4.2. Третья вершина.
20 февраля 2026, 21:10«В треугольнике Карпмана нет победителей. Есть Жертва, которая не хочет спасения, Спасатель, который на самом деле хочет контроля, и Преследователь, который просто хочет, чтобы ему было не так больно».
***
Александра Смирнова.
Мы свернули во двор, где уже маячила знакомая сутулая фигура в черном капюшоне. Асфальт здесь закончился еще при распаде Союза, уступив место лужам глубиной с Марианскую впадину и вечному, невысыхающему грязевому месиву, которое местные жители месили ногами с обреченностью каторжников. Пейзаж за окном напоминал декорации к постапокалипсису: ржавые остовы качелей, похожие на виселицы для гномов; переполненные мусорные баки, вокруг которых кружили жирные, наглые чайки, орущие так, будто их режут; и серые фасады панелек, давящие на психику своей безнадежной геометрией. Киса ждал нас у своего подъезда. Он сидел на корточках, — не на лавке, боже упаси, это для слабаков, бабушек и тех, кто боится испачкать штанишки, — он угнездился ногами прямо на деревянном сиденье, а тощей задницей балансировал на узкой, облупленной спинке. В серой утренней дымке, на фоне облупленной двери с домофоном, который не работал с девяносто восьмого года, он выглядел как горгулья. Горгулья, сбежавшая со шпиля Нотр-Дама, уставшая от Парижа и решившая, что фасад облезлой хрущевки в Коктебеле — это отличная замена готическому собору, — этакий Нотр-Дам-де-Спальный-район. Памятник потерянному поколению, нелеченому неврозу и дешевым стимуляторам. Он курил, конечно же. Ссутулившись, втянув голову в плечи так, что острые колени почти касались подбородка, он балансировал на узком ободке с грацией уличного кота, которому плевать на законы физики. Капюшон черного худи был натянут до самого носа, скрывая лицо, оставляя видимым только тлеющий огонек сигареты, который вспыхивал все ярче при каждой жадной затяжке. Я смотрела на него через лобовое стекло, и внутри, где-то под диафрагмой, заворочалось неприятное, липкое чувство. Смесь вины за украденную дозу и привычного, болезненного тепла, от которого хотелось чесаться. Он выглядел таким одиноким и колючим на этом насесте. Таким… брошенным всеми, включая меня. Замерзший, злой, сжавшийся в комок оголенных нервов, продуваемый всеми ветрами этого портового города. На секунду захотелось выскочить из машины, наплевав на грязь, подойти и стряхнуть его оттуда. Обнять. Сказать, что я не крыса, я просто слабая. Что мне жаль… Но вместо этого я привычно включила режим «сука». — Смотри на него, — фыркаю, тыча пальцем в стекло. — Сидит, как ворона на кладбищенской ограде. Ждет, пока кто-нибудь сдохнет, или сам планирует откинуться прямо в эту урну. Удобно, кстати. Далеко нести не надо. — Он просто мерзнет, — философски заметил Хэнк, глуша мотор и дергая ручник. — Но зайти в подъезд гордость не позволяет. Там же бабки, они его святой водой окропят. Или участковый попадется. У него на этот падик аллергия. — У него на жизнь аллергия, — бурчу я, наблюдая за реакцией друга. Увидев знакомую тонированную морду «Опеля», Киса ожил. Это было похоже на то, как включают электричество в обесточенном приборе: парень резко, пружинисто спрыгнул со скамейки, мягко приземлившись на носки — рефлексы у него, сука, кошачьи, этого не отнять, — и одним щелчком пальцев отправил окурок в полет. А потом он сделал то, что делал всегда, когда его переполняло дерьмо, которому не было выхода — с размаху, со всей дури пнул какой-то ни в чем не повинный камень, валяющийся на асфальте, — булыжник пулей отлетел в сторону, с оглушительным металлическим грохотом ударившись о железную дверь подъезда так, что эхо разнеслось по всему двору, распугивая птиц. В этом пинке было столько беспричинной, утренней агрессии, столько накопившейся за ночь злости на мир, который посмел наступить снова, что мне даже стало жаль этот гравий. И немного… себя. Потому что я знала, что этот пинок предназначался не камню. Он предназначался мне. За то, что не брала трубку; за то, что украла; за то, что мы оба сейчас существуем в этом сером утре и вынуждены делать вид, что все нормально, хотя ни хрена не нормально. Я физически ощутила этот удар, как будто это моя тушка отлетела в железную дверь и сползла по ней, звеня переломанными костями. Он шел к машине, и я видела, как из-под капюшона на меня смотрят два черных провала, в которых не было ничего хорошего. Ни-че-го. Только холодный расчет и желание кого-нибудь укусить. — Псих, — констатирую очевидное, чувствуя, как по спине пробежал холодок, и поплотнее запахиваю куртку, словно она могла защитить меня от его взгляда. Его походку я узнала бы из тысячи, даже в полной темноте, даже если бы была слепой. Он шел, выбрасывая ноги вперед чуть резче, чем нужно, шаркал пятками, создавая этот характерный, раздражающий звук «шорк-шорк», и постоянно нервно дергал левым плечом, словно поправлял невидимую лямку рюкзака или стряхивал с себя чьи-то липкие взгляды, — походка человека, который привык, что ему в любой момент могут ударить в спину, — или человека, которого ломает, и он пытается удержать свои кости вместе одним лишь усилием воли, чтобы не рассыпаться прямо здесь, посреди лужи. — Идет, шатается, бычок качается, — комментирую, глядя, как он виртуозно лавирует между лужами, не глядя под ноги, но каким-то чудом не наступая в грязь. — Спорим, что он сейчас откроет дверь и скажет какую-нибудь гадость про погоду? Типа: «ебучий дубак» или «погода шепчет: сдохни». — Спорим, что он скажет гадость про нас, — усмехнулся Хэнк, разблокируя замки. Задняя дверь распахнулась, и в теплый мирок салона ворвался запах ледяного ветра, сырости, гниющих водорослей с порта и тяжелого, въедливого вишневого табака, которым пропиталась, кажется, даже его ДНК. — Здарова, ушлепки, — хрипит сорванным голосом, падая заднее сиденье, не снимая капюшона. — Ебать вы долгие. Я там яйца к лавке приморозил, пока вашу карету ждал, — с силой хлопает дверью так, что машину на мгновение качнуло, а у меня лязгнули зубы. — Дверь мне вынеси еще, — фыркает Хенк, оборачиваясь. — Пешком пойдешь. До травмы. Вместе с дверью. — Да я любя, — огрызнулся Киса, но в голосе не было привычного задора. Он ерзал, пытаясь устроиться поудобнее. Его длинные ноги, обутые в грязные «Вэнсы», не помещались в пространстве между сиденьями, и он раздраженно, с глухим стуком пинал спинку моего кресла, заставляя меня вздрагивать при каждом ударе. — Ты когда уже нормальную тачку купишь, буржуй? — Прошипел он, ударившись коленом о пластик. — В этом гробу ноги деть некуда, колени в уши упираются. Чисто камера пыток для лилипутов. «Немецкое качество», блять. Для безногих немцев делали? — Купи свою и вози свою задницу сам, — тут же хмыкнул Хенкин, плавно трогаясь с места. — Мел где? — В Караганде, — зло огрызнулся Кислов, сползая по сиденью вниз так, что макушка уперлась в спинку, а колени разъехались в стороны. — Сказал, сам доберется. У него там какой-то дзен-буддизм случился с утра пораньше, он решил пешком пройтись, ауру почистить. Поехали, а то, там этот хмырь на входе опять будет мозг ебать за пропуск, а у меня нет настроения с вахтерами сраться. Я ему сегодня точно пропишу в фанеру, если он хоть слово вякнет. Я скосила глаза, разглядывая его профиль через плечо. Выглядел он паршиво. Даже для него. Бледный, с кожей цвета старой бумаги, на которой синяки под глазами казались нарисованными углем — натуральные траурные ленты, — губы обветрены и искусаны в мясо так, что на нижней, прямо по центру, запеклась темная, жесткая корочка, которую он то и дело сдирал зубами, слизывая выступающую сукровицу с каким-то мазохистским удовольствием. Но зацепило меня другое. Одежда. Обычно Киса ходил нараспашку даже в минус двадцать, в одной футболке под курткой, демонстрируя миру острые ключицы, дурацкие принты и полное, суицидальное пренебрежение к пневмонии. Ему всегда было жарко — химия в крови разгоняла терморегуляцию до предела, превращая его в ходячий радиатор, — а сейчас молния на его черном худи была застегнута под самый подбородок, так туго, что металлическая собачка упиралась в его острый, нервно дергающийся кадык. Киса, кажется, почувствовал мой взгляд, и скользнул по мне ответным, тяжелым взором из-под челки. Глаза задержались на ссадине на моей скуле, потом метнулись к губам, а потом он криво усмехнулся и вдруг, резко подавшись вперед, вклиниваясь в пространство между передними сиденьями, потянувшись рукой к моему капюшону. Я дернулась, отстраняясь, вжимаясь в дверь. — Не трогай. — Да больно ты мне нужна, недотрога, блять, — фыркает, убирая руку, но не далеко. Просто положил ее на подголовник моего сиденья, прямо за моим затылком. Фактически он обнимал кресло, нависая надо мной, создавая купол давления, от которого у меня поползли мурашки по шее. От его рукава несло тем самым «Chapman-ом» и холодной улицей. — Просто проверяю, на месте ли голова. А то ты вчера так старательно пыталась с ней расстаться, — голос был хриплым, прокуренным, с теми самыми вибрирующими нотками, от которых мне всегда становилось не по себе. — Вдруг отвалилась по дороге? Или ты ее в ломбард сдала, чтоб долги раздать? У тебя ж талант все проебывать. — Свою сдай, — огрызаюсь, глядя перед собой. — Там все равно пусто. Одна кость. И та треснутая. — О, зубки прорезались? — Он не отстранился. Наоборот, наклонился ближе, к самому уху, так что я почувствовала жар его кожи. — А в личке с утра такая смирная была. «Прости, Кис», «я переведу бабки, Кис»… — Вань, завались, а? — Влезает Хэнк, не отрываясь от дороги, но я вижу, как напрягается его челюсть. — Не кошмарь ее. Ей и так хреново. — Ей хреново?! — Киса зло рассмеялся, откидываясь обратно на заднее сиденье. — Ей, блять, хреново… Бедняжка. Сахарок в крови упал, да? Головка бо-бо? А то, что меня полночи выворачивало из-за того дерьма, что она выкинула — это так, мелочи жизни, да?! Он снова пнул мое кресло. — Ты хоть в курсе, что я вчера чуть ментов не вызвал, а? Я! Ментов! Сам! Думал, ты там кони двинула. А она, сука, дрыхла дома на шелковых простынях. — Я не дрыхла… — пытаюсь вставить слово, но он перебивает. — Мне похуй. Ты мне нервы вымотала. А нервные клетки, как известно, восстанавливаются только хорошим стаффом или хорошим сексом. Ни того, ни другого у меня нет. Так что ты теперь моя собственность, пока я не скажу «свободна». Усекла? Я промолчала, глядя на проносящиеся за окном серые дома, похожие на тюремные бараки. «Собственность». Это слово ударило больнее, чем пинок по креслу. Оно царапнуло по самому больному, содрав корку с незажившей раны. В нем не было ничего сексуального или романтичного, как пишут в дешевых романах про властных боссов, в нем была только клетка. Всю жизнь я была чьей-то собственностью: собственностью матери, которая лепила из меня «достойную дочь» как из пластилина, отрезая лишнее; собственностью отчима, который считал, что раз он платит за еду, то имеет право так на меня смотреть; собственностью дилеров, от которых зависело мое настроение… Я бежала из дома, чтобы стать свободной. Чтобы принадлежать себе. И к чему я пришла? К тому, что теперь я «собственность» Кислова? Карманная игрушка с функцией геолокации? Вещь, которую можно пнуть, можно погладить, а можно поставить в угол за плохое поведение?! Меня затошнило от этого ощущения удавки на шее, которую он затягивал все туже, прикрываясь своей сраной заботой. — Молчание — знак согласия, — резюмировал Киса, не дождавшись от меня возражений. Парень достал телефон и начал что-то яростно печатать, судя по звукам, пытаясь продавить экран пальцами насквозь. — Хэнк, тормозни у ларька, вон у того, красного. Купи мне шавуху. Двойную. Смирнова платит. — Я же предлагала перевести тебе..! — Начинаю, потянувшись за телефоном. — Заткнись, — лениво бросает, не поднимая глаз от экрана. Его настроение снова метнулось от агрессии к бытовому пофигизму. — Бабки свои оставь на такси или на похороны. Ты мне натурой платить будешь. Вниманием своим драгоценным. Будешь слушать, как я жру и чавкаю тебе в ухо. А шавуху купишь, потому что ты — друг. А друзья кормят убогих и юродивых. Это в Библии написано. Или в Уголовном кодексе. Не помню, я не читал. Я встретилась глазами с Хэнком. Он лишь едва заметно качнул головой, мол: «Забей. Я куплю». — Лаваш какой? Сырный? — Уточняет Хэнк, включая поворотник и паркуясь у обочины, прямо в грязную жижу. — С обычным, — буркнул Киса, снова натягивая капюшон на нос и отворачиваясь к окну, всем видом показывая, как ему насрать на гастрономические изыски. — Сырный для пидоров. И колу возьми. Холодную. Я выдохнула, откидываясь на сиденье. Хаос вернулся на свою орбиту. Кислов снова стал просто голодным, злым идиотом на отходах, а не тем пугающим собственником, которым был минуту назад. Но слово «собственность» все еще висело в воздухе, тяжелое и липкое, как дым от его сигарет. И я знала, что он не шутил. Хлопнула водительская дверь, отсекая нас от внешнего мира и от единственного оплота адекватности в этой машине. Я проводила взглядом широкую спину Хэнка, пока он шагал к ларьку, перешагивая через лужи с той уверенностью, которой мне так не хватало. Как только его фигура скрылась за пластиковой витриной с надписью «Шаурма 24», в салоне стало слишком тихо. И слишком тесно. Даже не успеваю выдохнуть, как пространство сзади зашевелилось — шорох синтетики, скрип кожи сиденья, тяжелое дыхание, — и вот он уже здесь. Киса не остался сидеть на своем месте. Он перетек вперед, вклиниваясь между передними креслами, как жидкая, ядовитая ртуть, и навис надо мной, опираясь острыми локтями на подлокотник, перекрывая собой обзор, свет и пути к отступлению. — Че, вкусно? — Его голос прозвучал прямо над ухом, низкий, с той самой хрипотцой, от которой по затылку побежали мурашки. Дергаюсь, инстинктивно прижимая к груди недоеденный батончик, как хомяк, защищающий последний запас зерна. — Тебе же сейчас шаурму купят. Двойную. Потерпишь, не сдохнешь. — Шаурма — это потом. А я сейчас хочу, — он скосил глаза на мою руку, в которой таял шоколад. — Дай куснуть. — Ты же не любишь сладкое. — Я не люблю, когда ты жрешь в одно рыло, Смирнова. Это не по-христиански. Делиться надо. Сама же учила: «Все пополам». Или это только на наркоту распространяется, а на сникерсы у нас мораторий? — Это не сникерс, а какой-то протеиновый батончик, — зачем-то уточняю, пытаясь отодвинуться, но вжимаюсь плечом в холодное стекло двери. — Он невкусный. — А мне похер. Дай сюда. Киса не стал ждать разрешения. Его горячая рука накрыла мою ладонь, в которой я сжимала этот несчастный кусок шоколада; пальцы сомкнулись поверх моих, сжимая до легкой боли. Не разрывая зрительного контакта, парень с нажимом потянул мою руку к своему лицу. Это было странно. Мы сидели в машине, посреди грязного двора, под серым небом, а ощущалось так, словно мы занимаемся чем-то запрещенным, за что потом будет мучительно стыдно. Я чувствовала его горячее, прерывистое дыхание на своих пальцах. Видела, как дернулись крылья его носа, втягивая запах карамельной начинки. Видела сетку красных сосудов в его белках и расширенные зрачки, в которых отражалась моя паника. Киса открыл рот и наклонился, откусывая огромный кусок — жадно, по-звериному, почти задев мои фаланги зубами, — так что почувствовала влажное прикосновение его губ к своей коже. Он медленно прожевал, не сводя с меня тяжелого, немигающего взгляда, и его губы дернулись в кривой ухмылке. На зубах остался след шоколада. — Приторно, пиздец. Как ты это жрешь? Чистый сахар. Жопа слипнется, Смирнова. Потом срать не сможешь. — Тебя не спросила, — огрызаюсь, пытаясь выдернуть руку. — Не нравится — выплюнь. — Не выплюну. Принцип, — наклоняется еще ближе, так, что кончик его носа мазнул по моей щеке. Сначала его взгляд опускается на мой большой палец, где остался прилипший кусочек шоколадной крошки и капля карамели, а потом вдруг, — мать вашу, он серьезно?! — резким движением слизывает крошку прямо с моей кожи. Шершавый, горячий язык прошелся по подушечке пальца, задержался на секунду, надавливая, и исчез. Меня прошило током. От кончиков пальцев до копчика. — Ты че творишь, придурок?! — Шиплю, вырывая руку и яростно вытирая палец о джинсы, словно пытаясь стереть ощущение его слюны, которое напалмом жгло кожу. Киса лишь довольно, хрипло рассмеялся, откидываясь назад, в тень заднего сиденья, как сытый кот. — А че такого? Руки мыть надо, Смирнова. Гигиена. Я тебе услугу оказал. Бесплатный клининг. — Какую, блять, услугу?! Ты мне психику ломаешь! — Не льсти себе. Там ломать уже нечего, одни руины, — хмыкает, снова натягивая капюшон и превращаясь в бесформенную черную гору ветоши. — Че, кстати, как память? Освежилась? — Фрагментами, — бурчу, глядя строго перед собой, на бардачок, изучая царапину на пластике, лишь бы не встречаться с ним глазами. — Местами. — Фрагментами? — Киса вдруг оживился. В его голосе прорезался хищный интерес. Я не видела его лица, но всем телом, каждым волоском на затылке почувствовала, как он снова подался вперед, буквально втек в мое личное пространство, нарушая все границы. Его горячее дыхание, пахнущее резким ментолом — он сейчас закинулся жвачкой, чтобы перебить голод? — снова коснулось моего уха, опаляя кожу. — И че, какой последний? «Полет шмеля» с моста? Или как ты в подъезде блевала, а я тебя за шкирку держал, чтоб ты в собственную лужу мордой не упала? Меня передернуло. — Я не блевала в подъезде. — Да ла-адно? — Он хмыкнул мне в шею. — А кто тогда орошал клумбу? Цветочная Фея? Удобрение вносила? — Нет. Зато я помню то, как ты орал. Как истеричка, — перебиваю, пытаясь перехватить инициативу. — У меня до сих пор звон в ушах от твоего визга. Ты визжал как сучка, Кис. — Я не орал, я мотивировал тебя не сдохнуть, дура, — огрызнулся он, но тут же понизил голос до вкрадчивого шепота. — И все? Больше ничего не помнишь? Совсем? Как домой ехали? О чем говорили? Что делали? Сердце пропустило удар, споткнулось и забилось где-то в горле, перекрывая кислород. «Что делали?» В памяти, как назло, яркой, тошнотворной вспышкой возникла та сцена из моего утреннего полусна-полубреда: жар его тела, прижимающего меня к перилам; жесткая джинсовая ткань, трущаяся о мои голые ноги; металлическая пряжка его ремня, впивающаяся мне в живот… и его руки. — Нет, — вру, и мой голос звучит предательски тонко, ломаясь на середине слова. — Темнота. Провал. Блэкаут. Очнулась дома в кровати. Одна. — А спалось как? — Не унимается, явно наслаждаясь моим напряжением. Я буквально кожей чувствовала, как он ухмыляется мне в затылок. — Кошмары не мучили? Глюки не приходили, а, Сань? Может, жарко было? Или наоборот… мокро? Меня бросило в жар. Щеки вспыхнули так, что, казалось, от них можно прикуривать. В его тоне сквозила такая откровенная, грязная издевка, такой жирный, сальный намек, что мне захотелось провалиться сквозь сиденье прямо на асфальт и быть раздавленной колесами сзади идущей фуры. Но за этой издевкой, где-то на втором слое, я слышала напряжение, словно… словно он прощупывал почву. Ждал, спалюсь я или нет? Ждал подтверждения… чего? Того, что это было? Или того, что я хотела, чтобы это было? Если это было, то мы перешли черту, за которой нет возврата. Если нет, то я схожу с ума и хочу своего лучшего друга, что еще хуже. Оба варианта одинаково херовы и ведут к катастрофе. Господи, я действительно больная. Кажется, пора завязывать со стаффом… хотя бы на неделю. А лучше навсегда. — Спалось отлично, — огрызаюсь, наконец находя в себе силы резко развернуться в пол-оборота и посмотреть на него в упор. Наши лица оказались в опасной близости, я видела каждую пору на его коже, каждую лопнувшую красную прожилку в его белках. Киса был отвратительно близко. — Без тебя и твоих истерик в чате вообще замечательно. Как младенцу. Без снов, без глюков и без твоей рожи. Киса хмыкнул, но как-то невесело. Он откинулся обратно на спинку заднего сиденья, разрывая дистанцию, но тут же широко, по-хозяйски расставил ноги. Его острое колено с силой уперлось в спинку моего кресла, продавливая обивку, буквально массажируя мне позвоночник. Этот жест бесил. — А мне вот хуево спалось. Ворочался. Душно было. Шея чесалась, — лениво протянул он, и его рука потянулась к горлу. Пальцы подцепили бегунок молнии и резким движением дернули собачку вниз так, что ткань разошлась, открывая бледную шею, выступающие ключицы и острую ямку между ними. Там, справа, чуть ниже линии челюсти, прямо над пульсирующей синей веной, ярким, багрово-синим, почти чернильным пятном цвел засос. Это был не синяк от драки — я, к сожалению, знала наизусть, как выглядят гематомы от ударов: они желтеют по краям, они рваные, отекшие, болезненные… а это было четкое, овальное, блядское пятно, оставленное чьим-то жадным ртом. Желудок мгновенно сжался в крошечный, твердый комок, а к горлу подкатила волна иррациональной тошноты, не имеющей ничего общего с похмельем, съеденной булкой или укачиванием. Картинка сложилась мгновенно, и она была отвратительной: пока я корчилась от боли, стыда и страха в своей стерильной комнате; пока меня трясло от ломки и вины перед ним за украденный вес… он просто пошел и снял напряжение с кем-то, кто не выносит мозг, не ворует стафф и не требует спасения. С какой-нибудь очередной девицей вроде той, что назвала нас «Инь и Ян». Или вообще с первой встречной, у которой нашлось две ноги и рот. А я, дура, все утро думала о его руках на своем теле. Просто сказочная идиотка. — Че, нравится? Могу тебе такой же поставить. На лоб. Он не спрятал пятно, наоборот, чуть задрал подбородок, выставляя его напоказ, вместе с россыпью еще более мелких, и в его глазах мелькнуло что-то злое, торжествующее и одновременно… выжидающее? Парень провел по отметине, чуть надавливая на поврежденную кожу, и поморщился, но кривая улыбка не сошла с его губ. — Бурная ночка была, Смирнова. Тебе не понять. Ты же у нас «свободная личность», спишь одна, — он выделил слово «свободная» с таким ядом, что оно, кажется, почти прожгло дыру в обшивке сиденья. — А меня вот… пометили. Штамп поставили, выкупила? Внутри все кипело. Обида, злость, брезгливость и что-то еще, темное, тягучее, чему я боялась дать название, потому что это название мне бы не понравилось. Ревность? Нет. Ревнуют любимых. Ревнуют тех, с кем строят планы, выбирают имена будущим детям или хотя бы икеевскую мебель. А я… Я просто чувствовала, что меня обманули. Как будто я купила билет на эксклюзивный сеанс, а мне показали экранку, снятую трясущейся камерой в кинотеатре. И, как ни странно, вместе с этой липкой, едкой обидой пришло облегчение, которое окатило меня с головы до ног, смывая стыд, панику и тот ужас, который я испытывала, глядя на себя в зеркало. Значит, это не я. Стоп. Что?! Пока я тут умирала от стыда, — пока я корчилась в муках совести, думая, что испортила нашу дружбу, что я грязная, озабоченная истеричка, которая лезет в трусы к лучшему другу, — этому придурку было просто весело? Он все это время знал? Он видел, как меня трясет. Видел, как я отвожу глаза. Видел, как я бледнею и заикаюсь, пытаясь подобрать слова извинения за то, чего я, блять, не делала! Он сидел, смотрел на этот цирк одного актера, и ржал про себя?! Наслаждался шоу? Подпитывал свое гребаное эго моим страхом? Какого хера я до сих пор с ним дружу, а?! — Надеюсь, она была чистая, Кис, — ядовито бросаю. — А то твой букет скоро в медицинскую энциклопедию не влезет. Будешь как ходячее пособие для венерологов. Том первый: «Как собрать все штаммы района». — О, поверь, Сань… — его голос вдруг упал на октаву, завибрировал от злой, тягучей иронии. — Она была ахуенная. Дикая. Кусалась, царапалась… Заткнись, Кис. Просто заткнись. — … я думал, она мне сонную артерию перегрызет к херам. Впилась, сука, и не отпускает, — продолжает, понизив голос до хриплого рокота, который заполнял собой весь салон, вытесняя даже басы из колонок. — Я аж протрезвел от боли. Но это, сука, такой кайф был… В голове вспыхнули непрошенные, уродливые, порнографические картинки. Мозг услужливо подсовывал образы: Киса и какая-то безликая девица — наверное, одна из тех, что трутся у барной стойки, с обесцвеченным пергидролем каре, в дешевых сетчатых колготках и с размазанной красной помадой, — я видела их на грязном продавленном диване на вписке; или в туалете, прижатых к холодному кафелю; или прямо на лестничной клетке, в темноте, под мигающей лампой. Видела, как он запрокидывает голову, обнажая горло, с этим своим звериным оскалом, с жилами, натянутыми на шее, как струны, и она, впивающаяся в него ртом, оставляющая этот след… Внизу живота, в том самом узле, который завязался еще утром, вдруг стало горячо и влажно. Фантомное ощущение чужой кожи на губах — то самое, что привиделось мне после пробуждения, — вернулось с новой силой, вызывая спазм всего организма. — Мне не интересны твои половые подвиги, — цежу, глядя в окно на серые стены домов. — Избавь меня от подробностей своей зоологии. Мемуары напишешь, когда на пенсию выйдешь. Если доживешь. — А ты че такая кислая? — Киса подался вперед еще сильнее. Теперь он буквально лежал грудью на спинке моего кресла. — Завидуешь? Сердце пропустило удар, споткнулось, замерло на секунду, а потом с грохотом рухнуло в пятки, пробив пол машины и ударившись об асфальт. Что? Резко разворачиваюсь к нему, готовая ударить, лишь бы стереть эту самодовольную, всезнающую ухмылку. — Чему, Кис? Гепатиту С? Или тому, что ты скоро начнешь светиться в темноте от количества инфекций? Я завидую только твоему инстинкту самосохранения, который давно сдох и не мучается. — Да ладно? — Тянет, отстраняясь на миллиметр, но не разрывая зрительного контакта. — А кто мне вчера в уши лил, что я «единственный, кто понимает»? — Он сузил глаза. — Кто лез обниматься, когда я ее в такси сажал? Кто, блять, вис на мне, как коала на эвкалипте, и ныл, что не хочет домой, потому что там «стены давят»? Это было? Я это говорила? В голове, как назло, пустота. Черный экран. «Нет сигнала». Господи, какой позор… — У тебя, Смирнова, память, как у аквариумной рыбки. Творишь хуйню, а потом: «Ой, я не помню, я в домике, я ничего не делала». Три секунды, круг почета и новая жизнь. Удобно, да? — Я была под кайфом! Это не считается! Напомнить, что ты иногда выдавал, когда перебарщивал?! Или как ты своей матери клялся, что завяжешь, а потом блевал в урну?! Удар ниже пояса. Но мне нужно было защищаться. Ненавижу. Ненавижу его самодовольство. Ненавижу этот засос. Ненавижу ту суку, которая его поставила — безымянную, безликую, но уже заочно мертвую в моих фантазиях, — и себя ненавижу. Причем себя я ненавижу больше всего. За то, что мне вообще есть до этого дело. Почему меня так кроет?! Мы же друзья. У него свои бабы, одноразовые, сменные, как картриджи в вейпе. У меня свои… ну, теоретические мужики. Так почему сейчас мне хочется взять тупой нож и вырезать этот кусок кожи с его шеи? — А мне похуй, Сань. Для меня — считается, — отрезает, откидываясь назад, на сиденье, и резко обрывает этот душный, липкий контакт, отворачиваясь к окну, всем своим видом показывая, что разговор окончен. Но я видела, как ходит желвак на его скуле. Видела, как он снова, неосознанно, коснулся пальцами того самого засоса на шее, — коснулся так бережно, словно это была не грязная метка случайной шлюхи, а орден, — или шрам от пули, которая прошла навылет, но задела что-то важное. — О, смари! — Голос Кислова вырывает меня из этих идиотских мыслей. — Вон, папочка идет, несет корм. Сделай лицо попроще, Смирнова, а то выглядишь так, будто я тебя тут изнасиловал. Морально и физически. — Ты меня морально имеешь каждый день! Хэнк действительно шел к нам через двор, неся в руках два дымящихся свертка шаурмы и картонную подставку со стаканами. Выглядел он при этом как долбанный миротворец ООН, прибывший в зону боевых действий с гуманитарной помощью — спокойный, надежный, не подозревающий, что в его машине только что произошел ядерный взрыв локального масштаба. Парень плюхнулся на водительское сиденье, и, не глядя, протянул назад дымящийся пакет: — Держи, животное. Двойная, с курицей, без лука. Все как ты любишь. Если увижу хоть каплю соуса на обшивке, ты будешь вылизывать ее языком. — О-о-о, — простонал Киса, вгрызаясь в шаурму, даже не развернув толком фольгу, как голодный вурдалак в шею девственницы. — Хэнк, я тебя люблю. Выходи за меня. Я буду лучшей женой. — Совет да любовь, — фыркаю в стакан с кофе, который мне всунул Хенкин, и разворачиваясь к ним в пол-оборота, демонстративно салютуя пластиковой крышкой. — Горько! Или вам лучше кричать «Душно»? — Завидуй молча, женщина, — прошамкал Киса с набитым ртом. — Хэнк — это лучший мужчина в моей жизни. Он меня кормит, возит и почти не бьет. Идеал. — Ага. Только учти, Борь, жена из него так себе. Я смерила Кису оценивающим взглядом, полным наигранного сочувствия к Хэнку. — Готовит он только проблемы, убирает только улики, а голова у него болит чаще, чем у старой девы перед климаксом. А, ну да, еще он истеричка. Хэнк хмыкнул, выруливая на проспект, но промолчал, позволяя мне продолжить. — Ты будешь пахать на заводе в две смены, гробить здоровье, — вдохновенно расписываю перспективы их семейной жизни. — А он будет ждать тебя дома: пьяный, в рваном халате на голое тело, с фингалом под глазом и требовать новую шубу. Ну, или новый косяк. Тут по настроению и фазе луны. А, да! Еще скалкой тебя встретит, потому что ты на пять минут опоздал. — Я не требую, я вдохновляю! Возмутился Киса, едва не выронив кусок курицы на сиденье. Капля соуса все-таки упала на его джинсы, и он поспешно размазал ее пальцем. — Я муза, блять! Со мной не скучно. Со мной каждый день как последний. Адреналин, страсть, корвалол! — Это точно, — кивнул Хэнк, глядя в зеркало. — Потому что каждый день хочется либо тебя грохнуть, либо самому вскрыться. — Вот видишь! Эмоции! Страсть! — Киса почти ткнул шаурмой в спинку водительского сиденья, размахивая руками. — А ты, Сань, просто ревнуешь, что Хэнк выбрал меня. Смирись. Ты третий лишний в нашем медовом месяце. — Медовый месяц в травматологии, — хмыкаю, чувствуя, как горячий, пусть и отвратный на вкус кофе, немного разгоняет туман в голове. — Романтика. Будете лежать на соседних койках, держаться за руки и делить утку. Я вам даже апельсины принесу. С цианидом. — Добрая ты, — заржал Киса, и в этом смехе, наконец, проскользнуло что-то живое, настоящее, без злобы. — Ладно, Борь, я согласен. Но только если ты возьмешь мою фамилию. Борис Кислов. Звучит? Ага. Звучит. Как диагноз. — Чур, я тогда на вашей свадьбе буду свидетельницей, — закатываю глаза. — Той самой, которая напьется первой, переспит с тамадой и украдет туфлю жениха. — Ты туфлю и трезвая украдешь, — парирует Киса, дожевывая последний кусок лаваша и комкая фольгу в плотный, блестящий шар. — У тебя клептомания в крови. В машине повисла секундная пауза. Шутка была безобидной, в нашем стиле, но после ночной ситуации с зип-локом она царапнула по нервам. Я увидела, как Киса на мгновение замер, глядя мне в затылок через зеркало, словно проверяя, не перегнул ли палку. Но я только усмехнулась. Если он хочет играть в эту игру, я подыграю. — Это не клептомания, дорогой. Это перераспределение ресурсов. Робин Гуд в юбке. Забираю у богатых… то есть у тебя… и отдаю бедным. То есть себе. Киса хмыкнул, но ничего не ответил. — Кис, хорош ее провоцировать, — роняет Хенкин, сворачивая на парковку универа, как раз когда мы проезжали аккурат между «Ленд Крузером» декана и какой-то раздолбанной «девяткой». — Она и так еле живая. Сидит, как привидение. — Да я че? Я ниче, — Ваня тут же включил «заднюю», поднимая руки в примирительном жесте, хотя рот у него был набит, и выглядело это комично. — Мы общаемся. Культурно. Светская беседа двух интеллигентных людей. Скажи, Сань? Он снова посмотрел на меня через зеркало, и в его глазах плясали те самые черти, которые обычно подбивали нас на самые идиотские поступки, и которые сейчас шептали мне, что этот день только начинается, и он будет долгим. — Пошел ты, — роняю, отстегивая ремень. Механизм щелкнул, но чувство свободы почему-то не пришло. — И тебе приятного аппетита, любимая, — прошамкал он. Киса откинулся назад, скрестил руки на груди, и снова пнул мое кресло коленом, но уже слабее, без злости, скорее, по привычке — тактильный контакт, пусть и через слой поролона и пластика, — чтобы я не забывала, что он здесь. Что он рядом. И что я все еще у него на крючке. Отвратительно. Универ встретил нас серым, насупленным бетонным фасадом, похожим на бункер для переживших ядерную зиму, и толпой студентов, курящих у заднего входа — это было наше лобное место, — ярмарка тщеславия, никотиновой зависимости и дешевых понтов. Хэнк поехал искать место на парковке, а мы с Кисой вывалились из машины в сырое, промозглое утро. Стоило нам оказаться снаружи, как я тут же поежилась, пряча нос в воротник, после теплого салона улица казалась морозильной камерой. Киса тут же закурил, прикрывая зажигалку ладонями, словно молился на огонь. Колесико чиркнуло раз, другой, высекая жалкие искры, которые тут же сдувало порывом ледяного ветра с залива. Этот ветер был особенным, коктебельским — влажным, соленым и пронизывающим до костей, он забирался под куртку, кусал за лодыжки и превращал волосы в мокрую паклю. Наконец, огонек зажегся, осветив бледное, острое лицо Кисы дрожащим желтым светом. Он тут же жадно затянулся, втягивая щеки, и выдохнул дым вместе с паром. Ветер тут же растрепал его и без того лохматые, давно не знавшие расчески волосы. Длинная, черная челка, отросшая до неприличия, упала на глаза, полностью закрывая обзор. Парень дернул головой, пытаясь откинуть ее назад, как норовистая, загнанная лошадь, но пряди, тяжелые от влажного воздуха, тут же, как приклеенные, вернулись обратно, залепив ему пол-лица. Я смотрела на него, прислонившись спиной к шершавой, ледяной стене универа, и не могла отделаться от мысли, что он похож на какого-то грустного, побитого жизнью эмо-боя, который потерялся во времени и пространстве. Только вместо блейзера у него синяки под глазами, а вместо «September» в наушниках — шум в голове от отходов. — Верни мне мой 2007-й, — фыркаю, выпуская дым в сторону. — Че? — Он скосил на меня один глаз из-под черной, густой завесы волос. Вид у него был воинственный и жалкий одновременно. Как у мокрого ворона. — Челка, говорю, у тебя такая, будто ты щас Tokio Hotel петь начнешь. Или плакать под дождем, размазывая тушь, которой нет. «Schrei», Кис, «Schrei»! — Иди в жопу, а? — Нет, серьезно. Если бы я не знала твою маму, я бы подумала, что она мстит тебе за тяжелые роды. Или за то, что ты в детстве обои разрисовал. — Смешно. Долго придумывала? — Он скривился, но челку сдул, выпятив нижнюю губу. Она взлетела на секунду и тут же упала обратно, закрывая ему обзор. — Не, ну реально, Кис. Ты ж ходячая антиреклама ее салона: «приходите к нам, и мы сделаем из вас чучело огородное, как мой сыночка». Я тебе на днюху подарю резинку для волос. Розовую. С бантиком «Hello Kitty» и стразами. Будешь самым модным на районе, пацаны оценят. — Подари лучше себе мозг. Он тебе нужнее. — Грубо, — цокаю языком. — Я же с любовью. Забочусь о твоем имидже. Ну давай тогда я тебя постригу, м? Отлепляюсь от стены, делая шаг к нему. — Пока ты спишь. Под горшок. Будешь стильный, как средневековый монах. Или как дурачок из деревни. Тебе пойдет. Тянусь к его волосам, чтобы в шутку откинуть эту прядь со лба, — или дернуть за нее? — еще не решила. Киса замер. Дым из его ноздрей перестал идти, замерев сизым облаком; зрачки расширились, пожирая радужку, превращая глаза в две черные бездны, и он смотрел на мои приближающиеся пальцы так, словно я держала не воображаемые ножницы, а заточку, и целилась ему в глаз. Реакция была молниеносной — парень перехватил мою руку на полпути, — его ладонь плотно сомкнулась на моем запястье железным кольцом. Он сжал мои пальцы в своем кулаке, поднес к своему лицу, но не отбросил. Мы замерли. Сердце ухнуло куда-то вниз, в район коленей. На секунду, — всего на одну безумную, пьянящую долю секунды, — мне показалось, что он сейчас поцелует мою ладонь. Или лизнет, как тогда, в машине, пробуя меня на вкус. От этой мысли колени стали ватными. Но парень лишь сделал шаг ко мне, сокращая дистанцию до критического минимума, вторгаясь в мою зону комфорта так бесцеремонно, что я снова почувствовала этот коктейль запахов: его резкий парфюм, горьковатый табак и химический ментол той самой жвачки. — Смирнова, — вкрадчиво начинает он, наклоняясь к моему лицу так близко, что наши носы почти соприкасаются. Его голос вибрирует где-то в груди, низкий, рокочущий, как у большого, голодного хищника перед прыжком. Киса сжимает ладонь сильнее, фиксируя намертво, до побеления костяшек, не давая даже дернуться. Большой палец с нажимом проводит по внутренней стороне моего запястья, прямо там, где под тонкой, прозрачной кожей билась жилка. — Если ты приблизишься ко мне с ножницами, пока я сплю, я решу, что ты хочешь меня кастрировать. И буду защищаться. — И как же? — Не отступаю, глядя ему в глаза. — Заплачешь? Его губы растянулись в плотоядной ухмылке. Киса медленно наклонился к моему уху. Горячее, влажное дыхание обожгло замерзшую кожу, посылая разряд тока по позвоночнику, от которого поджались пальцы на ногах. — Укушу… И резко, со звуком, от которого у меня внутри все оборвалось, клацнул зубами в сантиметре от моей мочки. Звук сомкнувшихся челюстей был таким громким, хищным и реальным, что мне показалось, словно он действительно откусил мне ухо. Кажется, я даже почувствовала отголосок этой фантомной боли — острую вспышку, пронзившую нервы. Тело среагировало быстрее мозга. Я резко дернулась в сторону, вырывая руку из его захвата, и отшатнулась, потеряв равновесие на скользкой грязи. Подошва кеда поехала, как по льду. Руки беспомощно взмахнули в воздухе, пытаясь ухватиться за пустоту, и я со всего маху врезалась спиной в железный мусорный бак. Перевожу взгляд на Кислова, который ржет, запрокинув голову, глядя на то, как я вжимаюсь в помойку и судорожно хватаюсь за ухо. — Испугалась? — Спрашивает с довольной рожей, выпуская струю сизого дыма мне прямо в лицо. — Правильно. Бойся. Я бешеный. — Больно надо, — закатываю глаза, отлипая от мусорки и пытаясь вернуть себе хотя бы видимость достоинства. — Было бы что кастрировать. Там же, наверное, все от химии усохло до размеров изюма. — Хочешь проверить? — Ухмыляется, пока его взгляд нагло, оценивающе скользит ниже моего подбородка, задерживаясь там, где под курткой билось сердце. — Могу устроить экскурсию. Платную. Или по бартеру… за булку. — Фу, Кис! Меня щас вырвет! — Вот и не лезь к моей прическе. И к моим яйцам тоже. Целее будешь. Усмехается, небрежным щелчком отправляя окурок в урну, с трехочковой точностью попав в узкое отверстие, и уже открывает рот, чтобы явно добавить еще какую-нибудь гадость про мою неуклюжесть, но между нами неожиданно вырастает знакомая тень. — Вы можете, блять, хоть пять минут не собачиться? — Устало спрашивает Хенкин, вклиниваясь между нами плечом. — Реально, заебали. Парень держал руки в карманах своих широких джоггеров и смотрел на нас сверху вниз так, будто мы были двумя нашкодившими, лишайными котами, которые устроили возню на его любимом коврике. — Звонок был, слышали? — Добавляет, кивнув на двери корпуса. — Погнали на пару. Харош тут порнуху разводить на фоне помойки. Людям смотреть тошно. — Какую порнуху, Борь? — Огрызнулся Киса, но шаг назад все-таки сделал. — Это высокое искусство. Перфоманс. «Укрощение строптивой». Шекспир, епта. Ты не шаришь. — Я щас тебе «Гамлета» устрою, Кис. Череп проломлю, будешь с ним разговаривать. Киса фыркнул, буркнул что-то про «душнилу в погонах», но спорить не стал. Он снова, словно вспомнив о чем-то важном или пытаясь спрятаться, резким, дерганым движением натянул капюшон на самый нос; бросил на меня быстрый, нечитаемый взгляд из-под челки — взгляд, в котором было больше вопроса, чем агрессии, — и первым пошел к тяжелым деревянным дверям корпуса. — Он странный, — тихо говорю Хэнку, который ждал, пока я наконец отлипну от стены и перестану изображать элемент декора мусорной площадки. — Еще более странный, чем обычно. Дерганый какой-то. И этот засос… — Какой засос? — Нахмурился Хэнк. — Да так. Не важно. — Пошли, Шерлок, — бурчит, хватая меня за локоть своей лапищей и настойчиво подталкивая ко входу. — Разберешься со своими подозреваемыми после зачета. Если выживешь, конечно. А то вид у тебя такой, будто ты сейчас прямо на крыльце откинешься. — Спасибо за веру, — огрызаюсь, но иду. Нервные все какие-то сегодня. Такое чувство, что нас всех засунули под какой-то гидравлический пресс и кто-то невидимый с хрустом закручивает гайки. Еще один оборот и у кого-то точно сорвет резьбу. Вопрос только… у кого первого?Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!