«Nein» zu Fesseln

29 июня 2026, 20:55
      2012 год, 11 июля, особняк Вольфов.        Юрген, старший смены охраны, лениво отхлебнул из пластикового стакана остывший чай, глядя на мониторы видеонаблюдения. Его напарник ещё спал в подсобке — до пересменки оставалось два часа, и на огромной, обнесённой забором территории поместья не происходило ровно ничего.       Раннее утро в резиденции Вольфов всегда пахло туманом и ледяным, вежливым покоем. Юрген бросил взгляд на левый нижний экран и замер. Пальцы сжали мягкий пластик стакана.       У главных ворот, прямо под прицелом объектива, стояла фигура. Длинный, глухой чёрный плащ до самых лодыжек, глубокий капюшон, полностью скрывающий очертания головы, тёмные очки и плотная медицинская маска на нижнюю часть лица. Ни единой пряди волос, ни одного сантиметра голой кожи.       Гость не звонил в звонок, не бил по воротам. Он просто стоял перед прутьями, глядя прямо в камеру.       Юрген нахмурился, поправил кобуру на поясе и вышел на крыльцо. Быстрыми шагами он приблизился к воротам, чувствуя, как внутри шевелится настороженность.       — Поместье Вольф, частное владение, — сухо бросил охранник через решётку, оценивающе разглядывая незнакомца. — Вы ошиблись адресом. Уходите.       Незнакомец не пошевелился. От фигуры веяло таким абсолютным спокойствием, что Юрген инстинктивно положил ладонь на рукоять пистолета. Тогда гость медленно, плавным и знакомым движением поднял руку в чёрной кожаной перчатке. Тонкие пальцы потянулись к дужкам очков. Мужчина приготовился к худшему, но когда стёкла скользнули вниз, обнажая лицо, Юрген на секунду впал в замешательство.       На него в упор смотрели знакомые глаза одной из хозяев. Вокруг левого глаза расплывался грязный, фиолетово-желтый синяк.        Охранник судорожно сглотнул, чувствуя, как по спине пробежал липкий пот. Юрген молча, не произнося ни слова, отступил назад и нажал на кнопку пульта. Тяжёлые ворота со скрипом поползли в стороны, впуская призрака внутрь.

***

      В кабинете Ксавьера Вольфа, как и всегда, царил идеальный порядок. Каждая деталь интерьера кричала о статусе и контроле.        Сам Ксавьер проводил это утро в своём излюбленном ритуале. Безупречно отутюженная рубашка, ровная спина. Перед ним на столе лежали свежие рабочие документы, аккуратные стопки папок, а рядом дымилась массивная кружка крепкого чёрного американо без сахара. На блюдце лежал педантично отломанный ломтик сухих хрустящих хлебцев — Ксавьер во всем любил дисциплину, даже в мелочах. Он просматривал отчёты, изредка делая маленькие глотки.        Строптивая девчонка была надёжно заперта в психбольнице, а его репутация оставалась чистой: так он думал.        Мягкий, едва слышный щелчок дверного замка заставил его остановиться. Ксавьер нахмурился и медленно поднял тяжелый взгляд, готовый отчитать прислугу за нарушение приватности. Но человек, зашедший в кабинет, запер за собой дверь на защелку и неторопливо пошёл к столу. Длинный чёрный плащ шуршал по ковру.       Ксавьер замер, так и не донеся хлебец до рта.       Гость остановился в двух шагах от него. Рука в перчатке потянулась вверх, сдергивая капюшон. Тёмные, спутанные волосы тяжёлой волной рассыпались по плечам плаща. Затем вниз полетели очки и маска.       Ксавьер сузил глаза, и его желваки резко заходили под кожей.       Перед ним стояла Мэллори. Её правая щека всё ещё была припухшей, а нижнюю губу теперь навсегда разделял надвое уродливый, тёмный шрам от его перстня. Избитая, замученная, два дня скрывавшаяся в дешёвых мотелях на окраине Берлина, пока её тело собиралось по кускам — она выглядела как оживший кошмар.        Но её спина была идеально прямой. В зелёных глазах не осталось ни капли страха. Её правая рука приподнялась, и Ксавьер увидел, как из-под рукава плаща выглянуло дуло. Не мешкая, Мэллори направила пистолет на отца, медленно проходя вглубь комнаты.        — Доброе утро, папа, — тихо, ласково прошептала она, копируя его собственную садистскую манеру говорить. Но мужчина смотрел не на неё, а на оружие в её руках, и тогда она заверила: — Ох, не переживай. Это лишь для того, чтобы ты не решил разукрасить меня новой порцией синяков. Просто формальность.        Мэллори сбросила плащ с плеч, мигом возвращая прицел на отца. Ксавьер брезгливо поджал губы и отвел взгляд от стыда за дочь — Мэллори была одета в короткие черные шорты, а под ними зияли дыры в рванных колготках. Вульгарные высокие сапоги, кружева на майке — Ксавьер тяжело выдохнул, и в его голове Мэллори сейчас выглядела в точности как Вероника.        Но другая Вероника. Та Вероника, что ещё не вышла за него, та Вероника, что носила грязное кружево на сцену, подражая другим артисткам восьмидесятых.        Мэллори достала свободной рукой из внутреннего кармана опавшего плаща узкую, пожелтевшую папку Вагнера. Опустилась на кресло напротив Ксавьера, а затем с глухим шлепком бросила её прямо на его безупречные документы. Порядок был жестоко нарушен — бумаги веером распластались по столу.        — Что это? — сухо бросил Ксавьер, даже не глядя на бумаги.        — Тихо, — резко оборвала Мэллори, скривившись в лице так, будто её перебил глупый ребенок. — Тихо. Не торопись, папа. У нас теперь полно времени.        Мэллори сидела напротив него: одна рука упокоилась на столе, направляя дуло черного «Зауэр». Вольф просила Чарли откопать ей Вальтер, но просьба оказалась затруднительной.        Впрочем, Зауэр справлялся не хуже. Палец на курке был напряжен, в готовности вдавиться внутрь при любом лишнем шорохе мужчины. Покопавшись в кармане шорт второй рукой, Мэллори достала пачку шоколадных «Чапман». Без зазрения совести опустила её на стол, чтобы затем потянуться за зажигалкой.        Ксавьер молча наблюдал за действиями дочери. Его маленькая, послушная Мэллори закурила прямо в его кабинете, припадая грязно-бордовыми губами к сигарете. Запах табака заполонил собой пространство, вытесняя аромат кофе и свеже распечатанных документов.        — Как хорошо, — протянула девушка, выдувая дым в потолок. — Ты прости: твари в больнице не позволяли мне курить, и теперь это ощущается, как первый глоток воздуха. Вот теперь можешь глянуть на документы, — ее губы, подернутые сигаретной дымкой, растянулись в полуулыбке. Она говорила буднично: без толики нервозности. — И, прошу тебя, хватит так пялится на мой пистолет. Ты же не трус, папа. Или я ошибаюсь? — девушка кивнула на бумаги на столе, требуя быстрее ознакомиться с их содержанием.        Мужчина не заметил, как обе его руки уперлись в край стола. Настороженный до максимума взгляд постепенно опустился с опасного дула на поверхность стола.        С первой строчкой лицо Ксавьера словно треснуло: покрылось морщинами замешательства и страха. Эмоции на его лице становились все ярче и негативнее с каждым прочитанным словом. Внутри вилась бесконечная цепочка вопросов, в первую очередь: «Где ты это откопала?», но он не стал произносить не слова.        Ксавьер медленно перевернул последнюю страницу. Строчки официального заключения полиции, копия чека со скрытого счета на имя автомеханика — всё это лежало перед ним, залитое утренним солнцем и запахом шоколадного Чапмана.       Его безупречный мир, который он выстраивал десятилетиями, превратился в прах под равнодушным взглядом собственной дочери. Желваки на его лице окаменели. Он не поднял глаз, но Мэллори видела, как едва заметно, почти неощутимо дрогнули кончики его ухоженных пальцев, прижимающих бумагу к столу.       — Ну как? — Мэллори стряхнула серый пепел прямо в его белоснежное блюдце, пачкая недоеденный ломтик хлебца. — Достаточно чистокровно для Вольфов, а, папа?       На её покрытых уродливой коркой и помадой губах вдруг расцвела широкая, удивительно счастливая улыбка. В затуманенных зеленых глазах вспыхнул маниакальный огонек.       — Ты был прав в одном: я действительно впала в грязное безумие. Я влюбилась в него, папа. Так сильно, что не смогла держать себя в узде. Я украла Билла, заперла его, вешала на него цепи и подвергала вещам, которые святое общество считает дикостью. Я сделала из него своего личного, измученного бога, потому что я умею любить только так — ломая кости. Но знаешь, в чем разница между мной и тобой? — она резко подалась вперед, и её улыбка превратилась в хищный оскал. — Моё безумие — живое. В моем капкане Билл Каулитц пел для меня, я кормила его с ложечки и смывала с него сценическую фальшь. Мои руки в грязи? Пускай! Но на них нет мертвецов.       Мэллори сделала медленную, глубокую затяжку, и её голос упал до леденящего, вибрирующего сипа. Каждая строчка теперь летела в лицо Ксавьера как удар хлыста:       — Ты три года строил из себя скорбящего вдовца. Ты избил меня до полусмерти за то, что я «не соответствую твоей породе». А сам… Ты просто купил ту аварию, Ксавьер. И ладно мама — ты ненавидел её амбиции, и она тоже не любила меня так, как матери любят своих отпрысков. Но ты… Ты ведь лично благословил меня в тот день. Ты ласково улыбался мне на крыльце, зная, что через тридцать минут тормоза откажут. Ты своими руками посадил меня в этот проклятый Мерседес. Ты заставил меня пройти через этот ад и, захлебываясь пороховой гарью, смотреть, как течет мамина кровь. Ты заставил меня сойти с ума на том мосту. Ты сломал меня еще в двадцать один год, а потом судил за то, что я выросла чудовищем. Так чьи руки по локоть в крови, папа?       Ксавьер наконец поднял на неё взгляд. Каждая фраза Мэллори была отточена до идеала: у неё было достаточно времени, чтобы подумать, как именно она хочет преподнести свою месть. Маска немецкого бизнесмена вернулась на его лицо, но под ней уже сквозила мертвенная бледность.       — Твой адвокат проделал хорошую работу, Мэллори, — голос Ксавьера прозвучал сухо, без прежней громовой уверенности. Он попытался нащупать остатки своей власти. — Но ты забываешь, кто я. Одно мое слово — и эти бумаги исчезнут из любого архива прокуратуры. У тебя нет оригиналов. У тебя есть только дешевые копии и заряженный пистолет. Ты не посмеешь выстрелить. Ты слишком труслива, как и твоя мать.       Мэллори тихо, бархатисто рассмеялась: только сейчас она заметила, насколько дешевы его манипуляции. Он сравнивал ее с матерью, только чтобы сделать больно, только чтобы всполошить детскую обиду. Но детские обиды подохли: так, как подыхают от голода маленькие котята во дворах.        Этот смех, пропитанный табачным дымом, заставил Ксавьера внутренне содрогнуться. Дочь медленно пододвинула ближе левую руку. Дуло «Зауэра» теперь смотрело ему ровно в переносицу.       — Оригиналы уже в надежном месте, папа. У Вагнера. Стоит мне не выйти на связь через два часа, и этот «Архив» ляжет на стол генерального прокурора Берлина. О, и насчет выстрела... — она сделала глубокую затяжку, и зеленые глаза сузились до размера бритвенных лезвий. — Помнишь? Я невменяема, — она отчеканила это слово, напоминая, что он упек ее в психбольницу. — Я могу сделать это. Тяжёлый психоз? — она призадумалась. — Да, вроде они называют это так. Но ты прав, я не стану тебя убивать. Пуля в лоб — это слишком легкая смерть для такого великого человека. Куда смешнее будет смотреть, как полиция выволакивает тебя отсюда в наручниках на глазах у прессы.       Ксавьер молчал. Напряжение между ними стало настолько плотным, что, казалось, воздух в кабинете можно было резать ножом. Он понял, что проиграл. Проект под названием «Мэллори» полностью вышел из-под контроля, превратившись в монстра, которого он сам же и вскормил своими побоями. Фиолетово-желтые лепестки ярких синяков на её теле были лишним тому подтверждением.       — Чего ты хочешь? — наконец выговорил он, и этот вопрос прозвучал как признание полного поражения.       Мэллори удовлетворенно затушила сигарету о полированное дерево стола, оставив уродливый черный след прямо возле его кружки кофе.       — Начнем с документов, — ласково протянула она. — Чарли подготовил несколько бумаг. Ты подписываешь полный отказ от любых прав на мое имущество, опеку. Переводишь на мой личный счет сумму, которую Вагнер укажет в договоре — компенсация за мое «испорченное личико». И самое главное, папа... — она резко подалась вперед, и её голос упал до леденящего шепота: — Ты навсегда забываешь мое имя. Если я увижу твою охрану, твоих ищеек или хотя бы твою тень в радиусе километра от себя — этот архив в ту же секунду окажется в прессе. Ты больше никогда не будешь диктовать мне, что делать. Ты для меня мертв. С сегодняшнего дня.        Ксавьер Вольф, бог её детских кошмаров, медленно потянулся к ручке. Его безупречная осанка впервые ссутулилась, словно под тяжестью прожитых лет.       Мэллори наблюдала за тем, как его подпись ложится на бланки Вагнера, и чувствовала, как внутри нее с сухим хрустом лопаются невидимые, железные цепи. Она неторопливо протянула руку в кожаной перчатке, забирая подписанные листы. Аккуратно уложила их обратно в пожелтевшую папку, не сводя с отца леденящего взгляда зеленых глаз. «Зауэр» в её правой руке плавно опустился, но палец по-прежнему лежал на спусковом крючке.       — Знаешь, папа… Билл часто говорил мне, что я монстр. Ты в клинике хрипел мне в уши, что я порождение сатаны и ублюдок своей матери. И все эти годы я до тошноты пыталась доказать тебе, что во мне есть твоя чистокровность. Бегала за тобой, ждала одобрения, пряталась на лестнице… Какая глупость.       Девушка поднялась с кресла. Длинный чёрный плащ тяжелой волной скользнул по её бедрам, скрывая рваные колготки и кружева. Она нависла над столом Ксавьера.       — Ты прав. Я — монстр. Я твоя идеальная копия, твое самое преданное и точное творение. Но вот в чем ирония: проект, кажется, перерос своего создателя.       Мэллори сделала последний шаг к двери, на секунду задержавшись у самого порога. Она обернулась, и шрам на её нижней губе снова дернулся в усмешке.       — Я монстр. Но я больше не твоя вещь. С сегодняшнего дня я существую сама по себе.       Она накинула капюшон, мгновенно стирая свое избитое, торжествующее лицо в тени черной ткани, и спрятала «Зауэр» под полы плаща.       Дверь кабинета захлопнулась с тяжелым, окончательным щелчком.       2012 год, 11 июля, Гамбург. Дом Симоны Каулитц-Трюмпер        Симона смотрела на своего младшего сына и не могла поверить, что видит его. Билл и Том приехали к ней сразу после суда — Билл наотрез отказался от перелета в ЛА. Мальчики гостили у неё и Гордона уже две недели, но сегодняшнее утро было первым, когда она сумела не расплакаться от того, что Билл — её маленький, хрупкий мальчик — сидит на её кухне.       Она порхала вокруг него, словно пыталась укутать в невидимую вату: то поправляла занавеску, чтобы солнце не слепило ему глаза, то пододвигала поближе тарелку с домашним печеньем. Материнская забота исходила от неё теплыми, мягкими волнами, бережными прикосновениями к его плечу, тихим, воркующим говором о погоде и загородном покое.       Билл неподвижно наблюдал за копошащейся в шкафах матерью, без интереса озираясь по оконным пейзажам. Лето было в самом разгаре, кроны деревьев вдали поблескивали от ярко палящих лучей солнца. Всё вокруг было пропитано нормальным, здоровым счастьем.       Но ему было все равно. Эта пресная свобода казалась ему мертвой пустыней. Он не чувствовал благодарности за очередное спокойное утро. За очередной безвкусный завтрак, который застревал в горле комком. Он знал, что должен сказать Тому и маме хоть одно вежливое «спасибо», но его губы отказывались произносить это слово. Он не считал, что они делают для него хоть что-то стоящее. Они спасали его для этого? Для жизни обычного обывателя, в которой Билл заживо гнил от скуки и отсутствия вкуса жизни?        — Держи, мой хороший, — Симона с ласковой улыбкой поставила перед Биллом на стол фарфоровую чашку, и он потянулся к ней только через несколько секунд, молча сверля поверхность жидкости взглядом.       На дне плескались желтые ломтики имбиря. И когда пряная, обжигающая смесь запаха меда, черного чая и имбиря ударила в нос, Билла прошиб леденящий пот. Укол воспоминаний был настолько яростным, что его гортань мгновенно сковала воображаемая, до боли знакомая сухость.       Это был запах его личного ада.       В глазах потемнело, и вместо светлой кухни Гамбурга Билл с ужасающей отчетливостью увидел душную полутьму гастрольного автобуса. Март две тысячи восьмого. Тот самый проклятый день, когда его тело сдалось. Он вспомнил, как сутками глотал этот точно такой же имбирный чай, пытаясь вымолить у Бога хотя бы каплю голоса, пока в автобусе шумел кондиционер, а под ребрами ворочались демоны страха перед будущим. Помнил, как натянул костюм, поднялся на подиум перед беснующейся толпой — и захлебнулся тишиной. Первая нота. Голос мертв. Конец.       Память взрывалась жуткими деталями: испуганные глаза мальчиков на сцене, его собственные безмолвные слезы в каморке под сценой, пока стилисты срывали с него наряд, чтобы показать публике следующий образ. Команда из пятидесяти человек, водители грузовиков, юристы, страховые компании с их миллионными неустойками — вся эта огромная, безжалостная машина для печати денег Tokio Hotel висела на его худой шее. И стоило его связкам порваться, как жадные продюсеры и лейбл начали делить его жизнь за его спиной, словно он был куском мяса.        Всего через восемнадцать дней после операции на горле его снова вытолкнули на сцену, заставив улыбаться в камеры. Им всем было плевать на его разорванную душу. Им нужен был бренд.       Билл помнил голос Дэвида, заявляющий: «Третьего мая Билл споёт свой первый концерт после операции на фестивале в Нью-Йорке. Биллу не терпится наконец вернуться на сцену. Никогда ещё у него не было такого длительного перерыва в пении».          Наглая, жестокая ложь. Он бы предпочёл отказаться от карьеры.        Эта «нормальная» жизнь, в которую его так бережно возвращали мама и Том, была лишь занавесом перел выходом на сцену. Возврат к нормальности означал одно: он снова должен стать сильным, снова должен взять ответственность за группу, писать новый альбом вместо провалившегося «Humanoid», соответствовать, вести за собой, терпеть.       В ушах Билла оглушительным набатом застучало собственное сердце. Кровь прилила к лицу от бешеной, удушающей ярости на весь этот мир, на индустрию, на фанатов, на Симону, которая своей глупой заботой пыталась залечить рану, требовавшую ампутации. Никто не слышал, как он тонет. Никто, кроме одной сумасшедшей девчонки, которая единственная в мире догадалась нажать на тормоза этой машины и сковать его цепями, забрав у него этот чертов выбор.       Стук.        Фарфоровые осколки с сухим звоном брызнули во все стороны по кафелю, а горячая имбирная жижа грязной лужей расплылась по светлой плитке кухонного пола.       Билл тяжело, хрипло дышал, даже не заметив, как его собственная рука в диком, слепом порыве зыбко смахнула чашку со стола. Осколок задел палец, и на бледной коже выступила капля чистой, яркой крови.       Симона испуганно вскрикнула, отшатнувшись к окну и прижав ладони к губам.       Дверь кухни распахнулась, и на пороге появился Том. Растрепанный, еще не успевший толком проснуться, но мгновенно напрягшийся от звука разбитой посуды.       Том замер, переводя взгляд с испуганной Симоны на лужу чая, а затем — на брата. И внутри у него все болезненно сжалось от бессильного сострадания.       Билл сидел абсолютно неподвижно, уставившись в одну точку на полу. На его лице не было ни злости, ни паники — вообще никаких эмоций. Сплошная пустота. На бледном пальце медленно наливалась каплей тонкая царапина, но он даже не сморщился. В этой простой домашней одежде, без глянца, массивных колец и цепочек, без тяжелой черной подводки вокруг глаз, он казался прозрачным и невыносимо хрупким. Его отросшие волосы тусклыми прядями висели вдоль щек. Билл выглядел как собственная тень. Какая-то безжизненная копия того яркого фронтмена, которым он был еще полгода назад.       Том тяжело, шумно выдохнул и сделал шаг вперед, мягко отстраняя мать от осколков.       — Мам, всё нормально. Иди к Гордону, я сам все уберу, — тихо произнес он, стараясь, чтобы голос звучал как можно будничнее. Симона, все еще прижимая ладонь к губам, кивнула и торопливо вышла, оставив близнецов наедине.       Том не стал читать нотаций. Он подошел к Биллу, бесцеремонно взял его за локоть и потянул вверх, заставляя подняться со стула. Билл подчинился послушно, безвольно, словно у него не было собственного веса.       — Идем. Хватит тут сидеть, — Том потащил его в прихожую. — Мы уезжаем. Нам обоим нужно проветриться.       Билл даже не спросил, куда. Он молча позволил вести себя, пока Том хватал ключи от машины и кричал вглубь дома короткое: «Мам, мы ушли, будем позже». Билл ничего не успел сказать или возразить. Том просто вывел его на прохладный утренний воздух, довел до пассажирского сиденья и захлопнул дверцу.       Машина тронулась, покидая тихий пригород Гамбурга. Том крепко сжимал руль, изредка бросая короткие, тревожные взгляды на безмолвного брата.       Внутри Тома все буквально кричало от несправедливости. Ведь главный этап был позади. Суд в Берлине прошел, Билл дал все необходимые показания, эту сумасшедшую девчонку Вольф надежно заперли в психиатрической клинике. Все шло как надо. Злодейка наказана, жертва спасена. На саму Мэллори, на ее мотивы и ее дальнейшую судьбу Тому теперь было абсолютно плевать — пусть гниет за своими стенами с санитарами, а не в тюрьме.        Все его мысли, вся его жизнь сейчас сузились до одной-единственной цели: вернуть Билла к жизни.       Самое страшное было в том, что план сработал, а Билл не восстанавливался. Том наивно думал, что стоит избавить брата от этой маньячки, привезти в безопасный семейный дом, окружить заботой — и тот снова станет прежним. Но Билл словно оставил свою душу там, в берлинском подвале, и теперь просто функционировал как оболочка.       Том вспомнил, с каким фанатичным, горящим азартом Билл всегда собирался на сцену. Как часами мог крутиться перед зеркалом, подбирая кожаные куртки, заставляя стилистов переделывать начес по три раза. Как тщательно выводил стрелки на веках, превращаясь в того самого недосягаемого бога для миллионов людей. Это была его стихия. Его воздух. В этом глянце и макияже Билл черпал свою силу.       «Надо вытаскивать его из этого состояния. Любыми способами», — зло подумал Том, сильнее вдавливая педаль газа. Идея поехать в салон красоты зрела у него уже давно, и сейчас это казалось единственной зацепкой. Если Биллу вернуть его привычный, каноничный, сильный облик, если смыть с него этот серый домашний быт Гамбурга — может быть, его эго проснется? Может быть, этот чертов «фронтмен» внутри него наконец подаст признаки жизни?       Машина уверенно свернула на оживленные улицы, направляясь к элитному стилистическому центру Гамбурга. Том был готов расшибиться в лепешку, лишь бы снова увидеть в глазах брата хотя бы каплю прежнего огня.       Билл поначалу безразлично скользил взглядом по стеклу, но Гамбург за окном становился слишком громким, слишком настойчивым. Золотистые вывески бутиков не просто плясали — они слепили непривыкшие к солнцу глаза, отражаясь от капотов дорогих машин. По тротуарам, чеканя шаг, прогуливались дамочки на высоких каблуках. Этот ритм бурлящей жизни медленно, слой за слоем, сдирал с Билла его апатию.       — Куда это мы? — негромко, еще немного сипло подал голос Билл. В его взгляде, устремленном на витрины, впервые появилось некое подобие осознанного, еще робкого любопытства.       — В салон красоты. Я не видел тебя без маникюра лет десять, Билл, — Том усмехнулся, вспоминая, как брат приходил каждый раз к нему, гордо демонстрируя свежевыкрашенные ногти. Усмешка вышла грустной, с чересчур явной, почти траурной ностальгией, но Том умело спрятал выражение лица, паркуя машину.       Они оба не особо вписывались в эту безупречную, пахнущую большими деньгами среду: Том и его черные косицы, спрятанные под капюшоном, свободные джинсы. Билл же чувствовал себя непривычно голым без колец и цепочек. Но когда они вышли на улицу, город обрушился на него лавиной звуков.       Шум колес, обрывки чужого смеха, шлейф чьих-то дорогих, ядрено-сладких духов, пронесшийся мимо вместе с порывом теплого ветра: этот парфюм заставил Билла замереть на долю секунды. Запах срезонировал с чем-то глубоко внутри, и в груди, под ребрами, наконец-то глухо, но отчетливо екнуло забытое предвкушение. Цоканье женских туфель по асфальту вдруг напомнило ему ритм метронома перед выходом на сцену. Старый, каноничный Билл Каулитц, погребенный под завалами депрессии, где-то там, на самом дне, едва заметно пошевелился. Захотелось привычно вскинуть подбородок, накрасить глаза потолще, вылить на себя полфлакона парфюма и раствориться в этой гламурной суете. Потерянный взгляд Билла стал чуть более сфокусированным, собранным.       Том завел брата в салон, и на входе их обоих вежливо поприветствовала приятная девушка-администратор.        Внутри пахло лаком для волос, дорогой кожей и уютом, который Билл когда-то считал своей обыденностью. Он медленно опустился в глубокое кожаное кресло. Широкими, все еще слегка испуганными глазами Билл смотрел на свое отражение в огромном зеркале, словно пытался заново составить знакомство с тем парнем, который смотрел на него в ответ. Пальцы уже инстинктивно легли на подлокотники в ожидании привычного ритуала.       — Герр Каулитц, ваш кофе, — администратор аккуратно поставила чашку на стеклянный столик.       Вокруг него уже кружили два мастера. Девушка с тонкими пилочками бережно обрабатывала его ногти, возвращая им идеальную форму. Билл смотрел на свои руки и чувствовал, как фантомный зуд в запястьях — там, где когда-то было стальное кольцо её электронного браслета — утихает, сменяясь комфортом. На ногтевые пластины лег густой, глянцево-черный лак, а поверх него мастер ювелирно вывела тонкие белые полумесяцы. Белый френч на черном фоне. Его фирменный маникюр, который он не носил целую вечность. Сердце в груди забилось быстрее, разгоняя по венам горячую кровь.       Позади кресла стоял ведущий стилист салона — ухоженный мужчина, который с профессиональным азартом перебирал отросшие до плеч пряди Билла.       — Ну что, Герр Каулитц, — стилист заговорщицки улыбнулся его отражению в зеркале, приподнимая ножницы. — Будем кардинально менять имидж? Вы же знаете, что андрогинность и этот тяжелый черный готический стиль сейчас стремительно уходят в прошлое. На дворе двенадцатый год. Время пробовать новое, расти, двигаться дальше. У меня есть потрясающая идея: мы уберем длину, полностью обесцветим вас в чистый, холодный блонд и сделаем современную, дерзкую стрижку. Лос-Анджелес взорвется от восторга, когда вы вернетесь туда, обещаю. Это будет совершенно новый Билл. Новый виток вашей жизни.       Том, сидевший на кожаном диване в углу, оживился и закивал:       — А что, Билл, блонд — это крутая идея. Скинешь с себя всё это дерьмо, начнешь с чистого листа. Давай.       Стилист уже тянулся к палитре с осветлителями, выступая в роли самой безжалостной, правильной реальности, которая звала его вперед, в здоровое будущее. Но Билл вдруг почувствовал, как внутри него все встало на дыбы. Сама мысль о блонде, о смене имиджа, о каком-то «шаге вперед» вызвала у него отторжение. Будто у него пытались отнять последнее, что связывало его с жизнью.       — Нет, — сухо и жестко отрезал Билл. Стилист замер с открытым ртом. — Никакого блонда. И никакой «новой жизни».       — Но, Герр Каулитц, черный цвет сейчас выглядит… несколько устаревшим, — мягко попытался настоять мастер.       — Мне плевать, — Билл встретился со своим взглядом в зеркале. Его голос прозвучал непреклонно, хотя подсознательно он сам не мог до конца сформулировать, почему так панически боится этих изменений. — Стригите коротко. Назад. Черный цвет. И верните мне мой начес. Точно так же, как в одиннадцатом году. И принесите подводку: я хочу, чтобы мне сделали мой старый макияж со смоки-айс.       Ножницы стилиста послушно защелкали, срезая лишние пряди. Билл закрыл глаза, проваливаясь в свои мысли.       Может, в другой реальности Билл плюнул бы на все и сказал: «Пришло время для нового образа — более уверенного, мужественного и сильного Билла». Может, он бы добавил несколько татуировок на плечах и бицепсах, тренируясь почти каждый день в спортзале, пока от иссохшего глэм-рок Билла бы почти ничего не осталось.       Но не в этом мире. Он не хотел двигаться дальше. Ему не нужен был этот правильный, глянцевый Лос-Анджелес с его новыми трендами. Логика была пугающе проста, хоть он и не озвучил её брату: Мэллори полюбила его именно таким. Брюнетом, с густо накрашенными глазами, в андрогинном стиле. Если он изменится, если он станет блондином — он сотрет ту версию себя, которую эта сумасшедшая женщина возвела в абсолютный культ.       Когда Билл снова открыл глаза, из зеркала на него смотрел прежний Билл Каулитц. Черные рваные пряди взлетали вверх идеальным, дерзким начесом, а вокруг карих глаз залегла глубокая, угольная темнота макияжа. Выбритая кожа щек казалась фарфоровой на контрасте с чернотой смоки.       Его эгоцентричная натура, спавшая последние месяцы под прессом депрессии, мгновенно проснулась, расправляя плечи. Билл жадно вглядывался в свое отражение, чувствуя, как его эго наполняется чистой, звенящей силой. Он был прекрасен. Он был идолом.       Но на воле этот идол был голодным. Билл вспомнил беснующиеся стадионы, фанаток, которые караулили его у отелей — они все любили бренд. Они любили картинку. Никто из них, ни одна глянцевая девица из ЛА не относилась к нему как к настоящему Божеству. Никто не жертвовал ради него своей душой.       А Мэллори… В голове Билла, как осколки разбитого зеркала, наконец-то сложились в единый, монолитный пазл все ее безумные поступки. Ему было жизненно необходимо, чтобы от него кто-то сходил с ума. До дрожи в руках, до кровавых слез, до мании. И Мэллори справлялась с этим на все сто процентов. Она утоляла его нарциссизм в тройной, смертельной дозе.       Билл вспомнил, как пел для неё «Für Immer Jetst» в ее спальне — с микрофоном, в костюме, хрипел ей в лицо свои строки, а эта опасная, гордая женщина стояла перед ним на коленях. Она задыхалась от слез, ловила каждый его вдох, обожала каждое мимолетное движение его руки, словно он действительно спустился к ней с небес. Она растворялась в нем целиком, отдавая ему всю свою бешеную, темную энергию без остатка. Это был его личный, самый сильный наркотик, плотнее которого не было ничего на свете.       Билл плавно поднялся из кресла, поправляя волосы.        Накрашенные черным глаза блеснули опасным, сытым блеском. Он посмотрел на Тома, который с грустной улыбкой разглядывал вернувшегося «фронтмена», думая, что брат наконец-то исцелился.       Но Билл не исцелился. Он просто окончательно принял правила игры. На воле он был всего лишь экспонатом. А в подвале Мэллори он был Богом.       Дорога назад текла в тягучем, звенящем молчании. Том уверенно вел машину. Ему казалось, что его план сработал: на переднем пассажирском сиденье больше не было той безвольной, блеклой тени, которую он утром вытащил из материнской кухни.       Рядом с ним сидел Билл. Настоящий Билл Каулитц.       Встречный ветер врывался в открытое окно, трепал идеально уложенные, иссиня-черные рваные пряди его начеса, но Билл даже не думал отворачиваться. Он неотрывно, гипнотически смотрел на себя в боковое зеркало заднего вида. Из глянцевого стекла на него глядело божество. Тонкие хищные стрелки черной подводки вернули его лицу опасную остроту, от которой у миллионов фанатов подкашивались ноги. Безупречный овал лица, бледные губы, тронутые едва заметным блеском, и ногти — его дерзкий белый френч на черном лаке, крепко сжимающий край автомобильной двери. Он выглядел так, словно прямо сейчас, через секунду, подъемник вынесет его на сцену стадиона под рев стотысячной толпы.       Но Биллу больше не нужна была толпа. Этот ослепительный фасад теперь принадлежал только одной-единственной зрительнице.       Именно сейчас, глядя на свое возродившееся отражение, Билл впервые почувствовал себя не жертвой, а трезвым, осознанным человеком. И его сила заключалась не в напыщенном эгоизме, а в абсолютном, пугающем принятии собственной слабости.       Пазл в его голове окончательно встал на место, и от этой ясности внутри разлился леденящий покой. Билл перематывал воспоминания, кадр за кадром, с самого первого дня. Он вспомнил сырость берлинского подвала, щелчки цепей, удушливый запах наркотического прихода. И его пробило осознание: Господи, ведь у него было столько возможностей сбежать. Столько моментов, когда он мог закричать, позвать на помощь, перехитрить её, не поддаваться на её изощренные провокации. В доме, когда она оставляла его одного, во время завтраков, когда он спокойно сидел за её столом и не пытался выбить окно.       Он мог. Но не стал.       Это не было просто стокгольмским синдромом, глупой жалостью или слепой любовью, о которой пишут в дешевых романах. Это был его собственный, глубокий выбор, который он трусливо отказывался признавать до этого самого утра. Его психика сама, добровольно зацепилась за этот извращенный комфорт, который Мэллори выстроила вокруг него. В её узах он получил всё, в чем его выжженная индустрией душа нуждалась годами. В её подвале он мог быть Богом. И в то же самое время, в ту же секунду, он мог сбросить этот проклятый бренд Tokio Hotel и стать её слабым, беспомощным мальчиком. Мальчиком, который ломается от боли, который плачет, который нуждается в заботе. И Мэллори давала ему эту заботу. Она была его палачом, но она же была его единственным источником тепла, его сытости, его энергии. Его вселенной. Только с ней, выплескивая на неё всю свою накопленную годами злость и неполноценность через жестокий, удушающий секс, он чувствовал себя по-настоящему живым.       Билл мягко откинулся на кожаную спинку сиденья, и уголок его накрашенных губ дернулся в слабой полуулыбке. Оковы, которые на него пытались нацепить продюсеры, Том, Симона, заставляя его снова быть сильным фронтменом и нести ответственность за чужие жизни, были ему противны. Он смертельно устал от их правильной свободы. Ему была нужна её клетка. Её кандалы. Её сумасшедший, тотальный контроль, освобождающий его от всего мира.       Он повернул голову, глядя на Тома сквозь пелену черного макияжа. В его карих глазах не было потерянности.        Они зашли в дом в таком же тяжелом молчании. Том разулся первым и, бросив на Билла короткий взгляд, молча двинулся в сторону кухни — убирать те осколки и лужу имбирного чая, которые они оставили утром.       Билл остался в прихожей. Он замер на пороге, словно чужой в этом светлом родительском доме, и медленно повернулся к ростовому зеркалу в деревянной раме.       Из глубины стекла на него смотрел безупречный бог из 2010 года. Он вернул себе свое лицо. Но в тусклом свете прихожей это отражение вдруг начало двоиться.        Его воспаленное от мыслей сознание, ведомое одной лишь дикой мечтой, само дорисовало картинку.       Там, в зеркале, прямо за его спиной, медленно вышел из полумрака силуэт Мэллори.       Она стояла неподвижно, но близко. Билл видел в отражении её бледное красивое лицо и матовый вороненый ствол пистолета, который она уверенно держала в руке, направляя куда-то в сторону. На губах Билла сама собой расцвела медленная, тихая и завороженная улыбка. Сердце сделало судорожный кувырок. Ему было плевать, что это наваждение. В эту секунду он до судорог захотел, чтобы это было правдой. Чтобы она действительно стояла за ним, контролировала, забирала его свободу, дышала ему в затылок своим опасным безумием.       — Мэллори, — едва слышно, одним уверенным, полным удовлетворения выдохом сорвалось с его губ.       Билл резко, вслепую развернулся, вытягивая руки, чтобы порывисто, намертво обнять её, вжаться в её плащ, почувствовать запах сигарет. Но пальцы схватили лишь пустой, холодный воздух прихожей. Вокруг не было никого. Только тихий свет из окна и глухой стук фарфоровых осколков из кухни, где убирался брат.       Мэллори пропала. Наваждение лопнуло, оставив после себя мертвую пустоту.       Его плечи дрогнули. Он прижался лбом к холодному стеклу зеркала, закрыл глаза, и из-под густо накрашенных ресниц, размывая идеальный черный макияж, потекли слезы. Тихие, отчаянные, горькие слёзы абсолютно осознанного, взрослого бессилия.       Из кухни вышел Том, держа в руках совок с фарфоровым мусором. Увидев эту картину, он замер на полпути. Внутри Тома в эту же секунду вспыхнуло бешеное бессилие. Его буквально трясло от гнева и непонимания.        Он ведь сделал всё. Протащил брата через суд, запер маньячку, отвез Билла в лучший салон Гамбурга, вернул ему его чертов стиль, его макияж, его ногти, его гордость. Том ждал, что Билл вернется домой сильным, готовым жить дальше. А Билл стоял у зеркала, с новеньким макияжем, и беззвучно плакал, стирая дорогую подводку по бледным щекам.       — Да что, черт возьми, опять не так?! — не выдержал Том, и его голос сорвался на глухой, злой хрип. Он с силой швырнул совок на пол, так что осколки снова разлетелись по ковру. — Я из кожи вон лезу, Билл! Ты снова выглядишь как человек, так почему ты опять ломаешься у меня на глазах? Что мне еще сделать, чтобы ты просто начал дышать?       Том тяжело дышал, его кулаки были сжаты до белых костяшек. В его глазах было столько боли и потерянности — он с ужасом понимал, что абсолютно не может ему помочь. Чем сильнее он тянул Билла к свету, тем глубже тот уходил на дно.       Билл медленно повернулся к брату. Пальцами с белым френчем он небрежно, размазывая черные дорожки по скулам, вытер слезы.        — Сядь, Том, — тихо, но с такой железной, монолитной уверенностью, которой у него никогда не было, произнес Билл. Он указал на кресло в гостиной. — Сядь. Нам нужно поговорить. По-настоящему.       Том медленно опустился в кресло. Его плечи тяжело опали, а пальцы, всё еще испачканные в чае, мелко подрагивали. Он смотрел на брата снизу вверх и чувствовал себя абсолютно раздавленным. Билл стоял посреди комнаты — обновленный, красивый в своем черном гриме, с грязными дорожками от слез на скулах. От него больше не веяло той послушной депрессией. Напротив, в его осанке сквозила странная и неустойчивая сила. Билл больше не контролировал свои внутренние ресурсы: он то ломался у зеркала, то говорил голосом, в котором звенел леденящий метал.       Билл не сел напротив. Он подошел к окну, уперся ладонями с безупречным белым френчем в подоконник и тихо, ровно выдохнул:       — Мне было чертовски сложно произнести это, Том. Все эти недели у мамы… Я ходил мимо вас как призрак, и у меня горло сводило судорожкой каждый раз, когда я пытался выдавить из себя хоть каплю вежливости. Но сейчас я готов.       Билл повернулся. Его глаза, густо обведенные углем, посмотрели на брата с такой пронзительной, обнаженной честностью, от которой Тому стало трудно дышать.       — Спасибо тебе. Спасибо, Том, за всё, что ты сделал для меня за эти месяцы. Спасибо за то, что вытащил меня из того подвала, за то, что нянчился со мной, как с покойником, за то, что возил меня сегодня в этот чертов салон, пытаясь силой вдохнуть жизнь в мое остывшее тело. Спасибо за то, что ты — лучший брат на этой земле.       У Тома перехватило дыхание. Горячая, густая волна облегчения впервые за долгое время ударила в грудь, и он едва сумел сдержать подступившие к глазам слезы. Он зажмурился на секунду, сглатывая тяжелый ком.        Он вспомнил свои ночные кошмары, от которых просыпался в холодном поту, хватаясь за сердце: вспомнил, как безумно швырял все деньги и силы на лучших частных сыщиков, как основывал фонд поисков, цепляясь за любую, даже самую призрачную зацепку. Вспомнил тот черный, беспросветный месяц, когда след Билла окончательно затерялся в Берлине, и Том едва не спился от дикого горя, сутками глуша виски на полу пустой комнаты. И перед глазами стояло то незабываемое утро спасения: пронзительный вой сирен, синие блики мигалок на полицейских машинах и среди этого хаоса — лицо Билла. Бледное, исхудавшее, чужое лицо брата, которого он не видел шесть бесконечных месяцев.        Том открыл глаза, глядя на близнеца. Наконец-то. Всё это было не зря. Брат услышал его. Брат оценил его жертву, его изломанную душу. Кошмар, который, казалось, навсегда поселился в этой семье, прямо сейчас кончился.       — Билл… — хрипло начал Том, приподнимаясь, но Билл мягко, но властно поднял руку, останавливая его.       — Погоди. Не перебивай, пожалуйста. Потому что дальше мне нужно быть еще более честным, и тебе это не понравится.       Билл отошел от окна, делая медленный круг по гостиной. Его ботинки стучали по паркету размеренно, словно отсчитывали секунды до взрыва.       — Мне больше не нужна твоя опека, Том. И твоя защита тоже. Я вырос из нее.       Том застыл, а его лицо мгновенно побледнело. Облегчение испарилось, уступая место глухому, тревожному непониманию.       — Ты всю жизнь тащил меня на себе, — тихо, без капли злости продолжал Билл, глядя на свои идеальные ногти. — Помнишь детство? Лойтше? Как меня шныряли во дворе из-за шмоток, а ты вылетал вперед и закрывал меня спиной? Ты всегда был сильным, полноценным. У тебя всегда была своя личная жизнь, девчонки, интриги, короткие романы… Ты умел существовать отдельно. А я? Я годами чувствовал себя твоим бракованным придатком. Твоей тенью. Tokio Hotel, альбомы, бесконечные контракты — я истязал себя, выжимал из своих связок последние сопли только для того, чтобы соответствовать тебе. Чтобы ты не стыдился своего близнеца. Я думал, что если я отпущу твою руку, я просто растворюсь в воздухе, потому что меня самого по себе — не существует.       Билл остановился прямо перед креслом Тома, глядя на него сверху вниз. В его взгляде была взрослость.       — А потом появилась Мэллори. И она оказалась фигурой… Куда более сильной в моей жизни, чем ты, Том.       Тома передернуло, точно от пощечины. Он рванулся было вперед, его косицы метнулись по плечам, но Билл остался стоять неподвижно, как скала.       — Послушай меня, — твердо оборвал Билл. — Мэллори вырвала меня из нашего близнецового кокона. Я впервые остался один на один со своей собственной болью. Отдельно от тебя. Она ломала мой глянец, она ненавидела мою слабость, но она позволяла мне быть слабым. Она кормила меня, она вытирала мои слезы. Она дала мне понять, кто я есть без Tokio Hotel и без Тома Каулитца. Мы две разные личности, Том. С разными, сугубо уродливыми жизнями. И если мне сейчас плохо, если я разрушен — это не значит, что ты должен брать за это ответственность, пытаясь меня починить. Ты не обязан меня спасать.       Том сидел в глубокой, парализующей прострации. Слова брата ложились на его сознание тяжелыми плитами, заставляя всю его привычную картину мира трещать по швам. Ему было невыносимо больно слышать это, но в глубине души, с каждым новым словом Билла, к нему наконец-то приходило пугающее понимание.       Это не было безумием. Это не было наркотическим бредом или каким-то расстройством. Билл только что разложил ему всё по полочкам, обнажив свои самые жуткие, потаенные деформации, которые копились в нем годами. Мэллори Вольф со своими цепями, шприцами и подвалами не просто совершила преступление — она извращенным путем вылечила его от главного страха. Она дала ему тотальное, пугающее обожание, в котором его нарциссическое эго нуждалось как в кислороде, и одновременно освободила от неподъемного груза ответственности перед миром и братом.       Они были двумя идеально подогнанными осколками одной сломанной вселенной. Мэллори, умеющая любить только через тиски и контроль, нашла Билла, который подсознательно мечтал отдать эту свободу в руки палача, чтобы наконец-то стать самим собой.       — Я люблю её, Том, — тихо, с фатальным спокойствием заключил Билл, инстинктивно прикасаясь черным ногтем к своей губе и вспоминая её тепло. — И я не смогу её отпустить. Никогда.       Том медленно поднял глаза, всматриваясь в безупречное лицо брата. Гнев угас. Ярость исчезла. Осталось лишь тяжелое братское смирение. Том наконец-то всё понял. Он понял, что Билл принял это решение не как раб, а как свободный человек, совершающий свой первый самостоятельный выбор в жизни.        Пускай этот выбор и вел его прямиком на эшафот.       2012 год, 13 июля, Гамбург. Дом Симоны Каулитц-Трюмпер        Прошло два дня. Вечер Гамбурга лениво угасал, заливая гостиную густыми фиолетовыми сумерками. Билл лежал на кожаном диване, отстраненно, без особого интереса перелистывая страницы какого-то глянцевого журнала. Модели, показы, тренды 2012 года — всё это казалось ему чужим, блеклым.        Вдруг со стороны улицы, у высоких кованых ворот поместья, раздался глухой, едва различимый шум — тихий рокот автомобильного мотора и шумный диалог охраны.        Билл замер, так и не перевернув страницу. Журнал замер в его пальцах. Том, сидевший на кухне, молча поднялся. Его шаги прозвучали тяжело. Билл слышал, как хлопнула входная дверь — брат вышел во двор, чтобы проверить, кого принесло в их загородную глушь в такой поздний час. Минуты ожидания потянулись, как густая смола.       Когда Том вернулся, он не стал заходить в гостиную. Он остановился в проеме, держась рукой за косяк. Его лицо было бледным, в глазах читалось глухое, усталое раздражение, но вместе с тем — взрослое понимание, о котором они говорили два дня назад. Он не собирался ложиться у порога. Не собирался вызывать полицию.       — Это к тебе, — тихо, едва слышно кинул Том в темноту комнаты и, развернувшись, медленно поднялся на второй этаж.        Билл плавно поднялся с дивана. Внутри него, под ребрами, мгновенно расцвел дикий, сладостный трепет, смешанный со знакомой до судорог интригой. Пальцы мелко задрожали, когда он на ходу накинул куртку и вышел на крыльцо. У полуоткрытых ворот в бледном свете уличного фонаря стоял мужчина. Массивная, грузная фигура в глухом темном костюме. Его лицо казалось Биллу абсолютно незнакомым на первый взгляд. Но стоило фронтмену сделать три шага по влажной от росы траве и вглядеться в эти холодные, безразличные глаза, как в его сознании вспыхнуло воспоминание.        Полгода назад. Tresor. Темная парковка у клуба, запах клюквы, Сидни, смотрящая вслед, удушающая темнота и сильные, безжалостные руки, которые мертвой хваткой тащили его на заднее сиденье тонированной машины, забирая его жизнь.       Это был один из её людей. Человек из первого похищения.       Зрачки Билла сузились до размера мелких бусин. Всё подтвердилось. Это не галлюцинация в зеркале, не бред воспаленного разума. Мэллори на свободе, и её длинные, темные щупальца снова дотянулись до его горла даже в Гамбурге. Шок и глухой восторг сошлись внутри него в смертельном поединке. Как она это сделала? Как смогла обнулить суд, полицию? Как смогла прислать за ним машину прямо к дому матери?       Мужчина перед Биллом не произнес ни слова. Его лицо оставалось каменной маской. Он лишь медленно протянул руку вперед, держа между пальцами узкий, плотный белый конверт.       Билл судорожно, едва не разрывая бумагу ногтями, выхватил конверт. Вскрыл его прямо под бледным лучом фонаря. Внутри лежал абсолютно чистый, стерильный лист формата А4. Белое пятно посреди берлинского тумана. И лишь в самом центре, на самой середине, мелким, педантичным шрифтом была напечатана одна-единственная строчка:

«Надень кожанку на

голое тело».

      Мир окончательно перевернулся. Мэллори уже присылала ему точно такую же записку в их дом через Майлза, перед тем, как утолить его голод и навсегда привязать к себе. Это был её почерк. Её извращенный, интимный код.       Она не просила прощения, не умоляла вернуться, не объясняла, как сбежала. Она просто отдала приказ, возвращая его в те самые секунды, когда он принадлежал ей без остатка.       Билл поднял глаза, тяжело дыша. Его взгляд метался по лицу незнакомца, пытаясь выудить хоть каплю информации, хоть намек на то, где она. Но мужчина оставался абсолютно спокоен. Он не давил, не тянул к карману за шприцем, не преграждал дорогу назад, к безопасному дому Симоны. Он просто сделал шаг назад, открывая перед Биллом вид на заведенный, тихо урчащий автомобиля.       — У тебя есть выбор, Каулитц, — ровно, безэмоционально произнес человек, глядя куда-то сквозь него. — Либо ты садишься в машину и едешь со мной, либо остаешься здесь. Никаких ультиматумов, никаких угроз: так передала фрау Вольф. Тебя никто не торопит. Выбирай.       Билл посмотрел на темное стекло автомобильного салона, затем — на светящиеся окна материнского дома, где за занавеской второго этажа молча стоял Том.       — Мне нужно десять минут, — почти беззвучно обронил Билл мужчине. Тот лишь едва заметно кивнул, не меняясь в лице.        Билл развернулся и быстрыми, лихорадочными шагами взбежал по ступеням крыльца обратно в дом.       В это же самое время на втором этаже, в темном углу гостевой спальни, Том стоял у окна, намертво вцепившись пальцами в плотную ткань занавески. Его косицы безжизненно свисали по плечам. Из темноты своей комнаты он, точно призрак, наблюдал за тем, как внизу, у ворот, урчит заведенный черный автомобиль.       Внутри Тома шла страшная бойня. Каждая его мышца, каждый инстинкт гиперопеки требовал прямо сейчас сорваться вниз, выбить стекло этой проклятой машины, выволочь водителя на асфальт и запереть Билла в самой глубокой комнате дома, обняв своими руками. Защитить. Спасти. Как он делал это всегда, с самого гребаного детства.       Но слова брата, сказанные два дня назад в гостиной, стояли в ушах монолитным щитом. «Ты не обязан меня спасать».       Том заставил себя остаться на месте. Его челюсти сжались с такой силой, что во рту появился солоноватый вкус крови. Это было самое тяжелое, самое изнурительное проявление его силы за всю жизнь. Настоящая сила Тома Каулитца сейчас заключалась не в кулаках, а в этой отрешенности. В способности разжать пальцы. Переступить через свое эго и признать: Билл — отдельный человек. И если Билл хочет сгнить в чужих кандалах — Том больше не имеет права стоять у него на пути. Это была точка невозврата. Великий спасатель внутри Тома окончательно умер, уступая место взрослому, раздавленному, но непоколебимому мужчине.       Сквозь стекло Том увидел, как дверь дома распахнулась, и Билл стремительно выбежал на улицу. Черная кожаная куртка развевалась на ветру, обнажая бледную шею и худую грудь. Билл шел к машине, и его фигура казалась пугающе красивой. Дерзко оголенная кожа, прямая в готовности осанка, острые плечи косухи.       Водитель вышел из салона, встречая его у задней двери. В руке мужчины тусклым бликом блеснул маленький медицинский стаканчик из темного пластика — Мэллори никогда не забирала свои вещи просто так. Билл замер перед ним на долю секунды. Его плечи мелко, едва заметно дрогнули от страха. Тело помнило подвал. Тело помнило боль.       Но Билл не сделал ни единого шага назад. С фатальной покорностью протянул руку с глянцевым черным маникюром. Тонкие пальцы приняли стаканчик. Билл вскинул подбородок и одним быстрым, жадным глотком выпил мутную жидкость прямо с чужих рук, даже не спрашивая, что это — транквилизатор, эфедроновый сироп или яд. Он принял это как неизбежную плату за возвращение в свой извращенный рай.       Том у окна закрыл глаза. Тяжелый, рваный выдох сорвался с его губ в темноту пустой комнаты. Он не стал смотреть, как Билл роняет пустой пластик на мокрую траву, как безвольно позволяет конвоиру закрыть за собой дверь и как черная машина медленно трогается с места, навсегда увозя его брата в туман Гамбурга.       Том просто разжал пальцы, отпуская занавеску. Плотная ткань тяжело упала обратно, окончательно отрезая комнату от внешнего мира. Все было кончено. Ответственность Билла началась прямо сейчас.        Кандалы индустрии лежали в пыли. Перед Биллом была чистая, абсолютная свобода.       Свобода сделать свой самый главный, добровольный шаг в бездну.      

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!