться до сути, покопаться в голове и выковырять оттуда все имена, кроме собственного — Малфоя? Я бы могла думать об этом, анализировать, но мои руки, будто против воли, сплелись в пепле его мягких волос. Мои губы сами вонзились в его — теплые, мягкие, все еще вкусные. Это превратилось в игру. И почему он знал? То, что было между мной и Беркширом, казалось таким незаметным, спрятанным во взглядах, в случайных прикосновениях к тыльной стороне ладони. Или… у моего друга развязался язык? Обида, едкая и горькая, смешалась со сладким привкусом его слюны. Наверное, он только что ел ягодные леденцы. И теперь мне дико хотелось распылить этот детский, невинный вкус по всему своему взрослому, опозоренному телу. Его губы сорвались с моих и проложили влажный, обжигающий путь вниз. Шея. Ключица. Ткань простой хлопковой рубашки внезапно стала барьером. Его язык обводил круги там, где тело отзывалось ему, становясь тверже, острее под тканью и тонким шелком бюстгальтера. Ощущение было настолько ярким, что стыд вспыхнул с новой силой. И от этого — стало только приятнее. Острее. Какого черта? Чувствовать это пьянящее дыхание на коже от человека, с которым за всю жизнь не обменялась и пятнадцатью осмысленными фразами? Это было удивительно. Нелепо. Моя накидка давно улеглась на спинке стула. Рядом с ней, вызывающе и терпко, лежал новый, красивый шарф Беркшира. Пальцы Драко уцепились за пуговицы моей рубашки. Движения были резкими, точными. Пуговицы одна за другой срывались с петель, издавая сухой щелчок. Белая ткань, последний простой бастион, рухнула на пол, присоединившись к юбке. И тут инстинкт сжал меня холодным тисками. Я резко отвела руки за спину, прикрывая запястья. Прошу, пусть это будет просто любопытством, — лихорадочно подумала я, глядя, как его взгляд скользит по моему лицу, шее, груди. — Просто прихотью. Ничем больше. Мне стало страшно. Не от него. От его возможной реакции. — Что ты прячешь? — его голос потерял всякую игривость. Он звучал плоско, как струна. — Метку твою я уже видел. Могу каждый день на нее в зеркале любоваться. Можешь не стесняться. Что я прячу, действительно? Я медленно, будто под гипнозом, опустила руки. Свела их перед собой, обнажив внутренние стороны запястий. Лицо Драко на мгновение исказилось. Не брезгливостью, а чем-то более глубоким — смесью шока и ужаса. Он резко схватил мою левую руку, его пальцы сжали ее так сильно, что кости хрустнули. Его глаза, широко раскрытые, бегали по темным, извилистым линиям, врезанным в мою кожу. Знаки были сложные, древние, частью напоминавшие руны, частью — шрамы от игл. Они были живыми, они пульсировали слабым уколом. — Что это? — прошептал он. Голос сорвался. — Наоми. Что это? Мне было больно. Не от его хватки. Больно даже думать об этом, позволять памяти возвращаться в тот кабинет, к голосу Регулуса, монотонно напевавшему что-то из его нотной библиотеки. Я не хотела произносить его имя. Никогда больше. Но пришлось. И я рассказала. Тихо, обрывисто, без слез. О доме Блэков. О цене, которую потребовали за «лояльность». О том, что эти руны — не просто метка. Это кандалы. И маяк. И сила. Драко слушал, не перебивая. Его лицо стало маской, непроницаемой и холодной. Я ждала, что он отшвырнет мою руку. Что начнет кричать. Что вытащит палочку и приставит ее мне к горлу. А он просто выдохнул. Долгим, сдавленным, усталым выдохом. Потом его пальцы разжались, и он взглянул мне прямо в глаза. Его янтарные зрачки, обычно полные насмешки, теперь были темными и бездонными, отражая мою собственную, туманную синеву. — Ты тоже предашь меня? — вырвалось у меня. Вопрос прозвучал голо, по-детски уязвимо. Он нахмурился, будто услышал нелепую шутку. — То, что ты сказала… — он пренебрежительно мотнул головой в сторону моих запястий. — Разве предательство работает не тогда, когда есть что терять? Когда… оба человека что-то чувствуют? Я вот, к примеру, не люблю тебя. Никогда не любил. Мне не было больно. Он был прав. Как мог такой человек, выкованный из льда и амбиций, полюбить такую, как я? Я тоже не любила его. Никогда. Это было что-то другое. Жажда сгореть. Попытка забыться. — Но если ты скажешь это Беркширу… — Драко впервые произнес его имя не с мнимой злобой, а с какой-то странной, почти жаждущей интонацией. — Он не простит тебя. И дело тут совсем не в культе. Я застыла. Что-то внутри, какое-то древнее, глубинное знание, кричало, рвалось наружу: сорвись, беги, найди его, скажи все сейчас, пока не поздно. Но ноги словно вросли в роскошный персидский ковер. Я осталась стоять посреди его комнаты, полуголая, отмеченная, преданная и предающая в одном лице. И тогда его губы снова накрыли мои. Но теперь в этом не было игры. Не было сладких леденцов. Это был жесткий, жадный, почти злой поцелуй. Он пытался стереть с меня чужое имя, чужой запах, заменить их своей горечью и своим холодным огнем. А я позволила. Потому что в этом не было любви. А значит, и предать в этом было некого. Только себя. И это было уже сделано давно. …кажется, целовались мы около получаса. Время расплавилось, превратившись в вязкую, сладкую массу. Полчаса, полжизни — не имело значения. Удивительно, но в этом была какая-то жуткая, извращенная необходимость. Будто всё, что происходило — падение юбки, обнажение запястий, жестокие слова — было лишь долгим, мучительным ритуалом, приводящим к этой единственно возможной точке. Теперь мы лежали на его широкой кровати с балдахином, в комнате, где роскошь ощущалась даже кожей. Он висел надо мной, и утренний свет, пробивавшийся сквозь высокие окна и не до конца рассеявшийся туман вод, лепил его фигуру с беспощадной четкостью. Он был лишен последних покровов, и в этом не было ни стыда, ни бравады — лишь холодная, почти клиническая откровенность. Телосложение — едва спортивное, без рельефных мышц фанатика, но и без изнеженной мягкости: тело человека, который умеет держать удар, но предпочитает, чтобы били других. Лицо, обычно искаженное гримасой высокомерия или злобы, сейчас в этом рассеянном, туманном свете казалось просто красивым. — Ты готов пойти против них? Против людей? — спросила я тихо. Он замер на мгновение, его взгляд, обычно такой острый, стал расфокусированным, смотрящим куда-то сквозь меня. — Нет, — выдохнул он. Потом, будто проверяя звучание слова на вкус, повторил: — Нет. Наверное, нет. Не знаю. Я не готов. — Он перевел взгляд на меня. В его глазах не было лжи, лишь усталое, знакомое до оскомины смятение. — А ты? Горькая усмешка сама поползла на мои губы. — А что мне будет взамен? Я не прорицательница. Не вижу будущего в хрустальных шарах. — Я не знаю, — он ответил с раздражением, как на глупый вопрос. — Может, тебе дадут мешок галлеонов и особняк. И будешь ты жить припеваючи среди таких же отбросов. Предателей, как ты. — Как и мы, — поправила я его мягко, наблюдая, как тень пробегает по его лицу. Он нахмурился. Я видела, как в его глазах вспыхивает привычная язвительность, как губы уже складываются для колкости. Но он сдержался. Сжал челюсти и промолчал. Вместо слов он двинулся, нагнулся еще ниже. Его тело прижалось к моему, и я почувствовала жесткую, горячую линию его возбуждения через тонкую ткань его боксеров. Жар был почти обжигающим, животным контрастом прохладному воздуху комнаты. На мне не было ничего, и это осознание — полной уязвимости перед ним, перед этим холодным, нерешительным мальчиком — заставило кожу покрыться мурашками. Он отстранился, позволив взгляду медленно, оценивающе скользнуть по моему телу. В его взгляде не было восхищения — был странный, почти научный интерес, смешанный с темной, подавленной жаждой. Потом он снова наклонился, и его губы прижались к моим в поцелуе, который был уже не исследованием, не местью, а простой, грубой констатацией факта: мы здесь, и это происходит. Мы занимались этим около сорока минут. Еще один расплавленный отрезок времени. Ожидание боли было ярче, чем сама боль. Когда она пришла, острая и разрывающая, она тут же растворилась, смешалась с другим. Со сладостью странных ощущений: шершавости его языка, водящего круги вокруг груди; тепла его ладоней, скользящих по моему животу, будто ища там спрятанную пружину; с солоноватым вкусом его кожи на моих губах. Это была не близость. Это был сложный, молчаливый ритуал взаимного осквернения. Каждое движение говорило: «Посмотри, до чего мы докатились. Посмотри, что они с нами сделали». И в этом была своя, извращенная, горькая сладость. И, если спросить у меня тогда, каков был грех на вкус, я смогу ответить. Он был слаще, чем я представляла.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!