Часть 3
22 мая 2026, 23:46***
Двор Воланда — если позволительно так выразиться о месте, у которого нет ни стен, ни пола, ни даже определённого времени суток, — располагался тогда (а слово «тогда» здесь, признаться, столь же условно, как и слово «располагался») в одном из тех закоулков вселенной, куда смертный взгляд не дотягивается, а если и дотянется случайно, то немедленно отводится прочь, ибо смотреть туда долго — вредно для рассудка. Был ли это зал? Пожалуй, был. По крайней мере, наличествовали колонны — высокие, чёрного мрамора, уходившие куда-то вверх, где они теряли всякий интерес к тому, чтобы быть колоннами, и расплывались в тумане. Был и пол — гладкий, отражавший огни, которых не было. Были и огни — горевшие, в свою очередь, отражениями того, чего нет. Словом, обстановка была обыкновенная для подобных мест и описанию поддавалась плохо, что, впрочем, нас сейчас интересует не более, чем вчерашний снег. В этот зал и был доставлен новоиспечённый кот — крупный, чёрный, ещё не вполне освоившийся в новой шкуре и потому несколько растерянный, что выражалось в излишне частом дёргании хвостом и в том, что усы его то и дело шевелились сами собой, без видимой причины. Мессир восседал — там, где надлежало восседать мессиру. Свита была невелика: одна-две тени, у которых даже имён ещё не было, да некая особа женского пола с зеленоватыми глазами, в которой смутно угадывалось будущее, но настоящего покуда не просматривалось вовсе. — Бегемот, — сказал мессир, и голос его прозвучал так, что чёрный мрамор колонн отозвался ровным гулом, как камертон, — отныне ты состоишь при мне. Должность — шут. Жалованье — то, о чём мы условились. Обязанности усвоишь по ходу дела. Кот поклонился — впервые в кошачьей жизни, и поклон вышел кривоват, ибо позвоночник у кота устроен иначе, чем у пажа, и эту разницу ещё предстояло освоить. — Слушаюсь, мессир, — отвечал он, и голос его — тот самый юношеский, чуть надтреснутый голос Жеана — прозвучал из кошачьей пасти столь неожиданно, что зеленоглазая особа в свите тихо ахнула. — Тебе придётся к кому-нибудь приставить, — задумчиво молвил мессир, словно говоря сам с собою. — Один ты пропадёшь от собственной болтливости. Тебе нужен напарник. Кто-нибудь, кто сумеет тебя выслушивать без того, чтобы тут же бежать с доносом. Кот заметно вздрогнул. Слово «донос» отозвалось в нём чем-то очень свежим и очень болезненным. — А есть ли таковой в наличии, мессир? — спросил он осторожно. Мессир улыбнулся — той краткой улыбкой, от которой у людей обыкновенно случаются обмороки, а у котов — линька раньше срока. — Есть. Не далее как третьего дня поступил. Эй, регент! Из-за одной из колонн — а может быть, из самой колонны, тут не разберёшь — выступил долговязый господин. Был он невероятно тощ, в клетчатом пиджачке, надетом не то на голое тело, не то на тело столь незначительное, что его всё равно что не было. На носу его сидело треснувшее пенсне — треснутое, как впоследствии выяснилось, не от удара, а от природы, ибо иные предметы рождаются уже надтреснутыми, как иные люди рождаются уже усталыми. Усики у господина были жидкие, кошачьи; глаза — пустоватые, водянистые, с тем особенным выражением, какое бывает у людей, проведших слишком много лет в обществе, где приходится постоянно прищёлкивать языком. — Чего изволите, мессир? — пропел он голосом дребезжащим, как треснутая флейта, и поклонился — поклон вышел развинченный, в трёх суставах, словно у деревянной игрушки на нитках. — Изволю представить вам нового сослуживца, — сказал мессир. — Бегемот. Кот, как видите. Острый на язык до такой степени, что собственный язык довёл его до того состояния, в каком вы его сейчас наблюдаете. — Ах, — сказал клетчатый и поправил пенсне, — родная душа. — Вот именно. Я полагаю, вы найдёте общий язык. У вас, насколько я могу судить, языки одного покроя. — Одной выкройки, мессир, — поправил клетчатый с почтительной ухмылкой, — и притом одного портного. А портной, как известно, у нас с ним общий, и расчёт он берёт натурой. Мессир усмехнулся и махнул рукой — знак, означавший, что аудиенция окончена и что новички могут отправляться знакомиться куда им угодно, лишь бы подальше. Они вышли — если позволительно так выразиться о перемещении в месте, где нет ни входа, ни выхода, — и оказались в чём-то вроде галереи, длинной и тоже не имеющей определённых границ. Клетчатый шёл, заложив руки за спину и слегка пританцовывая, будто проверяя, не отвалится ли при ходьбе какая-нибудь часть его долговязой персоны. Кот шёл рядом, ступая мягко и поглядывая на нового знакомца сбоку — тем особенным боковым взглядом, каким коты оценивают, годится ли предмет в собеседники или в добычу. — Стало быть, регент, — сказал наконец кот, пробуя слово на язык, как пробуют незнакомое блюдо. — А регент чего, позвольте полюбопытствовать? — А ничего, — отвечал клетчатый с готовностью. — В этом-то вся прелесть. Регент бывает хора, оркестра, монастыря — а я регент сам по себе. Дирижирую, так сказать, без оркестра. Машу палочкой в пустом воздухе. Зато никто не сфальшивит. — Удобно, — согласился кот. — У меня прежде был господин — он тоже руководил всем подряд, и тоже без оркестра. Только палочкой он махал не в воздухе, а по спинам подчинённых. Эффект, признаться, схожий: никто не фальшивил, ибо все молчали. Клетчатый покосился на него с интересом. — А вы, я погляжу, остёр. — Был остёр, — поправил кот печально. — Теперь, как видите, оброс шерстью. Это, говорят, смягчает. — Не смягчает, — заверил клетчатый с видом знатока. — Я тут давно — третий день, изволите видеть, — и уже наблюдал нескольких. Шерсть, перья, чешуя — обличье меняется, а язык остаётся. Язык, сударь мой, есть последнее, что у нашего брата отнимают. Да и то, поговаривают, только за особые заслуги. Они помолчали. Где-то в туманной вышине ударили часы — пробили тринадцать раз, что, как кот успел уже понять, считалось здесь временем совершенно обыкновенным. Он сел по-кошачьи, аккуратно подобрав под себя хвост, — и поднял на клетчатого жёлтые глаза. — Послушайте, регент, — сказал он, и в голосе его впервые за всю эту вечность мелькнуло что-то живое, тёплое, мальчишеское, — а ведь нам с вами, кажется, будет нескучно. — Боюсь, что да, — отвечал клетчатый со вздохом, в котором, однако, звучало нечто прямо противоположное страху. — Боюсь, что весьма нескучно. Меня, знаете ли, всю жизнь — и даже после неё — больше всего пугала именно скука. С нею, как говорится, не пошутишь. Она шуток не понимает. — А с кем шутить можно? — Шутить, друг мой, можно с теми, у кого есть что терять. Скуке терять нечего. Ангелам терять нечего. Покойникам, опять же, — он сделал неопределённый жест в сторону собственной груди, — терять, в сущности, тоже уже нечего. А вот живым, — клетчатый расцвёл, — живым, голубчик, есть что! У живых, изволите видеть, всё. Имущество, репутация, обед на плите, билет в театр, тёща в Саратове. С живыми шутить — одно удовольствие. От каждой шутки они меняются в лице, и притом всякий раз по-новому. Кот слушал, и хвост его медленно, сам собою, начинал двигаться из стороны в сторону — тем особым плавным движением, которым кошачий хвост выражает высшую степень одобрения. — Регент, — сказал он наконец, — а ведь я, кажется, начинаю понимать, в чём состоят мои новые обязанности. — Вот и славно, — отозвался клетчатый. — Вот и приступим. Полагаю, мессир не будет возражать, если мы с вами начнём прямо сейчас — с какой-нибудь, скажем, недурной столицы. У меня глаз набит на столицы. Они, знаете ли, как сыр: одни выдержаны хорошо, а другие — так себе. Но и те, и другие при должном умении прекрасно режутся. — У вас, я погляжу, и нож при себе имеется. — Имеется, — скромно сознался клетчатый. — Только нож мой не из стали. Нож мой, сударь, из слов. Притом из самых обыкновенных. Чем обыкновеннее слово, тем острее режет — это, заметьте, закон, проверенный веками. — Закон одобряю, — сказал кот серьёзно. — Принимаю к исполнению. И они пошли дальше — двое тощих, двое смешливых, двое сорвавшихся с виселицы (один — буквальной, другой — переносной), двое мастеров одного и того же ремесла, для которого в человеческом языке нет точного названия, но которое лучше всего, пожалуй, описывается так: умение сказать миру в лицо то, что мир сам про себя знает, но вслух признавать решительно не желает. С того дня — а день этот, замечу, длился, по самым скромным подсчётам, лет четыреста — они и сделались неразлучны. Где появлялся клетчатый — там непременно вскоре возникал и чёрный кот. Где мелькал кот — там, разумеется, маячила и долговязая фигура в треснувшем пенсне. Они ссорились — но как ссорятся братья, то есть только затем, чтобы тут же помириться над общей бутылкой. Они дразнили друг друга — но только так, как дразнят те, кто давно убедился, что обижаться друг на друга смысла нет, ибо обижаться, в сущности, на самого себя. И когда в ту последнюю лунную ночь над болотами с одного слетела кошачья шкура, а другой выпрямился во весь свой рыцарский рост и сделался скорбен лицом, — они оба, не сговариваясь, посмотрели друг на друга. И каждый увидел в другом не нынешний облик, а тот самый, давний: тощего мальчишку с востроглазой физиономией и долговязого господина в треснувшем пенсне. И каждый, надо полагать, подумал об одном и том же. А именно — что из всех приобретений, которые случились с ними за эти столетия службы, лучшим, пожалуй, было именно это: тот тихий разговор в галерее без стен, в первый их общий день, когда один кот и один регент впервые попробовали друг друга на вкус — и обнаружили, что вкус, в общем, недурён.Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!