4. La Première Pierre

6 апреля 2026, 16:54

Эбису, 21:39.

      Крыша её дома была маленькой, почти незаметной среди высоких зданий Эбису. Сюда вела узкая металлическая лестница за дверью на пятом этаже, которой никто не пользовался. Вивьен обнаружила её случайно, через месяц после первого приезда, когда не могла заснуть и вышла подышать. С тех пор это место стало её убежищем.       Здесь не было ничего особенного. Несколько чахлых растений в горшках — она пыталась вырастить базилик, но забывала поливать. Старая скамейка, которую кто-то притащил и бросил. Веревки для сушки белья, пустые. Но отсюда было видно небо — не всё, закрытое соседними зданиями, но достаточно, чтобы разглядеть звёзды, когда они появлялись.       Вивьен поднялась первой. Оставила дверь открытой, чтобы он не заблудился. Села на скамейку, поставила рядом бутылку — пино-нуар, который дал Лоран. Бутылка была без этикетки, только белая наклейка с названием, написанным от руки: «Bourgogne, 2008. Для тех, кто умеет ждать».       Ночь была тёплой, почти душной. Где-то внизу шумел город: далёкий, приглушённый, как океан в раковине. Неон не доставал сюда, только редкие огни окон и луна, закрытая облаками. Иногда ветер приносил запах жареного мяса из лавки на первом этаже, смешанный с выхлопными газами и цветами, которые кто-то выращивал на балконе этажом ниже. Здесь было тихо. И темно.       Она услышала его шаги на лестнице: тяжёлые, медленные. Металлические ступени скрипели под его весом, и ей показалось, что лестница жаловалась. Он не торопился. Может, давал ей время передумать. Может, сам не был уверен, что хочет подниматься. Может, просто не любил лестницы. Дверь скрипнула, и он вышел на крышу. В темноте его фигура казалась ещё больше, чем в баре. Плечи шире, руки длиннее. В руках небольшой пакет из магазина под домом. Пластиковый, дешёвый, с логотипом круглосуточной лавки. Он остановился на пороге, оглядываясь. Не как охотник, проверяющий угрозы, как человек, который впервые оказался в незнакомом месте и не знает, куда сесть. — Здесь, — сказала Вивьен, похлопав по скамейке рядом с собой. Ладонь оставила глухой звук по старому дереву.       Он подошёл, сел. Скамейка скрипнула под его весом: громко, протяжно, как будто её пытали. Тот замер на секунду, прислушиваясь. — Ты уверена, что она выдержит? — спросил Ханма, не глядя на неё. — Не знаю, — сказала Вивьен. — Если сломается, будешь сидеть на полу. Шуджи посмотрел на асфальт под ногами: шершавый, в трещинах, с пятнами старой краски и окурками, забившимися в щели. — Пол твёрдый, — уточнил тот.       Она ничего не сказала, но ее губы чуть дёрнулись. Он заметил. Потому что смотрел на неё.       Шуджи положил пакет на скамейку с другой стороны подальше от себя, ближе к ней. Пластик зашуршал, громко в тишине, и этот звук показался Вив почти неприличным, как будто они что-то прятали. Пакет был дешёвый, прозрачный, с синим логотипом круглосуточной лавки на первом этаже её дома — той самой, где продают пиво, презервативы и онигири с истекшим сроком годности. Вивьен покосилась на пакет. Потом на него. — Что там? — спросила она. — Еда, — ответил он. — Какая? Парень пожал плечами. Тяжело, небрежно. — Не знаю. Взял что было. Она подняла бровь. — Ты купил еду, но не знаешь, что купил? — Я смотрел на картинки. Брюнетка засмеялась. Негромко, не так, как смеялась в баре, когда нужно было быть вежливой с клиентами, которые заказывали дорогое вино, а потом жаловались на счёт. А так, как смеются, когда не нужно ничего скрывать. Открыто. Глупо. Почти по-детски. — Дурак, — улыбнулась она. — Я знаю, — его губы чуть дернулись в усмешке. Она посмотрела на пакет. Потом на него. — И что там, на картинках, было? Шуджи задумался. Настоящая задумчивость — с намёком на работу мысли. Она видела, как его глаза чуть сощурились. — Что-то с рисом, — пожал плечами тот. — И палочки. — Ты купил еду с рисом и палочки? — переспросила она. — Я подумал, что у тебя нет палочек. — У меня есть палочки, — кивнула та. — Ладно, давай сюда.       Он протянул пакет. Их пальцы почти коснулись — его шершавые, горячие, её холодные. Она взяла пакет, заглянула внутрь. Пластик противно зашуршал, и она достала содержимое. Два пластиковых контейнера: чёрные, стандартные, с прозрачными крышками. В одном что-то прямоугольное, присыпанное белым. В другом сероватая масса, которая могла быть рисом. Две пары палочек: дешёвых, деревянных, ещё не разломленных. Два маленьких пакетика с соевым соусом, те самые, которые кладут в коробки с суши, чтобы ты потом мучительно пытался их открыть и всё равно облился. И одна влажная салфетка. Одна. Маленькая. В сложенном виде не больше спичечного коробка. Вивьен подняла салфетку двумя пальцами, как улику. — Только одна? — спросила она. — Будешь вытирать руки первой, — кивнул тот. — Я потерплю. — Ты такой заботливый. — Я знаю.       Она открыла один контейнер. Там лежала скумбрия — целая, с головой и хвостом, запечённая до коричневой корочки. Но уже холодная. Она пахла дымом, соевым соусом и чем-то ещё, может быть, тем особым запахом круглосуточных магазинов, который невозможно спутать ни с чем. — Скумбрия. — Я видел на картинке рыбу, — кивнул он. — Не знал, что скумбрия. — А что ты думал? — Не знаю. Думал, будет что-то белое. — Скумбрия белая, когда её почистить. — Я не чищу рыбу. — А что ты делаешь с рыбой? — Ем. Если её уже почистили.       Она открыла второй контейнер. Рис. Белый, чуть липкий, но уже подсохший по краям — там, где соприкасался с пластиком. В середине он ещё выглядел мягким, но на ощупь был бы тёплым, если бы она потрогала. Она не стала трогать. — Я видел на картинке рис, — уточнил он. — Ты уверен, что это рис? — А что ещё? — Мог быть творог. — Это не творог.       Она отломила кусочек скумбрии прямо пальцами. Мясо отделилось легко — рыба была готова к тому, чтобы её съели, даже если остыла. Она сунула кусочек в рот. Пожевала. Вкус был нормальным — не шедевр, не откровение, но есть можно. Копчёная, слегка солёная, с намёком на то, что когда-то, несколько часов назад, она была горячей и хрустящей. — Нормально, — кивнула Вив. — Я же говорил, — ухмыльнулся Шуджи, криво. — Ты не говорил. Ты сказал «не знаю». — Я знал, но не говорил.       Она протянула ему палочки. Деревянные палочки в его руках казались игрушечными — слишком маленькими, слишком тонкими. Он разломал их, потёр друг о друга, чтобы убрать заусенцы. Движения были неловкими, но правильными. Кто-то научил его. Или он смотрел в интернете. — Ты умеешь пользоваться палочками? — спросила она. — Умею. — А держать бокал? — Тоже умею. Теперь. — А что ты не умеешь? — Не умею выбирать вино. — Научишься. — Ты научишь? — Да. Он кивнул. Взял кусочек рыбы. Пожевал. Кивнул снова. — Нормально. — Я же говорила, — улыбнулась девушка. — Ты не говорила. Ты сказала «нормально» про свой кусок. — Это одно и то же. — Нет. Вив тут же засмеялась. Он не смеялся, но его глаза — в них было что-то. Тёплое.       Бутылка перешла к ней. Она сделала глоток. Вино уже не казалось тёплым — оно было почти горячим, разливалось по телу, заставляя кожу гореть. — Лоран хорошо выбирает. — Он всегда так делает? — спросил он. — Говорит «пей, маленькая»? Она посмотрела на бутылку, на свои пальцы, сжимающие горлышко. — Только когда я грущу. — Ты часто грустишь? Она не ответила сразу. Сделала ещё глоток. — Не жалуюсь, — кивнула девушка. Он снова сделал глоток. Бутылка почти опустела. На дне оставалось на два глотка — может, на три. — Ты часто грустишь? — спросил он снова. Она подумала. Вино делало её честнее. — Раньше чаще, —кивнула та. — Сейчас реже. — Почему? Вив посмотрела на него. На его лицо, освещённое далекими огнями города. На татуировки, которые сейчас казались не угрожающими, а просто частью его. — Не знаю, — она пожала плечами. — Может, потому что я не одна.       Он кивнул. Не спросил, что она имеет в виду. Может, понял. Может, не захотел спрашивать. Она протянула ему бутылку. Он взял, потряс её, а после посмотрел на девушку. — Ты оставляешь мне последний глоток? — спросил он. — Да. — Почему? — Потому что ты купил еду. — Еда была дешёвая. — Вино тоже было не дорогое. — Лоран дал его тебе бесплатно. — А ты купил еду за свои деньги. Он посмотрел на бутылку. — Спасибо, — кивнул Шуджи. Он сделал последний глоток. Кадык дернулся. Поставил бутылку на скамейку. Пустую. — Вкусно было? — спросила она. — Что? — Вино. — Да. — он помолчал. — А рыба? — Тоже. — Нормально, — уточнил тот. — Не шедевр. — Ты стал разбираться. — Я учусь.       Она улыбнулась. Не профессиональной улыбкой, не той, которой улыбалась клиентам. Просто улыбнулась. От того, что он «я учусь». От того, что он был здесь. Он посмотрел на её улыбку, и что-то в его лице изменилось. Стало мягче. — Ты улыбаешься, — сказал Ханма. — Да. — Когда я говорю, что учусь. — Да.       Тот не ответил. Только смотрел на звезды, которые начали появляться между облаками. А она смотрела на него. Смотрела на его профиль, освещенный далекими огнями города.       Огни были везде — внизу, впереди, по бокам. Миллионы окон, миллионы жизней, которые текли своим чередом, не зная, что здесь, на крыше, двое людей сидят на старой скамейке и смотрят на звёзды. Свет от этих окон падал на его лицо — жёлтый, тёплый, с примесью розового от неона где-то далеко-далеко. Он делал его черты мягче, чем они были на самом деле. Или, может быть, та просто привыкла.       Она смотрела на татуировки, которые выползали из-под рукава его футболки — карпы, драконы, цветы. Раньше они казались ей угрожающими. Она видела в них знак принадлежности к миру, где правят сила и страх. Но сейчас, в этом полумраке, под этим небом, они не выглядели страшными. Они были просто частью его. Как шрамы. Как история, которую он не выбирал, но которая была с ним всегда. Как линии на ладони, только чернильные. Он сидел неподвижно. Смотрел прямо перед собой. Наверное, на звёзды. Или сквозь них. — Шуджи, — позвала она его. — Мм. Он не повернулся. Но та знала, что он слушает. — Ты сказал, что у тебя нет места, где ты живёшь.       Шуджи напрягся. Она почувствовала это всем телом — по тому, как его плечи стали жёстче, как воздух вокруг него сжался, как его пальцы, лежащие на пустой бутылке, сжали горлышко так, что та услышала, как стекло скрипит под рукой. Вив пожалела, что спросила. Почти. — Зачем тебе это? — Его голос был ровным, но в нём появилась та нотка, которую она слышала раньше. Когда он закрывался, когда прятал то, что не хотел показывать. — Хочу понять. — Зачем тебе понимать? Она не отвела взгляда. Он не смотрел на неё, но Вив знала — он ждал. — Потому что ты приходишь в мой бар, — кивнула брюнетка. — Потому что учишься держать бокал. Потому что принёс дешёвое вино. Потому что я хочу знать, кто приходит ко мне по ночам.       Вивьен сказала это и почувствовала, как сердце забилось быстрее. Слишком откровенно. Слишком близко. Но он не отшатнулся. Не встал. Не ушёл.       Он молчал. Долго. Она слышала его дыхание: ровное, глубокое. Слышала, как ветер шевелит веревки для сушки белья, и они тихо постукивают металлическими зажимами. Слышала, как где-то внизу, в городе, сигналит машина, далеко. — Я не знаю, — начал он наконец. Голос был тихим, почти неслышным. — Я думал, что знаю. Что Ханма — тот, кого боятся. Он замолчал. Она ждала. — А теперь я прихожу в бар. Сижу. Жду. Пью вино. И думаю о том, что ты сказала. О выборе. Она смотрела на его профиль. На линию челюсти, напряжённую, как струна. На кадык, который дернулся, когда он сглотнул. — Ты хочешь быть другим? Он долго молчал. Бутылка в его руках была пустой. Он поставил её на скамейку. Аккуратно. Стекло звякнуло о дерево коротко, как удар колокольчика. — Не знаю. Он повернулся к ней. Впервые за этот разговор. Посмотрел прямо. В темноте его глаза казались чёрными, но она чувствовала его взгляд: тяжелый, внимательный. Он смотрел на неё так, как будто она была единственным, что имело значение в эту минуту. — Но, когда я с тобой — я просто Шуджи. Она замерла. Сердце колотилось где-то в горле. — Который учится держать бокал, — уточнила девушка. — Да, — кивнул он. — Который учится держать бокал.       Вивьен смотрела на него. На его лицо, которое стало мягче. На его руки, которые больше не сжимали бутылку. На его плечи, которые чуть опустились, расслабились. — Бокал ты уже научился держать. Он посмотрел на свои руки. На пальцы, которые когда-то не знали, куда деться, а теперь они лежали спокойно. — А что дальше? — спросил он. — Не знаю, — пожала плечами та. — Будем придумывать. Он почти улыбнулся. Она заметила, уголок его губ чуть дрогнул, и что-то в его лице изменилось. Не улыбка. Но что-то близкое к ней. — Ты всегда так уверена? — Нет, — улыбнулась девушка. — Но делаю вид. — Я заметил. Она хотела сказать что-то умное, но не нашла слов. Вместо этого просто смотрела на него. А он смотрел на неё. — Ты когда-нибудь думал, что будешь сидеть на крыше с француженкой? — Нет. — А о чём ты думал? Он молчал. Долго. Так долго, что она почти пожалела, что спросила. — О том, как выжить, — сказал тот наконец. Она не знала, что ответить. Только наблюдала за ним.       Чувствовала, как усталость наваливается, не тяжёлая, а тёплая, как одеяло. И ей вдруг захотелось положить голову ему на плечо. Просто потому, что он сидел рядом. Потому что было тихо. Потому что не хотелось думать. Но она не стала. Не сейчас. Сначала нужно было закончить разговор. — Спасибо. — За что? — Что пришёл.       Он помолчал. — Ты сказала «хочешь пойти со мной?», — уточнил Шуджи. — И ты согласился. Почему?       Ханма долго молчал. Смотрел на свои руки, на пустую бутылку, на звёзды, которые начинали появляться между облаками. — Не знаю, — пожал плечами тот. — Просто захотел. Она улыбнулась в темноту. — Это хорошая причина.

Эбису, 23:56.

      Они сидели молча. Время текло медленно. Город шумел внизу. Звёзды мерцали вверху. — Вив, — начал он. — Мм? — Ты замерзла?       Ночь была тёплой, почти душной, но от долгого сидения на скамейке её плечи успели остыть. Лёгкий ветер, который иногда прилетал с востока, приносил с собой запах выхлопных газов и жареного мяса, но не холод. Однако вопрос был не о погоде. Она знала. — Немного, — кивнула девушка. — А ты? — Я не мерзну. Никогда. — Это потому, что ты горячий. — Это глупо, —усмехнулся Шуджи, криво. — Я знаю.       Она услышала, как он чуть пошевелился на скамейке. Металлические пружины скрипнули под его весом. Он переложил пустую бутылку с колена на скамейку, стекло звякнуло о дерево. Потом замер. Вив чувствовала, как он смотрит на неё — боковым зрением, краем глаза. Не поворачивая головы. — Я могу отдать тебе кофту. Девушка повернулась к нему: — Что? — Кофту. — Он дёрнул плечом, показывая на ту, что была на нём. Чёрную, старую, потёртую на локтях, с закатанными рукавами, из-под которых выглядывали татуировки. — Я в ней. Могу отдать. Она смотрела на него. Он смотрел прямо перед собой. — Ты хочешь отдать мне кофту, в которой сидишь? — Да. — А в чём ты тогда будешь сидеть? — В футболке. — Ты замёрзнешь. — Я никогда не мерзну. — Ты уже говорил.       Она не знала, что сказать. Ханма сидел, глядя на огни города, и ждал. Его пальцы, лежащие на колене, чуть сжались. Не от напряжения. Просто так. Может, он волновался. Может, ему было неловко. Она не могла разобрать. — Ты уверен? — спросила та. — Да.       Кофту она видела уже много раз. Он почти всегда был в ней, когда приходил в бар. Иногда в футболке, иногда в этой кофте. Кофта была частью его. Как татуировки. Как шрамы. Как запах табака и дыма. Он повернулся к ней. Посмотрел прямо. В темноте его глаза казались чёрными, но чувствовался его взгляд: тяжёлый, внимательный. А её сердце колотилось где-то в горле. — Ладно.       Шуджи стянул с себя кофту. Движения были неловкими, он сидел на краю скамейки, и ему приходилось изворачиваться, чтобы не ударить её локтем. Кофта задралась, открывая край футболки и полоску кожи на животе — бледной, с татуировками, которые уходили выше, под ткань. Она отвела взгляд. Потом снова посмотрела. Потому что не могла не смотреть.       Он скомкал ее в руках, остался в футболке: чёрной, тонкой, облегающей плечи и грудь. Татуировки теперь были видны почти полностью: драконы, карпы, цветы, сплетённые в узоры, которые она уже узнавала       Он протянул её ей. — Держи.       Кофта пахла им: табаком, вином и тем самым запахом, который она не могла назвать. Озон? Гроза? Дым после дождя? Ткань была тёплой, он носил её весь вечер, и она успела нагреться от его тела. — Она тёплая. — Я же говорил. — Ты говорил, что не мёрзнешь. Это другое.       Вив тут же надела кофту. Она была огромной, рукава свисали ниже пальцев, плечи сползали почти до локтей. Край почти касался колен. Ей было смешно. — Спасибо, — улыбнулась та. — Ещё, раз. — За кофту? — За всё.       Ханма не ответил.       Они сидели молча. Время текло медленно. Кофта была большой и тёплой, а ей стало уютно. Не хотелось шевелиться. Не хотелось говорить. Не хотелось ничего, кроме того, чтобы сидеть здесь, смотреть на звёзды и чувствовать, что он рядом. Но что-то внутри неё: не мысль, не решение, а просто тихое, тёплое желание подтолкнуло.       Она хотела положить голову ему на плечо. Не для того, чтобы что-то сказать этим жестом. Не для того, чтобы проверить его реакцию. Не для того, чтобы сделать следующий шаг. Просто потому, что он сидел рядом. Потому что его плечо было близко. Потому что ей хотелось чувствовать его тепло не только через кофту, а прямо — щекой, кожей, дыханием. Вив медленно, очень медленно, наклонилась. Сначала просто, чуть сдвинулась на скамейке — так, чтобы её плечо коснулось его руки. Он не отодвинулся. Это придало ей смелости.       Она наклонилась ещё. Её голова отклонилась в сторону, волосы скользнули по щеке, упали на лицо. Вив не убрала их. Ей было не до того. Она двигалась медленно — не потому, что боялась, а потому, что хотела дать ему время. Время отстраниться, если тот захочет. Время сказать «нет», если он не хочет. Время просто быть. Он не отстранился. Он не сказал «нет». Он даже не пошевелился.       И тогда Вивьен опустила голову. Медленно, очень медленно, напряжение покидало его плечо. Сначала чуть-чуть — так, что можно было не заметить. Потом больше. Мышцы под её щекой расслаблялись, как будто Шуджи наконец позволил себе выпустить то, что сжимал внутри весь вечер. Девушка слышала, как его дыхание стало глубже, ровнее. Не таким контролируемым.       Они сидели так долго.       Она смотрела на звёзды, которые иногда появлялись между облаками. Они были бледными, далёкими, но от этого ещё более настоящими. Где-то там, за миллионы километров, горели солнца, которых она никогда не увидит. А здесь, на крыше, на старой скрипучей скамейке, сидела в его кофте, пахнущей табаком и дымом, и чувствовала, как его плечо постепенно становится мягче под её щекой.       Вивьен не знала, куда он смотрит. Может, на звёзды. Может, на огни города внизу. Может, на неё. Она не поднимала головы, чтобы проверить. Ей не хотелось нарушать то, что было между ними в эту минуту: хрупкое, невысказанное, почти нереальное. Как первый снег, который тает, если до него дотронуться. Над головой медленно плыли облака, иногда закрывая луну, и тогда темнота становилась гуще, почти осязаемой. А потом луна выглядывала снова, и крышу заливал бледный, молочный свет, который делал всё вокруг призрачным, нереальным.       Она чувствовала тепло его тела сквозь ткань его же кофты. Оно было ровным, глубоким, не таким, как жар от батареи или от чашки чая. Оно было живым. Оно дышало вместе с ним. Оно поднималось от его плеча, от его руки, которая лежала на скамейке в сантиметре от её бедра, и она чувствовала его даже не касаясь.       Она чувствовала, как его дыхание шевелит её волосы, чуть-чуть, когда он выдыхает. Тёплое, почти незаметное. Если бы она не была так близко, не заметила бы. Вив слышала, как бьётся его сердце. Тяжело, ровно. Не так быстро, как у неё. Как метроном. Как отсчёт времени, которое они проводили здесь, на этой скамейке, под этим небом. Та закрыла глаза. Ей казалось, что если она не будет смотреть, то сможет слышать лучше. Или чувствовать. Или просто быть.       Его плечо было твёрдым, но уже не напряжённым. Мышцы расслабились, и теперь оно было просто тёплым, удобным. Она чуть подвинулась, устраиваясь поудобнее. Он не возражал. Только его дыхание чуть сбилось, на секунду, на один вдох, и снова выровнялось. — Удобно? — голос был тихим, он спросил почти шёпотом, как будто боялся нарушить тишину. — Да, — кивнула брюнетка. — Не давит? — Нет.       Она улыбнулась в его плечо. Он не видел или видел.       Одна из звезд мигнула. Ярко, как будто кто-то включил и выключил свет на другой стороне вселенной. Вивьен задержала дыхание, ожидая, что звезда мигнёт снова — вот сейчас, ещё раз, вот-вот. Но нет. Облако, тяжёлое и медленное, наползло на неё, и всё, что осталось, бледное, расплывчатое свечение где-то за краем, похожее на свет от фонаря, который вот-вот перегорит. Она смотрела на это место, где только что была звезда, и чувствовала странную, почти детскую досаду. Будто кто-то отнял у неё что-то важное. Будто звезда принадлежала только ей, а облако украло её. — Шуджи, — сказала она. — Ты видишь ту звезду? Слева. Немного ниже луны. Она не повернула голову, щека всё ещё лежала на его плече. Только глаза скользнули в сторону, туда, где небо было чище, куда облака ещё не добрались. Он поднял голову. Она почувствовала, как его плечо чуть приподнялось под её щекой: плавно, осторожно, как будто он боялся, что она упадёт, если двинется слишком резко. Его подбородок, наверное, смотрел вверх. Та не видела, но чувствовала по тому, как изменилось напряжение его шеи. — Нет. — Смотри внимательнее. — Я смотрю.       Она услышала в его голосе то, что бывало редко — лёгкое раздражение. Не на неё. На звезду, которая пряталась. На свои глаза, которые не видели. На облака, которые мешали. — Ты не туда смотришь, — улыбнулась девушка. — Куда надо? — Левее. Немного. Шуджи чуть повернул голову. Она почувствовала, как его волосы скользнули по её макушке: короткие, жёсткие. — Нет. — Левее, — повторила та. — Я смотрю левее. — Ещё левее. Он снова повернул голову. Теперь его висок почти касался её лба. Шуджи замер. Она чувствовала, как он сдерживает вздох или желание сказать что-то резкое. — Ты издеваешься, — шикнул Ханма. — Нет. Я показываю. — Ты не показываешь. Ты говоришь. — Этого достаточно. — Недостаточно.       Она услышала, как он чуть скрипнул зубами или ей показалось. Его плечо под её щекой было напряжённым, но не от того, что он злился. От того, что он старался. Серьёзно, почти отчаянно старался увидеть то, что видела она. — Я не вижу, — вновь повторил тот. Голос был ровным, но в нем проскользнуло что-то, чего она не слышала раньше. Обида? Нет. Скорее лёгкое, почти детское раздражение. Как будто звезда пряталась от него специально. — У тебя плохое зрение? — спросила брюнетка. — Нормальное. — Тогда почему ты не видишь? — Потому что ты показываешь не туда.       Вив почувствовала, как его плечо напряглось под её щекой. Он не злился. Он просто… старался. И у него не получалось. — Я показываю правильно. — Ты не показываешь. Ты говоришь. — Это одно и то же. — Нет. Показывать - это когда ты двигаешь пальцем. — Я двигаю пальцем. — Ты не двигаешь. Ты говоришь. — Палец не видно в темноте. — Я вижу.       Вивьен подняла голову с его плеча чуть-чуть, настолько, чтобы посмотреть на него. Он сидел, глядя прямо перед собой, в то место на небе, где, по её словам, была звезда. Его глаза были прищурены, как у человека, который пытается разглядеть что-то очень далёкое. Или очень маленькое. — У тебя хорошее зрение? — вновь спросила девушка. — Нормальное. — Тогда почему ты не видишь? — Потому что ты не туда показываешь.       Тут она не выдержала и засмеялась. Тихо, коротко. Её дыхание коснулось его шеи. Он чуть вздрогнул, едва заметно, но та почувствовала. Потому что её щека всё ещё лежала на его плече, потому что она чувствовала каждое его движение, каждый вздох. — Ты издеваешься, — выдохнул Шуджи. — Немного.       Он повернул голову к ней. Теперь его лицо было близко — так близко, что она видела отражение луны в его глазах. Или ей казалось. — Ладно, ладно, — пожала плечами девушка, чуть отодвигаясь. — Смотри сюда.       Она подняла руку. Медленно, потому что рука была тяжёлой, не от усталости, а от того, что она была закутана в его кофту, и рукав свисал, как крыло. Ткань соскользнула вниз, открывая её запястье. Ей стало холодно на секунду, но только на секунду. Она высунула пальцы наружу, в ночной воздух. Он был прохладным, почти свежим, ветер касался её кожи, легко, едва заметно.       Её палец торчал из чёрной ткани, как маленький белый флаг. Или как стрелка. Или как указка, которой учитель показывает на карте. Она махнула им в сторону звезды: резко, решительно, как будто показывала дорогу заблудившемуся туристу. Или как будто приказывала звезде оставаться на месте. — Вот туда. Видишь?       Он повернул голову. Теперь его щека почти касалась её макушки. Она чувствовала его дыхание: тёплое, с лёгким запахом вина. Оно шевелило её волосы, касалось лба, век. — Теперь вижу, — кивнул Ханма. Его голос изменился. В нём появилось что-то, не облегчение, нет. Скорее удовлетворение. Как будто он решил задачу, которую никто кроме него не считал задачей. — Твой палец, — добавил он.       Вив повернула голову на его плече, чтобы посмотреть на него, снизу вверх. Он сидел, глядя прямо перед собой, туда, где её палец всё ещё торчал из рукава его кофты, указывая в никуда. Или в звезду. Или просто в темноту. — Не палец, — уточнила девушка. — Звезду. — Палец ближе, — кивнул Ханма. — Ты смотришь не туда. — Я смотрю туда, куда ты показываешь. — Показываю на звезду. — А я вижу палец. — Потому что ты смотришь на палец. — А куда надо? — Сквозь палец.       Он замолчал. Вивьен чувствовала, как он думает — по тому, как его дыхание стало глубже, как плечо под её щекой расслабилось. — Я не умею смотреть сквозь пальцы. — Научись. — Не получается, — пожал плечами парень.       Его голос был ровным, но та слышала в нём то, что бывает, когда человек очень хочет что-то сделать, но при этом скрыть. — Потому что ты не веришь, — сказала она. — Во что? — В то, что звезда там. — Я верю. — Недостаточно. — А сколько нужно? — Много.       Он вздохнул. Тяжело, как человек, который сдаётся, но не хочет этого показывать. Всё его большое тело выдохнуло одновременно: плечи чуть опустились, грудная клетка сжалась, а его дыхание коснулось её волос. — Ладно, — сказал он. — Я вижу звезду.       Она не поверила. Не потому, что он врал. Потому что он сдался слишком быстро. Потому что в его голосе не было того напряжения, которое бывает, когда человек действительно что-то разглядел в темноте. — Врёшь. — Правда. — Какая она? Он подумал. Слишком долго для человека, который действительно видит звезду. — Маленькая, — пожал плечами Шуджи. — Они все маленькие. — Эта меньше других. — Потому что она дальше. — Или потому, что я плохо вижу. — У тебя нормальное зрение. — Ты говорила. — Значит, я показывала правильно.       Он ничего не сказал. Но его плечо дрогнуло, на этот раз она точно знала, что это не кашель. Он смеялся. Молча, без звука. Но Вив чувствовала. Вибрация прошла через его плечо, через её щеку, через кости черепа куда-то внутрь, туда, где становилось тепло.       Вивьен убрала руку. Медленно. Потому что палец замерз. Потому что рука устала. Потому что больше не нужно было показывать. Она спрятала руку обратно в рукав его кофты. Ткань была тёплой от её тела, от его тела, от того, что они сидели так близко. Рукав был длинным, и пальцы утонули в нём, как в пещере. Она пошевелила ими внутри тихо, без звука, просто чтобы убедиться, что они всё ещё там. Палец замерз. Но ей было всё равно.       Вивьен снова посмотрела на звезду. Та всё ещё была там. Маленькая, далёкая, почти невидимая. Она убрала руку глубже в рукав его кофты. Ткань была тёплой. Пальцы согрелись. Она сжала их в кулак внутри рукава: маленький, спрятанный кулак, который никто не видел. Ей стало тепло. И уютно. И почему-то правильно.

Синагава, 21:45.

Тот же вечер.

      Чайный дом в Синагаве стоял на улице, которой не было на картах. По крайней мере, на тех картах, которые продавали туристам. Кисаки знал это место с детства. Теперь сам приезжал сюда.       Улица была тихой, почти безлюдной. Дома стояли плотно, прижавшись друг к другу, с черепичными крышами и деревянными стенами, которые помнили эпоху, когда Токио назывался Эдо. Между двумя такими домами прачечной с вывеской на японском и английском и маленькой лавкой, торгующей рисовыми лепешками, была узкая арка, скрытая за высокой бамбуковой изгородью. Без вывески. Без указателя. Только тропинка из черного камня, ведущая вглубь, и шорох бамбука на ветру.       Кисаки любил это место. Здесь время текло иначе. Медленно, тягуче, как саке, которое подавали в маленьких чашках. Здесь можно было думать.       Машина остановилась у входа. Водитель — молодой парень с лицом, которое не выражало ничего, открыл дверь, поклонился. Кисаки вышел. На нем был темно-синий костюм, сшитый на заказ в Италии, белая рубашка, черные туфли. Никаких украшений. Ничего, что могло бы отвлечь. Он был собран, как инструмент перед операцией.       Он прошел через арку, ступил на тропинку из черного камня. Бамбук шумел над головой, закрывая небо. Воздух был влажным, пахло мхом и старой древесиной. Он знал этот сад. Знал каждый камень, каждое дерево, каждую трещину в дорожке. Здесь он встречался с Уэдой уже трижды за последние два месяца. Каждая встреча была шагом. Каждый шаг был прочитан. Сад был устроен по старым правилам: камни расставлены в определенном порядке, чтобы тот, кто идет, не видел конца пути. Пруд в центре был черным от водорослей, но вода в нем была живой, чистой, просто тени от бамбука делали ее темной. Карпы плавали медленно, лениво, как будто знали, что их никто не торопит. Кисаки остановился у пруда, посмотрел на карпов. Он думал о том, что рыбы в пруду единственные, кто не знает, зачем они здесь. Они просто плавают, едят, спят. Не задают вопросов. Не строят планов. Он не завидовал им. Зависть была чувством, которое он вытравил из себя давно. Он пошел дальше.       Дорожка петляла между камней, огибала пруд, вела к дому. Дом был старым, с деревянными стенами, почерневшими от времени, и черепичной крышей, на которой росли мхи. У входа стояла хозяйка — пожилая женщина в темно-синем кимоно, с седыми волосами, собранными в узел, и лицом, которое не выражало ничего. Она поклонилась, ровно настолько, насколько требовал этикет, не больше. — Кисаки-сама, — сказала она. Голос был тихим, без интонаций. — Давно не виделись, — ответил Кисаки.       Он поклонился в ответ, не глубоко, но вежливо. Здесь, в этом доме, этикет был важнее денег. Хозяйка проводила его внутрь, скользя по татами бесшумно, как тень. Коридоры были узкими, стены темными, свет падал сверху, из окон, выходящих в сад. Везде пахло старым деревом, чаем и чем-то еще, может быть, ладаном, может быть, просто временем. Комната, куда его привели, выходила в сад. Широкая, с низким столом в центре, на котором уже был накрыт чайный прибор. На стене свиток с каллиграфией, который он не читал. Он знал, что там написано, но не смотрел. Важно было не то, что написано, а то, что свиток висит ровно, не криво, не выцветший. Порядок. Во всем порядок.       Кисаки сел на подушку, скрестил ноги, положил руки на колени. Хозяйка бесшумно вышла, закрыв за собой сёдзи. Он остался один.       Он не смотрел на часы. Время было его союзником. Он закрыл глаза, слушал, как шумит сад, как ветер шевелит бамбук, как где-то далеко поет птица. Он ждал. Он умел ждать.       Уэда пришел ровно в десять.       Кисаки услышал его за минуту до того, как сёдзи открылись. Тяжелые шаги, сбивчивое дыхание, шорох одежды. Уэда не умел быть тихим. Он не умел ждать. Он был из тех, кто входит в комнату, как танк, и ждет, что все расступятся.       Сёдзи открылись, и Уэда вошел. Крупный мужчина лет шестидесяти, с бычьей шеей, которая вросла в плечи, и лицом, которое никогда не выражало ничего, кроме презрения. Его костюм был дорогим, Кисаки знал эту ткань, итальянскую, стоила как хорошая машина, но мятый, как будто он спал в нем. Воротник рубашки был расстегнут, галстук съехал набок. Уэда не спал прошлой ночью. Или спал, но в одежде. Или пил. Скорее всего, пил. Кисаки заметил все это за секунду. Он всегда замечал.       Уэда сел напротив, тяжело опустившись на подушку. Стол качнулся, чашки звякнули. Уэда не извинился. Кисаки не показал, что заметил. — Кисаки, — сказал Уэда. Голос был хриплым, с утренней хрипотой, которая не проходит до полудня. — Ты рано. — Я люблю приходить заранее, — ответил Кисаки. — Посмотреть на сад. Подумать.       Уэда усмехнулся. Коротко, без веселья. Кисаки взял чайник, налил чай. Движения были медленными, точными, отточенными годами. Он пододвинул чашку к Уэде. Тот взял, сделал глоток, поморщился, слишком горячо.       Кисаки ждал. Он умел ждать.       Уэда поставил чашку, провел рукой по лицу, жест усталости, который он не смог скрыть. Кисаки видел, как дрожат его пальцы. Не от волнения. От алкоголя, который он пил прошлой ночью. Много. Слишком много. — Ты говорил, что есть дело, — сказал Уэда. — Какое? Тетта помолчал. Посмотрел в окно, на сад, на камни, которые не менялись годами. Они были здесь задолго до него. Будут и после. Он думал о том, как построить разговор. Каждое слово, каждая пауза, все было просчитано. — Танака-сан стар, — сказал он. — Ты это знаешь.       Уэда напрягся. Кисаки заметил по тому, как сжались его пальцы на чашке, как дернулся кадык, как глаза сузились, ища, куда смотреть, чтобы не встречаться с ним взглядом. — Танака-сан наш босс, — сказал Уэда. — Мы ему обязаны. — Мы ему обязаны, — согласился Кисаки. — Но обязательства не должны быть вечными. Он налил себе чаю, отпил. Чай был горьковатым, с легким дымным привкусом. Он любил этот сорт. — Клан умирает, Уэда-сан, — сказал он. — Ты это видишь. Уэда не ответил. Кисаки продолжил, не торопясь: — Новые деньги уходят к китайцам и корейцам. Молодые уходят, потому что нет роста. Старые связи гниют, потому что их не обновляют. Танака-сан держится за прошлое, потому что не знает настоящего. Он поставил чашку, посмотрел на Уэду прямо. — Ты это видишь. Я знаю, что ты это видишь.       Уэда молчал. Кисаки видел, как он колеблется. Как его пальцы сжимают чашку, как глаза бегают по комнате, ищут выход, который он не хочет находить. Он был похож на карпа в пруду: большой, сильный, но запертый в воде, которая становится ему тесна. — Чего ты хочешь? — спросил Уэда. Голос был глуше, чем в начале разговора. — Перемен, — сказал Кисаки. — Клан должен меняться. Должен идти в ногу со временем. У нас есть ресурсы, связи, деньги. Но Танака-сан не хочет этого видеть. Он стар. Он думает, что мир не изменился. — И ты хочешь его заменить. Кисаки не ответил. Он смотрел на Уэду спокойно, без вызова, без угрозы. Просто ждал. — Ты слишком молод, Кисаки, — сказал Уэда. — У тебя нет ни опыта, ни людей. Танака-сан держит клан тридцать лет. Его уважают. — Его боятся, — поправил Кисаки. — Это не одно и то же. Уэда усмехнулся, но усмешка была нервной, дрожащей. Он взял чашку, сделал глоток, чай уже остыл, не обжигал. Поставил. — И ты думаешь, что тебя будут уважать? — Я думаю, что меня будут бояться, — сказал Кисаки. — Этого достаточно. А когда я дам людям то, что они хотят: деньги, власть, безопасность, они будут благодарны. Благодарность перерастает в уважение.       Уэда смотрел на него. Кисаки видел, как в его глазах борются жадность и страх. Жадность к власти, которую он потерял. Страх перед тем, что он может потерять еще больше. — Что ты предлагаешь? — спросил Уэда. — Контроль над портом, — сказал Кисаки. — Ты хотел его пять лет назад. Танака-сан не дал. Я дам.       Уэда замер. Кисаки видел, как его глаза расширились, как пальцы впились в край стола. Порт был его мечтой. Его навязчивой идеей. Его слабостью. — Порт не твоя собственность, — сказал Уэда, но голос его дрогнул. — Порт будет моим, когда Танака-сан уйдет. — А если он не уйдет? Кисаки улыбнулся. Спокойно, понимающе, опасно. — Он уйдет, Уэда-сан. Рано или поздно. Я просто хочу, чтобы это случилось раньше, чем клан развалится. Уэда допил чай, поставил чашку. Его руки дрожали — не от страха, от алкоголя, который он пил прошлой ночью. Кисаки заметил, но ничего не сказал. Слабости нужно запоминать, а не комментировать. — Ты говоришь о предательстве, — сказал Уэда. — Я говорю о спасении клана.       Тишина. Кисаки слышал, как за окном шумит ветер, как в саду поют птицы, как где-то далеко, за стеной, хозяйка переставляет чашки. Он ждал. Он умел ждать. — Кто еще с тобой? — спросил Уэда. — Сначала ты. — Я не пойду один. — Ты не один. Ты первый. За тобой пойдут другие. Уэда смотрел на него. Кисаки видел, как он считает, оценивает, взвешивает. Жадность побеждала страх. Он видел, как решение принимается, как оно оседает в глазах, как напряжение уходит из плеч. — Что я получу? — спросил Уэда. — Порт. И уважение, которого ты заслуживаешь. — А если Танака узнает? — Не узнает. — А если узнает?       Голос Уэды стал выше. Кисаки заметил, как его пальцы сжали край стола, как побелели костяшки. Уэда боялся. Не Танаки. Танаку он ненавидел. Он боялся последствий. Боялся потерять то, что имел. Боялся, что его жадность обернется против него. Кисаки посмотрел на него. Спокойно, без вызова, без угрозы. Просто смотрел. — Ты хочешь, чтобы я сказал, что этого не случится? — спросил он. — Я не буду. Это может случиться. Танака-сан не глуп. Он не правил тридцать лет, не замечая ничего. Уэда побледнел. Кисаки видел, как дернулся кадык, как глаза расширились. — Но, если это случится, — продолжил Кисаки, и голос его стал тише, почти неслышным, — ты должен знать: ты будешь не один. — Кто будет со мной? — Я. Уэда смотрел на него. Кисаки видел, как он пытается прочитать его лицо, найти ложь, найти слабину. Кисаки не давал ничего. Его лицо было спокойным, как вода в пруду. — Ты прикроешь меня? — спросил Уэда. — Я скажу, что это была моя идея, — ответил Кисаки. — Что я уговорил тебя. Что ты колебался, но я убедил. Уэда молчал. Кисаки видел, как он переваривает услышанное, как просчитывает варианты. — А если Танака не поверит? — Поверит. — Почему? Кисаки наклонился вперед. Голос его стал еще тише, почти шепотом. — Потому что я скажу ему правду. Я скажу, что хочу его место. Что я собирал союзников. Что ты был одним из них. Я скажу, что ты согласился, потому что я обещал тебе порт. Я скажу всё. Уэда замер. Его лицо стало серым. Пальцы, сжимавшие край стола, дрожали. — Ты… — начал он, но Кисаки перебил. — Я скажу это, — продолжил он, — если ты меня предашь. Если ты пойдешь к Танаке первым. Если ты расскажешь ему о нашей встрече. Он откинулся на подушку, сложил руки на коленях. Смотрел на Уэду спокойно, как смотрит врач на пациента, который боится укола. — Но, если ты будешь со мной, — сказал он, — я не скажу ничего. Никогда. Танака не узнает. А если узнает — мы встретим это вместе. Уэда смотрел на него. Кисаки видел, как страх в его глазах сменяется чем-то другим. Расчетом. Уэда считал. Кто сильнее? Танака, который стар, слаб, который не дал ему порт пять лет назад? Или Кисаки, который молод, умен, у которого есть план, у которого есть Ханма, у которого есть обещания, которые он, кажется, готов выполнить. — Ты уверен, что Танака не узнает? — спросил Уэда. — Я уверен, что, если он узнает, мы будем готовы, — сказал Кисаки. — Я не строю планы, в которых есть место случайности. Уэда кивнул. Медленно. Потом взял чашку, поднес к губам, она была пуста. Поставил. — Ты дашь мне порт, — сказал он. Не вопрос. Утверждение. — Я дам тебе порт, — сказал Кисаки. — И ты не предашь меня. — Я не предаю тех, кто со мной. Уэда смотрел на него. Кисаки смотрел в ответ. Он знал, что Уэда не верит ему до конца. Это было правильно. Доверие было роскошью, которую Кисаки не мог позволить себе дарить, а Уэда принимать. Но сделка была не на доверии. Сделка была на страхе и жадности. Страх перед Танакой. Жадность к порту. И страх перед Кисаки, который был сильнее, чем страх перед Танакой, потому что Танака был далеко, а Кисаки здесь, сейчас, смотрел ему в глаза и говорил спокойно, без угроз, но так, что мурашки бежали по спине. — Я с тобой, — сказал Уэда наконец. Голос был тихим, почти неслышным. — Но ты мне должен. Кисаки кивнул. — Я помню, — сказал он.       Он встал, поклонился. Уэда остался сидеть, глядя в пустую чашку, на дне которой осталось несколько капель чая. Кисаки вышел в сад. Бамбук шумел над головой, ветер был теплым, пахло мхом и водой. Он остановился у пруда, посмотрел на карпов. Они плавали медленно, не зная, что за ними наблюдают.       Первый камень был положен. Уэда был его. Не навсегда. Не до конца. Но достаточно, чтобы двигаться дальше.

Синагава, 22:56.

      Он не поехал в офис.       Машина уже выехала на главную дорогу, когда Кисаки постучал пальцем по стеклу, разделявшему его от водителя. Тот мгновенно сбросил скорость, ожидая указаний. — В Кабуки, — сказал Кисаки. — К идзакае.       Водитель кивнул, не задавая вопросов. Он работал на Кисаки три года и знал: вопросы здесь не задают.       Кисаки откинулся на спинку сиденья, закрыл глаза. В голове прокручивались списки, имена, даты. Уэда был в кармане. Сакамото почти. Но Уэда был старым, жадным, предсказуемым. Сакамото: хитрым, терпеливым, опасным. А были еще те, кто не входил в списки. Те, кто не сидел на советах старших, не пил чай в чайных домах, не носил костюмы, сшитые на заказ. Те, кто делал грязную работу. Те, кто держал клан на своих плечах, не зная этого. Младшие. Те, кого Танака не замечал, потому что они были слишком молоды, слишком бедны, слишком незначительны. Но они были везде. Они слышали всё. И они говорили. Кисаки хотел послушать. Но не только. У него были глаза и в этой комнате. Были давно. Еще с тех пор, когда они были мальчишками, бегали по тем же улицам, дрались с соседними бандами, делили территории, которые тогда казались целым миром. Ханма был с ним тогда.       Машина свернула с главной улицы, нырнула в узкий переулок, где неон еще не зажгли, но воздух уже пах жареным мясом, дешевым саке и потом. Кабуки-тё просыпался к ночи. Днем здесь было тихо, почти пустынно, но Кисаки знал: те, кто ему нужен, уже здесь. Они всегда здесь. Им некуда больше идти.       Машина остановилась у знакомого входа. Кисаки вышел, поправил манжеты. Водитель остался ждать, заглушив двигатель. Кисаки прошел по узкому переулку, мимо лавок, которые откроются только через час, мимо баров, где уже мыли полы после вчерашней ночи. Идзакаю, куда он направлялся, была старой, с облупившейся вывеской, на которой едва можно было разобрать название. Занавеска у входа была грязной, с пятнами, которые не отстирывались. Она помнила не одно поколение якудза. Помнила его самого подростком, который впервые пришел сюда с пустыми карманами и злыми глазами. Помнила Ханму, еще мальчишку, который никого не боялся. Помнила, как они сидели здесь вдвоем, пили дешевое саке, строили планы. Ханма был рядом. Всегда.       Кисаки отодвинул занавеску, вошел.       Внутри было темно, пахло табаком, соевым соусом и старым деревом. Свет падал сверху, желтый, тусклый, оставляя углы в тени. За стойкой сидели трое. Кэнго, он узнал его сразу. И двое молодых, которых Кисаки видел раньше, но никогда не запоминал. Лица, которые мелькали на собраниях, в идзакае, на улицах. Он знал, что они его знают. Знал, что они боятся. Это было правильно.       Кэнго поднял голову, когда дверь скрипнула. Его лицо, круглое, с вечно красными щеками от саке, расплылось в улыбке, которая была радостной, но настороженной. Он сделал знак молодым встать. — Кисаки-сан! — голос Кэнго был громким, чуть пьяным, но в нем слышалось уважение. Или то, что должно было звучать как уважение. — Сидите, — сказал Кисаки, поднимая руку. — Я ненадолго. Молодые опустились на места, но спины держали прямо. Кисаки заметил, как они переглянулись. Как один из них, тот, что слева, с короткой стрижкой и татуировкой на шее, сжал кружку так, что костяшки побелели. Кисаки запомнил его лицо. Слабость всегда видна. Нужно только смотреть.       Он сел в углу, где свет падал на лицо только наполовину. Отсюда он видел всех. И его видели. Хозяин — старик с лицом, изрезанным морщинами, как старая карта, — подошел, поклонился. Старик принес чашку, налил. Саке было теплым, дешевым, с резким запахом спирта. Кисаки пил медленно, маленькими глотками, не торопясь.       Он слушал.       Кэнго говорил. О делах: кто получил новый участок в Роппонги, кто сел на три года за хранение, кто вышел на прошлой неделе и уже ищет работу. Молодые поддакивали, перебивали, спорили. Говорили о машинах, о девчонках, о том, что в новом клубе в Сибуе наливают разбавленный виски, а охрана бывшие борцы сумо, которые не умеют работать, только пузом давят.       Кисаки слушал. Не вмешивался. Он запоминал. Имена, факты, слабости. Кто из молодых жадный, кто трусливый, кто слишком много пьет, кто слишком много говорит. Информация была важнее денег. Деньги можно было заработать. Информация давала власть.       Но он слушал и другое. То, что не говорилось вслух. То, что пряталось между слов. Кэнго говорил о Ханме с осторожностью, слишком много осторожности для человека, который просто отвечает на вопросы. Молодые спрашивали о Ханме с любопытством, но в их голосах не было того страха, который должен быть. Ханма был силой. Силу боятся. Здесь не боялись. Здесь перешептывались.       Кисаки знал, что Ханма не приходит сюда. Не потому, что он стал слабым. Потому что он делал то, что Кисаки просил. Годами. С того самого дня, когда они стояли на этой улице, с разбитыми губами и пустыми карманами, и Кисаки сказал: «Мы пойдем к Танаке. Ты будешь его силой. А я буду ждать». Ханма кивнул тогда. Не спросил, зачем. Не спросил, сколько ждать.       А теперь Ханма сидел в баре отеля, пил вино с француженкой, учился держать бокал. Все говорили, что он стал слабым. Что женщина сломала его. Кисаки знал правду. Ханма делал свою работу. Он следил за младшими, слушал, что говорят, запоминал, кто недоволен, кто готов предать. Он был глазами Кисаки там, куда Кисаки не мог войти. Он был его мечом, его щитом, его тенью.       Но женщина… Женщина не была частью плана.       Кисаки допил саке, поставил чашку. Хозяин подошел, налил еще. Кисаки ждал. — Ханма не приходил вчера? — спросил он, когда разговор затих. Голос его был ровным, без интонаций. Но Кэнго напрягся. Кисаки видел, как дернулся его кадык, как он попытался улыбнуться, но улыбка вышла кривой. — Не приходил, Кисаки-сан, — сказал Кэнго. — Где был? Кэнго помялся. Кисаки ждал. — Говорят, в баре, — сказал Кэнго. — В отеле. «Парк Хаятт». — С ней? Тот не ответил. Но Кисаки прочитал ответ на его лице. Он кивнул. Допил саке. Встал. — Когда увидишь его, скажи, что я искал. — Хорошо, Кисаки-сан, — сказал Кэнго.       Кисаки вышел. Занавеска за ним качнулась и замерла.       На улице воздух был тяжелым, влажным. Неон еще не зажгли, и Кабуки казался серым, грязным, уставшим. Кисаки достал сигарету, закурил. Дым обжег горло, но он не чувствовал вкуса.       Он думал о том дне, когда они стояли на этой улице. Ему было семнадцать, может, восемнадцать. Ханма был выше, шире в плечах, уже тогда выглядел старше своих лет. Кисаки был тихим, незаметным, но глаза у него были такие же, как сейчас: спокойные, холодные, всевидящие.       «— Ты пойдешь к Танаке, — сказал Кисаки. — Ты будешь его силой. Ты будешь делать то, что он скажет. Ты будешь бить, ломать, убивать, если понадобится. Ты станешь его тенью. — А ты? — спросил Ханма. — Я буду ждать. — Чего? — Своего времени. Ханма кивнул. Не спросил, сколько ждать. Не спросил, зачем.»       Кисаки затянулся, выпустил дым в серое небо. Он думал о том, как Ханма рос в клане. Как становился сильнее, страшнее, как его имя заставляло людей опускать глаза. Как Танака доверял ему, как другие завидовали, боялись, ненавидели. Ханма делал свою работу. Он был идеальным инструментом. Острым, безжалостным, преданным.       Преданным Кисаки. Не Танаке.       И теперь, когда время пришло, когда камни ложились один за другим, когда Уэда был в кармане, а Сакамото почти, Ханма должен был быть рядом. Он был нужен. Но он сидел в баре с женщиной, которая учила его держать бокал. Которая смотрела на него без страха. Которая носила брелок на сумке.       Кисаки не понимал этого. Он думал о женщине. О француженке из отеля. О сомелье, которая не знала, что Ханма не тот, кем кажется. Что его мягкость, его рассеянность, его улыбка: все это было частью плана. Или должно было быть.       Кисаки не был уверен. Впервые за много лет он не был уверен.       Он затушил сигарету о стену, бросил окурок в урну. Сел в машину. — В офис, — сказал водителю.       Машина двинулась, нырнула в поток, вынырнула на широкую улицу. Кисаки смотрел в окно, на дома, на людей, на неон, который зажигался, готовясь к ночи. Он думал о том, что сказали молодые. «Говорят, он теперь в отель ходит. Вино пьет». Они не уважали его. Не боялись. Сила, которая пьет вино в отеле с француженкой, переставала быть силой. Она становилась посмешищем. А посмешищ не боятся. Их презирают.       Кисаки не хотел, чтобы Ханму презирали. Не потому, что ему было жаль его. Потому что Ханма был его инструментом. Его мечом. Его тенью. А тень не может быть посмешищем.       Он закрыл глаза. В голове прокручивались варианты. Он знал, что Ханма не предаст. Ханма был с ним тогда. Ханма никогда не задавал вопросов. Но сейчас, когда Кисаки думал о женщине, о том, как тот смотрел на нее в баре (Кисаки видел, он всегда видел), он чувствовал то, что не чувствовал — 疑い. Сомнение.       Тетта посмотрел на свои руки, лежащие на коленях. Белые, чистые, без единого шрама. Руки, которые никогда не держали бокал правильно. Которые не знали, что вино может пахнуть дождем. Руки, которые умели только одно: считать, планировать, управлять.       Он думал о женщине. Она была слабостью Ханмы. А слабости нужно использовать. Или устранять. Кисаки надеялся, что Ханма вспомнит, кто он. Кем они были. Что они строили. Он надеялся, что Ханма сделает правильный выбор.       Но если нет, он был готов. Потому что план был важнее. Потому что власть была важнее. Потому что он ждал слишком долго, чтобы позволить одной женщине разрушить всё.       Он посмотрел в окно. Город плыл мимо, как река. Миллионы окон, за которыми люди жили своей жизнью, не зная, что скоро все изменится. Кисаки смотрел на них и видел не огни, не улицы, не людей. Он видел план. И каждый новый камень ложился туда, куда он задумал.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!