Глава 2

30 ноября 2025, 12:57
Деревня лежала внизу, у самого подножия гор, словно вжавшись в землю от вечных ветров и невзгод. Несколько домов, сложенных из грубого камня и потемневшего дерева, крыши, придавленные камнями и тяжёлыми пластами дёрна, покосившиеся заборы, узкие тропы между сугробами, закопчённые дымоходы. Дым, который он видел с горы, поднимался из трубы крайнего дома, самого большого, у которого во дворе стояла тощая лошадь, укрытая попоной, и несколько куриц жались к стене сарая. За окнами, затянутыми мутным бычьим пузырём, угадывался слабый жёлтый свет. Жизнь здесь была не из лёгких — это читалось во всём: в щелях, забитых тряпьём, в кривых жердях изгороди, в низком хлеву, пристроенном прямо к жилью, чтобы скотина согревала дом своим дыханием. Здесь не жили. Здесь выживали. Каждый день. Орочьи набеги держали людей в постоянном страхе, зимы были долгими, снег заваливал перевалы, еды едва хватало до весны, а весной снова приходили орки. И всё же дым шёл, свет горел, и это означало, что здесь есть кто-то живой. Артас стоял за каменным выступом и смотрел вниз. Он не решался. Внутри у него всё сжалось в тугой узел, и он не мог заставить себя шагнуть из-за скалы. Он видел деревню, видел этот дым, этот свет, и впервые за долгое время почувствовал нечто похожее на трепет. Он не знал, как его встретят. Не знал, что скажут. Он не знал даже, на каком языке здесь говорят, — в голове крутились обрывки старой речи, языка людей его королевства, но здесь, в этих горах, этот язык мог быть никому не ведом. Он стоял и смотрел, и доспехи его тихо позвякивали на ветру, а снег всё падал, оседал на наплечниках, таял в синей дымке, что сочилась из-под шлема. Наконец он шагнул вперёд. Он спускался медленно, как тень, как тёмное пятно на белом склоне, и снег под его ногами почти не скрипел, а будто приглушённо хрустел, словно трескался лёд. Его фигура, огромная, острая, в чёрном металле, возникала из снежной пелены постепенно, как кошмар из тумана. Ни один звук не опережал его, только ветер гудел в расселинах, и казалось, сама гора затихла, провожая его вниз. Первым его заметил мальчик, выскочивший из хлева с охапкой сена. Он замер на месте, сено выпало у него из рук и рассыпалось по снегу. Лицо его побелело, губы задрожали, и он не закричал — он только попятился, спотыкаясь, не сводя с Артаса широко раскрытых глаз. Потом закричала женщина у колодца. Ведро упало, грохнуло о камень, вода выплеснулась тёмной лужей. Она схватила маленькую девочку за руку и бросилась к дому, прикрывая её собой. Захлопали двери, заскрипели ставни, где-то залаяла собака и тут же умолкла, будто ей перехватило глотку. Артас шёл через деревню, и с каждым его шагом тишина становилась всё глубже, плотнее, страшнее. Из окон, из щелей, из-за углов на него смотрели — широко раскрытые глаза, бледные лица, замершие дыхания. Люди прижимались друг к другу, прятали детей, закрывали рты ладонями, чтобы не закричать. Перед ними, посреди их бедной, заваленной снегом деревни, стоял сам Тёмный Властелин. Так, должно быть, выглядело зло, о котором рассказывали старики у огня, — чёрные доспехи, тяжёлая поступь, шлем, из-под которого не видно лица. А вместо лица — две мерцающие точки, холодные, синие, как лёд на дне расселины. Глаза его горели ровным, жутким светом, и от них в стороны плыла тонкая синеватая дымка, как от раскалённого металла на морозе. Только эта дымка была холодной, как дыхание мёртвого. Он остановился посреди деревни. Вокруг не было ни души. Только ветер, только снег, только трясущиеся тени за окнами. Где-то в доме слева тихо заплакал ребёнок, и тут же плач оборвали, будто зажали рот ладонью. Артас медленно поднял обе руки, ладонями вперёд, показывая, что в них нет оружия. Он попытался заговорить, но голос из-под шлема вырвался глухо, искажённо, как из пустой бочки, и сам он едва узнал его. — Не бойтесь… — сказал он, но слова прозвучали на его родном языке. — Я не причиню вам зла. Он сделал ещё один шаг к ближайшему дому, и из-за двери послышался короткий сдавленный вскрик. Кто-то уронил что-то железное, и по всей деревне разнёсся гулкий звон. Люди не понимали его речи. Они слышали лишь низкий, гудящий голос, в котором не было ничего человеческого, и видели синие глаза, светящиеся, как угли во тьме, и дымку, плывущую от них. Страх сковывал их сильнее мороза. Они не верили рукам, поднятым в мирном жесте. Они видели чудовище. Чудовище, которое говорит на чужом, неведомом языке и смотрит на них нечеловеческим взглядом. Артас снова остановился. Он чувствовал их ужас, и от этого внутри у него всё опускалось, как камень в чёрную воду. Он видел, как дрожит ставня, как кто-то шепчет молитву, как мать прижимает к себе дитя. Он сделал ещё один медленный шаг и, не опуская рук, тихо, но отчётливо произнёс, надеясь, что хоть кто-то поймёт: — Где я? Голос его прозвучал как стон ветра, застрявшего в железном чреве. И в ответ из-за двери ближнего дома раздался лишь хриплый, сдавленный человеческий плач. Он стоял посреди деревни, подняв руки, но ответа не было. Только снег всё падал, оседая на чёрный металл его доспехов, только ветер тянул по земле позёмку, только тишина звенела так, что хотелось закрыть уши. Он видел, как из-за ставен мелькают бледные пятна лиц, как кто-то отважился приоткрыть дверь и тут же снова захлопнул её, будто боялся, что само движение притянет к нему беду. Он понял: никто не выйдет. Никто не заговорит. Никто не ответит. Они слишком напуганы. Или слишком разумны, чтобы приближаться к тому, кто выглядит как порождение древнего ужаса. Он медленно опустил руки. Они повисли вдоль тела, отяжелевшие, чужие. Всё внутри него бурлило и замирало одновременно. Надежда ещё теплилась. Слабая, как пламя свечи на сквозняке, но не гасла. Он всё ещё верил, что где-то в глубине этих гор, среди этого снега и камня, он всё-таки в родном мире. Пусть на самом краю, пусть на отшибе, пусть среди людей, которые не знают ни его имени, ни его дел, — но в мире, где живут живые. Где есть дороги, королевства, моря. Где есть Джайна. Пусть далеко, пусть за горами, пусть за чёрными лесами, — но есть. И если это так, значит, есть шанс. Не на прощение. На то, чтобы хотя бы понять, кто он теперь. На то, чтобы не остаться навечно в этом молчании. А если это не его мир? Если его выбросило в одно из сотен измерений, в одну из тех бездн, что соседствуют с родной землёй, как тени? Тогда всё, что останется, — брести по снегу, пока горы не сомкнутся за спиной. И даже это не будет избавлением. Идти ему было некуда. Он не знал, куда ведут дороги из этой деревни, не знал, в какой стороне море, в какой — перевалы, где кончаются горы и начинаются земли, по которым можно идти. Ноги налились тяжестью, плечи давило, и он чувствовал, что ещё немного — и он просто рухнет в снег, как глыба льда. Поэтому он повернулся, сделал несколько медленных шагов и тяжело опустился у колодца, прямо на утоптанный, заледеневший снег. Спиной он прислонился к грубым камням кладки, которые держали колодезный ворот, и замер, вытянув ноги в снег перед собой. Он закинул голову назад — по-человечески, так, как делал когда-то, ещё будучи живым, ещё будучи тем, кто мог дышать полной грудью и чувствовать, как воздух щекочет горло. Теперь он просто положил затылок на холодный камень и стал смотреть в серое небо, с которого падал снег. Морально он был раздавлен. Он был жив и мёртв одновременно. Наполовину. Это было самое мучительное состояние: в нём остались отголоски человеческого — усталость, тоска, дрожь в груди, желание закрыть глаза и больше не видеть; но не было ни тепла, ни лёгкости, ни покоя. Тело, скованное сталью, жило по иным законам. Оно не боялось мороза, не нуждалось в еде, не просило сна. Но разум, сердце — то, что осталось от него, — всё ещё помнило, каково это: быть просто человеком. Снег падал ему на лицо — на шлем, на синие отсветы глаз — и не таял. Он лежал на стали, на скулах, на лбу, как на холодном надгробии. Артас не шевелился. Он сидел, уронив руки между колен, и слушал, как за окнами, за стенами, за запертыми дверями всё ещё плачут и шепчутся люди. Где-то коротко заскрипел снег под чьей-то ногой и тут же стих. Кто-то вышел на крыльцо и стоял там, не дыша, глядя на него издалека. Артас не повернул головы. Он смотрел вверх, в белое небо, и видел только снег. Он сидел так долго, очень долго, и в деревне постепенно наступила та особая, настороженная тишина, какая бывает, когда все не спят, но никто не решается издать ни звука. Ветер слегка усилился, закружил снег над колодцем, и синяя дымка от его глаз поплыла в сторону, как туман, гонимый морозным дыханием. Он не двигался. Не говорил. Просто сидел, запрокинув голову, и не знал, что будет дальше. Так он просидел у колодца много часов. Снег то ослабевал, то снова начинал сыпать, и ветер постепенно менял направление, задувал то с гор, то из долины, но небо так и не просветлело. Артас не считал времени, но тело, лишённое привычных нужд, всё равно ощущало его ход. Свет, и без того серый, начал понемногу густеть, тени стали глубже, и в окнах домов всё ярче проступал тёплый, жёлтый огонь. Наступал вечер. Или то, что здесь заменяло вечер. Деревня так и не вышла из оцепенения. Но страх, если он длится долго, перестаёт быть единым порывом и начинает распадаться на множество человеческих движений, тихих, мелких, почти невольных. Сначала мальчишка, тот самый, что первым увидел его и уронил сено, всё-таки не выдержал и высунулся из-за угла сарая. Он не подходил — просто смотрел, спрятавшись за поленницей, и глаза его блестели в сумерках. Потом дверь крайнего дома приоткрылась на ширину ладони, и оттуда выскользнула женщина в накинутом на плечи грубом платке. Она быстро, почти бесшумно, пересекла двор, подхватила на руки девочку, что стояла у стены, и утянула её в дом. Дверь закрылась, и снова стало тихо. Артас слышал всё это. Каждый скрип, каждый шаг, каждый вдох. Он не оборачивался. Он сидел всё так же, закинув голову на камень, и смотрел, как падает снег. Он понимал, что они боятся не просто его — они боятся самого его присутствия, его неподвижности, его молчания. Люди не выносят, когда чудовище долго сидит посреди их двора и не делает ничего. Это страшнее, чем нападение. Нападение можно понять. В нападении есть причина. А тишина и ожидание лишают всякой опоры. И потому они начинали двигаться — не потому, что успокоились, а потому, что не могли больше сидеть взаперти. В одном из домов заплакал младенец. Тонко, надрывно. Мать не успела заглушить его сразу — он кричал долго, взахлёб, и этот плач, живой, требовательный, резко разорвал тишину. Артас вздрогнул. Звук был такой настоящий, такой земной, что внутри у него всё сжалось. Он слышал, как женщина укачивает ребёнка, как шепчет ему что-то срывающимся голосом, как кто-то из мужчин тихо, сдавленно говорит ей: «Молчи, молчи, не надо…» Но младенец не умолкал. И тогда от соседнего дома отделилась фигура. Это был мужчина. Пожилой, сутулый, в наброшенном на плечи овчинном тулупе, с ножом за поясом, но руки его были пусты. Он вышел не отважно, а обречённо, как выходят к волку, который задрал овцу и теперь лежит у порога. Медленно, очень медленно, он сделал несколько шагов в сторону колодца, остановился на расстоянии, какое обычно оставляют между собой и бешеной собакой, и замер. Он был бледен, и на лице его застыло то выражение, какое бывает у людей, которые уже попрощались с жизнью, но ещё должны что-то сделать. Он не заговорил. Просто стоял, глядя на чёрную фигуру у колодца, и тяжело, неровно дышал. Вслед за ним из-за дверей начали показываться другие. Сначала один, с вилами в руках, но опущенными вниз. Потом двое парней, почти мальчишек, державшихся плечом к плечу. Потом женщина, та самая, что уносила девочку, вышла на крыльцо и встала, прижимая к груди узелок с чем-то, — может быть, с хлебом. Они не приближались. Они выстроились полукругом на почтительном расстоянии, и в этом молчаливом строю не было ни вызова, ни злости. Только ужас и странная, отчаянная решимость — не показать спину, не оставить деревню без присмотра, не дать чудовищу остаться совсем без свидетелей. Артас медленно перевёл взгляд. Его синие глаза вспыхнули в сгустившихся сумерках, и по рядам людей прошла дрожь. Один из парней невольно отступил на полшага и вдавил древко вил в снег. Старик, что вышел первым, судорожно сглотнул, но не сдвинулся. Артас смотрел на них и видел их страх во всех его проявлениях — в трясущихся губах, в побелевших костяшках, во взглядах, которые метались между ним и краем деревни. Он медленно, очень медленно, повернул голову и вновь стал смотреть в небо, чтобы не пугать их ещё сильнее. Снег всё шёл. Где-то за домами заскрипела дверь, кто-то прошептал молитву, кто-то всхлипнул. Но они стояли. Они всё ещё стояли, окружив колодец на расстоянии, не смея ни приблизиться, ни уйти. И тогда Артас снова опустил голову, посмотрел прямо перед собой — на их ноги, на их вилы, на их бледные лица — и сделал лёгкое, едва заметное движение рукой. Просто приподнял ладонь и снова опустил её в снег. Не угрожая. Только показывая, что он видит их и не собирается вставать. Деревенские стояли и смотрели. Никто не решался заговорить первым, но это было не только от страха. Даже если бы кто-то из них набрался духу, он всё равно не знал бы, что сказать этому существу. Оно говорило раньше, утром, и слова его были чужими, тяжёлыми, как камни, которыми кроют крыши. Никто не понял. И от этого было ещё страшнее: они не могли ни спросить его, ни прогнать, ни договориться. Язык разделял их надёжнее любого частокола. Они могли только видеть, ждать и гадать, что творится в этом чёрном шлеме за холодным синим огнём глаз. Старик, что вышел первым, закашлялся. Хрипло, надрывно, в кулак. Мороз уже давно пробрался ему под тулуп, ноги в грубых обмотках онемели, но он не уходил. Он стоял, опираясь на палку, которую прихватил, выходя, и не сводил с Артаса мутных, слезящихся глаз. Губы его беззвучно шевелились — не молитва, а что-то своё, горькое, стариковское. Он первым нарушил тишину, но не обращаясь к Артасу, а будто сам себе, тихо: — Ну вот и дождались… — голос его был глух и пуст. — Говорил я, горы беду носят. Говорил. Вот она, беда. Пришла. Женщина с узелком вздрогнула и шикнула на него, не оборачиваясь: — Молчи, старый. Не буди лихо. — Да уж разбудили, — так же тихо ответил старик. — Оно вон, у колодца сидит. Чужое. Нелюдь. Глаза-то как ледяные угли. Не к добру. Они говорили между собой, и Артас слышал их речь, но не понимал. Он различал отдельные звуки, похожие на говор простолюдинов его родины, но слова были иными, тёмными, непривычными. Он смотрел на их лица, на движения губ, на то, как меняются их глаза, и пытался уловить хотя бы оттенок смысла. Тщетно. Всё, что ему оставалось, — это видеть, как они переговариваются, как кивают, как один указывает на него коротким движением подбородка, стараясь не поднимать руки. И от этого бессилия, от невозможности объясниться, внутри у него поднималась тоска, тяжёлая, как ртуть. Он медленно, чтобы не испугать, поднял правую руку и прижал её к груди. Потом, подумав, качнул головой и снова опустил ладонь на колено. Толпа вздрогнула. Один из парней что-то быстро прошептал соседу, и тот оскалился не то от страха, не то от отчаяния. — Чего он хочет? — прошептал один. — Чего сидит? — Кто ж его знает, — ответил другой. — Может, замерз насмерть, а сам не поймёт. — Ага, замерз. Его б так замерзло, — вмешался третий, постарше, с топором, заткнутым за пояс. — От него холодом тянет. Я ближе не пойду. — А если до утра просидит? — спросила женщина. — Что ж мы, так и будем стоять? — А что, в дом его вести? — зло ответил старший. — Кормить? Спать укладывать? Ты посмотри на него. Это ж не человек. Хоть и сидит по-людски. Морок один. Они снова замолчали. Снег падал всё гуще, и уже не видно было дальних гор. Только круг света от окон, только тёмные фигуры людей, только чёрная масса у колодца, из-под шлема которой плыла синяя дымка, и она светилась в темноте, как гнилое пламя на болоте. Дети, которых ещё не успели загнать в дом, таращились из-за взрослых, держась за юбки и полы. Один из мальчишек всё-таки не выдержал: — Мам, а он нас сожрёт? Женщина схватила его, прижала к себе, зажала рот ладонью и утянула назад, в дом. Остальные проводили её взглядами, но не сдвинулись. Все понимали: если уйти, станет только страшнее. Лучше стоять толпой, лучше вместе, лучше видеть, что делает эта тварь, чем сидеть в доме и ждать, когда она подойдёт к двери. Артас смотрел на них снизу вверх. Ему было не холодно, но тело, скованное бронёй, всё больше деревенело. Он не знал, как долго сможет так сидеть. Он не знал, что они решат. Он понимал только, что страх их не уходит, а наоборот — копится, как пар в закрытом котле. И любое его резкое движение, любое слово, даже вздох может вскипятить этот пар. Поэтому он не двигался. Только смотрел прямо перед собой, в снег, на их тени, на огонь, бьющийся в окнах, и слушал их чужую, непонятную, но такую живую речь. Они же всё стояли полукругом, но разговоры не смолкали. Теперь они говорили вполголоса, но уже не таясь, потому что страх долгого ожидания перетёк в нечто иное — в потребность осмыслить, назвать, вписать это существо в привычный ряд. Они гадали. Перебирали имена, как чётки, и от каждого имени становилось то страшнее, то, наоборот, будто бы легче, если удавалось отвергнуть его. — Может, это назгул? — тихо, почти с благоговейным ужасом произнёс один из парней. — Говорили, от них холод такой идёт, что трава седеет. — Слышал я про них, — кивнул второй, прижимая вилы к груди, как будто это могло защитить. — Они полупризраки, без лиц, и смрад за ними. А этот вон сидит, как человек. И не тает снег на нём. — Да уж, назгул бы сюда пришёл не один, — скрипуче отозвался старик, не оборачиваясь. — И не сидел бы у колодца, как побитая собака. Те тени нагоняют ужас, а потом режут. А этот с утра тут. И хоть бы кого тронул. — А если Саурон? — выдохнула женщина. — Властелин Тёмный? На несколько мгновений над ними повисла тишина. Даже снег, казалось, стал падать медленнее. Имя это, произнесённое вслух посреди их бедной деревни, прозвучало тяжело, как удар колокола. Старик обернулся, и лицо его, и без того бледное, стало совсем серым. — Ты что несёшь, дура? — прошипел он. — Саурон исчез в конце Второй эпохи. В битве Последнего союза. Сгинул. И не было его с тех пор. Стали бы такие по деревням таскаться? Он бы не сидел. Он бы весь этот край уже под своим сапогом смял. — А может, это и не Саурон вовсе, — неуверенно заметил мужик с топором. — Может, просто дикий колдун с гор. Или морок. Или упырь какой. Кто ж разберёт. Только он живой, по глазам видно. Думает. Смотрит. Это не мёртвый. — Глаза у него, как ледяные омуты, — негромко сказала женщина. — Ты в них посмотри, коли смелый. Дым от них идёт. Вот такой, как над прорубью. — А сидит-то как? — вдруг хмыкнул один из парней. — Как будто его с горы спустили, и он сам не рад. Несколько человек нервно, сдавленно прыснули, но тут же осеклись, будто испугавшись собственного смеха. И правда, было в этом что-то странное. Существо, от вида которого кровь стыла, сидело на снегу, вытянув ноги, привалившись спиной к каменной кладке колодца, уронив руки между колен. Голова была запрокинута, шлем глядел в небо. Вся его поза была не зловещей, а усталой. До нелепости. Как у путника, который шёл слишком долго и упал, не дойдя до порога. Если бы не чёрная броня, не синеватые всполохи из-под шлема, не дым, стелющийся от глаз, — можно было бы принять его за человека, раздавленного дорогой. Но броня была. И глаза были. И потому никто не мог решить, как к нему относиться. Артас между тем сидел тихо, почти не дыша, и слушал. Их говор был чужим, но он ловил интонации, паузы, всплески страха, короткие, невесёлые смешки. Он не понимал слов, но понимал состояние — они совещались, как поступить с ним. И то, что они не нападали, не кидали камни, не пытались его поджечь, уже казалось ему почти милостью. Он боялся пошевелиться. Каждое движение могло оборвать это зыбкое равновесие. Он понимал, что выглядит чудовищно, и ничего не мог с этим сделать. Шлем нельзя снять. Доспехи не скрыть. Глаза не погасить. Но он мог хотя бы не вставать. Не поднимать рук. Не делать шагов. Сидеть. Просто сидеть, как человек, который больше не знает, куда идти. И в этой нелепой, сломленной позе было, быть может, единственное, что не давало жителям деревни окончательно увериться в том, что перед ними Враг. Снег всё шёл. Он засыпал и людей, и колодец, и чёрные доспехи. У одного из парней не выдержали нервы, и он, не опуская вил, сделал маленький шаг вперёд. Артас медленно перевёл взгляд на него. Парень замер. Потом, не отводя глаз, очень тихо, одними губами сказал кому-то за спиной: — Слышь, а может, он есть хочет? Слова парня повисли в морозном воздухе, и никто не ответил сразу. Все смотрели то на него, то на существо у колодца, будто сама эта мысль требовала проверки. Есть хочет. А может, и правда? Но подойти, чтобы дать ему что-нибудь, значило приблизиться на расстояние, с которого он уже не будет казаться просто усталым путником, а вновь станет чёрной громадой с синими глазами. Страх отступал медленно, как вода на морозе, и так же быстро возвращался. — Ага, иди покорми, коли смелый, — процедил мужик с топором. — Может, он тебя вместо хлеба и сжуёт. — Так ведь сидит же он, — не сдавался парень, но в голосе его было больше растерянности, чем дерзости. — Если б хотел убить — убил бы. Чего ему нас ждать? Замёрзли уж все. — Вот именно, что сидит, — подала голос женщина. — И смотрит. Не по-звериному, а как человек. Но не человек он. Ты на ноги его глянь: сидит, как наш деревенский после покоса. А что под шлемом — кто ж знает. — Говорил же, колдун. Или навь, — снова начал старик. — Такие не едят хлеб. Такие души пьют. И не проси, не ходи. Они вновь замолчали. Огонь в окнах дрожал, и оттого по снегу метались длинные, дрожащие тени, и среди них тень Артаса была самой неподвижной. Снег уже лежал у него на наплечниках, на руках, на согнутых коленях, и он начинал сливаться с сумерками, если бы не глаза. Они горели ровным, холодным светом, и от них в стороны, как пар, стелилась синяя дымка. Люди смотрели в эти глаза, и каждому казалось, что они смотрят именно на него, сквозь него, в самую душу. Артас старался не двигаться. Он слышал, как они говорят, как меняется ритм их речи, как кто-то из них говорит чуть громче, а остальные шикают. Он не понимал слов, но видел: они боятся, но не расходятся. Значит, что-то в нём всё же не даёт им уйти. Может быть, то, что он не встал. Может быть, то, что он вообще сел. Или то, что он здесь, посреди их деревни, и до сих пор никому не сделал зла. В их мире, полном набегов и суровых зим, зло должно было действовать быстро. А он сидел и не нападал. И это не укладывалось в их опыт. Один из мальчишек, тот самый, что спрашивал про «сожрёт», снова появился. Он вывернулся из-за спины взрослого и стоял теперь сбоку, у поленницы, не убегая. Он был совсем бледный, но смотрел на Артаса с той жуткой, неподвижной жадностью, какая бывает только у детей, увидевших перед собой невообразимое. Его не могли затащить в дом, и он стоял, вцепившись в край шерстяного платка, что висел на нём поверх худых плеч. — Дяденька, — вдруг сказал он, и голос его прозвенел в тишине. — Ты помрёшь тут? Ты холодный. Мать его дёрнула к себе, зажала рот, и по рядам прошло испуганное движение. Мальчик замычал, вырываясь, но его уже тащили к дому. Артас медленно перевёл взгляд на ребёнка. Что-то в груди у него шевельнулось — не мысль, а тяжёлое, глухое сожаление. Он не понял слов, но тон был не враждебный. Впервые за весь день к нему обратились не с ненавистью, а с простотой. Он чуть приподнял ладонь, но тут же опустил, не желая спугнуть. Люди ещё плотнее сомкнули ряды, заслоняя мальчика. Кто-то тихо сказал: — Уходил бы ты… по-хорошему. Мы не для тебя, ты не для нас. Горы большие, снег заметёт. А с нами не сиди. Артас не понял. Он слышал только голос — усталый, дрожащий, не злой. И ему захотелось ответить. Но он знал, что его язык для них — как вой ветра. И всё же он не сдержался. Медленно, очень медленно, он прижал правую руку к груди, туда, где под сталью не билось сердце, и коротко, глухо произнёс, глядя в снег перед собой: — Я не враг вам. Слова упали в ночь, чужие, тяжёлые, и никто их не понял. Только старик, что стоял впереди, вдруг перекрестился — неумело, мелко, как делают крестьяне, когда произносят оберег, — и отвернулся, пряча лицо. Он сидел, глядя в снег, и чувствовал, как время тянется, как смола. Слова, которые он сказал, не принесли облегчения. Они просто растворились в морозном воздухе, не дойдя до людей. Он видел, как старик перекрестился, как отворачивались другие, и понимал: ему нужно что-то иное. Не слова. Не взгляды. Что-то, что поймут без перевода. Что-то, что люди понимали во всех мирах, во всех землях, где рождались, торговали и умирали. Ему нужно было показать, что он не просто чудовище, явившееся из гор. Ему нужно было заплатить. Купить хотя бы право сидеть здесь. Хотя бы право на вопрос. Он медленно, стараясь не делать резких движений, опустил правую руку к поясу. Люди напряглись. Кто-то отступил, кто-то судорожно перехватил вилы. Но он не полез к оружию. Его рука скользнула ниже, к бедру, где у доспеха был небольшой, почти незаметный карман, скрытый среди пластин. Пальцы в мёрзлой металлической перчатке долго не могли справиться с клапаном, но наконец отогнули его. Он запустил руку внутрь. Там было пусто, но не совсем. На самом дне, в складке тёмной ткани, лежало что-то маленькое, холодное. Он нащупал кольцо. Потом ещё — несколько плоских кругляшей. Монеты. Артас не помнил, зачем Нер'зул носил это. Воспоминания о том, что оставалось в этих карманах, были мутными, чужими, будто подёрнутыми льдом. Кольцо в виде черепа, несколько золотых чеканок. Возможно, то были трофеи, возможно, просто сор, который мёртвый король таскал по старой памяти. Но сейчас этот сор был как нельзя кстати. Он вытащил две монеты. Они лежали на его раскрытой ладони, тяжёлые, тускло блестящие в свете окон. На каждой был отчеканен череп. Не королевский профиль, не герб, не крест, а голый, безжалостный череп, глядящий пустыми глазницами. И всё же это было золото. Он протянул руку вперёд, развернув ладонь к людям, и замер. Он не знал, как это выглядит со стороны. Хотел, как человек. Но вышло, наверное, как у мертвеца, протягивающего плату за переправу. Дымка от его глаз подсветила монеты синеватым отсветом, и черепа на них, казалось, на миг ожили. Люди смотрели. Смотрели на золото, на руку в чёрной стали, на черепа, и в их взглядах читалось смятение. Золото всегда было понятно. Даже здесь, в занесённой снегом деревне, где всё решалось трудом, страхом и силой, золото имело вес. Но золото с черепом — это не просто плата. Это знак. А что за знак, они понять не могли. — Гляди, — тихо сказал парень с вилами. — Деньги. — Вижу, — отозвался мужик с топором. — Только на них не король. Черепушки. — Это к смерти, — вдруг сказал старик, не оборачиваясь. — Он не платит. Он откупается. Или выкуп за нас оставляет. — А может, просто золото, — неуверенно вставила женщина. — Оно и с черепом золото. — Ну так иди возьми, — зло бросил старик. — Оно тебя за руку-то и утащит. Женщина не пошла. Никто не двинулся. Артас смотрел на их лица и видел, как в глазах у одних загорается жадность, у других — страх, у третьих — и то и другое разом. Он держал ладонь раскрытой, не опуская. Снег падал на монеты, на металлическую перчатку, на чёрные пластины наручей. Рука его не дрожала, хотя внутри всё было натянуто, как тетива. Он хотел, чтобы кто-нибудь подошёл. Хотел, чтобы кто-нибудь взял хотя бы одну монету. Тогда между ними появилось бы что-то общее. Тогда бы он стал не только ужасом, но и путником с деньгами. А с путником всегда проще. Он медленно покачал ладонью, как делают, предлагая взять, и тихо, чтобы не спугнуть, повторил на своём языке: — Это плата. За место. За ответ. Он понимал, что они не поймут слов. Но жест был древний. Так протягивают монету нищему, так кладут её на прилавок, так отдают за ночлег. Он надеялся, что хотя бы жест перевесит его облик. Люди зашевелились. Один из парней взглянул на старика. Тот молчал, поджав губы. Тогда парень сделал маленький шаг вперёд, остановился, переглянулся с остальными и снова посмотрел на руку Артаса. — Может, всё-таки возьмём? — спросил он. — Золото-то не кусается. — А ты в глаза ему смотри, — отрезал старик. — Не кусается, а душу вынет. Но голос его уже не был так уверен. Слишком голодно блестели у людей глаза. Артас продолжал держать монеты на ладони, и снег всё падал, и синий дымок стелился по золоту, как туман по мёрзлой земле. Молчание становилось невыносимым. Люди смотрели на золото, и каждый думал о своём, но все мысли сходились к одному. Эти две монеты, лежавшие на раскрытой ладони чудовища, могли изменить их жизнь. Не на день, не на неделю. Надолго. Целое золото, настоящее, тяжёлое, с чеканкой, — такое не каждому выпадает увидеть за всю жизнь. А у них, в этой забытой горной деревне, где каждый год давался с боем, это было как отсвет иного мира, где есть деньги, торг и достаток. Хватило бы на новый частокол — крепкий, высокий, из свежих брёвен, не из гнилья, что давно точит жук-короед. Хватило бы на десяток голов скота, а то и больше: коров, овец, может, даже лошадь, которая не падала бы от ветра. На соль, на железо, на тёплую ткань, на лекаря из долины. На то, чтобы не сидеть впроголодь до весны. На то, чтобы встретить следующую зиму не с пустыми закромами. И эти мысли читались на лицах. Парень с вилами уже не сжимал древко так, будто собирался колоть. Пальцы его расслабились, взгляд стал рассеянным, жадным. Он смотрел на монеты, как смотрят на огонь, — не отводя глаз. Мужик с топором громко сглотнул, и кадык его дёрнулся под обветренной кожей. Даже женщина, что всё время оглядывалась на дом, где плакал ребёнок, теперь не сводила глаз с руки Артаса. Золото с черепом казалось страшным, но голод и нужда страшнее любых знаков. — Новый частокол, — тихо произнёс кто-то за спиной, будто вслух додумал общую мысль. — И ворота. А то наши на честном слове держатся. — И соли купим, — добавила женщина. — Скотине подкормку. Может, и зерна до сева. — А я бы корову, — отозвался парень. — Да двух. Чтобы молоко детям. У моей сестры малой уже щёки ввалились. — Размечтались, — хрипло перебил старик, но и его голос уже не был таким твёрдым. Он смотрел на золото, и в мутных его глазах мелькало что-то похожее на давнюю, забытую надежду. — А ну как оно с проклятием? Череп на нём неспроста. — С голоду не сдохнуть — вот и вся непроклятость, — отрезал мужик с топором. — А помрём — так с брюхом, а не с пустым. Тоже разница. По рядам прошёл не то смешок, не то ропот. Люди задвигались, переглянулись. Строй стал не таким ровным. Кто-то сделал шаг вперёд, кто-то подтолкнул соседа, кто-то вцепился в рукав, удерживая. Артас видел, как между ними растёт напряжение. Не только страх теперь, но и спор. Каждый хотел, чтобы золото взяли, но никто не хотел быть тем, кто подойдёт. Он не понимал слов, но по лицам, по жестам, по блеску глаз видел, что чаша весов склоняется. Нужда сильнее страха. Особенно когда страх стоит на месте и не нападает. Тогда он ещё чуть-чуть приподнял ладонь, чтобы монеты оказались ближе к свету из окна. Золото вспыхнуло тёплым огнём, и черепа на нём проступили отчётливее. Но теперь людей уже не отталкивало. Теперь они разглядывали не знак — а вес, блеск, толщину. Парень с вилами сделал ещё один шаг. За ним, медленно, как во сне, двинулся второй. Артас не шевелился. Он только смотрел на них и ждал, когда расстояние между ним и этими замерзающими, отчаявшимися людьми сократится до того, при котором уже можно будет говорить. Или хотя бы передать золото. — Я возьму, — вдруг сказал парень. Голос его прозвучал слишком громко, и он сам испугался собственной смелости. — Отнесу старосте. Пусть решает. — Стой, дурень! — крикнул кто-то из толпы. Но парень уже шагнул вперёд, не сводя глаз с монет, как будто они могли исчезнуть, растаять, оказаться обманом. Он шёл медленно, выставив перед собой свободную руку, и дыхание его вырывалось изо рта белым паром. С каждым шагом он всё яснее видел синий дым, плывущий от глаз Артаса, всё отчётливее слышал тихое, ровное гудение, что шло, казалось, от самих доспехов. Но он не остановился. Он подошёл на расстояние вытянутой руки и замер, глядя не в глаза, а на золото. Артас не поднялся. Он медленно, очень медленно, наклонил ладонь, и монеты слегка сдвинулись, звякнув друг о друга. Парень вздрогнул, но не отшатнулся. Его пальцы, красные от холода, потянулись вперёд, к чёрной металлической перчатке. Он был уже совсем близко. Люди позади затаили дыхание. Снег перестал падать, будто тоже ждал. И тогда парень, зажмурившись, как перед прыжком в прорубь, быстро взял обе монеты и отскочил назад, зажимая их в кулаке, как угли. Ничего не произошло. Парень стоял, вжав голову в плечи, и не сразу открыл глаза. Он сжимал монеты так, что костяшки побелели, и ждал — ждал, что сейчас его ударит, схватит, испепелит, что золото обожжёт ладонь или провалится в землю. Но ничего не было. Снег лежал на тропах, ветер лениво тянул позёмку, в окнах домов дрожал жёлтый огонь. Монеты были просто холодными и тяжёлыми. Золото. Обыкновенное золото. Он медленно разжал кулак и посмотрел на ладонь. Черепа, отчеканенные на кругляшах, глядели на него пустыми глазницами, но вблизи это были просто вырезанные в металле узоры. Металл чуть теплел в руке. Парень перевёл дыхание, и изо рта у него вырвался пар, как у живого. Люди позади зашевелились. Кто-то тихо выдохнул, кто-то перекрестился, но уже не от страха, а будто благодаря неведомо кого. Двое мужиков шагнули к парню, и он протянул им раскрытую ладонь с монетами. Они склонились над ней, разглядывая, почти касаясь лбами. — Настоящее, — прошептал один. — Тяжёлые, — подтвердил второй. — Не подделка. — Значит, не проклято, — с облегчением, но всё ещё недоверчиво сказала женщина. — И руки не отсохли. — Да погодите радоваться, — проскрипел старик, но в голосе его уже не было прежней твёрдости. — Он дал, а что взамен? Все снова посмотрели на Артаса. Тот всё так же сидел у колодца, всё так же держал правую руку приподнятой, хотя ладонь уже была пуста. Синий дымок стелился по стали, глаза горели ровно, но ничего зловещего не происходило. Он не встал, не выбросил заклятие, не заговорил. Просто опустил руку на колено и стал смотреть на людей. И в этом взгляде, насколько можно было понять по двум холодным огням, не было ни гнева, ни торжества. Только усталость и какое-то робкое ожидание, будто он сам не знал, примут плату или вернут. Парень, что взял монеты, снова перевёл взгляд на ладонь, потом на Артаса. Он уже не выглядел таким перепуганным. Напротив, в лице его появилось что-то новое — удивление человека, который ждал беды, а беда не пришла. Он коротко, нерешительно кивнул, не то сам себе, не то чудовищу у колодца, и попятился назад, но уже не так быстро, как в первый раз. Толпа расступилась перед ним, и все потянулись следом к дому старика, где, видно, и должен был решиться вопрос. Артас остался один. Он смотрел им вслед, и в груди у него медленно, тяжело ворочалось что-то, отдалённо похожее на облегчение. Он не знал, что будет дальше. Но его не прогнали. И монеты взяли. И никто не умер. Для первого раза этого было достаточно. Он привалился спиной к камню колодца, запрокинул голову и опять стал смотреть в небо, с которого снова начинал падать снег. Тем временем в доме старика было тесно и душно. Набились все взрослые, кто мог стоять, и те, кому не хватило места у стола, сидели на лавках, на сундуках, на полу у порога. Пахло сырой овчиной, дымом, кислым хлебом и мокрой шерстью. В очаге тихо потрескивал огонь, и отблески его прыгали по лицам, то выхватывая из темноты чей-то острый подбородок, то пряча глаза в тени. На столе, на чистой тряпице, лежали две золотые монеты. Они казались здесь чужеродными, как звёзды, залетевшие в курную избу. Черепа на них блестели, и в неверном свете очага чудилось, что они шевелятся. Старик сидел ближе всех к огню, закутавшись в тулуп, и молчал. Говорили другие, перебивая друг друга, и голоса их то взлетали, то падали до шёпота, будто даже в доме они боялись, что существо у колодца может их услышать. — Я его в дом не пущу, — резко сказала женщина, та самая, что выносила узелок. — Хоть он мне три золотых положи. У меня дети. Я не лягу спать, зная, что за стеной сидит это. — А он и не просится, — отозвался мужик с топором. — Сидит себе и сидит. Но плату дал. Значит, чего-то хочет. Золото на дороге не валяется. И уж точно его не дарят за красивые глаза. — Вот и я говорю, — встрял парень, что взял монеты. Он сидел у самого стола, гордый и смущённый одновременно, и всё поглядывал на золото, как на совершённое им чудо. — Заплатил не просто так. Значит, место ему нужно. Или ночлег. Или еда. Или дорогу показать. — А может, он нас всех скупает? — тихо спросил кто-то из темноты. — Даст золото, а потом возьмёт души. — Души ему и так взять недолго, — хмыкнул другой. — У него вон глаза как у мертвеца. Захочет — возьмёт без платы. — Ну так что ж ты предлагаешь? — обернулась к нему женщина. — Оставить его у колодца на ночь? Так он и до утра не уйдёт. А замёрзнуть ему, видно, не грозит. — Я одно скажу, — подал голос старик, и все разом замолчали. — Плата есть плата. Он не украл, не отнял. Дал. И сидит смирно. Если мы возьмём его золото и выгоним — грех на нас ляжет. А если пустим — может, и оставит деревню в покое. Но чужого не пригреешь без оглядки. Поэтому надо решить, кто возьмёт. И ответ держать перед всеми. Повисла тишина. Все смотрели друг на друга, но никто не спешил вызываться. Каждый думал о своём: у кого дети, у кого скотина, у кого хата мала, у кого жена пугливая. Взять в дом такое существо — всё равно что впустить зверя. Пусть и с золотом в кулаке. А не взять — значит, оставить его посреди деревни, и тогда он сам выберет, к кому пойти. И от этой мысли было ещё неуютнее. — У меня сарай пустует, — вдруг буркнул парень с вилами. — Без скота. Сено есть, дверь крепкая. Можно туда. Не в дом же. — Сарай — это дело, — оживился мужик с топором. — И не с нами спит, и под крышей. А если что — снаружи запереть можно. — Ага, а он сожжёт твой сарай вместе с деревней, — фыркнул кто-то из угла. — Не сожжёт, — сказал старик. — Захотел бы — уже сжёг бы. Снова замолчали. Огонь треснул, выбросив сноп искр. Монеты на столе не тускнели, и от них, казалось, шло слабое тепло, нездешнее, но притягательное. Женщина вздохнула, поднялась, поправила платок. — Пусть сарай, — сказала она нехотя. — Но кормить его не буду. И смотреть, как он ест, тоже не хочу. Не человек он. У меня от его глаз мурашки по спине. — Снеси ему хлеба и воды, — спокойно ответил старик. — По-людски. Раз уж он платил, как человек. — А говорить как? — подал голос парень. — Он же не по-нашему. Лопочет, как из бочки. Кто с ним объяснится? — Ты ему золото взял, ты и объясняйся, — хмыкнул мужик с топором, и по избе прокатился короткий, нервный смешок. Парень насупился, но не ответил. Он снова посмотрел на монеты, потом в тёмное окно, за которым, он знал, у колодца всё ещё сидит это чёрное, синеглазое существо. И подумал, что, может, это самая опасная ночь в его жизни. Или самая прибыльная. Пока он не решил. Но монеты лежали на столе, тяжёлые, тёплые, и уже принадлежали деревне. А значит, дороги назад не было. Когда дверь дома старика наконец отворилась, из неё вышли почти все, кто был внутри. Толпа поредела, но не разошлась. Люди топтались у крыльца, кутались в обноски, перешёптывались и косились в сторону колодца. Тёмное пятно на снегу было на месте. Артас всё так же сидел, не шевелясь, и казался уже не чужаком, а частью их двора — жуткой, но пока терпимой частью, как старый мёртвый вяз, который все боятся срубить. Вперёд вытолкнули парня. Того самого, что взял золото. Он упирался, оглядывался, но за ним стояли, и отступать было некуда. В руку ему сунули краюху хлеба и глиняную кружку с водой, хотя никто не знал, ест ли существо человеческую пищу. Парень обречённо выдохнул и пошёл. Медленно, как на казнь. Он остановился шагах в пяти от Артаса и замер. Артас поднял голову. Синие глаза его вспыхнули в сумраке, и парень на миг забыл всё, что собирался сделать. Потом, вспомнив, что сзади смотрят, он выставил перед собой хлеб, как щит, и громко, срывающимся голосом, произнёс то, что, как ему казалось, было на Чёрном наречии. Он знал всего несколько слов — услышанных от какого-то прохожего ещё в детстве, переданных шёпотом, как страшная брань. Слова были грубые, гортанные, изломанные, как корни на болоте. Он выговорил их с трудом, запинаясь, и замолчал, ожидая реакции. Артас не пошевелился. Он слышал звуки, похожие на злое карканье, на треск льда, на глухие удары камня о камень. Эти звуки не были его языком. Они не были и языком людей этой деревни. Что-то древнее, тёмное, но чужое. Он не понял ни одного слова. Ему показалось, что парень то ли проклинает его, то ли читает заговор, то ли просто лопочет первое, что пришло в голову. Артас медленно качнул головой, показывая, что не понимает, и отвернул лицо, чтобы не смущать человека ещё сильнее. Но у парня это вызвало лишь растерянность. Он обернулся к своим, развёл руками. — Не понимает, — громко прошептал он. — Я ему по-ихнему, а он молчит. — Какое там по-ихнему, — отмахнулся мужик с топором. — Ты такого наговорил, что он, может, тебя теперь первым сожрёт. — А ты что, сам понимаешь по-ихнему? — огрызнулся парень. — Ты сам даже читать не умеешь. — Не ссорьтесь, — проскрипел старик, спускаясь с крыльца. — Раз не понимает, значит, не та нечисть. Или не из этих мест. А может, у них там, в горах, свой говор. Это было и правда странно. Все знали, что тёмные твари, о которых рассказывали старые сказы, говорят на Чёрном наречии. Те, что служили Врагу когда-то, те, что и сейчас прячутся в глухих местах, — все они будто бы понимали его. А это существо не поняло. То ли парень что-то перепутал, то ли наречие то было не настоящее, а людская выдумка, переданная через десятые уста. Никто в деревне толком не знал, как звучит Чёрная речь, и уж тем более не мог отличить её от простого бреда. Может, парень сморозил какую-то хрень. А может, и сказал настоящее, но не тому. И от этого всем стало ещё тревожнее: они не знали, перед кем стоят, а он не знал, что ему говорят. Артас, не поднимаясь, перевёл взгляд на старика. Тот был самым старым и, видимо, самым рассудительным. Он смотрел на Артаса не так, как другие, — не только со страхом, но и с расчётом, с крестьянской хмурой думой. Артас снова повторил медленно, почти по слогам, надеясь, что хоть одно слово окажется схожим: — Я не знаю вашей речи. Звук его голоса, глухой и низкий, прокатился по двору, и люди снова поёжились. Но старик не отступил. Он постоял, пожевал губами и вдруг, ткнув клюкой в сторону сарая, сказал коротко: — Туда пойдёшь. Ночуй. И, видя, что Артас не двигается, он повторил, указав рукой на сарай: — Туда. Спать. Мы дадим хлеб. Вода. А потом утром решим. Артас проследил за его жестом, потом посмотрел на низкое тёмное строение у края двора. До него дошло: ему указывают, куда идти. Он не понял слов, но понял суть. Ему дают место. Не прогоняют. Он медленно упёрся ладонью в снег, потом второй, и стал подниматься. Люди шарахнулись, кто-то вскрикнул, но он двигался медленно, тяжело, как человек, у которого не осталось сил. Выпрямился, и чёрная фигура его выросла над двором, огромная, страшная. Но он не пошёл ни на кого. Только постоял, глядя на сарай, и сделал первый шаг в его сторону. Он не спал так, как спят живые. Сон, если это можно было назвать сном, не приходил к нему ни темнотой, ни покоем. Вместо этого он медленно, как в холодную воду, погружался в некое подобие забытья — не в беспамятство, а в особое, мертвенное оцепенение, в котором тело замирало, но сознание не гасло до конца. Так, должно быть, зимует лёд на дне глубокой реки: на поверхности всё неподвижно, а в глубине всё ещё течёт. Он слышал. Всё, что происходило снаружи, долетало до него сквозь эту дрёму, будто через слой снега, — приглушённо, но отчётливо. Деревня не спала. Слишком много страха накопилось за день, слишком много шёпота застряло в горлах. Голоса то приближались, то отдалялись, звучали то из-за стен, то с улицы, то от крыльца старика. Он не понимал слов, но улавливал сам строй речи — обрывки, вздохи, восклицания, сдавленные споры. Люди не могли разойтись. Им нужно было выговориться, осмыслить, решить, что делать с тем, кто спит в сарае. С ним. С чудовищем, которому они отдали хлеб и оставили щель в двери. До него долетали шаги по снегу, скрип дверей, стук деревянных ставень. Кто-то прошёл совсем близко от сарая и остановился. Артас не открывал глаз, но слышал дыхание — частое, осторожное. Потом человек отодвинулся, зашуршав полами, и пошёл дальше. У колодца гулко упало ведро, кто-то тихо выругался. Из дома старика снова раздались голоса, теперь громче. Они совещались. Или спорили. Или просто повторяли по кругу одно и то же, потому что не знали, что делать. Сквозь эту дымку он не мог разобрать ни одного слова, но чувствовал общий тон: тревога, усталость, страх перед завтрашним днём, недоверие, и под всем этим — слабый, ещё робкий огонёк какого-то иного чувства. Не сострадания. Скорее, растерянности. Они не знали, кто он. И оттого не могли решить, как к нему относиться. Он лежал, не шевелясь, и голоса плыли над ним, как ветер. Где-то заплакал ребёнок, потом умолк, укачанный матерью. Скрипнул снег под чьими-то ногами. Стукнула дверь. В щель сарая проникал синеватый ночной свет, и снежинки медленно залетали внутрь, таяли у порога. Он слышал, как они ложатся на доски, как потрескивает от мороза старая крыша. Всё это было таким земным, таким обыденным, что его мёртвое сердце, казалось, сжалось. Он был так близко к жизни сейчас. Через стену, через дымку своего страшного полузабытья, через чужую, непонятную речь. Близко, как не был уже очень давно. Голоса затихли, потом снова вспыхнули. Кто-то, судя по интонации, ругался. Потом его успокаивали. Потом снова шаги, снова шёпот. Деревня никак не могла улечься. Артас не пытался понять слов. Он просто слушал, как слушают шум дождя или далёкий рокот гор. Ему было всё равно, что они решат. Важно было лишь то, что они есть. Что они живы. Что их голоса, их страхи, их скрипучие двери и плачущие дети — всё это ещё существует. И он лежит в их сарае, в их чужом мире, и дышит, и не поднимается, и ничего не разрушает. И, может быть, именно это было сейчас самым большим, что он мог сделать. Так он и лежал, между сном и бодрствованием, слушая, как за стенами дышит ночь, как переговариваются люди, как падает снег. И не было ни снов, ни картин прошлого, ни голоса Нер'зула. Только тихое, мерное гудение ночной деревни, долетавшее до него сквозь дымку, как колыбельная, которую он не заслужил.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!