Тысяча фар
12 июня 2026, 23:38 1987 год, 29 сентября, особняк Вольфов.
Вероника Вольф переступала по ступеням, и каждая следующая давалась тяжелее предыдущей. Тёмные локоны липли к мокрым от слёз щекам, локоть горел от разрывающей плоть боли — муж тащил её вверх, невзирая на сопротивление, намертво заперев её руку в своем кулаке.
— Прекрати. Я теряю равновесие!
Ксавьер не отвечал. Он вообще никогда не повышал голос — крик, по его глубокому убеждению, был признаком системного сбоя, а контроль этот человек не терял никогда. Он просто тащил её дальше, мерно переступая по скрипучим деревянным доскам, и ритм его шагов отзывался в ушах Вероники пугающе спокойным, метрономным стуком. Стуком часов, отсчитывающих её казнь.
Дверь спальни распахнулась от одного короткого, презрительного толчка ноги. Ещё секунда — и он швырнул её внутрь, как испачканную вещь. Тело Вероники со всего размаха впечаталось в дверной косяк. Раздался глухой, влажный звук: так парное мясо бьётся о каменный пол на скотобойне.
— Заходи.
Его голос был тихим, почти ласковым. И именно эта интонация доводила до ужаса — в ней не было ничего человеческого.
Ксавьер вынес из спальни всё. Мебель испарилась — ни кровати с острыми углами, ни стульев, ни металлических вешалок. Пустые, выбеленные известью стены и одно-единственное окно, наглухо затянутое плотной чёрной тканью, сквозь которую не пробивался ни один живой луч. Эта комната дышала забвением. Из неё вытравили саму жизнь.
Вероника подняла голову, задыхаясь от известковой пыли. Четыре стены, ни одной опоры, ни единого предмета, которым можно было бы ударить себя или разбить стекло. Только она и удушающий вакуум.
— Ксавьер, — её голос сорвался, превращаясь в сиплый шелест. Она ненавидела себя за эту уязвимость, но слёзы текли не от страха — страх она давно выжгла в себе. Это была агония артистки, которую заживо заколачивали в гроб. — У меня контракт. Я должна записать альбом. Этот... — она запнулась, чувствуя, как горло сводит судорогой, не в силах произнести слово «ребёнок». Словно плод уже сейчас душил её изнутри. — Этот паразит убьёт всё, над чем я работала. Мою жизнь, моё имя.
Ксавьер смотрел на неё сверху вниз, и его безупречно отглаженный костюм казался монолитом. Чёрные волосы Вероники — длинные, вьющиеся, её главное сценическое украшение — разметались по пыльному полу, как дохлые змеи. Тонкая, изящная фигура и лицо, ещё недавно идеально острое, обрели непривычную, тяжелую припухлость к четвёртому месяцу беременности. Она была прекрасна в своей бешеной, бессильной ненависти, и одновременно отвратительна для его тяги к стерильности.
— Ты думаешь о карьере, — сказал он, констатируя факт с холодным безразличием. — А я думаю о будущем.
— У меня нет будущего, если я не выйду на сцену.
— У тебя действительно нет будущего, — согласился он спокойно, будто обсуждал цену на акции. — Теперь будущее есть у неё.
Вероника замерла, вжимаясь спиной в холодный плинтус. Ксавьер не смотрел на её живот. Он смотрел сквозь него. Туда, где ещё не сформировавшаяся плоть уже была полностью подчинена его воле.
— Ещё не поздно, Ксавьер, — прошептала она, и в её тоне впервые проскользнуло нечто жидкое, уродливое, похожее на мольбу. — Я могу избавиться от него. Никто не узнает. Врач сделает всё чисто. Так, как мы договаривались перед свадьбой: никаких детей. Я получу свой тур. Мы вернем всё назад.
— Нет.
Одно короткое слово. Без капли злости или стали в голосе: просто непреклонный закон.
Он медленно опустился на корточки перед ней. В полумраке пустой комнаты его глаза казались двумя зелёными, мертвыми льдинками — теми самыми, что спустя годы унаследует та, кто сейчас спала в её чреве. Он не знал ещё, что это девочка. Не знал, что она заберет этот его цвет глаз — хищный, не терпящий возражений. И что эти глаза будут смотреть на другого изломанного мальчика в подвале под Берлином точно так же, как он сейчас смотрел на Веронику — с абсолютным требованием, с извращенным собственничеством, с той особенной, пугающей любовью, которая не отпускает, пока объект не задохнется.
— Ты грязная, Вероника. — он протянул руку и аккуратно поправил выбившуюся прядь с её лба. Жест был механическим, и от этой сухой нежности кожа Вероники покрылась крупной дрожью. — Твоя сцена, твои потные поклонники, твои дешёвые песни — всё это грязь. Ты променяла меня на чужие аплодисменты. А она... — его ладонь скользнула вниз, едва коснувшись влажной от пота ткани на её округлившемся животе. — Она будет чистой. Я вылеплю её из того, что сейчас находится внутри тебя. Как из глины. Податливой. Идеальной. Моей.
— Ты говоришь о живом человеке, — выдохнула Вероника, чувствуя, как к горлу подступает тошнота.
— Я говорю о проекте. — Ксавьер поднялся и брезгливо отряхнул безупречные брюки от комнатной пыли. Посмотрел на неё так, будто её силуэт уже начал стираться из реальности. — У тебя есть пять месяцев, чтобы смириться. Используй их с умом.
— Я вытравлю её из себя, — тихо, отчётливо пообещала Вероника ему в спину. — Слышишь, Ксавьер? Я убью её.
Он медленно обернулся у самого порога и наградил её взглядом, который Вероника унесёт с собой в могилу. В нём не было угрозы. Не было гнева. Была только ледяная, абсолютная уверенность того, кто никогда в жизни не проигрывал.
— Ты этого не сделаешь. Потому что если ты попытаешься — я запру тебя здесь навсегда. Не на месяцы, Вероника. На годы. И ты забудешь, как пахнет сцена, как звучит твоё имя из чужих уст. Ты будешь гнить в этой коробке, пока твоё лицо окончательно не выпадет из газетных заголовков. А когда ты выйдешь... Если вообще выйдешь, ни одна живая душа не вспомнит, кто ты такая.
Пауза зазвенела в ушах.
— Выбирай. Этот ребёнок — или твоё полное, абсолютное забвение.
Дверь закрылась. Хлёсткий щелчок, три тяжелых, необратимых оборота ключа в замке — и тишина сомкнулась над ней, как волна болотной воды.
Вероника смотрела на глухое дерево двери. Дышала медленно, прерывисто, ловя ртом душный воздух. А потом, когда осознала, что он не шутит, что её мир уничтожен руками собственного мужа — внутри неё что-то окончательно лопнуло. Она не кричала. Закрыв рот ладонью, она сползла по плинтусу, издавая низкие, удушливые звуки — рвотные позывы, смешанные с сухим, задыхающимся хрипом.
А потом наступило полное, парализующее безумие. Она начала со всей силы остервенело бить себя по животу. По тому самому месту, где росло существо, отнявшее у неё свободу. Она била кулаками снова и снова, вкладывая в каждый глухой удар всю свою ненависть — к Ксавьеру, к его лживым обещаниям, к этому проклятому особняку, к собственной беспомощности перед его безжалостной властью. Ногти оставляли на бледной коже багровые, сочащиеся полумесяцы. Костяшки пальцев саднили, разбиваясь о собственное тело. Она била, пока мышцы не свело судорогой, пока дыхание окончательно не застряло в груди.
Но ребёнок внутри неё оставался недвижимым.
Защищённый, спрятанный в своей тёплой, слепой, безопасной темноте. Мэллори не знала, что её ненавидят. Не знала, что её пытались задушить ещё до того, как она сделала свой первый вдох. Она впитывала эту ненависть сквозь плаценту, как первый суррогатный наркотик.
2012 год, 16 марта, пригород Берлина.
Я не знаю, что движет мной. Не знаю, в какой момент всё зашло так далеко, Мэллори.
Не знаю, почему я готов биться за твою жизнь — каждым ударом ладоней о твою грудь, каждым выдохом в твои холодные, синие губы, каждой секундой, когда мог бы просто опустить руки и сдаться.
Знаю только одно: нас больше нет порознь. Нас больше нет, когда один из нас не дышит.
Билл чувствовал этот едва уловимый ниточный пульс под подушечками пальцев, лихорадочно перебирая мокрые складки шёлка на её шее. Когда в его черепной коробке окончательно щёлкнуло осознание того, что Мэллори умирает прямо здесь, на холодном кафеле ванной, паника переросла в ледяную, механическую ярость.
Корпус телефона лежал на полу, выглядящий абсолютно мёртвым, но Билл всё равно схватил его, пачкая экран липкой смесью пота и воды. Он обнял Мэллори одной рукой, до боли втирая её обмякшие плечи в свою грудь, а пальцами второй руки принялся лихорадочно вколачивать кнопку включения. Экран вспыхнул бледным, режущим глаза светом, отражаясь в зеркальной плитке.
Телефон захрипел, завибрировал в ладони, будто откашливался от сырости, и на чёрном поле снова побежали зеленые цифры вызова.
— Алло? — голос диспетчера — тревожный, далёкий, пробивающийся сквозь помехи — ударил в барабанные перепонки с такой силой, что Билл инстинктивно зажмурился. — Алло, вы меня слышите? Не вешайте трубку!
— Да, — вытолкнул он из себя. Горло саднило так, словно он наглотался битого стекла. — Да, я здесь... Телефон отключался, я…
— Слушайте меня внимательно и выполняйте, — перебила женщина на том конце провода. Жёстко, профессионально. В её голосе была та самая непреклонная, удушающая сталь, которую он так привык слышать от Мэллори — и которая сейчас казалась единственным канатом над разверзшейся пропастью. — Времени почти нет. Скорая помощь и наряды выехали, но из-за удаленности адреса им ехать минимум тридцать минут. Вы должны делать всё, что я скажу. Поняли меня?
— Понял, — выдохнул он, сбрасывая вызов на громкую связь и швыряя аппарат на пол.
— Положите её на спину. На твёрдую ровную поверхность. Быстро.
Билл впился пальцами в мокрые плечи Вольф. Её тело — тяжёлое, неестественно податливое, как мешок с мокрым песком, — скользило в его руках. Из неё ушло всё прежнее сопротивление, вся та хищная сила, которой она ломала его в этом самом доме. На кафельном полу её голова мотнулась в сторону с жутким, неживым изяществом.
— Положил, — прохрипел он, вставая над ней на колени.
— Запрокиньте ей голову назад. Одну руку под шею, вторую на лоб. Откройте дыхательные пути, освободите рот от пены.
Пальцы Билла скользили по влажной коже. Её шея была ледяной — глухой, подвальной стужей, идущей от камней. Он зажмурился до пятен перед глазами, приказывая себе отключить мозг, и резко запрокинул её голову. Челюсть Мэллори приоткрылась. Из уголка губ вытекла горькая, химическая струйка слюны. Билл судорожно вытер её собственным рукавом.
— Проверьте пульс. Два пальца на сонную артерию, под челюсть. Что там?
Он прижал подушечки пальцев к её шее — туда, где он так любил чувствовать бьющую жаркую кровь.
Ничего. Только плотная тишина.
— Нет, — сказал он. Голос стал стерильным и пустым. — Пульса нет. Она не дышит.
— Начинайте непрямой массаж сердца, — диспетчер говорила так, словно диктовала инструкцию по утилизации механизма. — Положите основание ладони на центр грудной клетки. Вторую руку сверху, в замок. Надавливайте всем весом, глубоко, примерно на пять сантиметров. Частота — сто нажатий в минуту. Считайте вслух, я буду слушать. Начинайте!
Билл сцепил пальцы в замок и опустил ладони на центр груди Мэллори, прямо на мокрый, облепивший кожу шёлк пеньюара. Туда, где под тонкими рёбрами должно было находиться то, без чего его собственное существование превращалось в бред.
И нажал.
Раз.
Её грудная клетка отозвалась неожиданно плотным сопротивлением. Пробить человеческую анатомию оказалось тяжело — кости живого тела отчаянно защищали внутренние органы. Биллу казалось, что он пытается продавить монолитную плиту. Руки в локтях едва не подогнулись от отдачи. Чтобы уйти вглубь на положенные пять сантиметров, требовалось колоссальное, почти запредельное усилие.Два. Три. Четыре.
— Пять, — вытолкнул он из сухого горла. — Шесть, семь, восемь… Её тело тяжело качнулось под его руками — абсолютно безвольно, податливо, как сырая глина. «Как глина...» — мелькнуло где-то на периферии угасающего сознания, отозвавшись леденящим, чужим эхом из далёкого, выбеленного известью 1987 года. Билл тряхнул головой, вышибая этот морок. Не сейчас. Мышцы, истощённые сутками эфедронового марафона, мгновенно забились усталостью. Пальцы сводило, суставы запястий ныли. Он буквально вколачивал себя в неё, наваливаясь всем весом, отчего колени со свистом скользили по мокрому кафелю. — Давите сильнее! — рявкнула трубка на полу. — Глубже! Вы её жалеете! Вы не качаете кровь! Налегайте всем телом!Одиннадцать. Двенадцать. Тринадцать.
Билл зажмурился от дикого напряжения, пот смешивался с тушью и заливал глаза. Он выпрямил локти, превращая собственные руки в два глухих рычага, и рванулся всем корпусом вперёд, вкладывая в толчок каждую каплю оставшейся силы. И на четырнадцатом нажатии под его основаниями ладоней раздался странный, влажный, отслоившийся звук. Соединительные хрящи с глухим треском начали отрываться от грудины, сдаваясь под весом его тела. Реберная дуга потеряла опору, проваливаясь глубже. Паника ледяной иглой прошила позвоночник Билла. А на пятнадцатом нажатии внутри неё наконец хрустнуло. Это был страшный, сухой, необратимый звук. Короткий и хлёсткий, будто под его ладонями со звуком ломающегося толстого пластика проломилась сама кость. Одно из рёбер лопнуло в месте изгиба. Билл остолбенел. Внутренности скрутило тошнотой, руки застыли на её груди, а в голове взорвалась парализующая, безумная мысль: «Я ломаю её. Я убиваю её своими руками прямо сейчас». — Не останавливаться! — яростно скомандовал диспетчер, услышав его заминку. — Давите! Ребра можно вылечить! Набирайте темп! И Билл, задыхаясь от ужаса, надавил снова.Шестнадцать. Семнадцать. Восемнадцать.
Теперь тело Мэллори больше не сопротивлялось. Анатомический замок был сорван. Каждое следующее движение Билла сопровождалось отчётливым, множественным хрустом. Тонкие рёбра Вольф ломались одно за другим под его диким весом, хрупкая клетка её тела сминалась, теряя форму, и этот костяной треск физически отзывался в его собственных рёбрах. Боль всегда была их единственным общим языком. Мэллори ломала его, а теперь он вколачивал её плоть в кафель, калеча её саму ради того, чтобы заставить это тело функционировать. Хруст под руками стал ритмичным, влажным и жутким, как треск её сигарет под его каблуком. Острые обломки костей смещались под бледной кожей, грудь проминалась неестественно, уродливо глубоко, но Билл продолжал давить, превращаясь в безумного, ослепшего от паники скульптора.Двадцать восемь. Двадцать девять. Тридцать.
— Теперь вдохи! — скомандовал динамик. — Зажмите нос, откройте ей рот. Два глубоких выдоха! Билл рванулся вперёд. Чёрные, мокрые волосы Мэллори облепили его пальцы, холодные, они обвивались вокруг запястий. Он грубо стряхнул их, зажал пальцами её нос и наклонился к её лицу. Он припал к её губам. Это был пугающий, будоражащий контраст, от которого у Билла закружилась голова. Для его измученного разума это всё ещё был поцелуй — жгучий, извращённый экстаз близости, которой он так жаждал. Но реальность ударила в рецепторы тошнотворно грязной реальностью. Её губы были податливыми, мёртвыми полосками. От них разило удушливой, горькой химией, едким запахом эфедрона и рвотной пеной. Наркотик, который они делили на двоих, теперь пах смертью. Билл задыхался от этого запаха, но вбил свой воздух в её лёгкие, грубо, силой преодолевая сопротивление неживых дыхательных путей. В ней не было ответа. Он выдохнул второй раз — её сломанная, грудная клетка приподнялась исключительно за счёт его силы, принимая воздух. Из её ноздрей со свистом вырвался воздух. Никакого кашля. Только её застывшее лицо и синие белки глаз под полуоткрытыми веками. Слёзы Билла крупными каплями падали на её бледную кожу, смешиваясь с размазанной химической пеной, но руки уже снова стояли на её разорванной груди.Сорок. Пятьдесят. Шестьдесят.
Под основаниями его ладоней хлюпало и хрустело, рёбра окончательно превратились в месиво из сломанных костей, но Билл знал одно: Вольф живёт, пока его руки вбивают в неё жизнь. — Вдохи! Снова запрокинуть её голову, вдохнуть эту хлорированную сырость ванной, впиться в её губы, которые уже начинали синеть. Выдох. Выдох. Сто десять. Сто двенадцать. И вдруг, в ту самую секунду, когда Билл готов был рухнуть от изнеможения, под его ладонями что-то судорожно, слабо дрогнуло. Один короткий, ниточный толчок. Из самых недр её выжженного, разорванного сердца. — Продолжайте! — заметила диспетчер его заминку. — Не прекращайте массаж! — Она... Я почувствовал… Она здесь, — всхлипнул Билл. Её сердце сделало второй удар. Редкий. Тяжёлый. Клинический. Из её лёгких с хрипом вырвался страшный, рвотный звук — наружу хлынула вода вперемешку с горькой пеной. Мэллори судорожно, механически втянула воздух, но её глаза остались закрытыми. Лицо не дрогнуло. Она не очнулась, не узнала его — она просто превратилась в дышащий, хрипящий труп со сломанной грудиной. Билл мгновенно повернул её на бок, чтобы она не задохнулась пеной, прижал её обмякшую, изломанную фигуру к себе. Её грудь ходила ходуном, издавая жуткие, клокочущие звуки через сломанные рёбра. Она дышала. Билл сидел на холодном кафеле и держал её тело. Вокруг них стояла звенящая, липкая пустота пригородного дома. Десять минут. Двадцать. Время застыло. И в один момент тишина их рая умерла окончательно. Это было похоже на то, как тяжелый булыжник на полной скорости вбивается в хрустальную вазу. Вековая крепость их изоляции неожиданно разлетелась вдребезги. Сначала Билл не понял, что происходит: какой-то низкий, вибрирующий гул начал пробиваться сквозь толстые стены особняка, заставляя воду на кафеле дрожать мелкими, частыми кругами. Билл медленно поднял голову. Его расширенные, красные зрачки застыли. Гул нарастал, превращаясь в бешеное, оглушительное рычание лопастей. Звук полицейского вертолета заполнил всё пространство. Он кружил прямо над их крышей, ввинчиваясь в уши Билла раскаленным сверлом. — Они здесь... — прошептал он. Его сковал парализующий страх зверя, чью нору наконец обнаружили охотники. И тут же внизу взорвался хаос. Мощные моторы ревели, визжали тормоза десятков машин, гравий на подъездной дорожке летел во все стороны под тяжелыми армейскими ботинками. Чужие, громкие, лающие команды в рации заполнили двор. Где-то совсем близко завыла сирена, объявляя: всё кончено. Билл замер на коленях, всё ещё сжимая Мэллори в объятиях. Все эти звуки были инородной, грязной гнилью, ворвавшейся в их мир. На этой территории имели право существовать только их голоса, их стоны и их общая боль. И Билл с ужасом осознал: он сам совершил это святотатство. Сам, своими руками, открыл ворота их замка и впустил этих чужаков, умоляя их приехать. Хлёсткий, оглушительный удар сотряс первый этаж — входную дверь выбили с петлями. Звук разнесся по особняку, как пушечный залп. — Полиция! Всем оставаться на своих местах! — искаженный мегафоном голос эхом покатился по лестнице вверх. — Первая группа, осмотрите все! Остальные: проверяем второй этаж! Тяжелый, синхронный топот множества ног шёл прямо по их половицам. Они открывали двери, выбивали замки, нарушая интимность каждого угла, где они с Мэллори прятались от реальности. Шаги приближались к ванной. Это были не крадущиеся, мягкие шаги Мэллори — это был тяжелый бег мужчин в полной экипировке. Билл в панике рванулся с пола. Рука дернулась к двери, и он со всей силы задвинул хлипкую, старую щеколду замка. Пальцы ходили ходуном. Он не верил, что эта тонкая полоска метала спасет их от штурмовых винтовок. Он просто действовал на глухом, животном автомате — лишь бы вырвать у мира еще пять секунд. Ещё пять секунд темноты, сырости, прежде чем реальность ворвется внутрь и заберет её. — Здесь закрыто! — рявкнули прямо за дверью. — Ломаем! Билл отполз назад, падая на кафель рядом с Мэллори. Он накрыл её тело собой, пытаясь спрятать, уберечь, растворить в себе. Удар. Дверь разлетелась в щепки. Ручка со свистом впечаталась в стену, раскрошив плитку в белую пыль. В проем ударил резкий, мощный свет тактических фонарей — белый, хирургический, выжигающий глаза свет той самой реальности, которую они так долго уничтожали эфедроном. В одну секунду их ванная перестала быть убежищем. Они превратилась в место проведения спецоперации. Их было четверо. Чёрные, массивные фигуры в блестящей броне двигались как один слаженный механизм. Они пахли улицей, дешёвым оружейным маслом, бензином и потом — этот тяжелый запах мгновенно вытравил из ванной остатки их уединения. На Билла уставились стволы штурмовых винтовок. — Не двигаться! Руки за голову! — голос из-за пластикового забрала шлема хрипел, лишая человека индивидуальности. Это был голос системы. Билл застыл, его пальцы всё ещё были намертво запутаны в мокрых волосах Мэллори. Один из спецназовцев резко опустился рядом с ними на корточки. Его сильная ладонь в жесткой перчатке грубо перехватила запястье Билла, выламывая его пальцы из черных прядей. — Мужчина, назад! Живо! Уберите руки от тела! Билл попытался уцепиться за край её рукава, но его бесцеремонно, силой отшвырнули в сторону, впечатывая спиной в холодную стену. Наркотическое оцепенение превратило его мышцы в вату — он не мог даже закричать. Язык прирос к небу. Он мог только беспомощно смотреть, как чужие люди в синих резиновых перчатках тянутся к его Мэллори. Они трогали её белую кожу, к которой Билл относился как к хрупкому хрусталю. Ему хотелось перегрызть им глотки, но ствол карабина, направленный ему в переносицу, держал его на месте. — Визуальный контакт, — хрипнула рация на плече копа. — Женщина в критическом, без сознания. На грудине гематомы, рёбра сломаны, была попытка СЛР. Мужчина под воздействием веществ, изолирован. Заводите медиков с реанимационным набором, срочно! В дверной проем ворвались новые люди — в ярко-синих куртках, с огромными сумками и носилками. Они действовали со страшным, циничным спокойствием тех, кто видит смерть каждый день. Никаких сантиментов. Никаких лишних слов. Синие перчатки замелькали над Мэллори, как крылья нападающих птиц. Билла трясло у стены. Из его горла вырывался только задушенный, жалкий хрип. Они втыкали иглу катетера в её локтевой сгиб — прямо туда, где темнели багровые точки её собственных уколов. На её синие губы, которые он только что целовал, нацепили прозрачную пластиковую маску, и она мгновенно запотела от её редкого, тяжелого, хриплого дыхания. — Транспортировка в Шарите! Кома неизвестной этиологии, подозрение на острую передозировку. Набирай адреналин! Срочно! — скомандовала женщина-врач. Мэллори подняли на носилки. Её голова безвольно откинулась назад, обнажая бледную шею, на которой отчетливо багровели синяки — следы от судорожных пальцев Билла, искавших пульс. Носилки качнулись и исчезли в коридоре. Билл попытался рвануться вперед, его ноги выпрямились сами собой, но двое спецназовцев жестко перехватили его под локти, вздергивая вверх и лишая опоры. — Стойте... Стойте, куда вы её... — прошептал Каулитц. — Успокойтесь. Вы поедете с нами. На выход. Билл их не слышал. Он смотрел на пустой, залитый грязной водой кафель ванной комнаты. На полу валялся погасший телефон. Валялась использованная игла Мэллори. Кусок мокрого бинта, пропитанный старой кровью. Их растоптанная, вывернутая наизнанку жизнь лежала прямо в этой грязи. «Они забрали её». Эта мысль была острее любого ножа. Она разрезала Билла изнутри, вываливая наружу всю гниль. Коридор казался бесконечным лабиринтом. Полицейские тащили Билла под руки, его мокрые ступни скользили по половицам. Они вели его через загородный дом, и Билл не узнавал его. Они прошли мимо дивана, где он и Мэллори спали в обнимку, мимо кухни, где она варила ему кофе. Теперь здесь были чужие. Везде. Они ходили с мощными фонариками, брезгливо упаковывали в прозрачные пластиковые пакеты их сакральные секреты: белый порошок с журнального столика, окурки её сигарет, осколки разбитых ампул. Их извращенную нежность копы превращали в сухие пункты обвинительного протокола. Холодный мартовский воздух улицы ударил в лицо. Он был пропитан бензиновым перегаром, сырой землёй и железом — чужим запахом реальности. От этого их привычный мир, пахнущий ментоловым дымом и её терпкими духами, вдруг показался далёким миражом. Билл переступил порог крыльца, туда, где кончалась их территория и начиналось то, чего он боялся больше смерти. Двор напоминал военный аэродром. Машины стояли везде: чёрные полицейские фургоны, белые кареты скорой помощи с мигающими огнями, внедорожники криминальной полиции. Люди в штатском с тяжёлыми кейсами в руках переговаривались у капотов. Этот дом, который казался Биллу неприступной крепостью, теперь выглядел как разграбленный склеп с выбитой дверью и горящим во всех окнах светом. Но самым страшным был ксенон фар. К вечеру потемнело — день умирал быстро, без сожалений, оставляя после себя только липкую сырую темноту, которая наползала со стороны леса. И в этой темноте машины превратились в светящихся монстров. Фары били со всех сторон, яркие, белые, беспощадные, выхватывая из мрака то бледное лицо копа с рацией, то собственные, покрытые грязными потеками пальцы. Ксеноновый свет резал глаза, отражался в лужах на асфальте, скользил по носилкам, на которых к реанимобилю уносили её. Билл не мог спрятаться от этого прожектора, не мог закрыться от него ладонями, потому что этот безжалостный свет был правдой. Той самой правдой, которую они с Мэллори так старательно выжигали из своей жизни эфедроном и стонами в темноте зашторенной спальни. Их кокон лопнул. И Билла, ослепшего и беспомощного, выбрасывало на берег той самой жизни, от которой он так отчаянно пытался сбежать. Он моргнул. И увидел Тома. Сначала это был просто силуэт на фоне пульсирующих синих огней. Огромная куртка, растрепанные косицы, безвольно висящие вдоль тела руки. Том выглядел ужасно. Бледный, исхудавший, с глубокими черными провалами глазниц. Билл никогда не видел брата таким. Том всегда был его монолитным, безупречным щитом. Теперь этот щит был расколот в щепки. Билл замер. Его мокрые ступни намертво вросли в промерзшую землю крыльца. Он испугался. Не штурмовых винтовок, не лающих команд спецназа — он до тошноты испугался Тома. Потому что Том был реальностью. Том был тем самым миром «снаружи», который Билл предал ради Мэллори. Брат пах их прошлым: дорогой кожей, парфюмом, сценой и стадионами. И этот чистый запах сейчас показался Биллу удушливым, ядовитым. Ему хотелось сорваться с места, вбежать обратно в развороченный дом, забиться под кровать в подвале — лишь бы не стоять здесь, под безжалостным ксеноном, оскверненным, голым трупом. Том видел всё. Его промокшую одежду, грязный бинт на ладони, дикие, залитые эфедроновым откатом зрачки. — Билл... — губы Тома шевельнулись, но из горла вырвался лишь сухой сип. По лицу брата прошлась судорога — дикая смесь облегчения и нечеловеческого ужаса от того, во что превратили его близнеца. Билл инстинктивно вжал голову в плечи. Он отчаянно пытался сжаться, уменьшиться, исчезнуть, чтобы земля под ногами поглотила его и спрятала от этого любящего, уничтожающего взгляда. Но спрятаться было негде. Том сделал один медленный, осторожный шаг по гравию. Как к раненому, опасному зверю. — Билл, — повторил он громче. Голос сорвался на хрип. — Билл, это я. Одно короткое слово. Безликое «Я», которое сейчас значило больше, чем имя. Я здесь. Я искал тебя. Я не бросил. Билл не двинулся. Глубоко в его позвоночнике щелкнул предохранитель, наглухо отрубивший связь между телом и волей. Он смотрел на руки Тома. Широкие, сильные ладони, которыми брат когда-то загораживал его от обезумевшей толпы у отелей. Которыми вытирал ему слезы в детстве, когда в них летели камни и крики «уродцы». Которыми держал его голову, когда Билл задыхался от очередных панических атак. Его отравленный мозг лихорадочно искал в этих пальцах холодный металл Вальтера. Страх нашептывал, что сейчас Том достанет пистолет и отомстит за то, что Билл бросил его. Но в руках Тома не было оружия. Только дрожь. Брат подошел почти вплотную. Каждый его шаг отзывался в груди Билла физическим ударом. Будто Том наступал не на гравий, а прямо на его рёбра — на те самые кости, которые всего час назад с треском ломались под ладонями Билла в ванной. Они встали лицом к лицу. Двое, когда-то бывшие одной плотью. Между ними звенела глухая, непреодолимая стена из полугода тишины, кокаиновых дорожек и чужой крови. Том медленно поднял руку. Будто боялся, что от резкого движения Билл рассыплется в пыль. Ладонь тяжело ложилась на его плечо. Тёплая. Живая. Пахнущая табачным дымом. И Билл сломался. Ноги держали — издевательски, упрямо, отказывая ему в милосердии обморока. Но всё внутри рухнуло. Хрупкая ментальная броня, которую он выстраивал в подвале, рассыпалась от одного прикосновения братских пальцев. Слёзы хлынули мгновенно, превращая синие мигалки и серый фасад особняка в сплошное багровое пятно. Они потекли по щекам горячими, грязными ручьями, смывая остатки размазанной туши и засохшую рвотную пену Мэллори. Билл не издал ни звука. Ни единого всхлипа, ни выдоха. Губы были плотно сжаты, зубы впились в язык до вкуса железа. Только крупная, позорная дрожь колотила его от плеч до колен. В этой немой судороге выходило всё: леденящий ужас перед зелеными глазами Мэллори, боль от цепей, удушающая ласка афродизиаков и давящая, черная вина перед братом. И где-то на самом дне этой дрожи выла пугающая, потребность: чтобы Мэллори сейчас вышла на крыльцо, схватила его за волосы и утащила обратно в их гниющий, прокуренный рай. Том молчал. Он не спрашивал «как ты себя чувствуешь». Слова были бесполезны перед этой пропастью. Он просто мертвой хваткой вцепился в плечо Билла, удерживая его на плаву, и смотрел, как его близнец беззвучно разваливается на куски под лучами ксеноновых фар. А из открытых дверей дома продолжали лететь хлесткие голоса полицейских. Копы перекрикивались, шуршали бланками протоколов, вынося их общие секреты наружу: «...Подвал. Цепи вмурованы прямо в ножки кровати. Кровь на матрасе и полу, застарелая и свежая. Работали с особой жестокостью...» Билл судорожно зажмурился. Голоса ввинчивались в уши раскаленными гвоздями. Ему было плевать, как это выглядит в их рапортах. Эти цепи, на которых она держала его первые недели — Билл помнил их холод. Помнил, как перестал бороться. Помнил, с каким уродливым, больным нетерпением он потом ловил шаги Мэллори на лестнице. Пальцы Тома на его плече судорожно сжались, проминая ткань. Билл приоткрыл глаза и увидел, как челюсти Тома превратились в каменный монолит. Брат слушал это. Его взгляд, устремленный в проем двери, наливался глухой, бешеной, убийственной яростью. Его трясло от ненависти к женщине, которую только что увезли на каталке. «...На втором этаже спальня. Стены полностью заклеены его фотографиями. Манекены в сценических костюмах. На одном — следы помады...» Комната. Их сакральный кокон. Место, где существовали только двое: певец и его единственный, маниакальный зритель. Там Билл пел для неё, задыхаясь от розового кокаина и упиваясь её властью. «...Огнестрельное оружие, пистолет «Вальтер», заряжен, лежал на тумбочке. Десятки использованных шприцев на кухне и в ванной. Баночки с веществом, предварительно — эфедрон...» Билл медленно опустил взгляд на свои дрожащие пальцы с обломанными, черными ногтями. Он знал этот Вальтер. Помнил холод глушителя у своего виска, когда отказывался писать письма Тому. Он помнил палец Мэллори на спусковом крючке — и этот момент всегда вызывал в нем не страх, а извращенное, смертельное восхищение. Он помнил эти шприцы. Помнил, как целовал багровые точки уколов на её локтевом сгибе, слизывая горький, химический привкус её любви. Теперь всё это было «уликами». «Вещдоками». Частями грязного уголовного дела, где Мэллори — монстр, а он — беспомощная жертва. Но эти люди в форме никогда не узнают про последнюю сигарету, которую они курили по очереди в темноте. Не узнают про изломанную, страшную нежность, ставшую их общим воздухом. Здесь, под небом, Билл был никем. Просто пустой оболочкой. — Герр Каулитц, в машину. Чужая рука в жесткой кожаной перчатке бесцеремонно легла на предплечье Билла, грубо разрывая его контакт с братом. Полицейский накинул на его трясущиеся плечи колючий шерстяной плед и толкнул вперед. Реальность окончательно закружилась тошнотворной каруселью. Его вели не к скорой. Его вели к глухому полицейскому фургону, чей мигающий синий свет дрожал в обледеневших лужах. Том рванулся следом. Он не отпускал плечо Билла ни на секунду, пальцы судорожно комкали плед, будто если он ослабит хватку, брат снова испарится, провалившись сквозь землю в свой проклятый подвал. — Я еду с ним, — жестко, с опасной, звенящей хрипотой отрезал Том, когда офицер попытался выставить перед ним руку. Коп посмотрел на его безумное лицо и отступил. Ему было плевать. Тяжелая дверь фургона захлопнулась с окончательным стуком, отрезая братьев от загородного дома. От Мэллори. Внутри машины воцарилась душная, замкнутая темнота, в которой Билл продолжал беззвучно задыхаться, так и не произнеся ни единого слова. Внутри фургона пахло старой, въевшейся кожей, дешевым хвойным освежителем и холодным железом. Этот казенный запах моментально забил легкие, вытесняя остатки их уединения. Билла затрясло. Крупная, судорожная дрожь, начавшаяся еще на крыльце, теперь превратилась в настоящий леденящий озноб. Зубы со стуком бились друг о друга, язык онемел. Кафель ванной, мокрый шелк пеньюара Мэллори, привкус эфедрона на губах — все это прямо сейчас, на его глазах, оборачивалось прахом, оставляя его один на один с пугающей, серой реальностью. И Билл эту реальность ненавидел. Фургон тронулся, мягко покачиваясь на гравии. Том сел рядом. Он молчал, но смотрел на Билла с такой дикой, голодной надеждой, будто пытался прожечь взглядом слой размазанной черной подводки, чужого пота и мертвенной бледности, чтобы отыскать под ними своего настоящего брата. Того Билла, который капризничал из-за шмоток перед концертами, который смеялся в микрофон, который органически не умел молчать. Но в сизом полумраке машины сидел чужак. Изломанный, истощенный больной с безумными, застывшими зрачками. Билл до боли сжимал собственные колени, уставившись в грязный пол фургона, и внутри него росло глухое, ядовитое отторжение. Голос Тома, его парфюм, сам его вид — всё это казалось Биллу враждебным. Чужим. — Билл… — тихо позвал Том. Его голос дрогнул, ломаясь на высокой, надрывной ноте. Том всегда был сильным, его невозможно было пробить, но сейчас в его глазах стояли слезы. Это была беспомощная, глухая мольба. — Билл, посмотри на меня. Скажи хоть что-нибудь. Что эта сука с тобой сделала? Как она тебя запугала? Билл не шевельнулся. Голосовые связки превратились в сухую, ржавую проволоку, не пропускающую ни звука. Он не хотел говорить. Ему хотелось, чтобы Том заткнулся. Чтобы все они исчезли. Том подался вперед, его дрожащие пальцы потянулись к руке Билла, пытаясь перехватить запястье, чтобы рассмотреть продолговатый багровый шрам под грязным куском бинта. Лоскут кожи, который Билл носил как их с Мэллори тайное причастие. Заметив это движение, Билл дернулся так резко, словно его ударило током. Он с шипением отшатнулся обратно в угол, испуганно, с глухим омерзением вырывая руку и пряча кулаки глубоко в складки колючего пледа. Он посмотрел на Тома диким, волчьим взглядом. В его глазах читалась яростная готовность защищать свои раны. Брат пытался прикоснуться к его боли — а Биллу казалось, что у него крадут саму Мэллори, пытаются насильно стереть ее присутствие с его кожи. К нему имела право прикасаться только она. — Я искал тебя полгода, Билл! — голос Тома сорвался на хриплый, надломленный крик, в котором выплеснулась вся его доза ада. Бессонные ночи у телефона. Вранье Стаффа, твердившего «он просто взял паузу». Червивый, грызущий страх обнаружить труп. — Полгода. Йост опустил руки, группа развалена, а ты… Ты всё это время был здесь? В Германии? С ней?! Том схватился за голову, его косицы растрепались, лицо перекосило от непонимания. Он не видел созависимости — он видел только монстра и свою измученную жертву. — Это ведь Мэллори, Билл! — Том задыхался от абсурда происходящего. — Она сидела с нами за кулисами. Она проверяла райдеры. Я спал в соседнем номере в отелях, пока эта тварь… Пока она планировала запереть тебя в подвале на цепь, как собаку! Накачать тебя дрянью до полусмерти! Как ты вообще выжил там? Господи, Билл, она же психопатка, она преступница, мы уничтожим её… Каждое слово Тома, наполненное чистой, праведной ненавистью к Мэллори, ввинчивалось в барабанные перепонки Билла раскаленным гвоздем. Брату казалось, что он защищает его, подбирает слова утешения. Но для Билла эти слова были чистым ядом. Ему хотелось заткнуть уши. Извращенная, смертельная нежность Мэллори — всё то, что полиция сейчас упаковывала в целлофановые пакеты как «состав преступления», для Билла было единственным домом. И этот нормальный, чистый Том со своей правильной логикой просто рушил остатки его вселенной. Том замолчал, наткнувшись на непробиваемую стену этой глухой немоты. Слова кончились. Он просто смотрел на брата — на его впалые, серые щеки, на эту могильную, страшную тишину, которая исходила от него. Том был уверен, что Билл просто до смерти запуган, сломлен физическим насилием и дозами. Он не мог, не способен был сейчас осознать, что Билл добровольно мечтает вернуться назад, на ту самую цепь. — Я вытащу тебя, слышишь? — тихо, сдерживая дрожь, пообещал Том и осторожно положил ладонь на его колено поверх пледа. — Всё кончено. Всё позади, Билл. Её больше нет. Билл не вздрогнул. Он просто отвел взгляд, уставившись в мутное стекло фургона, за которым в ксеноновом мареве мигалок медленно растворялся их особняк. Лицо его оставалось неподвижным, каменным, как у покойника. Он сидел рядом с братом, но ментально находился за километры отсюда — в реанимобиле, где Мэллори хрипела сквозь пластиковую маску. Том медленно убрал руку, чувствуя, как между ними разрастается холодный, мертвый вакуум. — Вернись, — прошептал он, и в этом слове впервые проскользнул первобытный страх. — Пожалуйста, Билл. Вернись оттуда. Билл не ответил. Фургон полиции выехал на шоссе, набирая скорость и увозя их в стерильный, чужой мир. Реальность окончательно поплыла, размываясь ксеноновыми огнями и сиренами. Дальше была бесконечная, липкая ночь в полицейском детоксе, где его, бьющегося в сильнейшем эфедроновом психозе, наглухо накачивали тяжелыми транквилизаторами. Ломающийся разум плавился, рецепторы выгорали под капельницами, пока снаружи, за железными дверями спецраспределителя, Том подключал адвокатов, поднимал на ноги Стафф, швырял огромные деньги и использовал все оставшиеся связи группы, только чтобы вырвать брата из рук следователей и спрятать от караулящей у порогов прессы. Билл очнулся лишь спустя несколько суток, когда его тайно перевезли в закрытое VIP-отделение неврологии. 2012 год, 20 марта, больница «Charité». В палате было бело. Белые стены, белые простыни на узкой, скрипучей кровати, белый халат медсестры, которая каждые два часа заходила проверить капельницу, не поднимая глаз на Билла. Будто он был не человеком, а экспонатом, интересным только с медицинской точки зрения. Билл сидел на кровати, поджав колени к груди, и смотрел туда, где за тонкой невесомой тканью занавески угадывалась дверь. Коридор, в конце которого была реанимация. А в реанимации — она. Врачи, изредка заходившие к нему в сопровождении хмурого, осунувшегося Тома, говорили сухими, ничего не значащими терминами. Из этого монотонного немецкого гула Билл выцеплял только отдельные, самые страшные слова: «кома», «стабильно тяжёлое», «пока не берёмся прогнозировать». Билл не спрашивал ничего с самого первого дня. Он не произнес ни звука с того момента, как закрылась дверь полицейского фургона. Знал: ответы не делают ему ни легче, ни больнее. Они просто существуют в пространстве. Так же, как существовал этот едкий, удушливый запах хлорки, окончательно вытеснивший из его сожженных легких терпкий запах её духов. Рядом с кроватью, на скрипучем пластиковом стуле сидел Том. Он не спал несколько дней. Билл давно потерял счет времени: за окном палаты беззвучно сменялись вспышки солнца и серые мартовские сумерки, но всё это казалось ему плохо смонтированным, чужим фильмом. Брат что-то говорил. Его низкий, хриплый голос доносился до Билла подобно вечному, монотонному шуму автомобильного радио. Бессмысленным фоном. — …Ховард нашёл её счета, Билл, — слова Тома падали в тишину, как тяжелые камни в пустой колодец. — Она перевела всё во Французскую Полинезию. Подставила того парня, двойника... Она всё продумала до мелочей. Полгода, Билл. Полгода она водила нас за нос. Приходила в офис, смотрела мне в глаза и спрашивала: «Как ты, Том? Держись, мы найдём его». А сама… Том судорожно сглотнул, будто в горле застрял колючий ком. — А сама держала тебя в подвале. Билл молчал. Зубы были намертво сжаты. Как объяснить Тому, что в том подвале, на цепи, под её приказами — которые могли быть и лаской, и угрозой, — он впервые за долгие годы почувствовал себя нужным? Как рассказать, что её голос, от которого у нормальных людей стыла кровь, стал его единственной музыкой? Как признаться, что сейчас, сидя в этой стерильной чистоте, где не пахло ни её ментоловым дымом, ни химической горечью её губ, он чувствует себя не спасённым, а похороненным заживо? Он не мог выдавить ни звука. И Том, кажется, начинал привыкать к этой немоте — не принимать, а просто терпеть, как непрекращающуюся зубную боль. — Я принёс кое-что, — после долгой, тягучей паузы тихо сказал Том. В его голосе проступила пугающая, холодная твёрдость. — Ты должен это увидеть, Билл. Я не хочу сделать тебе больно. Но ты должен вспомнить. Должен увидеть это со стороны. Чтобы очнуться. Билл не повернул головы, когда Том вытащил из черного пластикового пакета с гербом полиции распечатанные фотографии. Он не хотел смотреть. Он и так до мельчайших подробностей помнил каждое пятно на бетоне и каждое звено цепей, которые она защёлкивала на его лодыжке со спокойным, почти нежным выражением лица. Но Том положил снимки прямо на одеяло, поверх его сжатых, исцарапанных кулаков. Билл опустил взгляд. На первом снимке общим планом был показан подвал. Из-за тусклой жёлтой вспышки криминалистов он выглядел чужим, но Билл узнал его по мгновенно вспыхнувшему в груди удушью. Тяжелые цепи тянулись по полу, вмурованные в ножку кровати — той самой, пыльной, на которой они провели столько страшно-прекрасных ночей. Простыни были скомканы, сброшены на пол, и на них отчетливо выделялись тёмные, почти чёрные пятна. Его кровь. Кровь, которая сочилась из пореза на его груди, когда она медленно водила лезвием по его коже, подписывая их контракт. Билл смотрел на цепи и понимал, что не чувствует страха. Только глухую, леденящую пустоту. Второй снимок был крупным планом — размазанный бурый след на полу. Билл помнил его. Это пятно осталось от спины Мэллори, когда он в ярости спихнул её на бетон. Тогда он впервые почувствовал вкус её крови на своих губах — солёный, металлический и почему-то сладкий. Третий снимок заставил его сердце пропустить удар. В груди разлилась знакомая наркотическая волна жара и стыда. Это была комната Мэллори. На фотографии застыли безликие пластиковые манекены, облачённые в его собственные сценические костюмы. Она выкрала их. Она хранила их рядом с собой, смотрела на них по ночам в темноте и представляла, что он рядом. Она любила не его. Она была одержима его призраком. Его куклой. Его маской. И это знание вновь резануло по гордости, как и в предыдущие разы. Оно начисто лишало его последнего, самого важного оправдания: «Она любит меня, просто делает это больно». Нет. Ей нужен был идол, сияющий на обложках и срывающий голос на стадионах. А того Билла, который сидел сейчас перед Томом — изможденного, бледного, со следами от капельниц на тонких запястьях и пустыми глазами, — она лишь терпела как неизбежное зло. Как бракованную, бледную копию своего идеала. — Это она держала там... — голос Тома доносился будто сквозь толщу воды. Пальцы брата дрожали, выкладывая фотографии. — Твои вещи. Твою одежду. Всё это время она жила с твоим призраком, Билл, пока ты заживо гнил в подвале. Она больна. Она чудовище. «Нет, — подумал Билл, но его губы остались неподвижными. — Не с призраком. Со мной. Только не тем, кого она хотела видеть». Он по-прежнему молчал. Руки, лежавшие на одеяле, била мелкая судорога, но он не прятал их. Он смотрел на эти улики, на эти неоспоримые доказательства её вины, которые следователи, юристы и весь остальной мир считали очевидными и страшными. И впервые в его голове, залитой транквилизаторами и бессонницей, проскользнула мысль — острая и холодная, как осколок стекла: «А что, если они правы? Что, если Мэллори действительно монстр?» Он тут же судорожно отбросил её, зашвырнул в самый темный угол своего воспаленного мозга. Но мысль возвращалась, прорастая сквозь звенящую белизну палаты. — Мне кажется, ты просто не хочешь помнить, что было на самом деле, — тихо сказал Том и рваным, отчаянным движением сжал его плечо. Челюсти Тома каменели. Он до безумия хотел пробить эту глухую стену. — Потому что помнить — значит признать, что всё это время ты был не в любви, Билл. Ты был в ловушке. Билл закрыл глаза. Перед ним всё ещё стояли фотографии: цепи, размазанная кровь, пластиковые манекены в его куртках. Но в этой темноте под веками Мэллори больше не преследовала его. Она молчала. Не шептала «ты мой», не фиксировала ладонями его шею. Её здесь не было. Только он и этот стерильный больничный холод. Том думал, что Билл уснул, и осторожно, почти невесомо укрывал его вторым пледом, стараясь не разбудить. Но Билл не спал. Без неё сны не приходили — даже кошмары отказывались его мучить. Он просто лежал, уставившись в безупречный белый потолок без единой трещинки, и ждал. Он ждал, когда Том наконец сдастся от изнеможения, опустит голову на сложенные руки и уснет на своем скрипучем пластиковом стуле. Тогда Билл сможет бесшумно подняться, дойти до тумбочки в коридоре, где брат предусмотрительно спрятал его телефон, и набрать её старый, заблокированный полицией номер. Ему не нужно было, чтобы кто-то ответил. Биллу до физической, невыносимой ломки необходимо было просто услышать её голос. Хотя бы короткую, надиктованную год назад запись на автоответчике. Этот холодный, отстраненный тон: «Оставьте сообщение после сигнала». Он знал: если он не услышит этот мертвый голос из динамика, этот правильный, чистый мир окончательно сожрет его. Переварит. Превратит в одного из тех послушных, здоровых людей, которые смотрят на снимки подвалов и послушно думают: «Какая дикость. Какая трагедия». В дверь тихо постучали. Билл вздрогнул. За три дня в этой палате никто не стучал — врачи, медсестры, следователи криминальной полиции просто заходили, шурша бахилами, проверяли приборы и уходили, оставляя после себя запах равнодушия. Том поднялся со стула. За дверью послышались приглушенные голоса — рваный шепот брата и чей-то чужой, ровный, профессионально-непроницаемый говор. — Психолог, — коротко бросил Том, возвращаясь к кровати. Его лицо было серым, обтянутым кожей от недосыпа, но в глазах упрямо горел тот самый тусклый фитиль, который не давал ему сломаться. — Тебе нужно поговорить с ним, Билл. Просто послушай. Ничего страшного. Психолог вошел беззвучно. Это был высокий, худощавый мужчина лет пятидесяти, в строгом темном пиджаке поверх серого джемпера. Седина на висках, спокойное, глубокое лицо с резкими морщинами у губ. В его взгляде не было жалости. Доктор Фогель посмотрел на Билла так, как смотрят на человека, застрявшего на высоком скальном выступе: без лишней паники, оценивающе и спокойно. Он сел на пластиковый стул, который Том подвинул ближе, но сохранил дистанцию — не нарушая личных границ, не пытаясь придвинуться вплотную. Его руки спокойно легли на подлокотники. — Здравствуй, Билл, — произнес он. Голос у Фогеля был низким, слегка бархатистым. В нем не было приторного сочувствия. — Меня зовут доктор Фогель. Я здесь не для того, чтобы заставлять тебя разговаривать. Я просто побуду тут. Если захочешь чем-то поделиться — я слушаю. Билл смотрел на него исподлобья, не поднимая головы. Ему не было дела до этого человека. Внутри Билла выжженной пустыней гудела эфедроновая абстиненция, смешанная с транквилизаторами, — глухое изнеможение, которое не позволяло ни спать, ни дышать в полную силу. Ему хотелось, чтобы этот Фогель ушел. Потому что любые слова, которые сейчас метались в его раскаленной голове, для любого нормального человека сочлись бы безумием. Билл прекрасно знал, что произойдет, нарушь он молчание. Этот мужчина достанет ручку, сделает пометку в бланке, а следователи в коридоре удовлетворенно кивнут: «Классический стокгольмский синдром. Жертва полностью идентифицирует себя с агрессором». Они хотели запереть его в эту удобную, правильную схему. Но доктор Фогель не доставал блокнот. Его ручка осталась в кармане пиджака, а диктофон на тумбочке так и не появился. Он просто сидел рядом, и его размеренное, глубокое дыхание странным образом удерживало палату от падения в хаос. Этот человек ничего не требовал. В его присутствии Билл впервые за двое суток почувствовал, что имеет право не быть никем. Ни сломанной жертвой, ни чудом спасенным заложником, ни предателем своей семьи. Просто изможденным телом, которое сидит на скрипучей больничной койке, до белых костяшек сжимает кулаком край пододеяльника и тупо смотрит на разложенные Томом фотографии подвала. Том беззвучно поднялся. Шелест сигаретной пачки, шорох джинсов — брат впервые за всё время оставил его в комнате с чужаком, переложив груз своей разбитой надежды на дипломированного специалиста. Дверь за ним закрылась. — Я не буду устраивать допрос, Билл, — негромко сказал доктор Фогель после долгой, вязкой паузы, в которой слышалось только мерное тиканье механизма капельницы. — Я вижу, как сильно ты устал. Ты выгорел так, будто прожил несколько чужих, тяжелых жизней подряд. Психолог не пытался поймать его взгляд, не заглядывал в глаза, уважая право Билла смотреть в пол. Фогель повернул голову к зашторенному окну, за которым шумел вечерний Берлин. — Сейчас твое имя во всех заголовках таблоидов, — продолжил он, и его тон оставался ровным. — Пресса сходит с ума. Они смакуют подробности. Говорят, что ты пережил ад, но в рапортах медиков скорой написано другое. Там написано, что ты спас человека. Дрался за ее дыхание сорок минут. Сам запустил остановившееся сердце. Рисковал собой и не сдавался, когда любой на твоем месте опустил бы руки. Пальцы Билла, вцепившиеся в одеяло, мелко, судорожно дернулись. Под кожей на запястье, прямо над скрытым шрамом, пробежала быстрая волна спазма. Это был единственный знак того, что он слышит. Билл не поднял карих глаз, но его длинные ресницы ощутимо затрепетали. Мир называл Мэллори монстром, а его — безвольной куклой на цепи. Но этот седовласый доктор сейчас сделал то, чего не мог понять Том: он признал право Билла на его собственную силу. Он не назвал его прирученным животным. — Но я вижу, что статус героя не приносит тебе облегчения, — тихо, почти интимно добавил Фогель, и его голос чуть снизился, заполняя углы белой палаты. — Ты не чувствуешь того, что от тебя так яростно ждут окружающие. Не чувствуешь ненависти. Или чувствуешь слишком много боли, которую невозможно упаковать в пункты уголовного кодекса. И это нормально, Билл. Ты не обязан быть «спасенным» прямо сейчас, если твоя душа всё еще там, в темноте. Ты не обязан подстраиваться под чужие ожидания. Доктор Фогель замолчал, знал, когда нужно отступить, чтобы дать воздуху остыть. Тишина, воцарившаяся между ними, больше не давила на рёбра. Она была живой. Психолог спокойно ждал, не подгоняя и не манипулируя временем. — Ты имеешь право молчать, — повторил Фогель через минуту. — Столько, сколько посчитаешь нужным. Я не уйду, пока ты не попросишь. Но и навязываться не стану. Всё, что прозвучит или не прозвучит в этих стенах, останется только здесь. Я не пишу отчетов для криминальной полиции. Я просто побуду рядом. Если тебе это требуется. Билл очень медленно, преодолевая страшную тяжесть в шее, поднял голову. Его взгляд — остекленевший, пустой, с багровой сеткой лопнувших от эфедрона сосудов — встретился со спокойным взором психолога. Билл смотрел на него долго, неотрывно. И где-то там, на самом дне его разбитых зрачков, впервые шевельнулось что-то, отдаленно похожее на слабое, едва заметное доверие. Фогель не стал ковырять эту рану. Он лишь едва заметно, понимающе кивнул в ответ и слегка откинулся на спинку стула, давая Биллу кислород и пространство. Они просидели в абсолютной немоте еще минут пятнадцать. Билл слышал, как за бетонной стеной Шарите медсестры на посту переговариваются по рации, слышал собственное сиплое дыхание. Доктор Фогель не шевелился. Он просто держал этот каркас реальности, не позволяя Биллу соскользнуть обратно в психоз. На исходе двадцатой минуты психолог плавно поднялся. Без резких движений, чтобы не спровоцировать у Билла ту самую звериную, защитную реакцию, которая заставляла его сжиматься в комок при каждом шорохе. — Я приду завтра в это же время, Герр Каулитц, — мягко сказал он, останавливаясь у двери. — Если захочешь молчать — посидим в тишине. Захочешь говорить — я выслушаю. Всё решаешь только ты. Позову твоего брата. Билл остался один под мерный писк монитора и удушливый запах хлорки. Он перевел взгляд на тумбочку, где лежали глянцевые снимки улик. Цепи, вмурованные в ножки кровати. Размазанная по бетону кровь. Голые пластиковые манекены. Ее комната. Ее извращенный, маниакальный замок. Преступление для всей планеты — и единственный выжженный рай, в котором он до сих пор отчаянно хотел дышать. Дверь за доктором Фогелем закрылась с мягким, едва слышным щелчком, но Билл все равно вздрогнул. Этот звук, въевшийся под корку его сознания, слишком сильно походил на глухой стук засова, которым Мэллори запирала подвал. Раньше он холодел от этого звука. Теперь — ждал его с удушающей, наркотической тоской. Потому что после щелчка она всегда возвращалась к нему. Том не шел. Наверное, стоял на мартовском ветру у входа, курил пачку за пачкой и обсуждал по телефону с Ховардом ее кому, суды и графики. Билл остался один. Впервые за трое суток. И в этой вакуумной тишине Шарите его разум окончательно сдался измученному телу. Его рецепторы, выжженные эфедроном и придавленные транквилизаторами, требовали не спасения, а её. Биллу было плевать на диагнозы Фогеля и правильные, полные боли монологи брата. Ему физически, до тошноты не хватало липкого сигаретного дыма их зала, химической горечи ее губ и того жуткого экстаза, когда ее пальцы оставили на его лице пощечину. Он безумно скучал по ее телу. По их общему, проклятому кокону, в котором насилие так легко оборачивалось извращенной нежностью. Без нее этот чистый мир казался ему не свободой, а заживо заколоченным гробом. Тело вспомнило всё само. Пальцы отпустили край простыни. Босые ступни опустились на ледяной линолеум, и этот холод обжег, как удар тока. Билл проигнорировал тапочки, аккуратно поставленные Томом, — они означали намерение вернуться. А возвращаться он не собирался. Дверь палаты поддалась беззвучно, и Билла мгновенно накрыло удушливой паникой. Коридор тонул в глубоких полуночных сумерках, рассекаемых лишь тусклыми дежурными лампами. В конце пролёта послышался резкий смех и шорох пластиковых папок — на посту началась пересменка, ночные дежурные шумно принимали журнал у дневных. Сердце Билла совершило безумный кувырок, заколотившись в горле. Времени не было. Любой случайный взгляд в его сторону — и его скрутят, швырнут обратно, заколют химией. Он рванул из вены иглу капельницы. Пластиковый порт выскочил с глухим шипением, горячая темная струйка крови потекла по исхудавшему запястью, закапав на пол, но Билл даже не поморщился. Прижав окровавленный палец к коже, он скользнул вперед, превращаясь в бесплотную тень. Страх быть пойманным выкрутил чувства на максимум, превращая этот путь в свирепый, отчаянный побег. В ушах звенело от адреналина, но глубоко под этой паникой, в самой подкорке, его колотило от запретного предвкушения. Дикая тоска, копившаяся четыре бесконечных дня раздельного ада, теперь толкала его в спину. Он шёл к ней не как к преступнице, а как к единственному источнику жизни, без которого его лёгкие всасывали лишь мёртвую больничную хлорку. Ступни обжигал ледяной пол, спина горела от фантомных взглядов из темноты. Мимо матовых окон проносились чужие палаты, а Билл лихорадочно высматривал цифры, ведомый лишь интуитивным компасом внутри. Ему чудился её запах сквозь герметичные двери — сладковатый шлейф и её тяжёлое, хищное присутствие. Номер 317. Тот самый. Пальцы, испачканные собственной кровью, судорожно рванули ручку вниз. Дверь поддалась, и Билл скользнул внутрь, мгновенно растворяясь в синеватом мареве мониторов. Его прошибло мощным электрическим разрядом, едва взгляд выхватил её силуэт в полумраке. Мэллори. Зелёная ломаная линия на экране ритмично, лениво прыгала вверх и вниз, отстукивая её пульс, и этот электронный писк показался Биллу самой прекрасной музыкой на земле. Сакральным гимном. Она лежала на спине, вытянувшись на стерильной постели. Длинные черные волосы разметались по подушке. Её лицо было бледным — серой, выжженной пустотой, лишённой привычного, пугающего величия. Пластиковая трубка во рту казалась Биллу грубым святотатством, мешающим ей дышать с ним в один такт, навязывающим ей чужую, механическую волю. Он медленно, почти благоговейно опустился на край кровати. Койка жалобно скрипнула. Билл завороженно протянул руку, и его пальцы задрожали, когда подушечки коснулись её прохладной, неподвижной щеки. Кожа была сухой, больничной, но под ней всё ещё теплилось её глубинное тепло. Четыре дня он хранил мёртвое, каменное молчание со всем миром, отказываясь отвечать брату и врачам, но здесь, наедине с ней, его онемевшие связки наконец прорвались. — Мэллори... — из горла вырвался рваный, сиплый шепот, больше похожий на хрип. — Мэллори, это я. Я пришёл. Глаза защипало от подступивших слёз, когда его ладонь скользнула ниже, натыкаясь на плотные слои медицинских бинтов, стягивающих её грудную клетку. Под этой повязкой скрывались страшные, налитые багровой чернотой гематомы — следы его собственных рук, ломавших её кости на кафельном полу. Билл бережно, едва касаясь, прижал ладонь к центру её груди, утыкаясь лбом в край матраса. — Прости меня... — шептал он в пустоту палаты, и в этом тихом голосе звенела бескрайняя, сокрушительная преданность. — Прости, мне пришлось. Ты уходила... Они сказали, что ты умираешь. Я не мог тебя отпустить. Я должен был удержать тебя здесь, со мной. Слышишь? Пришлось сломать тебя, но я обещаю, что все срастется. Он замолчал, всматриваясь в её неподвижный силуэт, и вдруг остро, до ломоты в позвоночнике ощутил неправильность своего положения. Он сидел на краю матраса, возвышаясь над ней, глядя на неё сверху вниз — и эта случайная доминация сейчас показалась ему ошибкой. Мэллори не могла быть ниже. Она не должна была лежать перед ним беззащитной. Ведомый глухим инстинктом, Билл медленно сполз с высокой больничной койки. Его колени тяжело, с глухим стуком опустились на ледяной, жесткий линолеум у её подола. Этот холод мгновенно прошил тело насквозь, но Билл лишь прерывисто выдохнул, почувствовавши слабое, извращённое облегчение. Оказавшись внизу, у самого пола, он наконец занял своё привычное, законное место. Ему необходимо было уменьшиться, подчинить себя пространству, чтобы сквозь это добровольное падение постараться убедить собственный разум в том, что она всё ещё властвует над ним. Что ничего не изменилось. Уже оттуда, снизу, он осторожно, стараясь не задеть тянущиеся к мониторам провода и катетеры, протянул дрожащие пальцы и приподнял край свободной больничной сорочки, разглядывая её измученное, исхудавшее тело. В его взгляде не было грязного интереса — это было чистое, изломанное созерцание. Они принадлежали друг другу целиком, со всеми шрамами и увечьями. Билл нашёл её ледяную, безвольную кисть. Пальцы, которые ещё недавно впивались в его волосы, швыряли его на матрас и фиксировали шею, теперь безжизненно лежали на простыне. Ему стало страшно от этой её покорности. Мэллори всегда правила им через тотальный контроль, а её нынешнее бессилие казалось Биллу противоестественным. Медленно, затаив дыхание, он переплёл свои тонкие, испачканные подсохшей кровью пальцы с её неподвижными, холодными пальцами. Секунду просто сидел так, пытаясь согреть её ладонь своим теплом, а затем, поддавшись глухому, неосознанному порыву, потянул её руку к себе. Он уложил её тяжёлую, расслабленную кисть себе на шею. Надавил сверху собственной ладонью, заставляя её пальцы глубже вжаться в его горло, перекрывая дыхание. Билл замер, прикрыв глаза. Сердце испуганно заколотилось о рёбра. Он отчаянно пытался вызвать в памяти ту самую эйфорию их подвальных ночей, когда этот захват означал её абсолютное, удушающее право на его жизнь. Но фантомная ласка не приносила облегчения — её пальцы оставались чужими, податливыми, они просто подчинялись его силе, и от этой имитации внутри лишь сильнее разрасталась леденящая пустота. Ему до безумия не хватало её настоящих, безжалостных приказов. Тогда Билл открыл глаза, лихорадочно всматриваясь в её серое, застывшее лицо, и решился на то, от чего внутри всё перевернулось от острого, болезненного стыда. Он сместил её руку выше. Взяв Мэллори за запястье, Билл заставил её расслабленную, ледяную ладонь скользнуть по его скуле, а затем коротко, с глухим звуком прихлопнул её пальцами себя по щеке. Раз. Ещё раз. Этот унизительный покровительственный жест, которым она так часто обрывала его истерики в подвале, мгновенно отозвался в его памяти яркой вспышкой. Мэллори не всегда била его со злости — чаще она прихлопывала его по лицу ленивым, хозяйским движением, как породистого, но слишком шумного пса, демонстрируя своё неоспоримое превосходство. Билл всегда ненавидел этот жест. Он выжигал его изнутри жгучим, позорным стыдом, заставлял чувствовать себя ничтожным, раздавленным... И каждый раз намертво заводил его измученное эфедроном тело. Сейчас, когда он сам ударял себя её безвольной рукой по лицу, эта извращённая память сработала без осечки. Чужой холод её ладони контрастно обжёг его вспыхнувшую щеку. Перед глазами всё поплыло. Стыд, смешанный с дикой, накопленной за четыре дня тоской по её власти, окончательно сорвал внутренние предохранители. И именно в этот момент, когда её кожа согрелась от его горячечного, рваного дыхания, внизу живота Билла разлился глухой, яростный, мучительный жар. Его повело. Разум окончательно капитулировал перед психозом, и Билл понял, что больше не сможет отступить. Его тело, дрессированное на её присутствие, на её запах и боль, среагировало помимо его воли. Это было чистейшее, пугающее сумасшествие. Билл ощутил, как плотная ткань брюк натягивается, и его прошиб дикий, удушающий стыд. Он испугался самого себя. Отрезвление ударило в голову ледяной водой: она в коме, она едва дышит, а он... Он сидит перед ней, истекающий грязным, неуместным чувством. Билл судорожно отшатнулся, убирая её руку со своей шеи, и зажал рот ладонью, сжимаясь в комок на полу. Его колотило. Он закрыл глаза, пытаясь силой воли подавить этот бунт собственной плоти, приказывал себе остановиться. Он не хотел быть чудовищем. Но ментальная ломка оказалась сильнее. В тишине палаты, под мерный писк монитора, Билл вдруг осознал, что этот стерильный мир пытается переписать их историю. Если он не запечатает их связь прямо сейчас, сквозь эту страшную, изломанную близость, его просто сожрёт серая реальность Тома. Страх потерять её навсегда, остаться одному в этой белизне, выжег последние барьеры. Дрожащими, непослушными пальцами он потянул вниз завязки больничных штанов. Стыд никуда не ушёл — он жёг внутренности раскалённым железом, смешиваясь со слезами, которые крупными каплями катились по его щекам. Билл остался сидеть на коленях у края кровати, превращая этот акт в извращённую, мученическую молитву. Он переплёг свои тонкие пальцы с её безвольными, холодными пальцами, сжимая её руку с силой. Свободной рукой он начал быстрые, дерганые, злые отчаянием движения. Он ни на секунду не закрывал карих глаз. Его расширенные, безумные зрачки были намертво прикованы к её неподвижному лицу, к закрытым векам. Билл искал в ней ответ. Каждое движение руки отзывалось в его измученном теле острой, будоражащей болью, стирающей границы между экстазом и чистым безумием. Ему до судорог хотелось, чтобы она открыла глаза. Чтобы она увидела, до какого дна он дошёл ради неё. Чтобы она наказала его или разделила с ним этот позор. Он осторожно потянул её руку вверх, укладывая её безжизненную ладонь себе на обнажённую грудь, прямо туда, где сумасшедшим темпом билось его собственное сердце. Билл двигался быстрее, его дыхание стало сиплым, гортанным, он задыхался от смеси горького больничного спирта и её запаха. Ломка и извращённая любовь слились в один сплошной, гудящий провод. Конец подступил внезапно — оглушительный обвал накопленной за четыре дня ментальной судороги. Билл резко выгнулся, судорожно сжав её пальцы в своей руке до белых костяшек, и в этот миг он выглядел пугающе, болезненно красиво — как изломанная, хрупкая готическая статуя, застывшая на коленях перед алтарём своего разрушенного храма. Его веки были плотно, до дрожи сомкнуты, длинные чёрные ресницы разметались по бледной коже. Тонкие брови изломленно взлетели вверх, прорезая лоб страдальческой складкой, а искусанные, сухие губы приоткрылись, тщетно ловя ртом ускользающий воздух. Из-под подвёрнутого рукава больничного лонгслива белел свежий пластырь на запястье, а чуть выше — старые, багровые отметины её прежней любви. В ту секунду, когда пик окончательно накрыл его истощённый мозг горячей удушливой волной, Билла унесло назад, вглубь выжженной памяти. Вспыхнул короткий, фантомный кадр из их прошлого: Даммсмюле, зашторенная спальня, запах дорогого парфюма, смешанный с дымом, и её тяжёлый, властный взгляд сверху вниз. Этот фантом близости из времён, когда они были единым целым, ударил по оголённым нервам с такой сокрушительной силой, что из его груди вырвался тихий, почти беззвучный всхлип. Никакой грязи не существовало в этом стерильном пространстве — была только его тотальная, абсолютная капитуляция перед ней, запечатанная в немой судороге. Эстетика его личного, извращённого разрушения достигла своего пика. Разум Билла сдался, полностью растворяясь в её неподвижности, превращая постыдный финал в безмолвную, сакральную клятву верности. Он обессиленно упал лицом в её плечо, прячась в чёрных, пахнущих сыростью волосах. Его слёзы текли ручьями, впитываясь в её больничную сорочку. Напряжение ушло, оставляя после себя звенящую, сакральную пустоту. Он доказал себе, что принадлежит ей даже здесь, на пороге смерти. Билл лежал так несколько минут, слушая, как выравнивается его пульс под пиканье приборов. Затем, не вставая, он взялся онемевшими пальцами за холст брюк, он аккуратно потянул их вверх, возвращая себе прежний, закрытый вид. Руки ходили ходуном, когда он затягивал узел на поясе. Он протянул руку и нежно, невесомо обвёл пальцами контур её подбородка, поправляя выбившуюся чёрную прядь со лба. На его лице застыла измученная, тихая улыбка. В этот момент дверь палаты 317 с грохотом впечаталась в стену. Свет из коридора безжалостно разрезал синеву комнаты. На пороге застыла медсестра, выронив из рук пластиковый поднос — ампулы со звонком покатились по линолеуму. За её спиной стоял Том. Брат замер. Его фигура в дверном проеме мгновенно окаменела. Сигарета, которую он так и не успел затушить на улице, выпала из его пальцев. Том не видел самого процесса — Билл сидел полностью одетый, благоговейно касаясь лица лежащей в коме девушки, но сидел он на полу на коленях перед ней. Сам факт того, что его близнец сбежал из палаты, вырвал капельницу ради того, чтобы снова оказаться у ног своего мучителя, вызвал у Тома дикую ярость. Лицо брата побледнело, челюсти превратились в каменный монолит. Его трясло от нечеловеческого гнева и обиды. Он искал брата полгода, веря, что спасает жертву, а Билл добровольно полз обратно в своё болото. — Отошёл от неё, — хрипло, удушливо выплюнул Том. Его голос звенел от бешеного напряжения. Он сделал шаг вперёд, его кулаки сжались до треска в суставах. — Отошёл от этого отродья живо, Билл! Медсестра, задыхаясь от страха, уже бросилась назад в коридор, истошно вызывая охрану и психиатрическую бригаду детокса. Том тяжело дышал, уставившись на брата безумным взглядом, полным убийственной злости к женщине на кровати и глухого отчаяния — к Биллу. Он не посмел подойти ближе, словно боялся сорваться и ударить его. — Назад в палату. Марш, — мертвым, вибрирующим от ярости голосом приказал Том, указывая дрожащим пальцем на дверь. — Иди назад, пока я сам тебя не увёл. Билл медленно убрал руку от лица Мэллори. На его лице не было ни стыда, ни страха перед гневом брата. Остекленевшие карие глаза смотрели на Тома с глухим, ленивым безразличием. Ему было плевать на его злость. Билл взял от Мэллори всё, что ему было нужно для выживания. Его вели обратно конвойным шагом. Впереди бежала перепуганная медсестра, сзади шёл тяжело дышащий Том, держась на расстоянии, словно Билл был зачумленным. Из палат выглядывали врачи, по рациям кричали санитары закрытого отделения, но Билл двигался как в тумане. Его втолкнули в его собственную палату. Билл послушно рухнул на кровать, вытягиваясь на простынях лицом к стене. Он не сопротивлялся, когда прибежавший дежурный врач со злостью вогнал ему в бедро новую, двойную дозу седативных транквилизаторов. — Я предупреждал вас, Герр Каулитц. — тяжело дыша, говорил заведующий отделением, поворачиваясь к Тому. — Он в глубоком психозе. Он опасен для второй пациентки и для самого себя, и отныне палата переводится на строгий изоляционный режим! — Закройте его, — прервал врача Том. Он стоял у косяка, обхватив себя руками за плечи, и его лицо было неподвижным, налитым глухой, страшной злобой. — Закройте дверь. И дайте ключ мне. В палату Мэллори Билл попадет только через мой труп. Дверь захлопнулась с тяжелым, окончательным грохотом. Билл услышал, как скрежетнул замок. Как дважды провернулся тяжелый стальной ключ в замочной скважине. Его заперли. Снова. В палате воцарилась звенящая белизна, но Билл лишь сильнее вжал лицо в подушку, чувствуя, как транквилизаторы начинают медленно сковывать его мышцы, превращая мысли в вязкое болото. Он лежал неподвижно, уставившись на безупречный белый потолок. Его заперли в палате. Ему запретили к ней ходить. Но на губах Билла, испачканных её кожей, застыла измученная, торжествующая улыбка. Они думают, что изолировали его. Они думают, что спасают его, закручивая замки на дверях Шарите. Какими же глупыми, наивными чужаками они все были — и психологи, и следователи, и сам Том. Они заперли его тело в белой комнате, не понимая, что его кандалы уже давно защелкнуты. Её пульс продолжал отстукивать ритм в его ушах. «Я вернусь», — пообещал он в темноту закрывающихся век, проваливаясь в тяжелое, искусственное беспамятство. — «Даже если они перепишут меня заново и сделают нормальным. Я все равно вернусь. Потому что без тебя я уже мертв. Просто еще дышу».Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!