15. О грязных деньгах и расставании

17 февраля 2025, 12:37
      Стук каблуков врезается в холодные больничные стены, создавая эхо, которое разносится по длинным коридорам. Подол пальто стремительно разлетается в стороны с каждым быстрым шагом, а края юбки поднимаются выше, позволяя увидеть дрожащие девичьи ноги. Короткие всхлипы, полные горечи и страха, пробивают тишину, заставляя медсестер, снующих из одного угла в другой, бросать на девушку обеспокоенные взгляды. Аня почти бежит по коридору, сердце стучит бешено. Она внимательно вглядывается в каждый номер на дверях, пытаясь найти нужный. Лев лежит в седьмой палате. Дыхание становится все чаще и тяжелее, а разум сходит с ума. Черная тушь, размазанная по щекам слезами, оставляет ожоги.       Аня сжимает руки в кулаки, словно пытаясь удержать свою реальность, которая вдруг стала зыбкой и невозможной. Ей кажется, что она погружается в дурной сон, где каждый звук, каждая тень отдают глухим звоном ее неразрешимым страхам. Она надеется, что скоро раздастся резкая трель будильника, который вернет ее в привычный мир, где все было легко и безмятежно. Для нее.       В сердце живет не предательство, а глухое недоумение — Валера, с которым они делят одни планы на двоих, не мог совершить нечто столь ужасное. Каждое слово звучит в памяти нежной музыкой, которая не поддается изменению. Аня искренне верит, что все это — зловещая ошибка, плод фантазии тех, кто лишь хочет опорочить его. В ней зреет упрямое желание выяснить правду, отогнать от себя мысли о том, что могло случиться, и найти подтверждение тому, что Валера не имеет никакого отношения к случившемуся, что он — не чудовище, а человек, способный на доброту и ласку.       Когда Аня останавливается перед палатой, ей кажется, что сердце замирает на мгновение, будто время тормозит. Она открывает дверь без стука, стараясь быть тише воды. Как только она аккуратно прижимает дверь к косяку, взгляд сразу же упирается в изуродованное лицо Живого. Его черты, некогда яркие и полные жизни, теперь кажутся обветренными и болезненными, как ветка, которую сломил сильный ветер. Кровавые потеки прячутся за пластырями. Вокруг царит тревожная атмосфера, а единственный звук исходит от капельницы, капающей равномерно и монотонно. На тумбочке рядом с кроватью уже лежат несколько апельсинов, ярко-желтые и сочные, бананы и яблоки, красно-зеленые, будто созданные для того, чтобы добавить немного радости в эту печальную обстановку.       Лев и Аня смотрят друг другу в глаза, в них — гнев, печаль, разочарование. Тонкая нить, что связывала их на протяжении многих лет, теперь порвана, а на ее месте непроходимая пропасть. Сердце гложет горечь сожалений. Сложная паутина их общих воспоминаний обвивает горло. Аня только осознает, что не должна была докладывать обо всех своих сложностях, особенно когда речь идет о таком вспыльчивом и резком парне, как Валера. Она понимает, что можно было выбрать другой путь, более мудрый и деликатный. Вместо того чтобы погружаться в эту бесконечную череду обвинений, следовало бы обратить взор к более конструктивным решениям, найти компромисс с Живым, чтобы не разрушать то, что когда-то было между ними. Но теперь поздно об этом размышлять. Слова уже произнесены, и тени недопонимания навсегда останутся на их лицах. Прошлое не вернуть. Теперь остается лишь немая завеса, пропитанная обидой и недосказанностью.       — Пошла вон, — хриплым надломленным голосом шепчет Лев, каждое слово дается ему с трудом. Во взгляде читаются усталость и безысходность.       Аня стоит перед ним, еле сдерживая слезы, прислонившись к тонкому металлическому изножью кровати, к которому стремится прижаться, чтобы не свалиться на холодный больничный пол. Она выглядит опустошенной: красные от слез глаза блестят, нос распухший от соплей, а губы искусаны до синевы, из-за чего она выглядит как потерявшееся дитя, ставшее жертвой своих собственных эмоций.       — Расскажи мне все, Лев, — сдавленным голосом произносит она, в словах звучит не только просьба, но и отчаяние. Она делает шаг вперед, желая сократить расстояние между ними. Но эту пропасть не перелететь, не переплыть. — Мне нужно знать, как все было.       — Спроси у него, — резким пренебрежительным тоном произносит Живой, его губы изогнуты в насмешливой гримасе. — Надо мной он издевался с удовольствием. Думаю, рассказывать будет с таким же наслаждением.       — Лев… — дрожащим голосом говорит Пушкина, делая осторожный шаг вперед и присаживаясь на корточки, чтобы оказаться на одном уровне с ним. — Он поступил ужасно, бесчеловечно. Я знаю. Но прошу тебя, мне нужно знать.       — Знать о чем? Что он со своими дружками меня подкараулил? Что бил головой о стену? Что героином меня начинил? Что из этого тебя ужасает? — с презрением шипит Лев, его голос словно острая бритва. — С тобой-то он аккуратен и нежен, да?       — Господи… — тихо выдыхает Аня, пряча лицо в ладонях. Она ощущает, как на сердце ложится тяжесть осознания. В голове крутятся мысли. Она всегда подозревала Валеру в чем-то опасном и глубоко незаконном, но старалась отмахнуться от этого, как от надоедливой мухи. Теперь же, когда истина раскрывается, с ней невозможно совладать. — Я не знала, Лев. Поверь, ни за что бы не позволила этому произойти.       Разочарование, боль и безысходность переплетаются в узел. Настолько крепкий, что Аня ощущает его тяжесть.       — Мне от этого легче должно стать, что ли? — хмурится от непонимания Живой. — Ты с ним встречалась, думая, что он цветы на огороде выращивает? Ты знала, что за хрен этот твой Валера, и выбрала его таким. И на меня его натравила.       — Я этого не делала! — защищается Аня.       Ей кажется, что невозможно сосчитать, сколько раз она становилась на пути хищных лап Валеры, спасая Льва от его ярости. Она стояла живым щитом, руками крепко держала Туркина, пытаясь не позволить ему нанести удар по лицу Льва. Какое множество раз, наполненных отчаянием, она умоляла Валеру оставить Живого в покое, не трогать его. Аня даже не может сосчитать, сколько таких моментов разбито о высокие стены упрямства Туркина. Теперь же никто не посмеет упрекать ее — в том, что случилось, нет ни капли вины Пушкиной.       — Достаточно того, что ты позволила человеку со дна подняться до нашего уровня, — ядовито выплевывает Живой. — Сегодня он накачал меня, потому что надеялся, что я подохну, как крыса, в своем же подъезде, а завтра он накачает тебя. И никакие причины ему для этого не нужны будут.       Нет. Аня знает, что этого не будет. Но вслух ничего не говорит.       Аня не в силах поднять взгляд и встретиться с пронизывающим взором Льва. Внутри нее бушует стыд. За подобные проступки не просто грозят пальцем, а безжалостно отправляют за решетку. Далеко и надолго. В недоступные уголки Сибири. И Ане лучше всех известно, что Живые способны устроить это с легкостью, всего лишь сделав несколько звонков. Туркин в местах лишения свободы — это не страшный сон, а высоковероятная реальность, которая нависает, как свинцовое облако. Аня представляет это — сердце замирает в груди. Она делает глубокий вдох, пытаясь спасти себя от полного погружения в эту бездну. Мгновение — и в мыслях красивое и злое лицо Валеры замирает за громоздкими железными прутьями, как призрак из мрачной сказки. С плеч Туркина свисает черная роба — она тяжелой тенью опускается над его существованием. В этот момент сердце Пушкиной буквально разрывается на части. Подобная картина кажется настолько реальной, что она чувствует, как земля уходит из-под ног, оставляя ее в полной растерянности. Реальность становится невыносимой, и пустота захлестывает холодными волнами.       Пушкина смотрит на Льва. Он на нее в ответ, пронизывая молчаливым гневом. Анна видит лишь бездонную боль, сверкающую в его взгляде. Лопнувшие от внутреннего давления капилляры, искрящиеся жгучими оттенками красного; злость, которую она видит, охватывает, как густой туман. Это не та яркая и шумная ярость, какую источает Туркин.       Злость Льва — тихая, сдержанная, но в этом и есть сокрытое разрушение, которое оказывается гораздо более устрашающим. Это не крик, а рычание, сжатое до предела. Он никогда не опустится до того, чтобы махать кулаками, ибо знает, что истинная сила заключена в умении находить выход и решать проблемы иначе. Отец сумел обучить сына обращаться с конфликтами дипломатично, устанавливая ультиматумы, манипулируя словами и материальными ресурсами. Анне Илья Макарович много лет проповедовал такую же позицию. Но от Валеры она теперь знакома и с другими методами решения проблем. Они полны физической агрессии, нарушающей все границы дозволенного, и их грубоватая, нецензурная природа заставляет задуматься о том, какого масштаба насилие и унижение способны разразиться в ее жизни. Она вновь ощущает эту нескончаемую борьбу между тем, чему учили, и новым, что теперь проникает в сознание.       И Аня знает, как Лев будет действовать дальше. Она знает его гораздо лучше кого-либо. Удалось это сделать за все шестнадцать лет.       — Ты уже написал заявление в милицию? — спрашивает, решая не ходить вокруг да около. — Они ведь приходили?       — Пиздец, Пушкина, — не сдерживается Живой, голову на подушки откидывая. — Настолько переживаешь за него? — Это риторический вопрос, ответ на который Льву не нужно знать — он знает, что да. — Написал. И тебя упомянул, как же без главной героини, ага? Так и сказал: «Девушка его ошивалась рядом постоянно, а он и приревновал, похоже. Разберитесь с этим, дядя милиционер».       — Его посадят, — понимает Пушкина. — Лев…       — О-о да-а, — нараспев и с наслаждением тянет Живой. — Посадят, Пушкина. И не на один год. Лет на восемь. И это минимум. Уж отец об этом позаботится. Ждать его будешь? — спрашивает, ухмыляясь.       Аня, будто заколдованная, не слышит слов, вырывающихся из уст Льва. Его голос, наполненный яростью и недовольством, сливается в один сплошной гул, который не достигает девичьего сознания. В ушах у Пушкиной ужасный звон, словно кто-то с силой ударил ее по голове. Перед глазами бегущей строкой фраза «Восемь лет». Она словно плывет в бескрайний океан своих мыслей, где слова Льва теряются, а ее собственные чувства становятся единственным маяком.       — Что мне нужно сделать, чтобы ты забрал заявление? — спрашивает Аня.       — Предлагаешь мне всю жизнь быть сыном-наркоманом? Да мне после такого не то что кресло отца не светит… Меня даже на учебу никто не возьмет! — повышает голос Живой.       — Сбавь обороты, — гаркает Пушкина. — Я не твоя мать, со мной так разговаривать не надо. Я с тобой по-нормальному…       — Нормальному? — смеется Лев. — Да пошла ты на хуй, Пушкина. Я больше не то что знать тебя не хочу — я имени твоего больше никогда не хочу слышать.       — Спешу тебя разочаровать, этого не будет, — пожимает плечи Анна. — Я знаю, что мы можем договориться, Лев. Что хочешь? Переспать? Давай.       Живой от услышанных слов Пушкиной замирает. На лице застывает шок, а после он хмурится задумчиво, губы в тонкую полоску сжимая. В этот момент кажется, что вокруг все останавливается. Лев, слегка прищурившись, постепенно возвращается к реальности. На его лбу собираются складки. Его глаза полны недоумения. Он не верит в то, что сорвалось с губ Пушкиной. Поэтому она повторяет:       — Можем переспать, если хочешь. Этого будет достаточно, чтобы ты забрал заявление?       — Ты так сильно любишь его? — не понимает Лев. — Что ты в нем нашла?       Анна отвечает не раздумывая, ведь знает ответ слишком хорошо:       — Он любит меня. Никто этого не делал для меня. И я готова на все, чтобы вернуть ему это. Любовь, как оказалось, в наше время роскошь.       — На все? — фыркает ехидно Живой, переносицу растирая. — На колени, — рубит Лев, смотря на Пушкину. — Передо мной.       Аня остается безмолвной, принимая на себя тяжелое бремя унижения. В горле забивается неприятный ком, горячий и колючий, который невозможно проглотить или выпустить наружу. Она делает глубокий вдох, стараясь подавить собственные эмоции, но с каждым мгновением они становится все более невыносимыми. Собравшись с мыслями, Аня медленно поправляет волосы, убирая локоны с лица. Ее движения кажутся вкрадчивыми и осторожными, она пытается найти в себе утешение и силы для того, чтобы продолжить эту сложную игру. Наконец она опускается на колени перед Львом, внимая его желанию, как покорная ученица, ожидающая оценку за выполненное задание. Лев, присев на край кровати, смотрит на нее сверху вниз, и в его взгляде ощущается смесь власти и озабоченности. Эта позиция дает ему чувство контроля, и, кажется, он наслаждается моментом. Но Аня игнорирует это. Внутри горит одна-единственная мысль — главное, чтобы он забрал заявление. Это становится маяком в темноте.       — Доволен? — слишком ядовито слетает с губ Ани. — Мечтал об этом?       Живой невозмутимо извлекает капельницу, будто сбрасывая с себя оковы. Иголочка бьется о пол с тихим стуком, и он, не обращая на это внимания, встает, возвышаясь над Пушкиной, как хищник, празднующий свою победу. Его взгляд, полный дикой удовлетворенности, похож на блеск глаз довольного кота, могучего и самоуверенного, когда он настиг свою жертву. Живой, проводя дрожащей рукой по Аниной голове, опускается на один уровень с Пушкиной. Его глаза прикованы к ней, пронизывая внимательностью, как будто он ищет в ней что-то сокровенное, что-то, что только ему и открыто. Легкие прикосновения, когда он заправляет выбившуюся волосинку за ухо, излучают определенную гибкость и стремление к близости, но для Пушкиной этот жест становится лишь источником глубочайшего отвращения, вызывая желание вырваться из этой вульгарной игры. Она ощущает, как по лбу стекает холодный пот, а внутри нарастает волна дискомфорта. Внимание Живого не вызывает ни трепета, ни волнения — только противоречивое чувство омерзения и желание покинуть палату, как можно скорее.       — Я заберу заявление, — негромко говорит Лев, не отрывая глаз от Ани. Они опять смотрят друг на друга с непринятой для них внимательностью. — Но тогда ты должна расстаться с ним и быть со мной. Как того хотят наши родители. Без недовольства, побегов и прочего. Должна быть со мной, как это принято у людей. Он унизил меня, опустил в глазах всех. А ты мне поможешь подняться обратно, оправдаешь меня.       — А ты разве умеешь так, как принято у людей? — фыркает Аня. — Ты только и знаешь, как унизить и обидеть меня.       — Ничего, я найду подход к тебе.       — Ко мне не нужно искать подход, Лева, — качает головой Аня, обессиленно опуская плечи. — Меня любить надо. Искренне, понимаешь? А ты ведь не знаешь, как это. Ты, кроме себя, никогда никого не любил. И сейчас всего лишь хочешь ужалить Туркина как можно больнее. Поэтому ставишь такие ультиматумы. Или ты, или никто.       — Ты ведь и так его бросишь после этого, — вдруг говорит Лев то, о чем Пушкина старается не думать. — Не поверю, что ты будешь с ним после всей этой хуйни, что он натворил. Это будет твоя самая большая ошибка. Но если я хоть немного за все это время узнал тебя, то уверен, что он будет послан на хрен сегодня же.       — Неужели я так предсказуема?       — Нет, просто мы знаем друг друга уже шестнадцать лет. Это неизбежно. В любом случае я дал тебе выбор, — Лев поднимается и ложится обратно на кровать, устало опускаясь на матрас. Силы быстро покидают его, утомление накатывает лавиной. — Все в твоих руках, Пушкина. А теперь иди уже отсюда, я хочу спать.       Аня поднимается с колен. Живой знает, как надо унижать эту девочку. Перед тем, как выйти из палаты, Аня оборачивается на парня, что свернулся калачиком, не обращая внимания на нее, и закрыл глаза. Устал.

***

      Трель звонка раздается за стеной, и Аня чувствует, как этот звук отдается эхом в ее голове. Палец, который Пушкина вжимает в звонок, синеет. Мысли, как пестрые бабочки, метаются в сознании, наводя беспорядок и не позволяя сосредоточиться на чем-то одном. За стеной слышатся спешные шаги, сопровождаемые неясными возгласами «Секунду!» и «Уже бегу!». Когда наконец с тихим щелчком открывается замок, на пороге возникает Антонина Сергеевна. На ней сверкает новенький цветастый халат, прекрасно облегающий тонкую фигуру. На плече висит полотенце, о которое она вытирает еще влажные руки. Улыбка яркая, приятная, но серые круги под глазами еще никуда не ушли.       — Анечка! — с теплом в голосе приветствует женщина, радостно встречая девушку. — Проходи, не стой на пороге! — просит, сделав несколько шагов назад, чтобы Аня могла войти.       Аня осторожно закрывает дверь, ступая в коридор. Слова застывают на языке — она не понимает, что может теперь говорить Туркиной. Антонина Сергеевна, словно не замечая этого замешательства, продолжает:       — Валерки дома нет, он с утра куда-то ушел. Ты его не видела? — спрашивает она с легкой ноткой тревоги, которая мелькает в голосе.       — Да я это, Антонина Сергеевна… — начинает Аня, чуть дрожа от волнения, но она прикрывает глаза, чтобы собраться и сдержать внутреннее смятение. — Я забыла в комнате у него кое-что, забрать хочу. Можно?       — Ой, дорогая, конечно, — отмахивается Туркина. — Ты раздевайся, чай попьем. Я пирог испекла с яблоками, вкусный. Давай-давай, моя хорошая, — тараторит Антонина Сергеевна и убегает на кухню, из которой распространяется прекрасный аромат печеных фруктов.       Аня, не задумываясь, снимает обувь и бросает у порога. Она входит в комнату Валеры и с решимостью направляется к шкафу. Она с тревогой раскрывает дверцы платяного шкафа в надежде наткнуться на что-то, что сможет пролить свет на то, чем занимается ее парень. Взглядом сканирует полки и, не находя ничего стоящего, начинает переворачивать вещи, невольно создавая беспорядок. Аня вытаскивает ящики, раскидывая разные предметы по полу — старые школьные тетради, потертые карандаши, исписанные листочки, из которых порой звучат отголоски Валериных мыслей. Она переворачивает все, что попадается под руку, раздражаясь. Каждое движение становится все более напряженным.       Словно в отчаянии, она поднимает матрас и изучает один сантиметр за другим. Вздохнув, Аня бросает его обратно, а терпение начинает иссекаться. Открывает все ящики, выкидывая из них все подряд — ручки, перечеркнутые листочки, бинты, пластыри, — всё летит на пол, создавая вокруг завесу хаоса и беспокойства. В этот момент, среди всех этих разбросанных мелочей, взгляд Ани останавливается на кожаном блокноте, который притаился в самом дальнем углу последнего нижнего ящика.       Аня, пытаясь совладать с волнующими душу переживаниями, перелистывает страницы. Глаза бегло скользят по строкам, на которых запечатлены имена и фамилии людей карандашом. Все расписано до мельчайших деталей: кто, когда, сколько. Среди множества незнакомцев неожиданно всплывают смутно знакомые. Королев, парень с параллельного класса, тот самый, что смущенно улыбается на школьных переменах. Юшкина, медсестра с доброй натурой, что работает в больнице отца. И Сокол, живущий этажом выше Пушкиных, — тот самый человек, чьи шаги порой раздаются над Аниной головой. Каждое имя приковывает внимание. Между строками кроется нечто большее, чем просто списки, — это целое созвездие жизней.       Аня тянется к ручке, что невозмутимо покоится на столе. Осторожно вырывает чистый листок из блокнота. Сосредоточившись, Аня начинает переписывать все, что записано. Каждая буква, цифра — все переносит дословно. Рука движется плавно по листу. «02.03.89. Сидоров. Гер. 1р.2к»; «03.03.89. Почков. Толстой. Бочка. Гаш. 6р.8к.»; «03.03.89. Гаммершмидт. Трава. 1р.»; «06.03.89. Дрозд. Ждан. Гер. 3р.5к.»… В какой-то момент Пушкиной кажется, что этим именам нет конца. Сил хватает только на первую половину марта, а затем она резко отбрасывает блокнот в сторону. Даже не думает о том, чтобы навести порядок, какой здесь был до ее прихода. Она хочет, чтобы Туркин все знал. И что она в курсе его дел тоже.       Усталость проникает в каждую клеточку девичьего тела, словно нежданный гость, затеявший долгую беседу. Аня ощущает, как энергичные искры юности постепенно тускнеют, оставляя после себя лишь холодный пепел разочарования. Словно ожившая картина — воспоминания о совместных мгновениях, о смехе и поцелуях, не так уж давно наполнявших эту комнату и ее сердце светом, теперь окутываются мраком. Боль, что пробирается в глубь души, оставляет рубцы, которые ни один бальзам не сможет заживить. Каждое слово, сказанное им, теперь является ложью, и она, как острие кинжала, вонзается в уверенность и надежду, которыми Аня была полна.       Она вспоминает, как доверяла любому слову, которое он скреплял поцелуем. Но теперь это кажется разводами на воде, исчезающими в течении реки. Разочарование заливает ее, как холодная волна, лишая сил и желания бороться. Она сидит на прохладном полу, опустив голову, и думает, как легко он смог разрушить то, что она строила с таким трудом. В моменте ей приходится сдерживать слезы, чтобы не явить свою слабость перед Антониной Сергеевной, которая может войти в комнату в любой момент. Усталость охватывает девушку не только физически, но и эмоционально. Она понимает: доверие, которое она так щедро раздавала, теперь является тяжелой ношей, держит ее на месте, не позволяя подняться. Этот обман — не просто ложь; это целая вселенная, в которой она потерялась и откуда нет выхода.       Как холодная волна накатывает на берег, так незамедлительно плывут в сознании Пушкиной воспоминания о том времени, когда Валера был живым олицетворением тепла и заботы. Она закрывает глаза, и перед ней разворачивается картина: его руки, обнимающие ее, дарящие надежду и защищенность. В этих объятиях каждый вздох казался полным смысла, а мир вокруг растворялся в полумгле, оставляя только их двоих.       Он аккуратно поддерживал талию, ведя по танцполу. Его рука, уверенная и сильная, оберегала, позволяя забыть обо всех тревогах. В такие моменты сердце трепетало от нежности, а глаза светились счастьем. Она помнит, как его взгляд был полон огня. В его зеркале души отражался мир, куда она с радостью хотела бы шагнуть, мир, который обещал лишь хорошее. Он шел наперекор, игнорируя «пацанские принципы», лишь бы взять ее за руку и отвести в театр, к свету прожекторов и искусству, способному затмить будничную серость. Или на каток, где ветер щекотал щеки, а смех раздавался в унисон с треском льда. Каждое мгновение с ним становилось великой симфонией, которую не хотелось останавливать.       Валера был защитником, оберегал от кого угодно: будь то одноклассник, невидимый враг или строгий отец. В его стойкости она находила уверенность, а в его словах — поддержку. Он обнажал свои чувства, выставляя напоказ душу, искреннюю и открытую, и на какое-то мгновение она почувствовала себя принцессой в его королевстве.       Но теперь это все уходит в небытие, словно тень на закате. Его обман, резкий, как нож, перечеркивает все то тепло, которое согревало их. Каждое мгновение, которое они разделили вместе, утрачивает свою ценность, как картины, выцвевшие на солнце. В этом хаосе чувств Пушкина осознает: даже самые яркие воспоминания не в силах затмить простую истину — он предал ее. И с этим предательством остатки тепла медленно ускользают вдаль, оставляя лишь холодный след в сердце.       У бедной Анечки колени дрожат. С трудом собравшись с мыслями, она осторожно складывает листок и прячет его в карман. Взгляд зеленых глаз скользит по комнате в последний раз, чтобы запомнить каждый уголок, каждую мелочь и детали, обросшие воспоминаниями: от потрескавшихся обоев до старинного кресла, в котором вечерами утопала в раздумьях. Не желая больше возвращаться, она чувствует, как что-то внутри трепещет, отказывается оставлять этот дом. Из кухни доносится тихое пение Антонины Сергеевны. Шум ложек, стук посуды и неразборчивое бормотание создают атмосферу домашнего очага, который так контрастирует с внутренним смятением девушки. Вдруг раздается трескучий вскрик Антонины Сергеевны.       Собрав свои чувства в кулак, Анечка делает шаг к двери, оставляя позади кусочек своей жизни. Она натягивает обувь в тот самый момент, когда мама Валеры кричит, что пирог получился отменным и с чаем будет особенно хорош. В коридор Антонина Сергеевна выходит, руки о полотенце вытирая, и наблюдает, как дверь входная за Пушкиной захлопывается.       — А пирог?.. — повисает вопрос в воздухе.

***

      — Настасья! — гаркает мужчина. Он бросает ложку в тарелку с супом, и та звенит, словно протестуя против грубого обращения. Несколько капель борща обрываются с краев и выплескиваются на стол, оставляя яркие следы на старой белой скатерти. Рядом стоит стопка с водкой, и при движении она звякает, как звонок тревоги, разрезая напряжение в воздухе. — Я что, суп без хлеба жрать должен?       Света сидит за столом, погруженная в свои мысли, неподвижно крутя ногой. Безучастно смотрит на несчастную тарелку с супом, в которой все смешивается. Над душой что-то гнетущее и тяжелое, кружится горечь — ее тянет вырвать от имеющегося в желудке и от самого отца, который вновь взялся качать права. Каждое его слово врезается в сознание, вызывая тоску и досаду, словно назойливые мухи, жужжащие в углу. Перед ней вся ситуация кажется нереальной — вокруг глухие звуки, а разговоры становятся лишь фоном. Она не знает, какое ощущение сильнее: бескрайняя усталость или глубокая безнадега.       — Гриша, вот же, — Анастасия Федоровна подталкивает блюдце с аккуратно нарезанным хлебом к мужу.       — Этот уже засох, женщина! — хлопает по столу Григорий Кириллович. — Ты чего это спорить со мной удумала, а? — громко продолжает он.       Света бросает взгляд на мать. От узнаваемого блеска в глазах и милой улыбки на губах не осталось ни следа. С каждым днем вздохи тяжелее, а голос тише. Материнское сердце, некогда бьющееся в ритме надежды и мечты, теперь ассоциируется лишь с холодной тиранией. Григорий Кириллович из раза в раз возвращается на порог с перегаром, ненавистью и лунным светом. Каждый раз, когда слышится звук открывающейся двери, в груди у Светы поднимается волна страха за мать, накрывающая плотной пеленой. Мужские удары не только физические; слова его, полные унижений, сводят на нет все, что Анастасия Федоровна когда-либо любила.       Светка видит, что мать устала: от постоянного напряжения, от борьбы за то, чтобы остаться человеком среди хаоса. Взгляд её медленно скользит к дочери, сжимающей кулаки. Света уже привыкла наблюдать за тем, как жизнь матери превращается в ад. Несправедливость мироздания не оставляет равнодушной даже ее юную кровь; она кипит от гнева, не в силах помочь, но стремясь изменить реальность. Каждый день становится новым испытанием, и с каждым новым утром состояние женщины все хуже. Света знает, что если Анастасия Федоровна не вырвется из этой трясины, то потеряет и то немногое, что осталось в душе.       Григорий Кириллович вальяжно откидывается на спинку стула. Внимательно рассматривает овощи, которые всегда должны быть нарезаны кубиком, в тарелке, пытаясь найти, к чему можно придраться. Настасья наливает водки из графина. Григорий Кириллович неспешно поднимает ее и выпивает за один глоток, откидывая голову назад.       — Хлеб, Настасья! — повторяет мужчина, стукнув рюмкой о стол.       Света останавливает мать рукой, негромко говоря:       — Сиди. Я сама.       Света поднимается на ноги, шурша тапочками по холодной плитке. Пяточка слегка прижата, а мех на передней части топорщится в разные стороны. Она подходит к кухонной тумбе и достает с полки над головой целую булку хлеба. Все Свете кажется изнуряющим, заставляющим душу настороженно вздрагивать. Хочется запереться в комнате, открыть нижний ящик в столе и достать упаковку таблеток, припрятанную на всякий случай. Похоже, он настал. Чавкающий под ухом отец увеличивает накопившееся напряжение, как и тихое бормотание «Все в порядке» матери вместе со смиренным взглядом. Ни хрена это не так.       Света смотрит на отца, задаваясь вопросом о чести, которую он отдает при встрече с коллегами, когда на самом деле давно пропил ее. Григорий Кириллович пользуется уважением среди людей, а его имя имеет вес, но в глазах собственной дочери он теперь лишь жалкий обломок человека — грязный мужик с незамысловатой ухмылкой, у которого под ногами лежат только пустые бутылки. Каждое его движение и необдуманная реплика — напоминание о том, что он стал заложником своих слабостей, а не крепким стержнем для семьи. Проблемы с алкоголем и самоконтролем — их тень все больше. Для Светы отец уже давно не глава семьи. Паша или она сама, но никак не Григорий Кириллович.       — Я разве Светку просил, а? — возмущается Григорий Кириллович, густые брови сходятся на переносице, образуя глубокую складку. Его голос, хриплый от многолетнего курения, звучит раздраженно, словно скрип не смазанной двери. Света на услышанное лишь закатывает глаза, демонстрируя полное безразличие к отцовским словам. Этот жест, ставший в последнее время привычным, выражает усталость от бесконечных придирок. — Девка пусть суп ест, а то ходит костлявая, как ты, — продолжает Григорий Кириллович, ехидно усмехаясь собственной шутке. Морщины в уголках глаз сгущаются, словно паутина. — Мужики не собаки, Светка, они кости грызть не любят, — его смех резкий, как карканье вороны. — Пашка твой зыркнет в сторону, а там девки красивые, с бедрами, с грудями… — он обводит рукой воображаемые пышные формы, причмокивая губами.       — Гриша, что ты говоришь такое? — Настасья Федоровна встает на защиту дочери. Голос, обычно мягкий и спокойный, звучит твердо и решительно. Она бросает на мужа укоризненный взгляд. — Светочка у нас красавица, и Паша ее так любит, это же видно!       — Че тебе видно? — фыркает Григорий Кириллович, отмахнувшись от слов жены. — Ты, Светка, слушай умного человека! — он грозно трясет указательным пальцем, разрезая воздух, желая подчеркнуть важность своих слов. — Мужику же что важно? Не чтоб мозги были, а чтоб за что ухватиться было! А то так живешь двадцать с хреном лет с бабой, а она все дохлая… — бормочет в конце с горечью и неудовлетворенностью. Он откидывается на спинку стула, тяжело вздыхая.       — Гриша, — взмаливает Настасья Федоровна, дрожа от обиды и отчаяния. — Ты это дочери своей говоришь, ну ты что…       В женских глазах блестят слезы, она беспомощно смотрит на мужа, не понимая, как он может быть таким жестоким.       — Правильно! — восклицает Григорий Кириллович, не обращая внимания на мольбы жены. — Кто еще ее жизни научит, если не отец? Ты все в рот девке заглядываешь, так хоть я правду-матку ей донесу.       Его слова резкие, как удар хлыста. Он считает себя правым.       Света сжимает нож в руке так сильно, что белеют костяшки пальцев. Тонкая кожа на лице натянулась, скулы заостряются, а челюсть краснеет от напряжения. Внутри все кипит от гнева и обиды. Улыбка, кривая и неестественная, появляется на губах, больше похожая на оскал. Света нервно заправляет выбившуюся прядь за ухо. Мысли лихорадочно метаются в голове, как загнанные звери. Внезапно в памяти всплывает образ нераспечатанной пачки таблеток, лежащей в прикроватной тумбочке. Память о них, как глоток свежего воздуха, приносит странное облегчение. Она представляет себе несколько тяжелых движений — и легкость, невероятная легкость накроет с головой, освобождая от боли, обиды, невыносимого давления. Наступят долгожданная свобода мыслей, тишина и покой.       — Света уже взрослая девочка, Гриша, — тихо, но твердо произносит Анастасия Федоровна, отодвигая от себя почти нетронутую тарелку. Голос, несмотря на внешнее спокойствие, выдает тревогу и беспокойство за дочь. Она старается погасить разгорающийся конфликт, будто тушит тлеющие угли, боясь, что пламя разгорится с новой силой. — Думаю, сможет разобраться со своим телом сама.       — А ты не думай, Настасья, у тебя плохо получается, — отрезает Григорий Кириллович. На лбу пролегают глубокие морщины, а глаза, маленькие и пронзительные, буравят жену недовольным взглядом. Он считает себя главой семьи, чье слово — закон, и не терпит возражений. — Света, хлеб! — рявкает он, резко ударив ладонью по столу.       Звук раскатывается по комнате, точно выстрел, заставляя вздрогнуть Анастасию Федоровну, но не Свету.       — Нерасторопная девка, — бурчит себе под нос, недовольно поджав губы. Он смотрит на дочь, будто она непослушный щенок, который все делает не так, как нужно.       Напряжение, висящее в воздухе, лопается, как натянутая струна. Света не в силах больше сдерживать бушующую внутри ярость. Движение такое стремительное, что никто не успевает заметить. Схватив со стены тяжелую деревянную разделочную доску, толстую и увесистую, она, не раздумывая ни секунды, обрушает ее на спину отца. Удар приходится точно вдоль хребта Григория Кирилловича с глухим трещащим звуком. Его тело, словно подкошенное, сгибается пополам и резко прижимается к столешнице. Тарелка с недоеденным ужином и рюмка переворачиваются, содержимое растекается по столу. Анастасия Федоровна, ошеломленная внезапностью происходящего, не успевает даже пикнуть. Глаза широко распахивает от ужаса, руки инстинктивно прижимает к губам, заглушая непроизвольный крик.       Григорий Кириллович, ошарашенный неожиданным нападением и резкой болью, валится со стула на пол. Его глаза, выпученные от испуга, непонимающе смотрят на дочь. Лицо искажает гримаса недоумения. Он лежит на полу, среди осколков разбитой посуды и растекшейся еды, словно поверженный гигант, не веря в то, что только что произошло. Тишина, нарушаемая лишь частым дыханием Анастасии Федоровны, кажется зловещей и нереальной.       — Ты, дрянь… — хрипит Григорий Кириллович, силясь подняться. Голос его, полный боли и гнева, обрывается на полуслове.       Света, сжимая в руке тяжелую разделочную доску, словно боевой топор, нависает над поверженным отцом. Ее глаза, горящие холодным огнем, прикованы к его лицу. Резким движением она подцепляет доской массивный подбородок отца, запрокидывая его голову назад, вытягивая толстую, короткую шею, как тетиву. На коже Григория Кирилловича выделяются жирные складки. Он кряхтит, пытаясь глотнуть воздух, но не может выдавить ни звука. Лицо багровеет, глаза вылезают из орбит от шока.       Света доминирует над ним, словно хищная птица над своей жертвой. Одним ловким движением она полностью перекрывает отцу доступ кислорода, надавив доской на шею. Григорий Кириллович судорожно дергается, пытаясь освободиться, но безуспешно. Его руки, слабые и беспомощные, царапают пол. В глазах ужас, смешанный с непониманием. Он захлебывается собственной слюной. Слышны только сдавленное хрипение и тяжелое дыхание Светы.       — Сукин сын, — шипит она, не отрывая взгляда от багровеющего лица отца. Слышатся ледяные нотки, полные презрения и ненависти. — Мало тебе материнской крови, так ты мою выпить решил? Не на ту нарвался, тварь! — слова, отчеканенные и жесткие, как удары молота, виснут в воздухе. — Я тебя по стене размажу, если ты еще раз решишь, что можешь говорить со мной в подобном тоне. И не посмотрю, что отец.       В глазах Светы горит нечеловеческий огонь, а рука, сжимавшая разделочную доску, не дрожит.       Григорий Кириллович, захлебываясь воздухом, из последних сил выдавливает:       — Да как ты смеешь?!       Звук хриплый, прерывистый, полный удушливого кашля.       — Света, ты что творишь! — вскрикивает Анастасия Федоровна, вскакивая на ноги. Лицо ее бледное, как холст, а глаза расширены от ужаса. Она бросается к мужу, спотыкаясь о перевернутый стул. — Это же твой отец, нельзя так, Светлана!       Она падает на колени рядом с Григорием Кирилловичем, пытаясь оттащить мужа от Светы. Женские руки дрожат, тонкие пальцы судорожно цепляются за доску, стараясь оторвать ее от Гриши. Она смотрит на дочь с немым упреком, не веря, что милая, тихая Света способна на такую жестокость.       — Нельзя? — с холодной яростью в голосе переспрашивает Света, тонкие брови сходятся на переносице. — Нельзя, мамочка любимая, жену свою насиловать, — она переводит взгляд на отца, который судорожно хватается за женщину, как за спасательный круг. — Нельзя дочь унижать за ее тело. Нельзя перед друзьями жену унижать. Понял, папочка? Оказывается, вон как много всего нельзя, что ты делаешь каждый день и с огромным удовольствием.       Слова падают словно камни, обнажая скрытые раны и годы затаенной боли.       Резким движением Света швыряет разделочную доску на стол. Раздается грохот, перемешанный со звоном бьющегося стекла. Не оборачиваясь, Света выходит из кухни, резко захлопывая за собой дверь своей комнаты и запираясь.       В полумраке из открытого ящика прикроватной тумбочки на нее смотрят пачка импортных сигарет, тонких и элегантных, и блистер с таблетками, аккуратно упакованный в фольгу. Два разных способа заглушить боль, расслабиться и найти хоть какое-то подобие умиротворения.       Света выбирает то, что обещает быстрое и безоговорочное забвение. Пустая блистерная упаковка, смятая в небольшой комок, вылетает из открытого окна, описывая незамысловатую дугу на фоне сгущающихся сумерек. В комнате воцаряется тишина, нарушаемая лишь тихим шелестом раскрываемой пачки сигарет. Приятный терпкий дым заставляет прикрыть глаза.

***

      Черная «Жигули» безмолвно стоит у обочины на повороте к малонаселенному поселку Березовка. Ночь уже окутала округу, и лишь последние отблески уходящего солнца стягиваются за горизонт. С леса, притаившегося неподалеку, доносится мягкий шелест листвы, создавая иллюзию живого шепота природы, покрывающего это уединенное место. Кащей, погруженный в свои размышления, делает несколько глубоких вдохов, вбирая прохладный, напоенный вечерней свежестью воздух в грудь. Его глаза медленно сканируют окружающее — темнота скрывает множество секретов, и он ждет. Между пальцев тлеет сигарета, клубки дыма вырываются в ночную мглу, стремясь к свободе. Усталость, как тяжелый груз, давит на плечи, а мрачные мысли не покидают его.       Из магнитолы в машине доносится мелодия песни Булановой, ее мелодичный голос словно пытается вытянуть его из пучины тьмы, даря каплю надежды среди мрачных раздумий. На мгновение Кащей прикрывает глаза, позволяя музыке захватить его, забывая о заботах. «Застрелиться, что ли?» — мелькает в голове мрачный вопрос. Он задумывается над тем, как было бы хорошо рядом с батей лечь, чтобы наконец увидеть мамку. Он никогда не видел ее в жизни. Этим мыслям нет конца.       Вина прочно сидит в нем, не оставляя места для покоя. Перед глазами каждый раз, как жуткий призрак, поднимаются образы диких, полных боли глаз Светы, а в ушах звенит настойчивый крик, как отголосок невыносимой тревоги. Паша так и не может избавиться от всех переживаний, что снова и снова оживают в его памяти, вызывая щемящий ком в горле. Он не способен отвлечься от воспоминаний о мокрых волосах Светы, струящихся по дрожащим плечам; от искривленных губ, исказившихся от недовольства. Это пятно, запечатленное на холсте его разума, становится невыносимым, их глубина пробивает его до самого сердца. Хотя Паша думал, что его нет. Кащей осознает собственную причастность — именно он стал тем, кто указал ей путь в мрачный мир таблеток. Он, словно невольный кузнец ее страданий, встал на этот опасный путь вместе с ней и теперь не знает, как вернуть свое солнышко обратно.       Из-за поворота выруливает новая малиновая «девятка», мигая наполированными фарами. Все идет по намеченному Пашей сценарию. Машина двигается неторопливо, будто остерегаясь чего-то неожиданного. Кащей даже не напрягает взгляд, чтобы разглядеть, сколько людей скрывается в салоне, хоть и знает наверняка, что должны быть двое: Шиша и Вагнер. Это их первая встреча, и было бы резонно захватить с собой для безопасности пару заряженных пацанов. Но выбора особого не было, пришлось принять ультиматум, как бы подло он ни звучал: «либо один на один, либо покупай стволы у левых». У Кащея нет других вариантов.       Шиша, которого еще кличут по простому Шишок, является личностью околоважной и почти уважительной среди тех, кто знает его. Он предпочитает оставаться незамеченным. Встречи назначает, когда солнце опускается за горизонт, и лишь шепот вечернего ветра может стать свидетелем разговоров. Общение для него — это священный ритуал, который он предпочитает проводить лицом к лицу, без посторонних ушей. Кащею пришлось покинуть город на несколько дней, чтобы договариваться о поставке. Рядом с Шишой всегда его правая рука — Вагнер, человек с не менее значительной ролью в их совместной схеме. Вагнер целиком и полностью погружен в процесс. Они знают друг друга еще со службы в армии, и время лишь добавило им уверенности и решимости. К сорока годам ни один не обзавелся ни семьей, ни детьми, будто осознанно выбирают путь одиночества. Слухи ходят, что у Шиши есть внебрачная дочь, но наверняка это известно лишь двум: ему самому и Вагнеру. В темных закоулках города жизнь этих двух покрыта завесой тайн.       «Девятка» уверенно пересекает сплошную и останавливается точно за машиной Паши. Из салона видно двоих — Вагнер и Шиша. Одеты в черные кожаные куртки, напоминающие, что настало время, когда смелость и решимость являются главными качествами. На лбы плотно натянуты кепки, прикрывающие глаза от лишних взглядов, а на ногах — качественные шнурованные ботинки. Кащей, всегда уверенный и слегка настороженный, подходит первым для рукопожатия. Уважение к старшим — урок, усвоенный еще в те времена, когда уличная жизнь сформировала характер. Он крепко пожимает руку Шише.       — Рад видеть, — схаркивая куда-то в сторону, расслабленно бросает Шиша. — Как житье-бытье ваше татарское?       — Крутимся, товарищи, — здоровается с Вагнером. — Привезли?       Вагнер цокает недовольно, к багажнику «девятки» шагает. Под ногами шумит щебень. Паша походит из-за спины Шишы. В пластиковом ящике, в каких обычно фрукты и овощи на рынке продают торгашки, перемотанные тряпками свертки. Один из таких Вагнер раскрывает, подставляя под лунный свет немного потертый Тульский Токарев. Вагнер пистолет держит тряпкой — меры предосторожности соблюдает, пальцы свои на чужом стволе не оставляет.       — У вас тут, болтают, дело не хилое разворачивается, а, Бессмертный? — ухмыляется Вагнер своей остроумной, как ему самому кажется, шутке. Кащей же, бросив мимолетный взгляд на мужика, губы в тонкую полоску сжимает. Язык этому шутнику подрезать бы.       — Кто говорит? — как бы между прочим спрашивает Паша, разворачивая АК в багажнике. Хочет удостовериться, что все работает нормально. — И че конкретно?       — Будь уверен, техника работает как надо, — заверяет Вагнер. — А про дела татарские уже вся округа гудит. Вещают, что у вас цаца московская была. Че, кого затянуло в края далекие?       Вагнер достает горсть семечек и начинает расщелкивать, кидая скорлупу под ноги.       — Боцмана знаете? — Паша на багажник облокачивается, руки на груди складывая. Шиша и Вагнер кивают. Знают. — Пригонял, за дела терли. Мы сейчас на проценте работаем, неплохо дела идут. И мы спокойны, что доставкой не рулим, и он, что долю имеет. Все по чесноку.       — А че сами не короли дела? С посредником работать то же самое, что на порохе сидеть. Хуй знает, когда рванет, — выдает умную мысль Шиша.       — Тут либо самим варить надо, либо знать, кто и откуда привезет, это для нас оказалось накладно. Связями порасту, тогда и видно будет, а сейчас как есть, — поясняет Паша. — А товар, гляжу, неплохой… — возвращается к главной причине встречи. — Но не новый. Откуда?       — Армия, Сирия и Ливан, — отвечает Вагнер. — Все чисто, насколько это возможно, — подмигивает мужчина забавы ради. — Но пушкой лучше не светить средь бела дня, а то если менты на нас выйдут, то извиняй, но найдем и накажем, — предупреждает Вагнер.       — Угрозы? — цедит сквозь зубы Кащей с презрительной гримасой на лице.       Сжатые кулаки белеют от напряжения. Он ненавидит, когда его недооценивают, считают дураком, а сейчас именно такое ощущение и душит. В почти черных глазах пляшут искры ярости, готовые вот-вот вспыхнуть неукротимым огнем. Его гордость, раздавленная пренебрежительным отношением, требует расплаты.       — Да кому ты нужен, Пашка, — Вагнер хлопает Кащея по плечу достаточно сильно, чтобы тот едва пошатнулся. Губы Вагнера растягиваются в презрительной ухмылке. — Угрожать еще тебе! Мы ж так, на всякий случай. Просто… профилактическая беседа, понимаешь?       Кащей стаскивает зубы, недовольно сжимая губы в тонкую полоску. Он прекрасно понимает ироничный подтекст слов Вагнера.       «Профилактическая беседа…»       Как будто Паша какой-то мальчишка, которого нужно держать в ежовых рукавицах.       — Я так и понял, — бросает негромко, но твердо Кащей. — А пацанов глупых не держим, извилин у всех хватает, в отличие от некоторых, — он кидает косой взгляд на Вагнера.       — А Толя Бык у вас, татаринов, че забыл? — раздается грубый голос Шиши, прерывающий напряженную тишину. Шиша демонстративно сплевывает с характерным чавканьем. Медленно растирает шею. — Резиденцию свою собирается покидать. Обычно все к нему, а тут он засобирался. Чем Быка заманили? Говядинки решили на шампур нанизать?       — Хуйню гонишь, Шиша, — Паша резко осаждает его. — Бык к нам чисто по деловым соображениям. Терки будут.       Шиша, неспешно вытащив из кармана мятую пачку сигарет, ловким движением извлекает одну и, прикусив ее, чиркает зажигалкой. Пламя вспыхивает, освещая мужчину, подчеркивая грубоватые черты и игривую усмешку, которая медленно расползается по лицу. Дым, выпущенный через нос, зависает в воздухе серым тусклым облаком, окутывая Шишу завесой.       — Да ты растешь, Кащейка, — протягивает Шиша одновременно с насмешкой и каким-то странным уважением. Он наблюдает за Пашей с неприкрытым интересом. — Зырь, и завтра ты уже человек номер один во всем Татарстане.       Кащей смотрит на Шишу диким взглядом. Паша лишен всякой человечности. Воздух вокруг сгущается от напряжения, словно предвестник бури.       — Так и будет, — спокойно и твердо подтверждает Паша. Места для возражений нет. Кащей способен на многое, и его рост — это вопрос времени.       — Брат, — обращается спокойно Шиша к Вагнеру тоном, не терпящим возражений, — ты пока ящики в тачку Кащеевскую телепортируй, а мы перетрём. — Вагнер лишь кивает. Шиша, отойдя на несколько шагов, подзывает Пашу жестом, каким обычно зовут собак. — Отойдем.       Кащей, нервы которого натянуты до предела, достает пачку сигарет и закуривает. Одна затяжка за другой — попытка успокоить внутреннюю бурю, притупить нарастающее напряжение. Эти сильные и влиятельные люди дербанят его куда сильнее, чем Соловьева. Им будто в удовольствие издеваться, смотреть, как бегают глаза Паши, как он глубоко выдыхает всякий раз, когда слышит борзый треп в свой адрес.       — Говорю, чтоб просто знал, а уж как рулить, сам решай, — начинает Шиша. — У нас с Быком дело когда-то было одно, тоже стволы ему в тайгу отправляли. Так вот, как партнер ни хуя он не надежный. Пацанов его повязали с нашими обрезами, а те и выдали все подчистую. Мент если бы порядочный попался, то чалились бы мы уже с Вагнером в местах далеких отсюда. За базар отвечаю, сам у Быка потом спроси. Так что подумай, надо ли тебе с ним связываться, — коротко, точно, без лишних эмоций, будто удары молота по наковальне.       — Интересно… — медленно выдыхает Паша вместе с клубом дыма.       «Готово!» — коротко бросает Вагнер. Мужская фигура растворяется в темноте, оставив после себя лишь звенящую тишину. Машины быстро разъезжаются в разные стороны, растворяясь в ночном потоке. Кащей включает фары спустя десятки метров, опасаясь привлечь лишнее внимание. Темнота, окутывающая машину, кажется зловещей, отражая мрачные мысли, бушующие в голове. Слова Шиши крутятся подобно бегущей строке на экране, не давая ни минуты покоя. Они бьются о череп, как запертые птицы, отчаянно стараясь вырваться на свободу. Каждая фраза, каждое слово — острый осколок, заставляющий сомневаться в собственных решениях.       Паше кажется, что мозг вот-вот вскипит от напряжения, бесконечной работы мыслительных процессов. Информация, полученная от Шиши, требует тщательного анализа, взвешивания, оценки рисков. Усталость давит на него с невероятной силой, сбивая с толку, затуманивая разум. Хочется как можно скорее оказаться дома, сбросить с себя тяжелую одежду, скинуть обувь, погрузиться в мягкую постель и наконец уснуть. И забыть на миг, хотя бы на одно-единственное мгновение, обо всей этой бесконечной работе, опасности, о тяжелой и непредсказуемой жизни, в которую он ввязался много лет назад.       Когда Паша оказывается дома, холодный душ, подобно ледяному потоку горной реки, обрушивается на перегретую кожу, мгновенно отрезвляя. Каждая капля, точно маленький ледяной молоточек, разбивает скорлупу напряжения, сковавшего мысли. Острые ощущения проникают вглубь, вытесняя липкую тревогу, смывая с плеч груз тягостных раздумий, как неумолимый прибой стирает песок с берега. Мысли, еще мгновение назад вихрем носившиеся в голове, постепенно замедляются, замерзая в ледяном плену, теряя остроту и назойливость. Наступает состояние оцепенения, приятное и умиротворенное, как сон под пушистым снегом.       А затем резкий контраст. Водка, обжигающе жгучая, словно огненная река, проносится по пищеводу. Горло, минуту назад скованное холодом, теперь пылает. Острое чувство жжения быстро сменяется разливающимся по телу теплом, которое греет изнутри, проникая в самые потаенные уголки, разгоняя остатки холода и тревоги. Онемение сменяется приятным расслаблением, а мгновенный удар алкоголя притупляет остроту переживаний. Мир вокруг, казавшийся враждебным и угрожающим, становится расплывчатым и неясным, убаюкивающим.       Паша засыпает с мыслями о Свете.

***

      Аня шагает быстро, твердо и резко, каждая клеточка ее тела наделена несокрушимой решимостью. Она бесстрашно идет вперед, не замечая перед собой никаких преград: ни мутных луж, ни прохожих, запутанных в своих делах, ни даже жгучего красного сигнала светофора, ведь сейчас его существование не имеет для нее никакого значения. Чудом проскользнув мимо мчащейся машины, Аня не обращает внимания на водителя, выглядывающего из окна и демонстрирующего кулак. Она сосредоточена лишь на своей цели, не оставляя места для отвлекающих факторов. Пространство словно искажается, а мир вокруг погружается в забытье. Ветер дает пощечину, холодную и тяжелую, а Аня проходит в арку, ведущую во двор.       Пушкина сразу замечает Валеру. Он стоит немного в стороне от коробки, в которой младшие гоняют мяч, громко смеясь и издавая радостные возгласы. Лампа забивает гол. Вокруг Туркина старшие из пацанов внимательно слушают его, пока Валера тычет пальцем в страницы потертой тетради. Турбо что-то рассказывает, иногда прерываясь, чтобы сделать пару вялых затяжек тлеющей сигареты, оставляя за собой облачко серого дыма.       Аня смотрит на Валеру, не в силах понять, как их отношения докатились до такого. Она помнит улыбки, смех, нежные объятия и страстные поцелуи, но, кажется, это давно ушло прочь. Аня отдала этому мужчине всю себя, а он ушел, оставив ее одну, завернутую в простыню. Это любовь? Аня уже не знает, что и думать. Она буквально заблудилась в собственных мыслях. Она уверена наверняка, что их отношения — это не мимолетное подростковое увлечение и никогда им не было. Пожалуй, даже Бог не знает, как они любят друг друга. Аня видит в глазах Валеры четко белое и черное полотно и тонкое красное — кровь и ее желание.       Аня злится на Туркина. Это не мгновенная искра, а пламя, которое разгорается на протяжении уже долгого времени. И сейчас оно готово вырваться наружу. Она понимает, что их когда-то крепкой связи пришел конец — теперь они стоят по разные стороны баррикад. Аня идет к коробке с впившимся в сердце чувствами предательства и разочарования. Она знает, что в голове Валеры даже мысли нет, что их отношениям наступает конец, поэтому, когда Радио толкает его в плечо, кивая по направлению к Пушкиной, он ухмыляется и впихивает тетрадь в руки Зимы, а окурок швыряет в сторону.       Аня же только думает, как близка к отчаянию.       — Анечка… — успевает довольно произнести Туркин.       Аня бьет сильно и размашисто, ногтями острыми болезненно полоснув по щеке. Звон пощечины разносится по двору, словно раскат грома, заставляя сердца застыть в напряжении. Пацаны от увиденного замирают вместо со временем. Довольная улыбочка, еще мгновение назад украшавшая лицо Турбо, исчезает. Он не выглядит удивленным, обиженным. Валера разгневан. Пушкина понимает это по сжатой челюсти и покрасневшим кулакам. Со стороны слышится тихий шокированный голос Руки. «Пиздец, пацаны», — вырывается из его рта. Никто не решается поспорить.       — И тебе привет, любимая, — сквозь зубы шипит Туркин. Смотрит на Пушкину грозно, будто в любой момент может вернуть пощечину обратно.       — Понял за что? — гневно бросает Аня. Глаза в глаза. — Или объяснить?       — Да понял, не идиот, — хмыкает Турбо. — Живучий, сука, оказался, — Валере не нужно спрашивать, что со Львом. Если бы его на этом свете не было, то и Пушкина сейчас перед ним точно не стояла бы.       — Так вот чем ты занимаешься, Валер? — хмурится Аня. — Наркотики людям продаешь! Грязные деньги…       — Закрой рот, Анечка, — по слогам чеканит Валера. Хватает девушку за руку и дергает резко к себе, заставляя ее достаточно неприятно удариться о деревянный забор животом. — Ты все это время на эти самые грязные деньги ела, одевалась, отдыхала…       — Я не знала!       — А теперь знаешь, — фыркает Туркин. — И че? Отработать хочешь? — ухмыляется грязно, противно.       — У меня в голове не укладывается… — шепчет под нос Пушкина. — Зачем, Валер? Что тебе Живой-то сделал?       — А ты что, Анечка, уже забыла, как слезы горькие лила из-за пидора этого? — не подбирает слов Туркин. — Или напомнить тебе, великодушная моя, как он опускал тебя на людях? — Валера хватает резко за лицо, щеки сжимает, будто скотине. Наклоняется ближе к уху и говорит так, чтобы никто, кроме Ани, не услышал слов: — Родители твои готовы были тебя под него положить, как суку последнюю и самую дешевую.       — Так ты спаситель, что ли, мой? — скалится в ответ Пушкина. — Прям Робин Гуд. Украл у богатого и отдал бедному, — выплевывает Аня. — Ты только больше не пей из-за этого, а то алкоголизм не лечится, особенно наследственный.       Любимые глаза напротив заливаются кровью — краснота проступает сквозь белки. Аня видит это. И использует. Она знает, куда бить. Слова целенаправленно вонзаются в самые болезненные точки мужской души. Она раздирает его раны, нещадно выворачивая наружу комплексы и страхи. Разница в социальном положении. Аня жжет, жестоко и точно, нанося один удар за другим. Она не забывает и про отца — вечный предмет недовольства и презрения со стороны Валеры. Все сказанное — невидимый кинжал, впивающийся в горло, вызывающий приступ беспомощной ярости. Если Турбо бьет физически, то Аня в ответ стреляет устно похлеще всяких пуль. Это не спор, а война на истребление, где оружием служат слова, а целью — разрушить и уничтожить.       — Какая же ты сука, Пушкина, — ухмыляется Валера, отворачиваясь.       — Ты сам меня такой сделал, любимый, — возвращает Аня ему. — Когда обманывал на протяжении всех наших отношений, когда бросил меня в гостинице, когда решил накачать невинного человека героином…       — Я сделал? — искренне возмущается Туркин. — Да я только и думал, как бы жопу порвать, но все для Анечки своей сделать, сука! — не сдерживается Турбо. Больше не сдерживается. — Влез в это дерьмо, только бы Анечка в театр сходила, платье красивое купила, в ресторане дорогом пожрала, блять! В рот тебе, сука, заглядывал! С сестрой и матерью познакомил, все уже сделал, чтоб твоей ясной головушке, — пальцем тычет Аню по голове, больно и совсем неприятно, — было ясно, что виды серьезные. А ты? Пришла меня жизни учить? Это ты зря, Пушкина. Я сам кого хочешь научу.       Удар. Валера обрушает всю ярость на деревянный забор. Глухой, сочный звук разносится по двору, смешиваясь с шепотом ветра. Это не выплеск агрессии — это взрыв, неконтролируемый и разрушительный. Аня даже не вздрагивает. Лицо, бледное и напряженное, остается невозмутимым. Она смотрит на Валеру, видя за вспышкой гнева нечто более глубокое и страшное. Ее спокойствие кажется пугающим. Пацаны, до этого момента тихонько наблюдающие за происходящим со стороны, напрягаются. Воздух сгущается, пропитываясь гневом влюбленных и непониманием смотрящих. Никто не хочет вмешиваться. Все знают Валеру. Сейчас это вспыльчивый, непредсказуемый человек, готовый наброситься на любого, кто посмеет приблизиться.       — Научишь? Чему? — всплескивая руками, удивляется Аня. — Как людей бить? Или убивать?       — Хочешь стать следующей? — рычит Туркин. Перемахивает через забор за считаные секунды, заставляя Зиму дернуться. Выставив руку, он отрезает всякие позывы парней подойти и остановить пару от выяснения отношений. Пушкина выплескивает все дерьмо, что у них есть, на достояние общественности, но Валера делать этого не хочет. Он с радостью сохранит эмоции при себе, но разгневанное и одновременно с этим жалостливое лицо его девочки заставляет злиться. На себя. На Живого. На всех. — Ты че устроила, родная? При пацанах. Рисуешь меня тут зверем каким-то прямо.       — А ты разве не такой, Валерочка? — щурится Аня. — Мне пока везет, что ты меня не избил. Но кто знает, может, я следующая? Или, возможно, завтра ты меня героином накачаешь, а?       — Ты че несешь, дура? — хмурится Туркин. — Считаешь, что я такой? — Аня ничего не отвечает. Она и сама не знает, как считает. Ей сложно. — Так, может, тебе тогда съебаться по ветерку, пока можешь?       — Я именно так и сделаю, Туркин, — фыркает Пушкина. — Если ты думал, что после этого наши отношения возможны, то ты круглый идиот.       «Надо было добить упыря», — рычит Валера себе под нос. Голос низкий, хриплый, полный ярости и бессилия. Слова, сорвавшиеся с губ, звучат признанием собственного поражения, обвинением самого себя. Резкая пощечина вновь пронзает его сознание. Он молчит, не пытается схватить за руку, не бросается словами. Просто стоит, не шевелясь, как застывшая статуя. Глаза, красные от гнева и бессилия, смотрят куда-то вдаль, избегая встречи с пацанами, с Аней. Любого другого он бы уже давно сломал, скрутил, бросил бы на землю. Но эта девчонка… Она творит что-то невозможное. Она владеет им, играет, как куклой. Валера терпит, стискивая зубы до скрипа, сжимая кулаки до побеления костяшек. На лице играют желваки, предательски выдавая бушующие внутри эмоции. А ладошка Ани горит. Не от силы удара.       — Только попробуй подойти к нему, Туркин, — грозит Аня. В голосе нет привычной для Пушкиной легкости, нежности. Это тон совершенно другой, чужой для Турбо, и от этого еще более пугающий. Он никогда прежде не слышал, чтобы Аня разговаривала с ним подобным образом. С такой властью, явной угрозой, бесспорным превосходством. — Если решишь подойти хотя бы на километр к Живому или ко мне, — Пушкина делает шаг и повышает голос, чтоб быть услышанной всеми, — я пойду к ментам и заложу всю вашу контору, усекли? Блокнотик, Туркин, лучше прятать надо было. В подробностях изложу, — продолжает она громко, — кто, как, когда и кому доставлял товар, сколько за это получил, — зеленые глаза цепляются за стоящего среди толпы Лампу. — Даже ты, Лампа, под суд у меня пойдешь. Чтоб пиздел меньше, — не сдерживается она. Ей не нужны никакие доказательства, чтобы знать, кто именно донес Валере на Льва.       Пацаны молчат. Аня видит страх, читает его в каждом напряженном мускуле. Валера пронзает Аню взглядом. Это животная ярость, бешенство, которое выходит за рамки контроля. Сердце Ани сумасшедше колотится в груди. Она знает Валеру, его силу, вспыльчивость. Будь воля Туркина, он бы уже через несколько часов заявился в палату к Живому и добил тварь, избавив от мучений. Ужас сковывает девушку. Но она не отступает.       — Вот как, — ухмыляется Валера, руки пряча в карманы.       — Ты не оставляешь мне выбора, Валер, — будто оправдываясь, тихо произносит Аня. — Я бы и не хотела, но ты сделал для этого все. Я люблю тебя, ты знаешь. Несмотря на то говно, что ты творишь. Но я просто не могу остаться с тобой, не могу удавить собственные принципы.       — Я свои смог, а ты не можешь? — Туркин хватает девушку за плечо, к себе резко дергая. — Да я на горло себе наступил, когда в парашу эту с Кащеем полез, — шипит ненавистно и устало. — Я же для тебя, сука, все это начал! Пацанов подключил, наверх по головам чужим полез, чтоб только Анечка моя ни в чем не нуждалась.       — Я тебе говорила, что мне это не нужно, блять! — выходит из себя Пушкина. Толкает парня в плечо что есть мочи, а он даже не дергается. — Ты мне понравился такой, какой был, Валерочка. Без денег. Без власти. Просто пацан. А от такого, какой ты есть сейчас, меня тошнит.       Ледяная волна окатывает тело, сковывая невидимыми цепями. Мышцы напрягаются, превращаясь в бесчувственные глыбы. Дыхание учащается, прерывистое и поверхностное, бьется о ребра. Мысли, подобно испуганным зверькам, мечутся в клетке разума, не находя выхода, запутываясь в клубах нарастающего страха. Боль крутится в груди, подступая к самому горлу. Острая, жгучая, она выжигает насквозь, вызывая спазм, проглоченный крик застревает в пересохшем горле. Кажется, что легкие вот-вот лопнут от нестерпимого давления, а сердце, избитое невидимыми кулаками, вырвется из груди, унося с собой остатки рассудка.       В глазах напротив зияет пустота, холодная и бездонная, как беззвездная ночь. Свет, искрящийся в глубине зрачков, гаснет, оставляя лишь тусклый отблеск увядающего пламени. Это взгляд сердца, разбитого на миллионы осколков, острых и режущих. Ощущение предательства, тяжелое и липкое, обволакивает Туркина, будто туман, застилая разум пеленой горечи. Не слова, а именно этот взгляд, безмолвный укор, говорит о разрушенном доверии, растоптанных надеждах и разбитой иллюзии о будущем.       Валера не выдерживает первым.       — Уйти значит хочешь?       — Хочу.       — Иди, — говорит и машет рукой куда-то в сторону. — Я тебя не держу. И Живого твоего не трону, можешь не переживать.       Аня качает головой. Голову опускает, волосы закрывают лицо. Слышны тихие сдавленные всхлипы. Слезы, горькие и соленые, накатывают волнами, застилая глаза. Они катятся по щекам, срываясь с ресниц тяжелыми, горячими каплями.       — Ты такой дурак, Туркин, — выдыхает Пушкина. — Зачем, Валер? Ты все испортил… Ты разрушил наши отношения собственными руками.       — Теперь это не имеет никакого значения, — подмечает Валера. — Ты хотела уйти. Иди.       И Пушкина уходит, ни разу не обернувшись.

***

      Громкий хлопок входной двери разрывает тишину квартиры. «Ань, ты?» — доносится из кухни голос матери. Пушкина пытается расстегнуть молнию на сапоге, но пальцы предательски дрожат, не слушаются. Черная пелена, сплетенная из слез и размазанной туши, застилает глаза. Мир вокруг сужается, превращаясь в размытое пятно, где ощущение реальности затуманивается болью. Аня тянется к вешалке, ища опору, но силы ее покидают, и она падает на пол, с глухим стуком ударившись головой о пуф. Рука задевает висящий на крючке плащ Татьяны Ильиничны. Грохот упавших вещей, резкий и неожиданный, разлетается по квартире. Аня всхлипывает коротко, сдавленно. Она не знала, что боль может быть такой сильной. Испепеляющая, всепоглощающая боль, разъедающая изнутри, оставляющая после себя только пустоту. Это была боль, сравнить которую с чем-либо иным невозможно.       Татьяна Ильинична выходит из комнаты в фартуке и с мокрыми руками, которые вытирает о ткань.       — Ань? — зовет женщина дочь. Плечи девушки опущены, тело точно ватное. Татьяна Ильинична подходит ближе, мягко ступая по половицам, и останавливается рядом, ставя руки в боки. — Анна, что с тобой? Ты пьяна? — голос Татьяны Ильиничны звучит строго. Но беспокойство в нем ощущается сильнее. Она склоняется к дочери, внимательно рассматривая. Ничего. Только следы слез — блестящие дорожки, прочерченные на щеках.       — Нет, мам, — отзывается тихонько Аня.       Она поднимает голову, и Татьяна Ильинична видит в родных глазах пустоту, глубокую и пронзительную, в которой гаснет все. Пробирает дрожь. Татьяна Ильинична все понимает без лишних слов. Перед ней сидит собственное отражение. Она видит себя со стороны, ту боль, которую сама некогда испытывала, ту безнадежность, которая кажется непреодолимой.       — Расстались?       Вопрос Татьяны Ильиничны звучит почти шепотом, она боится разрушить хрупкое спокойствие.       С уст Ани срывается еще один всхлип, глухой, раздражающий, как скрип несмазанной двери. Слезы текут по лицу, но в них нет уже облегчения, только бесконечная тоска и отчаяние.       — Я ушла от него, мам, — ревет девочка, раздирая горло докрасна. — Как вы хотели. Ушла, мам.       Татьяна Ильинична присаживается рядом, осторожно обнимая дочь. Татьяна прижимает ее к груди. Холодная, но все еще материнская рука гладит Аню по спине легкими, едва ощутимыми движениями. Запах ее духов резкий, терпкий.       — Я хотела, чтоб ты никогда не оказалась на моем месте, Ань, — признается женщина, а голос низкий, хрипловатый. Она говорит негромко, почти шепотом, слова вырываются с усилием. В вечернем свете ее лицо выглядит усталым, изможденным, а глаза глубокими. — Чтоб ты никогда не знала этой боли, что мужчины способны нам причинить. Вместо Валеры мог быть кто угодно другой, — она делает паузу, словно выбирая слова, — любой, кто умеет любить и ненавидеть с равной силой. А я бы твердила тебе то же самое.       — Лева ничем не лучше, мам, — шепчет Аня, прерываясь на рыдания. Светлые кудри рассыпаются по материнскому плечу.       — Возможно, — Татьяна Ильинична отстраняется немного, чтобы посмотреть дочери в глаза. В ее взгляде смесь осуждения и сострадания. — Но эти отношения хотя бы были бы равными. Или ты считаешь себя одного уровня с бандюгой этим? — женский голос крепчает, приобретая стальную нотку.       — Мам, — умоляющий стон срывается с губ Ани, и она снова прячет лицо в плече Татьяны Ильиничны, тело ее сотрясают рыдания. Слезы текут по щекам. В тишине квартиры слышен только этот звук — глухой, раздирающий, звук разбитого сердца.       — Это ведь он Левку отделал, да? — Татьяна Ильинична сжимает руку Ани чуть сильнее, взгляд пронзительный ищет ответ. — Дильбара звонила, рыдала, что Левка заявление из милиции забрал. Ты хоть представляешь, какой это стыд для их семьи? Ты его уговорила? Аня, что же ты творишь… — отчаянно выдыхает Татьяна Ильинична. Она смотрит на дочь как женщина, знающая всю горечь предательства и жестокости.       Аня молчит, в глазах страх и какая-то странная, вымученная решимость. Тело дрожит от рыданий, но слезы становятся реже. Она прижимается к матери ближе, ища защиты от всего окружающего мира. В комнате царит напряженная тишина, прерываемая только неровным дыханием Ани.       — Нет теперь никакого Валеры, мам. Все. Я ушла от него, — едва слышно произносит Аня.       Татьяна Ильинична на мгновение замирает. Она ожидала слёз, обвинений, объяснений, но не этой холодной, отрешенной констатации факта. Гладит девочку по спине, слегка похлопывая.       — Может, оно и правильно, — говорит медленно, обдумывая каждое слово. Голос ее смягчается, в нем появляется нотка осторожной надежды. — Так будет лучше, вот увидишь, — Татьяна Ильинична вновь обнимает дочь, но теперь объятия теплее, нежнее, полны безмолвного сочувствия.       — Обязательно, — шепчет Аня.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!