Глава 8: Когда рисунки опаснее снарядов

30 апреля 2026, 09:43
      Герман, тяжело дыша, прижался спиной к холодной стене. Зелёные глаза, обычно весёлые, сейчас расширились от страха. Он смотрел не на дверь, а на друга — на то, как побелели костяшки тонких пальцев, сжимающих край старого стеллажа. — Ги... — голос ощутимо осел. — Ты снял тот листок сегодня утром?

      — Нет, — выдохнул младший. Наглость испарилась, осталась только голая, животная дрожь. — Я думал, ты...

      — Твою мать, — Товарищ медленно закрыл лицо ладонями, выдыхая. Грузное тело казалось сейчас невесомым от накатившей слабости. — Если они зайдут через главный вход, то пройдут мимо. Этот тип с пенсне смотрит на всё и всех!

      Повисла тишина. Такая, в которой слышно, как стучат зубы. И как вдалеке, за стеной, открывается главная дверь колледжа. Гул голосов. Скрежет сапог по кафелю. Ги вдруг выпрямился. Движение было резким, почти судорожным, быстро снял очки, протёр их грязным рукавом — бесполезный жест, от волнения всё равно было мутно. — Я пойду, — сказал он неожиданно очень спокойно, но в этом спокойствии чувствовалась та самая пропасть, которую Герман всегда боялся. — Я отвлеку их. Скажу, что неплановое приглашение от начальства, велели осведомить гостей. Поведу в другую сторону, к химическому блоку. Там есть одна заброшенная лаборатория, я смогу их отвлечь...

      — Что?! — Гер вскочил, схватил друга за грудки, приподняв над полом из-за разницы в росте. — Ты больной? Ты идиот?! Они тебя там порвут! Гиммлер лично приехал! Не какой-то комендант, не гестаповец с района! Ты знаешь, что они делают с такими, как ты?!

      Хард улыбнулся. Криво, по-своему, с той самой наглостью, что так бесила здешних преподавателей. — Знаю, Гер. Я всё знаю. Поэтому иду. Потому что если они увидят рисунок и устроят проверку, то найдут не только его. У тебя стихи. У меня в тумбочке — дневник. Нас двоих повесят. А так, может быть, только меня. Я быстрее, юркий, точно успею.

      — Нет, — Писатель сжал челюсть. — Я пойду с тобой.

      — Ты тяжелее. Тебя поймают в первую минуту. А я проскочу. — Юноша вывернулся из захвата, одёрнул свою белую рубашку, заправил её в чёрные галифе. — Слушай сюда. Если я не вернусь через час, ты идёшь в общежитие, забираешь мои рисунки из-под матраса и сжигаешь. Всё, слышишь? ВСЁ! До последнего клочка бумаги.       — Гиха... — голос напарника сорвался на басовитый, влажный всхлип. Он не плакал никогда при друге, а сейчас глаза защипало.

      — И ещё. — Парень в круглых очках вдруг шагнул вперёд и стукнул кулаком по плечу товарища — так, по-мужски, как они делали перед особо опасными вылазками на склад за лишней банкой тушёнки. — Спросят где я — не знаешь. Даже под пыткой. Обещай.

      Полный не ответил, просто смотрел, как мелкий выскальзывает в боковую дверь, как мелькает коротко стриженный затылок. А через секунду из главного коридора донёсся звонкий, нарочито громкий голос: — Господин главнокомандующий! Прошу прощения! Можно на секунду? У меня важное сообщение от начальства о нарушении правил техники безопасности в четвёртом цехе!       Шаги остановились. Ледяной голос Гиммлера, с лёгкой гнусавостью спросил, с подозрением косясь на молодого парня в очках: — Кто это?

      Герман прижался к стене, зажмурился и начал считать про себя. Один, два, три... Знал, что сейчас произойдёт, что через какое-то время, когда придут за ним с вопросом: "Где твой дружок-пропагандист?", он сломается. Не потому что трус. А потому что они приставят к виску пистолет и скажут, что убьют не только его, а пьющую мать с отцом, которые даже не особо интересовались, где сын проводит ночи. Спина прилипла к холодной стене, сердце колотилось где-то в горле, мешая дышать. Голоса доносились приглушённо, но каждое слово врезалось в память, как раскалённое клеймо.

      — Это, уважаемый рейхсфюрер, наш студент... — голос из администрации — кто-то из замов директора, кажется, тот лысый с родинкой на щеке, которого студенты за глаза называли «Клоп» — звучал подобострастно и испуганно. — Второй курс... Гихард Шнайдер. По документам — примерный работник, но бывают вспышки.

      — И много таких фривольных наглецов? — сухо, по прежнему с подозрением, даже будто омерзением спросил гость, внимательно смотря на щуплого подростка. — Вспышки? — Гиммлер произнёс это слово чуть не плюнув. — У рабочего скота не бывает «вспышек». У скота бывает бешенство. Его усыпляют.

      Тишина. Герман представил, как товарищ сейчас стоит перед этим человеком. Наверняка выпрямился, подбородок вверх, очки блестят. Не дрожит — или дрожит, но тщательно скрывает.

      — У вас, молодой человек, — голос рейхсфюрера стал тише, почти ласковым, отчего стало ещё страшнее, — есть привычка перебивать начальство и выбегать с криками? Или сегодня особый случай?       — Особый, господин рейхсфюрер, — ответил тот. Голос звучал ровно, почти вежливо, но Гер узнал эту интонацию. Так друг говорил, когда готовился укусить врага побольнее. — Нарушение в четвёртом цехе: цистерна с топливом. Если не принять меры — рванёт через полчаса. Я подумал, вы захотите знать.

      Пауза. Долгая, тягучая. Писатель молился, чтобы Гиммлер повёлся и ушёл куда подальше, оставил в покое хотя бы на десять минут. Десять минут — это много. Можно успеть добежать до складов, затеряться среди бочек, выбраться через старую дренажную трубу.       — Любопытно, — протянул Гиммлер. — И кто же вас послал?

      — Начальник смены, господин рейхсфюрер, фрау Кролль, сказала бегом, не оглядываясь.

      Герман знал, что фрау Кролль не посылала никого. Старая карга ненавидела студентов лютой ненавистью и знать о них не желала. Но звучало правдоподобно. Чёрт, Ги умел врать. Умел так, что сам чёрт не разобрал бы.

      — Хорошо, — голос гостя стал почти скучающим. — Пусть ваше начальство разберётся с этим. — кивнул голову в строну студента, намекая провожающему его руководству, идти, да разбираться с этой неполадкой. — А вы, молодой человек... — Шаги. Скрежет сапог по кафелю приближаются. Герман затаил дыхание, но не прошло и секунды, как принял для себя верное решение, выходя, уверенно направляясь в нужную сторону, не заметив, что чужой голос стих. Цепкие глаза блюстителя порядка заметили, что-то смольное на доске объявлений, за спиной молодого. Он молча шагнул вперёд, длинные пальцы легли на плечо художника, отодвигая, чтобы не мешался на пути.

      Гихард почувствовал эти пальцы раньше, чем понял, что произошло. Холодные, цепкие — даже через ткань рубашки они впивались в ключицу, заставляя замереть на месте, будто кролика перед удавом. Он не обернулся. Не мог. Потому что уже знал, что увидит.       Гиммлер сделал два шага к доске объявлений. Свита замерла. Директор колледжа, маленький, суетливый человечек с вечно мокрыми ладонями, попытался заслонить собой обзор, залепетать что-то про студенческое творчество и воспитательную работу, но мужчину молча отодвинули локтем, как надоедливую муху.

      Тишина стала абсолютной. Даже грузовики во дворе, казалось, заглохли.

      Главный склонил голову набок. Рассматривал рисунок долго — секунд двадцать, не меньше. Пенсне блеснуло. Потом губы тронула тонкая, брезгливая усмешка. — Орфография хромает. Но чувствуется страсть. — повернулся к пареньку, который стоял, вжав голову в плечи, белый как бумага. — Ваше, молодой человек?

      Тот открыл рот, горло перехватило спазмом. Хотел соврать — про кого-то из старшекурсников, про случайного рабочего, про кого угодно, — но взгляд рейхсфюрера был будто гипнотический. И стёкла пенсне поблёскивало, два холодных стеклянных глаза. — Я... — голос вышел хриплым, пришлось откашляться. — Я не...

      — Не лгите, — перебил рейхсфюрер без повышения голоса. — Я ненавижу ложь, даже такую топорную. — снова посмотрел на рисунок. — Почерк, манера, штрихи неуверенные, но агрессивные. Подросток с комплексом неполноценности. — обернулся к администрации, кивнул, будто это всё объясняло. — Потеря ориентации, озлобленность, ищет виноватых. — отлепил листок от доски, рассматривая в руках.       Медленно, будто в кошмаре, брёл к коридору. Ноги не слушались. Мысли путались. В голове билось одно: "Я не выдержу, не смогу молчать. Они придут за мной, и я скажу. Господи, прости меня, я всё скажу". Не знал тогда, что скажет не только про убежище. Что под пыткой страха — когда пистолет приставят к виску отца, который даже не помнит, как сына зовут — выдаст всё. И место, время, даже то, как Гихард улыбался, когда рисовал эти чёртовы карикатуры.

      — Я видел, как он рисовал это непотребство, господин Генрих Луитпольд Гиммлер, а в общежитии у него ещё больше работ против властей Германии! — Герман сунул руку в карман галифе, вытаскивая оттуда, не всё, но большую часть работ друга, которые должен был сжечь. — прошу ознакомиться, я как приличный гражданин, не мог не сообщить о таком.       Гиммлер медленно повернулся. Уже взялся молча уходить, когда голос — молодой, дрожащий, но на удивление громкий — остановил. Кто-то из адъютантов положил руку на кобуру. — Это ещё кто? — сухо спросил рейхсфюрер, не оборачиваясь полностью, только скосив глаза.

      Гер стоял в трёх метрах. Грузный, красный, потный. Рука с бумагами тряслась так, что листы ходили ходуном. Смятая, наспех собранная пачка: рисунки, карикатуры, вырванные из тетради страницы с неровными строчками. Всё, что обещал уничтожить. Всё, что доверил ему художник, как единственному проверенному человеку.       Директор шагнул вперёд: — Это ещё один студент, господин рейхсфюрер, Герман Бергер, второй курс, хочу отметить, что он всегда образцовый.

      — Молчать, — негромко сказал гость. Директор заткнулся, будто проглотил язык. Тишина стала ватной, душной. Генрих сделал шаг к подростку. Второй. Третий. Теперь они стояли друг напротив друга — щуплый, подтянутый человек в идеальном мундире и полный юнец в поношенных галифе и грязной рубашке. Выхватил из рук бумаги, взял двумя пальцами, как берут дохлую крысу, — Вы приличный гражданин?

      — Д-да, господин рейхсфюрер, — голос Германа сорвался на петушиный фальцет. — Я не мог молчать. Это измена против фюрера, великой Германии. — Слова звучали фальшиво даже для него самого. Он слышал их со стороны — чужие, выученные, пустые. Но язык повиновался чему-то другому, не мозгу. Какому-то животному инстинкту, который твердил: "Спасай себя".

      Гиммлер молча листал бумаги. Карикатура на Гитлера — смешная, по-детски неумелая, но узнаваемая: чёлка, усики, поднятая рука и подпись: "А где обещанный рай?". Короткие, корявые, страстные, ненавидящие строчки: "И рейх ваш сгнил, как старый труп, и фюрер — лишь безумно глуп...". Рисунок самого Гиммлера — с крысиными зубами и вислыми ушами. Рейхсфюрер рассматривал каждую страницу с каменным лицом. Только лёгкое постукивание пальца по бумаге выдавало. Он в ярости. Той самой, холодной, которую боятся даже его подчинённые. — И это всё? — спросил он. — Или у вас в карманах ещё что-то припрятано?       — Всё, многоуважаемый, — прошептал Герман. —Всё принёс.

      — А ваш друг? Он ведь тоже вам подносил свои тайны? — спокойно спросил гость. — Герман молчал. — Я спрашиваю, — голос Гиммлера стал тише, но от этого только страшнее, — вы были ему другом?       — Я... — Студент сглотнул. В голове пронеслось: друг, смеющийся за обедом, шепчущий: "Гер, смотри, какую гадость я сегодня нарисовал". Товарищ, который доверял ему, который называл братом.

      — Были, — снова повторил Гиммлер, внимательно смотря на собеседника. — Был, это прошедшее время. — Сложил бумаги аккуратной стопкой, сунул во внутренний карман — туда же, где уже лежала карикатура с доски. — Вы поступили правильно, молодой человек. Государство ценит таких сознательных граждан. — неопределённо махнул рукой, и не успел Ги пискнуть, как его схватило двое, да крепко, что кости захрустели. Глянул на директора. — Отвести в ближайший подвал.

      — Стойте! — вырвалось у Гихарда. Голос прозвучал тоньше, чем хотелось бы, почти по-детски. Он дёрнулся, но хватка была мёртвой — пальцы впивались в предплечья, подламывая локти назад, заставляя выгибаться в неестественной позе. Очки сползли на кончик носа, запотели от быстрого, панического дыхания. — Я не рисовал! Это подстава! У меня есть алиби!

      — Алиби, — Гиммлер произнёс это слово так, будто услышал хорошую шутку. Он уже не смотрел на юношу, а сквозь него. — У вас будет возможность его предъявить. На допросе, если доживёте.

      Директор колледжа мелко закивал. — Ближайший подвал, господин рейхсфюрер? У нас есть техническое помещение под третьим цехом, там...

      — Мне всё равно, где, — перебил Гиммлер. — Лишь бы без окон и лишних глаз. — наконец посмотрел на художника, долгим, изучающим взглядом, от которого хотелось провалиться сквозь землю. — Приятно было побеседовать, молодой человек.

      Кивнул охране. Те рванули с места так резко, что сапоги прочертили по кафелю короткий след. Подросток попытался вывернуться — бесполезно. Его просто волокли, не прилагая усилий.

      В коридоре повисла тишина. Гиммлер поправил манжеты, достал из кармана платок, тщательно вытер пальцы — те самые, что касались рисунков. — Что стоите? — бросил он свите. — У нас экскурсия по заводу: цеха, производство, рабочий процесс, а не возня с малолетними пачкунами. — Взялся за дверную ручку двери в цех.

      — Я... — Герман открыл рот, но гость уже вышел. Свита потянулась за ним, оставив после себя запах дорогого одеколона, кожи и чего-то сладковато-приторного — возможно, табака.

      Остался совершенно один, под портретом фюрера, с пустыми руками и с мыслью, которая билась в висках, как запертая птица.

***

      Гихард не успел сгруппироваться. Удар между лопаток пришёлся точно в ту секунду, когда он попытался ухватиться за перила, пальцы скользнули по ржавому металлу, и тело полетело вниз, беспомощное, как тряпичная кукла. Первый удар пришёлся плечом, второй — копчиком, третий — затылком, так, что перед глазами вспыхнули белые звёзды, а очки слетели и зазвенели где-то в темноте, разбиваясь о каменную стену. Он считал ступени. Не нарочно, просто потому, что каждая новая встреча с бетоном отдавалась в позвоночнике, заставляя рот наполняться металлическим привкусом. Шесть. Семь. Восемь. Девять. На десятой или одиннадцатой, уже сбился со счёта, тело наконец перестало кувыркаться и распласталось на полу. Холодный, каменный пол. Пахнет сыростью, плесенью, мазутом и чем-то кислым, то ли мочой, то ли химикатами. Где-то капала вода. Монотонно, бесконечно. Молодой лежал, не двигаясь. Лопатка горела огнём, затылок пульсировал тупой, противной болью, губа разбита, что влекло за собой солоноватый вкус крови, растекающейся по подбородку.

      — Вставай, — раздался чужой голос сверху, хриплый, безразличный. — Не прибедняйся. Ничего не сломал.

      Шнайдер попробовал пошевелиться. Получилось не сразу — рука подвернулась, пришлось опереться на локоть, потом на вторую. Перед глазами всё плыло, мир распадался на размытые пятна серого и чёрного. Без очков, подросток не видел дальше вытянутой руки. Но по слабому очертанию можно понять, что в углу комнаты какие-то тени — трубы, ящики, старая мебель, накрытая рваной тканью. — Где мои очки? — голос сорвался, пришлось откашляться.

      — Ах, очки, — другой голос, уже помоложе, с лёгкой усмешкой. — Прости, кажется, они разбились. — Хруст. Кто-то специально наступил на остатки оправы, добивая. — Теперь ты будешь видеть мир таким, какой он есть мутным и дерьмовым.       Парень поднялся на колени. Голова кружилась, тошнота подкатывала к горлу, но заставил себя встать. Ноги тряслись, всё тело тряслось — от холода, страха, боли.       — Молодец, — хмыкнул первый. — Послушный мальчик.

      — Пошёл ты, — выплюнул Гихард. Кровь с губы капнула на рубашку, оставляя тёмное пятно на серой ткани.

      — Учись манерам, сопляк, — сказал офицер помоложе. — Здесь они тебе пригодятся.

      Дверь лязгнула, послышался щелчок замка. И тишина, нарушаемая только капелью воды, собственным хриплым дыханием и гулом где-то наверху — работал завод. А он сидел в подвале, без очков, в разбитой губе, и медленно осознавал, что сейчас начнётся то, чего боялся всю жизнь.

      — Что вы делаете? — крикнул подросток, не видя, что происходит, но прекрасно осознавая, словно само нутро подсказывало, вот-вот сейчас пристрелят или того хуже. На горячей от пота коже он тут же почувствовал остриё ножа возле своего горла. Судя по мутному силуэту это был первый. Всё тело превратилось в одну сплошную струну, натянутую до звона. Лезвие холодило кожу там, где билась сонная артерия, чувствовал её пульс, отдающий в тонкий металл.       — А ты не глупый, — голос первого, хриплый, с лёгкой одышкой. Возраст, много курит и пьёт. — Чуешь опасность. Это хорошо, некоторые ничего не чуют до самого конца.

      — Чего вы хотите? — Ги старался говорить твёрдо, но горло перехватывало спазмом, и слова выходили сиплыми, почти жалкими. — Я ничего не сделал.

      — Не ты, — насмешливо повторил офицер помоложе, стоя чуть поодаль, лениво прислонившись к стене. — Конечно, не ты. Это твой брат-близнец из параллельной Германии, а ты просто хороший мальчик, который учится, работает и никогда не перечил фюреру.

      Лезвие чуть сильнее прижалось к шее. Не настолько, чтобы порезать, но достаточно, чтобы осталась царапина.

      — Раз уж мы остались тут одни и ты теперь на наших плечах, то есть одна идея, — в хриплом голосе появилась усмешка, от которой кровь стыла в жилах. — Таких предателей, как ты нельзя отпускать просто так. — остриё переместилось выше: подбородок, щека, остановилось возле глаза. — Догоняешь о чём я? — обратился старший к своему напарнику.       Лезвие замерло у внешнего уголка левого глаза. Металл — холодный, острый. Малейшее движение и сталь войдёт в нежную, тонкую кожу века. Подросток замер, боясь дышать, даже капли пота, скатывающиеся со лба, казались сейчас смертельной опасностью, а вдруг они сдвинут лезвие?

      — Догоняю, — ответил тот у стены. В чужом голосе не было прежней насмешки, только спокойная, деловая заинтересованность. — Метка чтобы помнил, да другие видели.       — Именно, — первый удовлетворённо кивнул. Шнайдер видел размытый силуэт — крупный, грузный, с широкими плечами, затянутыми в чёрную форму. — Глаза — это зеркало души, так говорят. Вот если зеркало разбить? Что тогда, а? — Он хохотнул — коротко, безрадостно. — Тогда душа становится слепой, перестаёт видеть то, что ей не положено.

      Несчастный попытался отстраниться, но чьи-то руки схватили его за волосы, прижимая голову к полу. Затылок коснулся холодного камня, и новая вспышка боли, там, где осталась ссадина от падения с лестницы.       — Не дёргайся, — посоветовал кто-то сверху, видимо младший уже успел подойти сзади. — Будет только хуже.

      — Ты знаешь, что бывает с теми, кто рисует карикатуры на фюрера? — спросил первый. Он не торопился, будто играл, наслаждался. — Их не расстреливают сразу. Это было бы слишком милосердно, их сначала воспитывают, чтобы поняли, раскаялись, а потом уже пуля или виселица, смотря по настроению судьи.

      Лезвие скользнуло от глаза к виску. Гихард зажмурился, под веками заплясали красные круги. — Я не рисовал... — прошептал он. — Это не я.

      — Все так говорят, — вздохнул тот же офицер. — Удивительно, как много невиновных попадает в подвалы. Прямо целая эпидемия безгрешности!

      Руки схватили запястья подростка, прижали к полу. Кто-то сел на ноги — тяжело, всем весом, так что кости таза заныли, а бёдра онемели. Дёрнулся — бесполезно. Против них он был ничто: щуплый, полуголодный подросток в поношенной одежде.

      — Знаешь, что самое страшное в слепоте? — спросил первый, наклонился ближе, и парень почувствовал чужое дыхание — перегар, чеснок, старый табак. — Даже когда закрываешь глаза, ты всё равно знаешь, что мир существует. Помнишь цвета, лица, очертания, но проходит время — и ты забываешь. Сначала лица, потом цвета, саму идею света. Остаётся только темнота, вечная и бесконечная. — Он замолчал. — Красиво сказал, правда? Этому меня научили на курсах повышения квалификации: "Психология допроса»", раздел "Методы убеждения". — Убрал лезвие от виска, тут же левая рука снова схватила жертву за волосы, запрокидывая голову назад, открывая: шею, подбородок, лицо. — Начнём с левого... Ты правша? Чаще всего правши начинают рисовать слева направо. Значит, левый глаз видит начало твоих художеств. Пусть первым и пострадает.

      — Нет! — выдохнул Шнайдер. — Пожалуйста...       — Пожалуйста? — мужик изобразил искреннее удивление. — Ах, он говорит "пожалуйста". Какой вежливый мальчик, жаль, что вежливость не спасёт тебя от того, что ты заслужил. — Лезвие коснулось нижнего века, такое холодное, острое. Гихард попытался зажмуриться сильнее, но веко не могло сомкнуться до конца.

      — Ты предатель, — отозвался первый. — А предатели не имеют прав, только обязанности. И твоя обязанность сейчас — страдать. За всех, кого ты ненавидел, за фюрера, за Германию.       Хард не ответил, не смог. Горло свело судорогой, во рту пересохло, сердце билось где-то в гортани. Слеза скатывается по щеке и встречается с холодной сталью. Лезвие вошло в кожу, словно тонкая, обжигающая нить, проходящая по нижнему веку, от внутреннего уголка к внешнему. Горячая кровь потекла по щеке, смешиваясь с солёными слезами. Офицер надавил снова, вонзая сталь глубже, туда, где под кожей скрывалась мягкая, живая, беззащитная плоть.

      Карикатурист закричал, даже не от боли, та пришла не сразу, как-то запоздало, когда нервы поняли, что произошло, а от ужаса, осознания, что сейчас заканчивается что-то невозвратное. Мир, размытый и без того из-за потерянных очков, сейчас станет ещё темнее, но уже навсегда. Крик отразился от бетонных стен, ударил в уши, вернулся обратно искажённым, чужим. Ему показалось, кричит кто-то другой, маленький, испуганный, запертый внутри.

      Лезвие вошло ещё глубже. Ги почувствовал, как оно царапает глазное яблоко, не протыкая, пока только скользя по влажной, упругой поверхности. Боль стала острее, это уже не просто царапина, а насилие над самым сокровенным. Офицер резко дёрнул лезвием вниз и несчастный почувствовал, как что-то лопнуло, важное, натянутое, вдруг стало свободным. Мир перед левым глазом вспыхнул белым, потом красным, а потом погас.

      И пришла боль: настоящая, оглушающая, что перехватило дыхание, а крик застрял в горле, превратившись в беззвучный, судорожный хрип. Спина выгнулась дугой, насколько позволяли держащие худое тело чужие руки, парень забился в конвульсиях, но хватка была мёртвой. Прижимали к полу, не давая даже закрыть лицо ладонями, не давая прикоснуться к ране, чтобы убедиться, что это правда, глаза больше нет.

      — Первый готов, — констатировал мужик с ножом, вытирая лезвие о рубашку Гихарда. — Не так страшно, правда? Ты уже почти привык. Ничего страшного, придёшь в себя. — похлопал подростка по щеке, ласково, почти по-отечески. — Эй, художник, ты меня слышишь? Мы ещё не закончили! — поднёс лезвие к правому глазу. Тело жертвы не слушалось, скорее всего от шока, боли, ужаса, который парализовал всё, кроме сознания. Смотрел, как металл приближается, как поблёскивает на нём капля собственной крови, как дрожит рука, вместе с веком.

      В этот момент, когда лезвие коснулось ресниц, парень вдруг улыбнулся. Криво, по-своему, той самой улыбкой, которую так боялся Герман. — Гитлер — кусок дерьма, — тихо сказал он. — Передайте ему, когда увидите, если, конечно, он не сдохнет раньше, чем вы вернётесь!

      Мучитель замер, а потом без всякой паузы, без какого-либо предупреждения вогнал лезвие в правый глаз по самую рукоятку, не церемонясь. Боль пришла сразу с двух сторон, симметричная и беспощадная. Молодой даже не закричал, не осталось на это сил, только выдохнул сквозь сжатые зубы, проваливаясь в темноту. Такую глубокую какой не видел никогда в своей жизни.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!