Глава 5: Психология выживания

15 апреля 2026, 11:19
      Снег мелкими снежинками летел прямо в лицо подросткам, идущими колонной в два человека по узкой протоптанной дорожке к заводу, к производственным цехам. Кто-то тихо разговаривал между собой, Гихард и Герман шли в самом хвосте, то и дело громко смеясь, на что Кребс, останавливался, поворачиваясь, сердито смотря на конец строя, молча давая понять, чтобы те успокоились.

      Герман тихо, прикрывая рот ладонью, чтобы руководитель не заметил. — Гиха, ты видел его лицо? Ну точно старый пёс, который кость не дожёванную нашёл. Вот серьёзно, мог бы уже привыкнуть. Мы же не орём, просто жизнь прекрасна.

      Младший шмыгает носом, поправляя очки, которые запотели от дыхания. —Ага, прекрасна. Особенно когда утром встаёшь в темноту, идёшь в эту душегубку, а там тебя ждёт портрет нашего любимого «отца» с усами. Я вчера новый набросок сделал. Представь: Гитлер в виде таксы, которая пытается встать на задние лапы, да гавкнуть, а у неё голос как у комара.       Старший громче, чем следовало бы, рассмеялся, но тут же прикрывает рот. — Таксы?! Ты гений, друг мой. А я помню, как-то вечером закончил стихотворение. Только мать увидела черновик и сказала, что я "не тем занят в своём возрасте". Опять скандал... А кстати послушай, вчера сочинил. — прошептал, вспоминая свои строчки, которые вчера старательно писал, а потом выучил. — Слушай и вникай, будущий подрывник устоев. — начал ритмично отбивать такт в такт шагам.

Серый вальс метели пляшет.

Уши вянут, нос сопит.

Кто-то сверху башни машет,

Только нас не удивить.

Знамя вьётся, словно тряпка...

      Но тут внезапно замолкает, потому что колонна останавливается, и гауптштурмфюрер вновь оборачивается, сверля Германа взглядом, от которого у того ёкает под ложечкой. Офицер громко, на всю колонну крикнул. — Бергер! Шнайдер! Ещё одно слово — и в этот же снег ляжете лицом, пока остальные не зайдут. Вам не пять лет, молчать до ворот!

      Гих делает невозмутимое лицо, но едва слышно шепчет. — Слышал, Гер? Вот что значит — власть, которой плевать на личности.

      Парень так же тихо ответил. — Пошли уже, деятель истории.       Художник фыркнул, смотря на Кребса, который вновь обернулся, после, снова пошёл вперёд. — Пусть ждёт. Твоя мать лучше бы спросила, почему её сын мечтает стать психологом, а не штурмовиком. Дурдом! Слушай, а давай сегодня после смены задержимся на полчаса? У доски объявлений в третьем цеху, у склада? Там, всё равно, никто не вешает ничего после пяти вечера. Можно «таксу» пристроить, а снизу подписать: "Офицерский лай — всем слышно только в сортире".

      Сдерживая хохот, писатель тяжело дышит, отчего пар поднимается густым облаком. — Идёт. Я прикрою. Если что — скажу, что мы газету новую делаем для стенда. Кребс в это не полезет, он после смены сразу в местный кабак. Только вот… Найдут? Твой почерк уже многие знают.       Молодой лишь привычно шмыгает носом. — Скажу, это Герман рисовал. — подмигивает, смеясь. — Да ладно, не ссы. Меня уже два раза вызывали в отдел за «художества», но доказать ничего не могут. Я ж не дурак, подписываться Г.Ш. в открытую. А у нас на цех только семь Германов, да может парочка с мои именем. Растворимся.

      Гер, успокаиваясь, улыбается во весь рот. — Как этот снег на твоей куртке. Хорошо, договорились. Только ты не чихай слишком громко, когда клеить будем. А то твой насморк нас однажды сдаст с потрохами — все будут знать, что карикатуры рисует парень, у которого нос вечно течёт, как нацистское обещание светлого будущего.       Хард хмыкает, но не зло. — Остроумно. Для толстяка, который спит на парах. Ты уверен, что твой юмор — это не защитный механизм, как Фрейд писал? Или ты просто обожрался утром хлебом с повидлом?

      Герман ответит обиженно, но чувствовалось, что наигранно. — Во-первых, я не обожрался, а подкрепился. Во-вторых, Фрейд тут ни при чём. Это реальность такая, что без юмора сдохнешь быстрее. А в-третьих... — неожиданно замечает, что надзиратель вновь остановился и смотрит прямо на них. — В-третьих, молчим. «Старая такса» услышала.

      Ги с усмешкой, прикрывая рот. — Ты видел его лицо? Он сейчас лопнет от злости, как перегретый паровой котёл на нашем участке.

      Полный, подавляя смех, шепчет в ответ, толкая друга локтем: — Тише! А то устроит нам «любовную беседу» у себя в кабинете. Знаешь, как умеет, скучно до смерти.       Ребята идут через проходную. Парень шмыгает носом — хронический насморк даёт о себе знать, да поправляет круглые очки, запотевшие от мороза.       Пацаны подходят к ящикам доставая свою сменную одежду, вернее замызганную телогрейку, да вторые галифе, которые просто натягивали поверх основных, чтобы не пачкать. — А вот интересно, пожалеют нас сегодня или нет. — усмехнулся Герман, расслабленно садясь на лавку, опуская руки, но его лицо приобретает удивлённый вид. — Погоди... — встаёт и опускается на колени доставая один рабочий ботинок. — Не понял, где? — пытается найти второй, но пусто. — Гих, у меня похоже тапок спиздили.

      Карикатурист уже натянувший свою телогрейку, замирает с ботинком в руке и медленно поворачивается. — Чего? Не гони. — подходит ближе, заглядывает под лавку, шмыгая носом, хмурясь. — Да быть не может. Кому сдался твой ботинок? Он же вонючий, как, как твоя совесть после выходных, тем более, кому нужны твои валенки сорок пятого размера?

      Гер обиженно дует губы, но Гих уже деловито осматривает раздевалку. В дальнем углу переодеваются двое парней из параллельной группы — Вальдемар и Ганс. Писатель щурится, зло шипя. — Смотри. У Ганса на ногах оба своих. А Вальдемар в одних портянках стоит, второй ботинок на лавке. Рожа такая довольная, как у кота, который обосрался, но сделал вид, что так задумано. — резко вскакивает, лицо краснеет от злости. — Вал! Ты ёбаный…

      Гихард хватает напарника за рукав, резко тянет обратно на лавку. — Стоять. Не при всех. — товарищ дышит тяжело, сжав кулаки, друг присаживается рядом, задумчиво теребит край телогрейки. — Если сейчас устроишь сцену, Кребс припрётся. А тот сделает вид, что мы к нему прикопались. В итоге виноваты будем мы, потому что у нас языки длиннее, чем у них мозги.

      — И что ты предлагаешь? Я в одном ботинке работать пойду? У меня нога замёрзнет, я в этом цеху простыну к чёртовой матери! — буркнул писатель, сжимая кулаки до побеления в костяшках.       Ги молчит пару секунд, потом на лице появляется медленная, наглая улыбка. — Знаешь, Герман… «Одолжи» у кого-нибудь, до конца смены дотянешь. А мы сегодня после смены задержимся. Прямо вот тут, в раздевалке. И зададим ворц пару вопросов. Вежливо, по-товарищески.

      Герман смотрит на него, постепенно успокаиваясь, и на лице расцветает такая же хитрая улыбка. — По-товарищески, значит? Без мордобоя?

      — Если сам отдаст — зачем нам грязь на руках? А если нет, то ты же у нас будущий психолог. Вот, проведёшь с ним сеанс терапии кулакотерапии.       Товарищ фыркает, но тянется к соседней паре ботинок, взяв один натягивая на ногу. Немного великоват, но размер тот же, зашнуровывает потуже и встаёт, притопывая. — Это вроде этого, как его? Забыл уже, тот, которого вчера в карцер отправили, нахамил кому-то из начальства. — рассматривает то один ботинок, то второй, чуть другой, похожий по цвету, хотя видно, что разные.

      Художник, поправляя очки, с любопытством наклоняет голову. — Ты про Зигмунда? Того, с третьего участка? Ага, слышал. Начальнику цеха сказал, что его план "только в жопе у фюрера умещается". Остроумно, но дорого. Карцер на неделю.       Старший хмурится, смотрит на разношенные ботинки, один — с чёрной заплаткой, другой — с потертым носком, и вздыхает. — Блин, Гих, я как калека какой. Один пахнет капустой, второй — кошачьей мочой. А иду — как утка.

      — Главное, что тепло. А внешность — дело наживное. Ты у нас вообще красавец, если не считать того, что жрёшь как три икосаэдра! — рассмеялся друг.

      Тот в ответ пихает его носком ботинка, но беззлобно. — Сам ты многогранник. Ладно, пошли. Только предупреждаю: если я в этих корытах навернусь на ровном месте — будешь нести меня до дома. На закорках.       Ги поправляет телогрейку, после ехидно. — Несуществующие мышцы напряжёшь. Я в тебя верю. Даже если бы я смог взвалить твоё тело на себя, то не прошёл бы и шага, куда уж тут нести?

      Они выходят в цех. Гул станков нарастает, воздух пахнет маслом, металлической пылью и потом. Кребс уже стоит у разводной доски, сверяя список. Заметив их, кидает короткий взгляд на ноги Германа, но ничего не говорит — только усы шевелятся недовольно.

      Гих привстал на носочки, прошептав напарнику на ухо. — Кребс заметил. Молчит, плохо...       Полный тоже покосился на начальника. — С чего это плохо?

      — Потому что если орёт — это для порядка. А молчит — значит, запоминает. И ударит в самый неожиданный момент. Как Вальдемар с твоим ботинком. Кстати, вон он.       Оба бросают быстрый взгляд в угол цеха. Подросток стоит у токарного станка, делая вид, что увлечён работой. Но его плечи напряжены — знает, что за ним следят.

      Герман усмехается, вставая к своему станку. — Ничего. После смены мы с ним поговорим. По-душевному. Психологически.

      — Не злись, братан. Я сегодня на перерыве нарисую эту гадину в виде крысы, которая тащит ботинок в нору.

      Парень тихо ржёт, включая станок. Кребс оборачивается, но не успевает поймать — оба уже с серьёзными лицами склонились над деталями. — Ты настоящий художник, Гих. Художник-саботажник.       Карикатурист в очередной раз шмыгает носом, поправляя очки. — Тише ты. Работай, поэт. Вечером — разбор полётов.

      Цех гудит в работе, снег за мутными окнами всё идёт и идёт. До конца смены ещё много времени.

      Хард не поднимая головы от станка, но краем глаза следя за дверью, тихо сказал. — Ушёл. Чую, к начальству на поклон, будут решать, кому сегодня зарплату урезать, а кому карцер светит.       Напарник вытирает пот со лба тыльной стороной ладони, в чужом ботинке притопывает в такт гула станка. — Если меня — за то, что ботинок спиздили, я лично Кребсу этот станок в одно место засуну, вместе со всеми деталями.

      Младший усмехается, не оборачиваясь. — Ты в своих ботинках хотя бы до туалета дойди нормально. А то у тебя походка сейчас как у солдата после трёх суток в окопе.

      Герман хмурится, делает шаг в сторону — ботинок противно скрипит. Рядом стоящий пожилой рабочий, дядя Вальтер, косится на них и качает головой, но ничего не говорит. Он давно уже научился молчать. — Слушай, а если откажется сознаваться? Что тогда? Будем морду бить? Меня иначе выпрут с завода. А мне ещё родителей… ну, не суть важно.

      Гихард на мгновение замирает, потом медленно выпрямляется, потягиваясь. Подходит ближе к другу, говорит почти шёпотом, но твёрдо. — Во-первых, бить будем в крайнем случае. Во-вторых, у нас есть свидетель. Я видел, как Вальдемар шарил у тебя в ящике. Не докажу, но он не знает, видел я или нет. А в-третьих… — недолгая пауза, юнец шмыгает носом. — Если тупой, то испугается одного нашего вида. Если умный — сам вернёт, тихо, без свидетелей. Запомни: страх работает лучше кулаков. Особенно когда у человека есть что терять.       Товарищ вздыхает, кивая: — Ты жуткий манипулятор, знаешь?

      Друг поправляет очки, улыбаясь уголками губ. — А то. Иди работай, поэт. Я нарисую кое-что на обрывке газеты. Для поднятия боевого духа!

      Гер возвращается к станку. Подросток быстро вытаскивает из кармана смятый клочок бумаги и огрызок карандаша, быстро набрасывает крысу в рабочей телогрейке, которая тащит непомерно большой ботинок. Снизу подписывает мелко, почти нечитаемо: «Вальдемар, 1943, коллаборационист обувного фронта».

      — А кто тут отлынивает от работы? — раздался укор от кого-то явно с русским акцентом. Перед Гихардом через секунду уже возвышался силуэт другого рабочего. В его словах не было злости больше добрый интерес.

      Молодой резко сжимает рисунок в кулаке, поднимает голову, да щурится из-за бликов на очках.

      — А, это вы, дядя Саша. Напугали... Думал, Кребс вернулся. — Перед ним стоит пожилой рабочий, лет под пятьдесят, с сединой в русых волосах и усталыми, но живыми глазами. Александр Иванович — один из «остарбайтеров», которых согнали на завод с оккупированных территорий. В цехе с ним часто перебрасывается парой слов, а как-то услышал, что старик между своими называет парня — Чёрный воронёнок.

      Хард медленно разжимает кулак, скомканный рисунок прячет в карман, на лице — смесь облегчения и вины. — Дядя Саша, вы как из-под земли. Я ж чуть под станок не попал.       Александр Иванович усмехается, опирается больше на правую ногу, из-за чего слегка волочил левую — старая травма, наклоняет голову, разглядывая подростка. — Не боись, воронёнок. Кребс ещё долго не вернётся. Я видел — в контору пошёл, к самому Гансу. Там у них совещание, на час, не меньше. Так что работай спокойно, но с умом.

      Герман, услышав знакомый голос, оборачивается, но не отходит от станка — только кивает старику, мол, привет.

      Ги оглядывается по сторонам, понижает голос почти до шёпота. — Дядя Саш, а вы не видели, кто у Гера ботинок спёр? Я на Вальдемара думаю, это который Кант по фамилии. Но боюсь, если начну разбираться — к Кребсу утащат.       Старик молчит, задумчиво гладит седой ус, потом переводит взгляд в сторону, где работает предполагаемый вор. Его лицо становится жёстче. — Видел. Только ты с ним осторожнее, не один такой — у него в смене дружок есть, из верных. «Хайль» кричат громче всех, а сами те ещё крысы. — мужчина устало качает головой. — Только не рисуй их. Себе дороже.

      На эти слова юнец хмурится, но в глазах горит упрямство. — А если я не боюсь?

      Иванович вздыхает тяжело, кладёт тяжёлую ладонь на плечо студенту. — Эх, молодой. Я тоже не боялся. А теперь вот — спина болит, и каждое утро думаешь: проснёшься или нет. Ты умный парень. Не трать свой ум на глупости. Побереги лучше для настоящего дела.

      В цехе гулко стучат станки, кто-то кашляет в углу. Гихард смотрит на свои руки, перепачканные маслом и графитом, потом вспоминает скомканный рисунок, лежащий в кармане. — А какое оно — настоящее дело?       Александр оглядывается, потом наклоняется к самому уху, шепчет. — Выжить. И помочь выжить тем, кто рядом. А всё остальное. — отстраняется, в глазах — усталая мудрость. Остальное — дым, как из трубы крематория. Не рисуй, воронёнок. Лучше учись. Твои рисунки — они сильные. Но сила должна быть скрытой, как нож в голенище, пока не придёт время.       Ги молчит, шмыгая носом, поправляет очки. Герман бросает на них быстрый взгляд, но ничего не спрашивает — понимает, что разговор серьёзный. — Ладно, дядя Саша, я понял. Спасибо вам.       Рабочий кивает, похлопывает его по плечу и медленно идёт дальше — к своему станку, в другой конец цеха.

      Послышался голос товарища, когда старик отошёл. — О чём он?

      Младший выдыхает, возвращаясь к работе — О том, что мы ещё слишком молоды, чтобы умирать или сидеть в карцере, но ботинок свой ты сегодня получишь. Обещаю. Гер смотрит на него, потом на свои разношенные ботинки, вздыхает и крутит рукоять станка. Художник прячет рисунок поглубже, в подкладку телогрейки, и тоже берётся за деталь.

***

      Прошло время, парни работали в стандартном темпе, стараясь успеть до конца смены, ведь если не сделать свою норму выработки, то последует наказание. Карикатурист невольно обратил внимание на друга, повернувшись, тот сидел, как изваяние, только зелёные глаза пристально следили за движением деталей, но был это больше взгляд в никуда, словно он в чём-то задумался. — Что-то случилось? — удивлённо спросил Гихард, смотря на друга.       — Ничего, просто вспомнил нехорошее. — глухо ответил полный. — Как родители напились, орали всю ночь. — глубоко вдохнул носом и медленно выдохнул через рот, прикрыв глаза. — Будто меня вообще в доме не было. Ненавижу их, за такие вечера, каждый раз одно и тоже. Поэтому, я немного рад, что оказался тут.       Напарник молчал, услышав это, вспомнил, как познакомился с этим человеком в таком аду, сидел вместе на парах, делил еду, по лицу получали вместе. В чём-то они оказались похожи — проблемы с семьёй. Отворачивается к станку, чтобы не привлекать лишнего внимания. — Слушай, Гер… я тебя понимаю. Правда. — Делает паузу, шмыгает носом — насморк всегда лезет не вовремя, — и поправляет очки, хотя те и так сидят идеально. — Ты знаешь, я про своего отца вообще молчу. Когда он трезвый — не узнать. А когда приходит с работы… — горько усмехается. — Однажды сказал, что я «позор нации». За то, что рисую не то и думаю не так. И очки эти мои — тоже позор.       Друг медленно поворачивает голову, зелёные глаза на секунду проясняются, становятся живыми. — Твой хоть работает. А мои уже год как на пособии. Отца с завода выперли за пьянку. Мать торгует на рынке, чем придётся. Иногда — вещами из дома. Я уже боюсь вечером возвращаться — вдруг кровати моей не окажется.       Ги сжимает челюсть, на его лице — редкость для него — неподдельная злость. — Знаешь, что я тебе скажу? Мы выберемся. Оба! Ты станешь психологом — будешь таких, как мы, с того света вытаскивать. А я буду рисовать. Не карикатуры, а нормальные картины про людей, которые не сдались.

      Старший тихо смеётся, но без веселья. — Ты серьёзно? В этом мире? Где за рисунок могут в карцер отправить, а за слово — в лагерь, может и того хуже?       Младший поворачивается к нему всем корпусом. — А ты видишь другой выход? Сдохнуть здесь, у станка, как муха? Нет, Гер. Я не для того тебя нашёл. Ты — единственный человек, с которым я могу быть собой. Без этого вот «хайль» и прочей дряни.

      Парень долго смотрит на него, потом тяжело вздыхает, вытирает лицо рукавом телогрейки. — Ладно. Уговорил. Выберемся. Только сначала ботинок свой верну. Не могу я в этих корытах до дома топать.

      Хард усмехается. — Кстати, насчёт нашего вора. Я придумал кое-что получше кулаков.       Герман слегка насторожился. — Что именно?

      — Дядя Саша сказал, у него дружок в третьей смене. Верный, из эсэсовских прихвостней. Если мы подставим так, чтобы этот же товарищ в нём крысу увидел. Сам к нам приползёт. С ботинком в зубах.

      Гер медленно улыбается — той самой улыбкой, которая у него бывает перед чем-то авантюрным и опасным. — Гих, ты иногда пугаешь меня. В хорошем смысле.

      Тот в ответ пожимает плечами, возвращаясь к станку. — Просто я знаю, как работают эти крысы. Они рано или поздно предают всех, даже друг друга. А наша задача — просто помочь им побыстрее это сделать.

      Времени оставалось всё меньше и меньше, парни старались работать быстро но качественно, ведь любой брак на детали мог дорого стоить, а разговоры отнимали драгоценное время. — Наконец то, думал уже никогда не кончится... — сказал Гихард, вытирая пот с виска, чувствуя, как капли медленно стекают по спине. Потянулся за бумажкой — документом на норму выработки, ища, где валяется чернильная ручка.       Герман потягивается, хрустя спиной, и смотрит по сторонам усталыми, но уже чуть более живыми глазами. — У тебя под штаниной похоже. Ты вечно всё под себя засовываешь. Как курица — яйцо.

      Гихард наклоняется, заглядывает под лавку, потом ощупывает карманы телогрейки — ничего. Чертыхается, шмыгая носом. — Нет, не тут. Может, ты взял? Ты же у нас главный по потеряшкам.       Старший возмутился в голос. — Ага, я ещё и ручки твои храню. Давай, ищи сам. Я в этих корытах, как черепаха пешая, полдня отходил. Мне теперь отметку ставить, да на койку отдыхать.

      Взгляд скользнул по рабочему месту: стружка на полу, грязные тряпки, масляные пятна. Ручки нигде не видно. Мелкий тяжело вздыхает и запускает руку в карман галифе. — А, вот она! — с облегчением выдохнул юноша. — Закатилась под подкладку. Чуть яйца себе не отдавил, пока искал. — Расправляет мятую бумажку — документ о норме выработки, быстро вписывает фамилии, инициалы в нужные графы, старательно выводя буквы. Герман наблюдает, потом смотрит в сторону раздевалки.

      — Чёрт, сколько деталей то? — буркнул Хард, смотря на коробку с выработкой, забыв сколько всего сделал. — Что писать?

      Гер заглядывает в коробку, шевелит губами, пытаясь подсчитать, потом сдаётся и чешет затылок. — Я откуда знаю? Мы же вместе делали. Ты ведёшь учёт, я — качество. Так что включай память.

      Молодой щурится на детали, потом на бумажку, потом снова на детали. Шмыгает носом, поправляет очки — явно напрягает мозги. — Кажется, всего сто двадцать три… Или сто тридцать два? Не помнишь, когда мы последнюю партию сдали? Там сколько было?       Полный садится на корточки, начинает пересчитывать детали пальцем, но быстро сбивается. — Слушай, я тебя умоляю. Какие там цифры? Давай пиши сто двадцать. На глаз. Всё равно перепроверяют, лучше на пару единиц меньше, чем в действительности. Если что — скажем, что две упали за станок, нашли, а отметить забыли.

      Парень смотрит на друга с выражением "ты гений идиотизма", но в глазах уже загорается знакомая хитринка. — Знаешь, ведь ты прав. Кребс всё равно врёт в отчётах вверх, чтобы его план перевыполняли. А мы ему соврём чуть-чуть. Не воровство же — творческий подход к статистике. — Твёрдой рукой выводит в графе «количество» — «120». Дует на чернила, потом положил ручку на столик рядом со станком. — Теперь — переодеваться.

      Напарник встаёт, хрустит коленями, кивает, берёт документ, прячет в карман, встаёт. В чужих разношенных ботинках, с масляными пятнами на лице и усталым, но решительным взглядом, он выглядит одновременно нелепо и грозно. — Пошли. Только без мордобоя. Сначала — разговор. Психологический.

      Ги усмехается, в очередной раз поправляя очки. — Как скажешь, доктор. Веди!

      Оба направляются к раздевалке, лавируя между станками. Дядя Саша, уже собравшийся, кивает им издалека — мол, удачи, ребята. Вместе они выходят из цеха в промозглый коридор, где уже толпятся рабочие, сдающие нормы. В глазах у обоих — одинаковое выражение: усталое, но решительное.

      Они проходят в раздевалку — узкое, плохо освещённое помещение с двумя рядами деревянных шкафчиков и скамьёй посередине. Воздух тяжёлый от пота, машинного масла и дешёвого табака. Несколько рабочих уже переодеваются, торопливо бросая вещи в ящики.

      Вальдемар стоит у своего шкафчика в дальнем углу, спиной ко входу, его дружок рядом — что-то тихо говорит ему, но увидев вошедших, резко замолкает и отступает на шаг.       Гихард спокойно, даже лениво, но так, чтобы слышали все. — Эй, друзья! Поговорить надо.

      Виновник замирает на секунду, потом медленно поворачивается. На его лице — наглая, но чуть напряжённая ухмылка. — О чём это с нами разговаривать таким, как вы? Я с пропагандистами дел не имею.

      Герман делает шаг вперёд, но юноша выставляет руку, останавливая товарища. — А мы и не предлагаем тебе иметь с нами дела́. Мы предлагаем тебе лишь вернуть то, что взял. Тихо. Без свидетелей. Хотя, — обводит взглядом раздевалку, — свидетели уже есть.       Вор бледнеет, но быстро берёт себя в руки. — Я ничего не брал. Идите вы оба работать лучше.

      Полный не выдерживает, голос звенит от сдерживаемой злости.— Ты думаешь, я не заметил, как ты у моего шкафчика крутился?

      Собеседник пятится дальше, поднимая руки, отмахиваясь. — Я ничего не знаю, просто переодевался!

      — Вальдемар, мы знаем про твоего дружка. Того, который из «верных». Как думаешь, что он сделает, если узнает, что ты воруешь у своих же? Или если дойдёт до Кребса, что ты продаёшь заводские детали налево? Я молчу, что рисую, а вот про тебя — расскажу.

      Лицо виновника вытягивается. Он открывает рот, закрывает, потом сглатывает. — Ты… ты не посмеешь.

      Гихард невинно разводит руками в стороны, на лице — спокойная, почти скучающая улыбка: — А у тебя есть выбор? Либо ботинок через пять минут в этом ящике, либо, ты и сам прекрасно знаешь.

      В раздевалке тишина. Кто-то из рабочих кашляет в кулак. Парень смотрит на Ги, потом на его друга, потом под ноги, прошипев сквозь зубы. — Ладно. Но если кто узнает…

      — Иди уже, принеси. Слова только тратишь. — Герман перебивает вора, холодный тон даёт понять, что тот не шутит.

      Вальдемар молча выходит из раздевалки. Его напарник, не поднимая глаз, быстро хватает свою куртку и выскальзывает за ним следом. Через три минуты возвращается. Кладёт правый ботинок Германа на скамью — тот самый, замызганный, в масле — и, не глядя ни на кого, уходит, громко хлопнув дверью.

      Хард поднимает ботинок, протягивает товарищу, смеясь. — Твоя собственность, поэт. Извини, что без букета.

      Гер берёт ботинок, прижимает к груди и вдруг тихо, нервно смеётся.— Я тебя ненавижу, Гих.

      Художник усмехается, надевая свою телогрейку. — Знаю. Пошли на базу скорее. — Оба собираются молча, быстро. За окном — всё тот же снег, мелкий, колючий. Ребята выходят из завода вдвоём, как всегда — плечом к плечу.

***

      — Резче, резче, мой партийный друг, быстрее занесём эту макулатуру нашему начальнику, быстрее ляжем на наши нары. — говорит молодой, довольно быстро поднимаясь по лестнице, их путь лежал на четвёртый этаж колледжа, где были в основном кабинеты местного начальства.

      Старший тяжело пыхтит, едва поспевая за другом, ботинки непривычно скрипят после долгого перерыва. — Ты бы ещё бегом побежал. Я, между прочим, не спортивная лошадь, а будущий психолог… Психологи не бегают! — останавливается на лестничной площадке между вторым и третьим этажом, хватается за перила и тяжело дышит, выпуская облачка пара в холодном воздухе.

      Младший оглядывается, поправляет очки и усмехается. — Будущий психолог, который сейчас помрёт от инфаркта на лестнице. Гер, ну сколько можно? Мы же каждый день с тобой эту лестницу топчем. Ты когда-нибудь привыкнешь? Ты бы ещё на лифт предложил подняться. Его тут нет, а я, между прочим, не горная коза. И не художник-легкоатлет. Тем более, в этих ботинках ты полдня прошёл, а теперь жалуешься? Дыхалка, как у паровоза, зато вес — боевой. Идём, идём, не ной.

      Посмотрел на него исподлобья. — Я привыкну, когда ты перестанешь меня подгонять, как овчарка отару. И вообще… — Выпрямляется, пытаясь восстановить дыхание. — Эта лестница каждый год будто всё выше и выше становится. Я не расту, а она — да.

      — Давай. Последний рывок. На четвёртом этаже Кребса, скорее всего, нет — он внизу отчёты строчит. Там только его секретарша, фрау Кёлер. Она нас быстрее примет, чем он. У неё сегодня дежурство до восьми. — юноша спускается на пару ступенек вниз.

      Тот с большой неохотой поднимается ещё на один пролёт. На лице страдание, но в глазах лёгкая смешинка. — Фрау Кёлер хоть чаем иногда угощает. Не то что Кребс, даже воды не даст, скажет: "Воды на заводе пей, здесь не столовая".

      Второй этаж. Коридор колледжа пахнет казённой краской, старыми тумбами и страхом. Вдоль стен — доски объявлений с приказами, портретами фюрера и сводками с фронта. Юноша на секунду задерживает взгляд на одном из портретов, кривится, но ничего не говорит.

      Третий этаж. Пахнет ещё и табаком — похоже где-то недавно курили.

      — Только молчи, ладно? Дай мне поговорить. Я сегодня добрый. А ты когда начинаешь улыбаться — у людей сразу подгорает. — спокойно сказал полный, выдыхая через нос.

      — Я всегда улыбаюсь вежливо. Это у них проблемы с чувством юмора! — улыбнулся очкастый во весь рот, обнажив немного кривоватые зубы с клыками.       Наконец добираются до четвёртого этажа. Длинный полутемный коридор с дверями, прямо напротив лестничного пролёта — дверь с табличкой «Отдел учёта и распределения: руководитель производственных групп ТСГ — Кребс К.Х.».

      Друзья переглядываются. — Всё. Ты первый. — прошептал младший. — Я — за спиной. Если что — кашляну.       Герман кивает, стучит в дверь, стараясь, чтобы голос звучал спокойно. — Господин Кребс. Шнайдер и Бергер по сдаче нормы. — пару секунд спустя положил руку на ручку двери, опуская её, но дверь оказалась заперта.

      Но не успели они ничего сказать, как за спиной послышался смех и знакомый голос. — А никого нет дома. — но эта насмешка быстро спала, когда мужчина дошёл до конца лестницы, звякнув ключом в руке, подходя к двери. — Что хотели?

      Гер резко оборачивается, едва не наступив другу на ногу. — Господин Кребс, мы норму сдать. Вот, документ. — протягивает мятую бумажку, стараясь не смотреть начальнику прямо в глаза. Гихард за его спиной замирает, поправляя очки — лицо спокойное, но внутри всё сжимается от волнения.

      Начальник молча берёт документ, разворачивает, щурится, водит пальцем по строкам, потом поднимает тяжёлый взгляд. — Уверены в количестве, Бергер?

      Писатель сглатывает, но Ги выступает чуть вперёд, вставая рядом с напарником, говоря ровно, без вызова. — Так точно, господин Кребс! Мы пересчитывали дважды. Если хотите — можете сами проверить коробку. Она ещё на складе, мы не убирали.       Мужчина смотрит на него долго, пристально, как удав на кролика. Потом переводит взгляд на Германа, на разношенные ботинки, грязные руки. Молчит секунду, потом — неожиданно — хмыкает. Не смеётся, нет, но что-то вроде одобрения мелькает на лице. — Шутники, ладно. Сдавайте коробку на склад, документ я подпишу. Но в следующий раз — без этого цирка. И Шнайдер, — поворачивается к парню в очках, открывает дверь кабинета, жестом приглашая их внутрь.

      Пацаны переступают порог. В кабинете пахнет старыми папками, чернилами и чем-то кислым — то ли от начальника, то ли от отопления. Главный садится за стол, достаёт перьевую ручку, медленно, с нажимом ставит подпись и штамп. — Всё. Завтра, как обычно. Не опаздывать. Шнайдер — останься. — Прозвучало твёрдо, он даже не поднял головы.       Товарищ замирает у двери, смотрит на друга, но тот кивает ему, намекая, что: "иди, всё в порядке". Поспешно выходит, закрывая за собой дверь. Теперь Гих остаётся один напротив Кребса.

      Начальник откладывает ручку, сцепляя пальцы в замок. — Подойди сюда, не бойся.

      Подросток делает осторожный шаг, потом ещё один. Останавливается у края стола, стараясь не смотреть в глаза оппоненту.       Кребс тихо, почти ласково, но от этого ещё страшнее. — Ты умный парень, Гихард Шнайдер. Очень умный. Но умных, знаешь, часто перевоспитывают. Не доводи меня лишний раз, от греха подальше. А теперь иди долой с глаз моих.

      Парень молчит, разворачивается и выходит, сдерживая себя, чтобы не побежать сломя голову. В коридоре его встречает Герман — бледный, но с облегчённым лицом. — Что он сказал?

      Хард выдыхает, поправляя очки, и идёт к лестнице. — Сказал, что я умный. И что меня перевоспитают, как пионера в лагере.       Оба неторопясь спускаются вниз. Снег за окнами всё идёт не переставая. Идут молча. Сырой, холодный коридор-переход тянется бесконечной кишкой — узкий, с высоким потолком, где едва горят две тусклые лампочки под жестяными колпаками. Самое гиблое место в здании. Узкий, как артерия, с низким потолком, давящим на плечи. Лампы мигают через раз, выхватывая из полумрака то угол, то пыльный плинтус, то очередной портрет в дешёвой деревянной рамке. Сырость лижет стены, облупившаяся краска отслаивается, как старая кожа. Портреты висят ровно, через равные промежутки. Стекло под лампами даёт блики — лица кажутся живыми, слепят, провожают взглядами.       Первый — Гитлер. Глаза в пол-оборота, рука на ремне. Гихард смотрит на него несколько секунд, чувствуя, как желчь подкатывает к горлу: "Вот ты, главный художник этого безумия. Ты тоже рисуешь. Только твои картины — война, лагеря, сточенные в кровь станки. А мои — крысы в телогрейках. И кто из нас больший пропагандист? Интересно, сколько ещё эти лица будут висеть здесь после того, как всё кончится? Или их заменят новыми, такими же?"

      Дальше — Геббельс. Острые черты, тонкие губы: "Интересно, если бы он носил очки, как я? Только свои ношу, чтобы видеть мир яснее. А ты — чтобы застилать людям глаза." — карикатурист невольно трогает оправу, поправляет — жест, ставший почти нервным тиком.       Гиммлер. Лицо палача в пенсне. Герман замедляет шаг напротив него, тяжело выдыхает. В голове проносится обрывок стихотворения, которое так и не дописал прошлой ночью: "А у палача глаза, как у моей матери, когда она пьяна — пустые и безнадёжные".

      Геринг. Тучный, самодовольный, с маршальским жезлом. Гер смотрит на его нашивки, потом переводит взгляд на свои руки — грубые, в масле и ссадинах. "Вот он, настоящий вес. Не мой, а вот этот — во плоти. Сидит в Берлине, жрёт мясо, пока мы жрём баланду. И моя мать продаёт последние штаны, чтобы купить хлеба. Если бы они знали, что я чувствую, когда вижу их лица... Если бы они знали, как я мечтаю однажды открыть кабинет и сказать кому-то: Расскажите мне о своей боли. Я вас слушаю. А эта боль висит на стенах. И смотрит..."

      Подросток замечает, как друг сжимает кулаки, и слегка касается его локтя. — Гер, не здесь.

      Писатель кивает. Вместе проходят мимо последнего портрета — какого-то второстепенного гауляйтера, чьё имя оба уже забыли. Стёкло пыльное, и лицо кажется размытым, будто разъедает время. Сворачивают к бараку. Шаги гулко бьют по бетону. Снизу тянет сквозняком — холодным, промозглым, с запахом мазута и чужой беды.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!