Часть вторая. 16. О новом мире и старых ранах

22 марта 2025, 14:26

Ноябрь 1989 год, Казань.

      В ушах стоит привычный больничный гул: звон ампул, хруст блистеров из-под таблеток, шорох бахил о натертый до блеска кафель и шуршание медицинской формы. На календаре середина ноября, воздух вечерами становится все морознее, намекая на скорое приближение зимы. Но днем солнце еще греет с необычной для месяца силой, создавая обманчивое ощущение, будто до холодов полно времени. На ступеньках крыльца черного хода напротив стоит Соловьева, укутанная в стильное бежевое пальто, на ногах — модные кожаные сапожки на небольшом каблуке. Она неторопливо распаковывает пачку тонких сигарет. Достав одну, Света протягивает ее Ане. Та без лишних слов принимает предложенное «успокоительное». Табак для нее теперь своеобразный ритуал, способ перевести дух в бесконечном круговороте больничных смен и занятий в университете, хоть на минуту отключиться от боли и страданий. Иногда это легкий «Кент» с тонким сладким сливочным оттенком, а иногда — крепкие «Мальборо» с их характерной приятной горчинкой. Чирк бензиновой зажигалки, и перед лицом Ани вспыхивает маленький, но яркий язычок пламени. Первая же затяжка заставляет забыть обо всем — об усталости, о тяжелом дне, о бесконечных больничных коридорах. Она стоит, прикрыв глаза, и наслаждается моментом. Света смотрит на подругу с ухмылкой, зная, как важна для Ани эта небольшая передышка. Ноябрьское солнце отражается в натертых до блеска окнах, а ветерок играет с выбившимися прядями Ани.       — Выглядишь хуевенько, — выдает Соловьева.       Аня в самом деле смотрится неважно. Под глазами серые мешки — свидетельство хронического недосыпа и ночных дежурств. Кожа нездорового бледного оттенка, будто Пушкина не видит солнечного света уже несколько недель. Губы искусаны в кровь. Аня производит впечатление уставшей, измотанной птицы. Тонкий слой макияжа, который она иногда наносит перед выходом «в свет», чуть оживляет лицо, помогает походить на человека, скрывая следы усталости. Но на работу Аня старается не краситься — толку от этого мало. К концу смены, после нескольких часов беготни по этажам, от макияжа не остается и следа, а лицо блестит от пота и выглядит еще более измученным.       — Как и все медработники, — выпуская дым из легких, отвечает Пушкина. — Стандарт.       — Сейчас только обед, боюсь представить тебя в конце смены, — беззлобно фыркает Света, стряхивая пепел в урну. — Потом еще и на вечерние пары?       — Сегодня пропущу, — решает Аня, откидываясь спиной на холодную стену. — Оленька, — она передразнивает тон отца, когда тот обращается к старшей медсестре, — рвет и мечет, будто решила отыграться на мне за всех.       — Пошли ее, — советует Света. — Она просто старая дева, на которую ни у какого нормального мужика уже не встанет.       Аня негромко смеется. Дым сигареты вырывается изо рта, образуя причудливые кольца, которые быстро растворяются в прохладном осеннем воздухе. В такие моменты она особенно благодарна Свете. Рада, что Соловьева, несмотря на все произошедшее, не забывает о ней и регулярно, по вторникам и пятницам, вытаскивает на небольшой, но такой необходимый перекур. Это их маленький ритуал, который никто не нарушает, как бы сильно они ни были загружены делами. За эти несколько минут, проведенных на крыльце, они успевают обсудить все новости, поделиться наболевшим, посмеяться и просто помолчать, наслаждаясь тишиной и компанией друг друга. Аня затягивается еще раз, чувствуя, как никотин растекается по легким, принося с собой иллюзию спокойствия и расслабления.       — Оленька пизда неприкосновенная, — ругается Пушкина. Это тоже уже вошло в привычку. Кажется, с каждым днем скверных слов и выражений в ее лексиконе все больше. — Будто она одна в отделении впахивает как лошадь, а остальные хуй пинают от безделья.       Света понимающе кивает.       С выпускного вечера прошло уже почти пять месяцев, а их казавшаяся тогда такой хрупкой дружба не только не распалась, но и окрепла. Эти отношения, зародившиеся благодаря двум мужчинам, стали для Ани настоящим спасением. Она безмерно признательна Свете за все, что та сделала для нее за это время. Когда история о расставании Ани и Валеры стала достоянием общественности (а случилось это с молниеносной скоростью — уже к вечеру того же дня об этом знали все), Соловьева, не раздумывая ни секунды, заявила, что Аньку одну не бросит. И слово свое сдержала. Так получилось, что единственной ниточкой, связывающей Аню с прежней жизнью, осталась именно Светка — та самая, которую Пушкина раньше на дух не переваривала, считая выскочкой и пустышкой. Первое время их общение сводилось к бесконечным разговорам, пропитанным слезами и горечью. Они встречались на заднем дворе школы, шептались о своем, девичьем, прячась от любопытных глаз, или сидели в квартире у Паши, куда Света перебралась после неприятного весеннего инцидента с отцом. Аня и Света сблизились еще больше, когда Байцин и Спицына уехали в северную столицу. Словно они действительно остались друг у друга единственной опорой в этом мире. Поначалу Соловьева пыталась вразумить Пушкину, убедить в необходимости спокойного разговора с Туркиным, без лишних эмоций и взаимных обвинений. Но Аня была непреклонна. Света долго ломала голову, стараясь понять причину такой упертости подруги, пока наконец не узнала всю правду. И тогда все вопросы отпали сами собой. Стало понятно, что боль, которую носила в себе Аня, была слишком глубока, а обида — сильна, чтобы можно было просто взять и отпустить. Теперь Света молча была рядом, поддерживая подругу.       — Длинный и толстый? — смеется Соловьева.       — Короткий и тонкий, — в ответ улыбается Пушкина.       Два сломленные женские души нашли друг друга. Они думали, что абсолютно разные, а оказались почти идентичны.       — Слышала, скоро у одной красотки день рождения, — невзначай вспоминает Света. — Отмечать по-королевски будете?       Аня выкидывает бычок, выкуренный под самый фильтр, в урну. Хочется взять еще одну сигарету, но держится. О собственном дне рождения она не думает.       — Нет, — пожимает плечами Пушкина. — У меня сначала коллоквиум по гигиене, а после ночное дежурство. Сестер не хватает, вчера еще одна написала по собственному. Сказала, что лучше колготки на рынке втюхивать и то больше заработать можно.       — Все так плохо? — хмурится Соловьева.       — Лекарства только на крайний случай, парацетамолом половину лечим, — выдыхает Аня, это ее больная тема. — СИЗа нет вообще, шприцы кипятить скоро будем, супа в тарелку с каждым днем все меньше наливают, вообще сухарями одними кормить начнем. Финансирования хватает едва на поддержку корпусов. Два хирурга на всю больницу, один анестезиолог. Со мной на этаже работают две медсестры, один санитар и я.       — А отец чего? Вы же вроде как теперь с Живыми породнились, — слюной брызжет Соловьева.       — Денег нет, Свет, у страны, понимаешь? Они до министерства-то доходят с трудом, чего о больницах говорить.       Положение в стране становится все более плачевным. Кризис, словно ненасытное чудовище, пожирает все на своем пути. Деньги заканчиваются не только у простых людей, но и у тех, кто считает себя неприкасаемой элитой — высокопоставленных чиновников, бизнесменов, представителей власти. В магазинах чаще можно увидеть пустые полки, особенно остро ощущается дефицит сладостей и мяса. Конфеты теперь настоящий деликатес, доступный лишь немногим. Хлеб, который раньше без проблем приобретали в лавках, с недавних пор многие пекут самостоятельно, делясь друг с другом рецептами закваски и обмениваясь драгоценными пакетиками дрожжей. Покупка новых тряпок — непозволительная роскошь, люди старательно чинят старые вещи, залатывая дыры и пришивая пуговицы. На улицах ходят в поношенной, но аккуратно выглаженной одежде.       В институте, куда поступила Аня, атмосфера тоже пропитана духом времени. Среди одногруппников лишь двое — тихая, замкнутая Надя и энергичный, вечно улыбающийся Федька — выбрали медицину по призванию, искренне желая помогать людям. Остальные же пришли сюда по необходимости, видя в профессии врача гарантию стабильности и хоть какого-то дохода в эти непростые времена. Аня была в числе «принужденных». Поступить ей, правда, оказалось на удивление легко. Занятия по биологии с Алтыннур Эльдаровной дали свои плоды. Вступительные экзамены были сданы блестяще с общим результатом девяносто семь баллов из ста. С такими показателями Пушкина без труда заняла первое место в списке абитуриентов на лечебный факультет. Живой поступил на медико-профилактическое дело так же легко, но уже благодаря связям своего отца. Говорил что-то про вирусологию, Аня особо не слушала.       — А с «финансированием» к вам не приходили? Говорят, в Москве сейчас частенько так делают. Они деньги на лекарства там и прочую фигню, а их лечат за спасибо, — рассказывает Света.       — Не думай просить Кащея об этом, Соловьева! — на корню рубит Пушкина все идеи подруги, грубо рявкнув. — Не хватает здесь еще братков на тачках и обрезов в окнах. И без них шума достаточно.       Аня боится даже представить себе случайную встречу с Валерой. Одна мысль о том, что их пути могут пересечься, заставляет сердце сжиматься от боли.       Она только недавно перестала видеть его во снах, избавилась от ночных кошмаров, где все снова и снова возвращалось к тому весеннему дню. Мысли о человеке, быть с которым невозможно, причиняли ей такую боль, словно внутри что-то ломалось, разрывалось на тысячи кусочков. Это было гораздо хуже любого физического страдания, перелома руки или ноги. Это было похоже на разбитое, растоптанное сердце, которое упорно продолжало биться, напоминая о своей незаживающей ране. Первое время Аня существовала словно в густом тумане, не видя просвета в этой пелене страданий. Казалось, что выбраться из этой бездны отчаяния невозможно. Но, вопреки всему, она смогла. Шаг за шагом, с огромным трудом Пушкина начала возвращаться к жизни. Первым делом избавилась от всего, что напоминало ей о Туркине: фотографии, подарки, записки — все было беспощадно убрано в дальний ящик, спрятано с глаз. Затем она стала заставлять себя выходить из дома не только по необходимости, но и просто так, чтобы пройтись по вечерним улицам, подышать свежим воздухом перед сном. Огромную поддержку ей оказал Лев. От незначительного жеста — открытой перед ней двери при выходе из подъезда — до невесомого поцелуя в лоб. Аня позволяла ему многое, ища в его присутствии хоть какое-то забвение.       — Ты, Анька, будто не понимаешь, — цокает Света, головой покачивая. — Ты че как маленькая, а? Сейчас год сменится, и вообще все полуприсядом ходить будем, чтоб пулю в лоб не всадили. Время — пиздец, Ань. Я как послушаю, что парни творят, так плакать хочется. Шмалять ночами начинают все чаще, кончился асфальт. Фенита ля комедия. Мне кажется, я никогда столько не молилась, как за последний месяц. Понимаешь? — Аня глаза вниз отпускает. — И Валерочка твой первым во всю эту хуйню и лезет. То главного с района прижмет, то голову под прицел подставит…       — Хватит, — просит Аня. — Он сам выбрал такую жизнь, я его не просила.       — Да-да, конечно, — болванчиком кивает Соловьева. — Еще скажи, что не любишь его и прочая хуйня, в которую я не поверю.       Аня молчит. Не от гордости или обиды, а от бессилия, которое возникает перед лицом чувства, которое сильнее. Оно властно управляет жизнью, сердцем, дыханием. Аня любит. Спустя полгода после того, как Валера и Аня разошлись, Пушкина продолжает хранить к нему те самые чувства, которые люди привыкли называть любовью. Это не юношеская влюбленность, не мимолетное увлечение, а что-то более глубокое, сложное, разрушительное. Оно не угасает, несмотря на боль, разочарование и предательство. Аня не пытается себя обмануть, не ищет оправданий, не строит иллюзий.       — Твое дело, — собрав всю волю в кулак, стараясь выглядеть максимально равнодушной, говорит Аня. — Мне пора, работы много.       Пушкина уходит — не оглядываясь, не прощаясь. Шаг тяжелый, медленный, каждый сантиметр пути дается с трудом. Усталость, накопленная за эти долгие месяцы, выдавливает из нее все силы. Это глубокая, всепоглощающая утомленность души. От боли, несправедливости, неразрешенных проблем и несбывшихся надежд. Внутри клокочет нечто, готовое вот-вот вырваться наружу. Каждый нерв напряжен до предела. В любой момент Аня готова сорваться на весь мир. Эта бомба замедленного действия тикает где-то глубоко внутри.       — Пушкина! — кричит в спину Светка, топая ногой. — Как была идиоткой, так и осталась!

***

      Валера делает затяжку, сигарета тлеет между пальцев, оставляя след пепла на черных брюках. Он ищет облегчение в табаке, в жгучем вкусе никотина, но тщетно. Напряжение, скрутившее мужское тело в тугой узел, не отступает. Мышцы скованы, усталость просачивается в кости, оставляя тяжелый осадок. Взгляд цепляется за черный, покрытый пятнами потолок, унылый и беспросветный, как его собственное настроение.       «Хуево», — мысленно повторяет он, слово просто висит в воздухе тяжелым, липким комом.       Напротив, расположившись в кресле, Кащей с довольным, блаженным выражением лица растягивает губы в кривой, почти идиотской улыбке. В зубах крепко зажат косяк анаши, из которого он делает медленные, вдумчивые затяжки. Глаза полузакрыты, взгляд устремлен в пустоту, он полностью погружен в транс, растворяясь в кайфе. На столике полупустая бутылка водки, а рядом на блюдце лежат остатки подсохшего сервелата. Валера делает еще одну затяжку, горький дым проникает в легкие, обжигая, но это чувство тут же растворяется в глубине тела, не принося ни малейшего облегчения. Усталость наливается в него как вода, охватывая все существо, давя своей тяжестью. В глазах пустота.       «Как же все заебало», — мысль проносится в голове, как горькая и бесполезная истина.       С того весеннего дня, когда Аня, оставив его одного, бесследно исчезла из его жизни, не прошло и суток, чтобы он не вспоминал о ней. Утром, просыпаясь под серые, промозглые рассветы, Валера прикуривает сигаретку у окна, а днем, среди городской суеты и рутинных дел, Анин смех эхом отдается в его душе, прерывая монотонный ритм жизни. Вечером он ищет Аню в толпе, в проплывающих мимо лицах, надеясь увидеть родную улыбку, но находит лишь разочарование. А ночью, когда сон приходит с трудом, ее образ преследует его. Она всегда в голове, незримо присутствуя в каждом действии и вздохе. Валера не хочет забывать ее.       Если раньше Валера мог сомневаться, колебаться, не признаваясь даже самому себе в глубине своих чувств, то теперь, спустя время, мучительное и полное тоски, он абсолютно уверен: Анечка — лучшее, что случилось с ним за всю жизнь. Память бережно хранит каждый ее жест, взгляд, искренний смех, радующий душу, как солнечный луч в пасмурный день. Добрая, нежная улыбка, способная растопить любой лед. Все это живет в воспоминаниях Туркина, всплывая перед глазами, будто кадры из любимого фильма, прокручивающиеся на повторе. В нем нет иррационального ужаса или абсурда — только безграничная, мучительная любовь к той, которой уже нет рядом. Кажется, ему действительно нужна помощь. Его мир, некогда полный красок, теперь монохромен, лишен света, потерявший свою главную звезду.       Первый месяц после ухода Ани Валера жил в состоянии беспросветного пьянства. Он заперся в каморке, превратив ее в мрачный, пропахший перегаром склеп. Дверь была на замке, он не разрешал входить даже Зиме — верному другу, единственному, кто когда-то разделял его одиночество. Алкоголь стал спутником, немым собеседником, в котором он искал забвения. Туркин тонул в спирте, пытался залить зияющую рану в сердце, заполнить пустоту, образовавшуюся после ухода Ани, притупить острую боль утраты. Каждый глоток водки казался ему глотком забытия, но он только глубже погружался в отчаяние, в болото безнадежности. Никто не пробовал его остановить. Пацаны, понимая, что вмешательство в его амурные дела чревато последствиями, решили держаться подальше. Все попытки матери повлиять на сына, все уговоры, слезы и мольбы разбивались о решительное и грубое «Сам разберусь». Эта фраза, пропитанная гордостью, становилась непреодолимой стеной между ними. Кащей, наблюдая за мучениями друга, лишь молча развел руками и понимающе кивнул. Сел рядом, не произнося ни слова. Скорее всего, он и сам бы поступил точно так же, окажись на месте Валеры, оставленный любимой, брошенный один на один со своей болью. Тишина в каморке была густой, тяжелой.       «Люблю ее, блять, понимаешь?» — выдал в один из дней пьяный вдрызг Туркин. — «Она будто другая, что ли… Любовь была настоящая, не то что эти шлюхи со двора, ага. Будто всю жизнь ее ждал. А она ушла, сука. Но все равно люблю ее, прикинь?»       Паша и Валера это потом не обсуждали. Каждый и так понимал, что Туркин потерял свою главную любовь. И на этом все.       Туркин бросил пить так же резко, как и начал. Одно утро встретило его с ошеломительной ясностью мысли, и он, не колеблясь, вышвырнул все бутылки, которые попадались ему на глаза, — из шкафа, из-под кровати, даже забытые пол-литра из-под стола. Алкоголь, бывший его утешением и отравой одновременно, исчез из жизни внезапно, как и появился. Он с головой окунулся в работу, словно пытаясь заглушить пустоту внутри бешеным темпом. Контролировал каждый этап сбыта товара, лично встречался с представителями Боцмана, заставляя себя трудиться с удвоенной энергией, и строго следил, чтобы пацаны не расслаблялись и не сидели без дела. После слов Шиши о возможных последствиях сотрудничества с Толей Быком никто из парней даже не думал связываться с ним.       Кащей, наблюдавший за этим перевоплощением, был, мягко говоря, в шоке. Валера приезжал в качалку с рассветом, а уезжал только за полночь. Он превратился в неутомимую машину, работающую на износ. Это принесло свои плоды: обороты резко увеличились, доходы выросли в несколько раз. Валера купил себе подержанную «бэху», пригнанную из Германии пару лет назад, — машину, о которой мечтал давно. Копил почти четыре месяца, откладывая каждую копейку, стягивая свой пояс потуже, чтобы собрать нужную сумму. Но восторг от покупки был приглушенным, тусклым, словно выцветшая фотография. Радость, как и все остальное, потеряла свою остроту, затерявшись в бездонной пустоте его сердца. Новая машина — всего лишь дорогая игрушка, не способная заполнить имевшуюся дыру.       Дела у универсамовских шли в гору, кто-то даже говорил о настоящем процветании. Число парней, причастных к делу, увеличилось в несколько раз. Время бездумного махания кулаками за пустоту и пересчета копеек, вытрясенных из карманов школоты, закончилось. Теперь требовалась настоящая делюга, масштабная, серьезная — и Кащей с Туркиным предоставляли ее в избытке. Курьеры, словно муравьи, сновали с товаром, более опытные парни, разбившись на небольшие, хорошо скоординированные группы, бомбили лохов на Приволжском рынке, снимая с них жирные сливки.       Через несколько дней после полного «захвата» Приволжского Валера, сопровождаемый тремя парнями с обрезами за спиной у каждого, нанес визит директору. Пара суровых взглядов, негромкие, но веские слова о том, что отказ от сотрудничества чреват немедленными и весьма неприятными последствиями, убедили мужчину, что сопротивление бессмысленно. Валера дал понять, что завтра в его кресле может сидеть совсем другой человек, а сам он отправится «по течению» — буквально, — если не будет сотрудничать. Рынок быстро перешел под полный контроль Универсама. А за ним — Московский и Чеховский. За первый пришлось побороться с Низами, которые считали его своей территорией по праву. Это Туркину не понравилось. Быстрая перестрелка на рассвете, свист пуль, крики, резкий запах пороха.       Теперь они делят Казань не по улицам, проспектам или районам. Валера ставит перед собой цель: захват конкретных, выгодных точек. Никаких территориальных споров, только чистый бизнес, жесткий и беспощадный. Постепенно, методично, они берут под свой контроль одно место за другим.       — К звездам хочу, — выпуская дым из носа, мечтательно тянет Кащей. — Заебал этот клоповник.       — Слышь, звезда абшабашенная, — ухмыляется Валера, — дай сюда. Тебе одному дохуя будет. — Косяк оказывается у Туркина во рту. — Пиздят, что «Четыреста двадцатый» на Ершова пока без крыши, московских кто-то заебашил, а хозяин ссытся с кем-то работу ладить. Может, надеется, что сам выживет.       — Долбаеб, — подводит итог Паша, руки за голову убирая.       — Завтра наведаюсь туда, загружу лоха грамотно, пусть боится.       Мышцы Валеры расслабляются быстро, словно сдуваются, оставляя после себя приятную легкость. Это чувство — редкий гость в его жизни, этого ему часто не хватает. Напряжение, сковывавшее плечи и спину после сложного дня, спадает, уступая место долгожданному отдыху. Он делает несколько медленных, глубоких затяжек, позволяя дыму проникнуть в легкие, а затем с едва слышным шипением выпускает его через нос, наслаждаясь знакомым, обжигающим вкусом конопли.       Дым окутывает лицо дымчатой вуалью, скрывая от мира на мгновение. В этот момент кажется, будто время замедляет свой бег. Тяжелые мысли, которые преследовали его весь день, отступают, оставляя после себя пустоту. Голова Валеры спасена от гнетущих рассуждений, и в этом освобождении особый вид блаженства.       — Главное, чтоб головняка с этим хером не было, — говорит Кащей. — А то вдруг он отморозок какой.       — Так мы постановочку-то сыграем, — со знанием дела отвечает Турбо. — Не первый день работаю.       Резкий скрип входной двери спортзала обрывает разговор Кащея и Валеры. В проеме появляются четыре фигуры: Сутулый, Рука, Радио и Зима. Они двигаются медленно, размеренно. Все четверо одеты одинаково — в утепленные кожаные куртки темно-коричневого цвета, синие джинсы и грубые ботинки. Эта бригада — одна из первых, кто сформировался. Они живут в соседних домах, гоняют на «тачке», купленной Ильей несколько месяцев назад, каждый носит тэтэшник. Они — эффективная машина по сбору дани с рынков, четко и без лишних слов выполняют все указания. Только Вахит изредка проявляет свое недовольство — молчаливое, но явное. Однако с каждым днем его сопротивление слабеет, его бунт — это лишь тихий шепот на фоне грохочущего механизма группировки, зажатый в тисках угрозы и постоянного давления. Его молчаливое несогласие все более похоже на тень, медленно исчезающую в ярком свете решительности остальных.       Радио кидает на стол две пачки денег, перевязанные канцелярской резинкой.       — Четыре тысячи пятьсот тридцать два рубля и семь копеек, — отчитывается Илья. Он негласный бригадир среди четверки. Никто и не против. — Это только с Московского, на Колхоз уже было поздно ехать, — Сутулый ключи из кармана достает и Радио передает. — В тачке подождите. Перетереть надо.       Валера сразу откладывает косяк в сторону и пытается собрать всю внимательность в кулак. Когда пацаны удаляются, Илья позволяет себе занять место в кресле рядом с Кащеем.       — Я отлить пока ходил сегодня, ко мне подогнал лох какой-то и прямо сказал, что если мы долю на Московском нужным людям не дадим, то нас перережут всех как скотину.       — Знаешь его? — спрашивает Турбо.       — Первый раз видел. Но он мне это оставил, — Илья достает из кармана небольшую бумажку с номером. — Сказал, чтоб позвонили в течение трех дней. Если звонка не будет, то они примут это за войну.       — В бубен ему дать не мог, что ли? — фыркает недовольно Кащей. Валере кажется, что он и половины из слов Сутулого не понял.       — Он мне перо к херу приставил, я вообще ахуел, — оправдывается Илья.       Кащей вдруг смеется. Громко, искренне, до красноты. Валера чуть не поддается, чтобы засмеяться следующим. Выкуренный косяк дает о себе знать. А еще жутко хочется пить и есть.       — Кентом божьим сейчас был бы, Илюха, — говорит Паша. — Мы бы тебе исповедались.       — Укуренные исповедаться не могут, а вам и не поможет, — Илья наклоняется вперед, ближе к Турбо придвигаясь. — Валер, че делать? Сегодня эти уебаны меня прижали, а завтра детей наших крошить пойдут. Я после Минуса в глаза их матерям смотреть не могу…       — А ты не смотри, — на корню рубит Туркин. — Передал, твое дело на этом кончилось, дальше мы сами, — Валера забирает бумажку с номером у Сутулина, прячет в пиджак. — Казино на Ершова знаешь? Завтра в десять будьте там.       Илья на ноги поднимается, ухмыляется от услышанного.       — Поиграть решил? Слышал, там разводят, как лохов, всех.       — Пусть разводят, нам же лучше. Крышу строить идем. Будьте готовы ко всему, ясно? Чтоб без проебов.       — Понял, Турбо, — говорит Илья перед тем, как выйти прочь.       Валера наконец-то кладет голову на спинку дивана. Руки раскидывает в стороны. В сознании долгожданная тишина, непродолжительный, хрупкий покой, напоминающий оазис посреди бескрайней пустыни. Он делает несколько размеренных вдохов, наполняя легкие кислородом, и прикрывает глаза, погружаясь в полудрему, в которой образы и мысли переплетаются.       Вопрос, застывший где-то в глубине его сознания, вновь всплывает на поверхность: есть ли в этом огромном мире место, где его примут таким, какой он есть — со всеми его недостатками, грубостью и жестокостью? Воспоминание об Ане — теплое, но горькое — проносится сквозь мысли. Она была одной из немногих, кто принял его, любил, не пытаясь изменить. Полгода, прошедшие после ее ухода, стали для него временем самобичевания, периодом обдумывания собственных поступков. Он убеждает себя, что поступил опрометчиво, неправильно, что его действия привели к трагедии. Но глубоко внутри скрывается другая мысль — о том, что нужно было просто добить балабола и тогда бы многих проблем удалось избежать.       — Клоун этот, — начинает Кащей, под клоуном имея в виду Живого, — Светке звонил два дня назад, в ресторан пригласил. У Аньки днюха же. Сюрприз типа.       Новость о том, что Аня начала встречаться с Живым, заставила Турбо охуеть. Информация пришла неожиданно, от Паши, которому случайно проболталась Соловьева. В голове вспыхнули образы: Аня, ее улыбка, прикосновения… Все это теперь принадлежало другому. Мысль о том, что нужно немедленно что-то предпринять, пронзила его насквозь. Было желание заявиться к Пушкиным, перевернуть дом вверх дном, выкрасть Аню и сбежать с ней на край света, подальше от всего и всех, найти укромное место, где никто не сможет их найти. Фантазии рисовали романтическую картину побега, полную приключений и страсти.       Но реальность оказалась куда прозаичнее. Турбо лишь хмыкнул, коротко бросив сквозь зубы: «Убью», и пропал с радаров на целую неделю. На самом деле он просто снял квартиру, подальше от родительского дома и назойливых вопросов, и начал пить. Алкоголь и травка стали его спутниками в те тяжелые дни, заглушая боль и отчаяние. Этот вынужденный побег стал для него способом принять ту горькую реальность, которую он так долго пытался отрицать. В пустой квартире, среди стеклянных бутылок и собственных мыслей, он наконец-то смог разобраться в своих чувствах, понять, что потерял и что, возможно, уже никогда не вернет.       Когда Аня выпускалась из школы, Валера, не желая оставаться в стороне, организовал подгон — пышный букет алых роз. Выбранные цветы были такими же, как тот единственный цветок, подаренный им Пушкиной в феврале, — яркие, насыщенные. Доставка была поручена мальчишке. От него же Валера узнал, что на выпускном вечере присутствовали не только родители Ани, но и Живой со своим отцом — эта новость вызвала в нем очередную волну горечи и разочарования. Тем не менее Аня приняла подарок, хотя и без особого энтузиазма, но сам факт того, что она его не выбросила, для Валеры стал чем-то вроде маленькой победы.       Позже Светка, когда Валера с Кащеем выпивали у старшего дома, рассказала еще одну новость: Аня поступила в медицинский институт. Это заставило Туркина задуматься о девчонке вновь. Решил сделать еще один подарок — золотые серьги, которые, по его мнению, прекрасно смотрелись бы на Аниных ушках. Однако через час он получил их обратно. Вместе с серьгами пришла короткая, но жесткая записка, написанная аккуратным почерком: «Цветы были моей жалостью к тебе». Кажется, тогда Туркин понял весь смысл слов про разбитое сердце.       — Ага, — коротко отвечает Валера.       Желания говорить об этом нет, но Кащею похуй.       — Подгонишь ей че?       — Не знаю. Меня на праздник никто не приглашал, — фыркает Туркин.       — Ебать шоу было бы, — смеется Паша. Какое-то время в каморке висит тишина, которую Кащей безцеремонно нарушает: — Долбач ты, Валерка. Проебал все, что мог.       И правда. Долбач.

***

      Света, одетая лишь в простую футболку, стоит у плиты, помешивая борщ увесистой деревянной поварешкой. Густой, наваристый суп, аромат которого заполняет всю кухню, — любимое блюдо Паши. На маленьком блюдце уже аккуратно нарезанные ломтики сала, блестящие от собственного жира. На столе графин с водкой.       Совместную жизнь Паши и Светы нельзя назвать плохой. Соловьева поддерживает порядок в квартире. Завтрак, обед, ужин — все готовится с заботой и любовью. Она берет на себя все бытовые вопросы, освобождая мужчину от рутины, позволяя ему сосредоточиться на работе. В свою очередь, Кащей обеспечивает свое солнышко всем необходимым, стараясь, чтобы она ни в чем не нуждалась. Это удачный симбиоз, где каждый получает то, что хочет: один тарелку супа на ужин, а вторая — шубу на праздник.       После школы мечту о Москве Света оставила. Силы, энергия, надежда — все ушло, исчезло, словно растаяло в утреннем тумане. Каждое утро давалось с трудом. Несколько минут уходило только на то, чтобы открыть веки и оторвать голову от подушки. Колеса, помогавшие во всем и от всего, оказались бессильны. Вначале, чтобы справиться с бессонницей и внутренним опустошением, Соловьева тайком брала у Паши из тумбочки коноплю. Из ведра, бутылки и фольги быстро соорудила водник, который после прятала за ванной. С химии перешла на природный дар. Жрать только после него хотелось.       Трава быстро перестала помогать. Желаемого эффекта, того забвения, которое она так отчаянно искала, Света не получала. Это казалось бесполезным, лишь пустой тратой времени. Тогда Света вернулась к аптечке и перевернула ее вверх дном. На дне коробки с лекарствами, среди множества других препаратов, словно спасательный круг в бушующем море отчаяния, лежал «Трамадол». Не раздумывая, она проглотила всю пачку, надеясь, что эти таблетки растворят имеющиеся боль и проблемы. Примерно час Соловьева пролежала на диване, в полудреме, в состоянии полной расслабленности. Но после обрушилась сильная головная боль — тупая, пульсирующая, словно молотком по вискам. Весь вечер Света мучилась, сжимая виски руками, пытаясь хоть немного унять страдания. Ужас от осознания собственной зависимости подкрадывался все ближе. Она знала, что нужно остановиться, но сила воли ее покинула. Соловьева тщательно прятала колеса от Паши, запихивая под кровать, под ванну, в разные сумки. На кухне, перемолотые в порошок, они стояли среди обычных специй. Каждое укромное место хранило отчаянную надежду на забвение и в то же время было напоминанием о падении.       Бросив взгляд на улицу из окна, Света замечает выходящего из автомобиля Пашу. Когда она ставит тарелки с горячим супом на стол, из коридора доносится голос:       — Солнышко, я дома!       Кащей появляется на кухне с глупой улыбкой на лице. Соловьева смотрит на мужчину с легким прищуром. От него разит сыростью вперемешку с одеколоном.       — О-о, — довольно тянет мужчина, замерев на пороге и окидывая взглядом накрытый стол. На белоснежной скатерти тарелки с дымящимся супом, блюдца с хлебом, салом и солонки с солью и перцем. — Ну богиня, Светуль! — восклицает он, не сдерживая восхищения, и хлопает в ладоши, даря девушке свои аплодисменты.       — Садись уже, а то остынет, — с легкой улыбкой просит Соловьева, присаживаясь напротив.       Она наблюдает, как Паша с аппетитом берет ложку и с шумом втягивает в себя ароматный борщ. В комнате разливаются теплые, домашние запахи мяса и специй. Они ужинают как обычная семья: вместе, за одним столом, рядом друг с другом. Воздух наполнен тихим звоном приборов, негромким переговором и смехом. Света ловит мягкую ухмылку Паши. Его глаза закрываются на мгновение, а на лице появляется выражение блаженства.       И этот вечер мог бы стать идеальным, если бы Паша не решил заговорить со своей девушкой о ее родителях. В очередной раз за последнее время.       — Батю видел сегодня, о тебе спрашивал. Волнуется старик. Давно матери звонила? — задает вопрос Кащей. — Говорит, что Настасья Федоровна там юлой гоняет, места себе типа не находит.       — И? — равнодушно интересуется Соловьева. — Мне должно быть не все равно?       — Батя твой сука, не спорю, но мать пожалей, ты у нее одна. Думаешь, мне сиротой охуенно жилось? — хрипит Паша. — Сиротой при бате. С бабкой ебаной, пока мой пахан в говно ужраный под березой во дворе дрых. Хочешь одна остаться при живых родителях? Одумайся, дура!       Света не моргает, взгляд прикован к какой-то невидимой точке на стене. Мысли, подобно разъяренным пчелам, роятся в голове, не давая сосредоточиться. Одуматься? Нет, это решение не импульсивное, оно вызревало в ней годами, пропитываясь горечью и обидой. Она столько раз прокручивала в памяти сцены из детства, вспышки боли, крики, слезы. Сколько раз она представляла себе момент, когда сможет наконец вырваться из этого порочного круга. Сколько боли они оба причинили ей, мать и отец, за все эти годы. То, что позволяет себе отец по отношению к матери — эти вспышки ярости, унижения, физическое насилие, — Света не простит ему никогда. В ее глазах вспыхивает холодный огонь. Насилие порождает насилие, эта мысль пульсирует в висках. Этому нет и не может быть оправдания. Никакие слова, никакие извинения не смогут стереть из памяти шрамы, оставленные на ее детской душе. А мать… Мать — бесхребетная женщина, которая за столько лет так и не нашла в себе силы защитить себя, отстоять свое право на достоинство, на неприкосновенность собственного тела. Света считает это не просто слабостью, а своеобразным смирением перед животным, позволяющим диктовать свои правила. Горькое чувство разочарования поднимается из глубины души, смешиваясь с презрением. Она сжимает кулаки, ногти больно впиваются в ладони.       — Я звонила матери три недели назад, — в свою защиту говорит Соловьева. — Не думаю, что за это время у них что-то изменилось. Живая и хорошо.       — Ты че несешь, идиотка?! — повышает голос Паша. — Первая же слезы крокодильи лить будешь, если с мамкой че случится.       — Ты специально? — не понимает Соловьева. Ей эта тему уже надоела. Говорить о родителях нет никакого желания. — К чему ты вообще начал об этом? Потрещать больше нет тем? Или мозги мне затрахать решил?       Света откидывает ложку, которая, звякнув о тарелку, отлетает в сторону. Вскакивает на ноги, начиная нервно мерить шагами небольшую кухню. Движения резкие, порывистые, словно она заперта в клетке. Губы плотно сжаты, на лбу глубокая морщина. Ее все достало: эта бесконечная череда скандалов, унижений, атмосфера постоянного напряжения, висящая в воздухе, как густой, удушливый смог. Хочется закинуться чем-нибудь сильным, отключиться от реальности, упасть на диван и не шевелиться, не думать, не видеть, не слышать. Утонуть, раствориться хотя бы ненадолго в блаженной пустоте, чтобы никто не мог ее найти, не тревожил душу своими проблемами. Паша, наблюдая за ее метаниями, тоже молча отодвигает от себя тарелку. Аппетит пропал начисто, еда больше не лезет в горло. Кусок застрял где-то посередине пищевода, мешая дышать. Мужчина смотрит на Свету с пониманием и сочувствием. Он не осуждает ее, не пытается успокоить банальными фразами. Сам только недавно начал говорить об отце вслух, признаваться себе в том, что все время носил в себе эту боль, как тяжелый, неподъемный крест. Но у Светы еще есть шанс изменить эту часть своей жизни, вырваться из замкнутого круга, а у него — нет.       Паша поднимается из-за стола и подходит к Свете, осторожно кладет руку ей на плечо.       — Будь мягче, солнышко, — просит он. — Не становись мной. Ты ведь не такая. Я знаю.       «Нихуя ты не знаешь, дорогой мой», — вертится у Светы на языке. Но вместо этого она прижимается головой к плечу Паши, закрывая глаза. Тяжелые веки опускаются, словно занавес, скрывая от мира бушующие внутри эмоции. Спорить с любимым сейчас нет никаких сил. Слишком много энергии потрачено на борьбу с собственными демонами, на попытки сохранить хоть какое-то подобие самообладания. Тепло его тела, исходящий от него запах успокаивающе действуют на расшатанные нервы. На мгновение ей хочется поверить, что он действительно понимает ее, что может разделить ее боль. Но эта иллюзия быстро рассеивается, как утренний туман. Она чувствует, как по щеке скатывается одинокая слеза, оставляя после себя влажную дорожку. Пашины руки обнимают крепче. Сейчас ей хочется просто побыть в его объятиях, найти хоть немного утешения.       — Солнышко, родителей не выбирают, помнишь? — пытается настоять на своем Кащей. — Возможно, как отец, Григорий Кириллович полный лох, но он все равно остается им. А мать у тебя хорошая женщина, Светик. Не всем везет.       — Повезет ли мне? — прямо спрашивает Соловьева. Вопрос вылетает из нее быстрее, чем она успевает его обдумать.       Паша молчит. Тишина, нарушаемая лишь тихим гудением холодильника, повисает в воздухе. Кажется, будто это длится вечность. Время замедляет свой бег, превращая секунды в бесконечные минуты. Они смотрят друг другу в глаза, пытаясь прочесть в глубине зрачков то, что скрыто за словами. Взгляд Паши становится тяжелым, пронизывающим. Он сжимает челюсть так сильно, что желваки играют. Глаза наливаются кровью, в них плещется смесь гнева, боли и бессилия. Соловьева чувствует, как мужская хватка на ее руке становится сильнее, до жжения. Но она не морщится, не вздрагивает, не произносит ни звука. Словно не замечает, сосредоточившись на внутреннем напряжении. Не позволяет себе показать ни малейшего признака слабости, уязвимости. Когда-то давно она уже разрешила себе раскрыться, показать свою нежную, ранимую душу. И чем это закончилось? Горьким разочарованием и звонкой пощечиной. Больше это не повторится, никогда. Она строит вокруг себя стену, неприступную крепость, чтобы защититься от новых ударов судьбы. Мужчинам нет доверия. Женщины дарят им свое хрупкое сердце, открывают душу, а они играют чувствами дам, разбивая вдребезги то, что так бережно хранилось. Исключений нет. Просто у некоторых еще не наступило время показать свою истинную натуру. Рано или поздно маска спадет, обнажая эгоизм и равнодушие.       Света крепче сжимает губы, ее взгляд становится холодным, отстраненным.       — Хуйню несешь, свет мой, — сквозь зубы выдает Кащей. — Я тебя хоть раз к чему-то принуждал? Нет. Пиздил? Ни хуя.       Пощечина была. Соловьева помнит ее.       — И правда, — натянуто улыбается она, обхватывая Пашу за лицо. — Никогда не делал этого. Я люблю тебя. А матери позвоню, завтра с утра. Схожу к ней, все будет хорошо, не волнуйся, — целует в губы быстро и небрежно, гладит аккуратно по щеке.

***

      Ночь опускается на Казань, окутывая город густой, бархатной пеленой. Звезды, обычно щедро рассыпанные по ночному небу, прячутся за тяжелыми, свинцово-серыми облаками, боясь показаться в этом мрачноватом великолепии. Воздух прохладный, влажный, пахнет сыростью и асфальтом, слегка подслащенным ароматом выхлопных газов. Тишина, царящая в Казани, нарушается лишь редким, глухим гудком автомобиля или отдаленным собачьим лаем. Вдоль проспекта Победы горят фонари, рассеивая мрак и выхватывая из темноты отдельные фрагменты пейзажа. Теплый желтый свет рисует на недавно уложенном асфальте длинные блестящие полосы. На фоне дома выглядят величественными и загадочными, их силуэты слегка размыты туманом.       Валера жмет педаль тормоза, машина с едва слышным скрипом шин останавливается на красный сигнал светофора. Перед ним — абсолютная пустота. Улица, обычно оживленная, сейчас безлюдна. Только непроглядная тьма и безмолвие окружают его со всех сторон. Из магнитолы звучит хрипловатый голос Вячеслава Бутусова, поющего: «Но я хочу быть с тобой». После первого припева, под звуки гитарных риффов, Туркин достает из пачки сигарету и неторопливо закуривает. Он выставляет локоть на открытое окно, позволяя ночному воздуху коснуться его кожи. Циферблат часов на запястье показывает почти полночь. Время застыло, замерло в ожидании чего-то. В салоне темно, лишь приглушенные огоньки приборной панели слабо подсвечивают лицо Валеры. Ощущение одиночества, давящее и всепоглощающее, становится еще сильнее. Ночь, город, машина — все сливается в единое целое.       Мысли о Пушкиной, словно навязчивая мелодия, постоянно возвращаются к Валере. Он снова и снова прокручивает в голове их последнюю встречу, прикосновения, разговор. Ему хочется позвонить ей, услышать голос, хотя бы на мгновение. Узнать, что у Ани все хорошо. Он представляет, как встречает свою девчонку после института, как сажает рядом с собой в машину и везет в больницу, где она работает.       Валера с наслаждением, с едва скрываемой тоской вспоминает мягкость девичьих губ, как целовал Пушкину, как перебирал пушистые волосы, как Аня нежно гладила его руку, щекоча ноготками. Эти ощущения сейчас кажутся ему чем-то недостижимым, несбыточной мечтой. Он лишился всего этого за считаные секунды, в тот момент, когда она ушла — не обернувшись, не попрощавшись. После ее ухода прошло немало времени, а он так и не получил ни одного звонка, ни одной личной встречи. Только тайные наблюдения издалека, неуверенные попытки увидеть ее краем глаза. Эта необратимая пустота в его жизни грызет изнутри.       Даже издалека, сквозь вечернюю мглу, Валера безошибочно узнает Аню — копну светлых, волнистых волос, развевающихся от легкого ветерка, и тот самый искренний заразительный смех, который заставляет его сердце биться чаще. Ему даже не нужно видеть ее лицо, чтобы быть уверенным — это она. Шагает по улице, одетая в длинное черное пальто, с небольшой сумочкой на плече, рядом с парнем, совершенно незнакомым Валере. Высокий, широкоплечий, симпатичный, с легкой ухмылкой на лице. Он что-то рассказывает Ане, склонившись немного к ней, и его слова заставляют ее улыбаться, откидывая голову назад.       Последний раз Валера видел Аню три месяца назад, и за это время она немного изменилась. Черты лица стали острее, приобрели какую-то новую, незнакомую ему строгость. Едва заметный макияж с акцентом на глаза, но даже он не скрывает ее усталость. Красота, конечно, осталась, но теперь в ней появилась какая-то хрупкость, легкая тень грусти, сделавшая женский образ загадочным и притягательным, но одновременно и чуждым. Валера не понимает, что случилось с его девчонкой, с той жизнерадостной и беззаботной девушкой, которую он знал раньше. Она выглядит иначе. В его сердце с новой силой вспыхивает не только ревность, но и глубокое непонимание, смешанное с горечью потери.       Аня и незнакомый хрен запрыгивают в подъехавший автобус, занимая места в самом конце салона, у большого окна. Валера, сам не замечая, начинает следовать за ними, не отрывая взгляда от Ани. Он плавно ускоряется, выдерживая дистанцию, чтобы оставаться незамеченным, но при этом иметь возможность наблюдать за происходящим в салоне.       Парень сидит немного в стороне, расслабленно откинувшись на спинку сиденья, локоть небрежно положен на подлокотник. Аня, сжавшись, прижимает к себе сумку обеими руками. Она редко встречается с ним взглядом, словно чувствуя пристальное внимание. Парень же, напротив, всеми силами пытается поймать ее глаза, ненавязчиво, но настойчиво, надеясь на хоть какой-то знак. Аня, кажется, специально этого избегает. Будь возможность, Туркин бы уже в морду прописал этому хую, чтоб глазенки свои не выкатывал и вообще рядом с Анькой зажмуренный ходил.       Автобус доезжает до микрорайона, где живут Пушкины. Аня быстро прощается с хуем легким, едва заметным прикосновением руки к плечу. Она выпрыгивает из автобуса и, не оглядываясь, уходит от остановки. Валера не спеша едет позади, опасаясь резких движений, боясь спугнуть или быть замеченным. Он держит дистанцию, наблюдая, как она шагает по тротуару, ловко перепрыгивая через осенние лужи, оставляющие за собой блестящие следы на ботинках.       В этот момент мужское сердце уже привычно сжимается. Кажется, всего лишь вчера они делали это вместе — бежали по весенним улицам, смеясь и держась за руки, а сейчас он может наблюдать за ней лишь со стороны, как за кем-то чужим, недосягаемым. Он бессилен. Ревность, боль, сожаление — все смешивается в его душе, создавая коктейль из отчаяния и безысходности. Он не может подойти к ней, не может сказать ей о своих чувствах, он способен лишь следовать за ней как преданный, но ненужный пес. Он наблюдает, как она уходит, исчезает в темноте переулков.       Валера делает глубокий вдох, пытаясь успокоиться, но это не помогает. Напряжение, скопившееся внутри него, давит на грудь, не давая дышать. Бьет кулаком по рулю с силой, от которой костяшки синеют. Гнев, кипящий внутри, наполняет его до краев, захлестывая волной ненависти ко всему окружающему миру. Он ненавидит этот город, людей, которые проходят мимо, себя за слабость, за неспособность что-либо изменить. Ему хочется убить, уничтожить, разрушить все, что находится вокруг.       Он проебался. Валера понимает это давно, но осознание не приносит облегчения, а лишь усиливает чувство безысходности. Тень, темная и холодная, сгущается внутри него, маня утонуть в бездне собственного гнева, в вихре разрушительных эмоций. Он захлебывается ею, эта ненависть, словно яд, проникает в каждую клеточку тела, опутывая его, не давая вырваться. Сдавленный крик вылетает из горла — дикий, животный рев, отчаянная попытка освободиться от невидимого груза, от невыносимой боли. Турбо стискивает руль до скрипа кожаного чехла.       До родительского дома добирается молча, стиснув челюсть. Паркуется под окнами, с силой хлопает дверью. От неожиданности взлетают с веток птицы. В родной квартире царит тишина, даже батя, обычно храпящий как трактор, сегодня молчит. Лишь груда пустых бутылок, валяющихся у двери, говорит о том, что в жизни Валеры некоторые вещи остаются неизменными — пьющий отец, не дающий надежды на перемены. Валера старается аккуратно снять ботинки, но задевает вешалку, и несколько курток, висевших на ней, с шумом падают на пол. На шуршание из гостиной выходит Антонина Сергеевна, закутанная в старый выцветший халат. На лице беспокойство и усталость. Взгляд, полный тревоги, скользит по фигуре сыны.       — Не ждали в гости, — остро замечает женщина, но идет на кухню и, достав кастрюлю с супом из холодильника, ставит ее на печь разогреваться. — Остались только щи.       — Похуй, — не подбирая слов, бросает Валера.       Обычно Турбо себе при матери таких выражений не позволяет, но сейчас он слишком устал, чтобы думать об этом.       — Что случилось, Валер? — присев напротив сына за стол, спрашивает женщина. Она видит его насквозь. — И не думай мне врать, глаза как у побитого щенка.       — Ниче не случилось, устал, — оправдывается и почти убедительно, но недостаточно.       — Води за нос своих малолеток со двора, а меня не вздумай. Влип во что-то? С милицией опять проблемы? — хмурится Антонина Сергеевна.       — Аньку видел, — признается матери, голову опуская и глаза пряча.       — Поговорили?       — Ага, блять, пять раз, — фыркает недовольно Турбо. — Со стороны поглазел и свалил. Как лох какой-то.       На плите греется суп, но никто не обращает на него внимания. Антонина Сергеевна прерывает повисшую тишину резким и хлестким замечанием:       — Не как. Ты лох и есть, сынок.       Валера не отрываясь смотрит на мать. Женское лицо кажется застывшей маской.       Новость о разрыве с Пушкиной и бизнесе, что светит Валере пожизненным сроком, словно выморозила все чувства, оставив лишь холодное разочарование. В ее взгляде, направленном на сына, читалась нескрываемая горечь. Она так надеялась, что хоть этот Туркин достигнет чего-то значимого. Верила, что за его бравадой и показной самоуверенностью скрывается что-то достойное уважения. Но ошиблась. Очередная авантюра, обернувшаяся катастрофой, разбила надежды вдребезги. Единственной отрадой, тоненьким лучиком света в этом мраке, оставалась Катюша. Девочка, несмотря ни на что, продолжала обожать брата, льнула к нему, словно ища защиты и опоры. Катюшины руки постоянно тянулись к Валере, она шептала ему что-то на ухо, пытаясь своей детской непосредственностью пробить стену отчуждения, возникшую между ним и матерью. В ее больших доверчивых глазах светилась безграничная вера в брата.       — Спасибо, мам, — бурчит Валера. — Заехал домой, ебать.       — А чего ты ждал? — не понимает Антонина Сергеевна. — Съехал — вот и нечего таскаться. Не хватало еще, чтоб к нам люди в форме заявились. Того раза достаточно.       — Хватит уже, а! — повышает голос на мать Валера.       Он, раздувшись от собственной важности, ведет себя как мужчина, который в ответе за благополучие всей семьи. И, надо признать, жить Туркины стали действительно лучше. Комнату Валеры, некогда захламленную всяким мусором, полностью переделали для Кати. Крепкая большая кровать, на стенах яркие обои с изображением цветов, а на полу мягкий, пушистый ковер. Холодильник перестал гудеть от пустоты, а на полках всегда имелись свежие продукты: йогурты, фрукты, соки — все, что так любит Катюша.       Антонина Сергеевна хоть и старается не показывать вида, но чувствует положительные изменения в семейном бюджете. Каждый раз, когда Валера навещает родителей — стабильно пара визитов в месяц, — он с барской щедростью вручает матери несколько тысяч рублей. Она принимает деньги со смешанными чувствами: с одной стороны, они облегчают жизнь, с другой — не может она забыть, каким путем они зарабатываются.       Сделав несколько глубоких вдохов, Валера вновь заговаривает:       — Я тебе слово дал, что ментов в хате больше не будет? Сказал — сделал. И хватит уже об этом. Мне, может, хуево, а? Не думала? Я, может, к тебе как к любимой матери приехал, а ты че? Единственного сына под зад пинаешь и на все четыре стороны?       — Не наговаривай на мать! — брызжет Антонина Сергеевна. — В том, что тебе хуево, ты, сыночек, сам виноват. Не натворил бы делов, и Анечка сейчас была бы с тобой, а менты, как ты говоришь, к нам не вламывались бы. Повезло, что мальчик тот заявление свое забрал, а то сейчас письма бы тебе посылала да хлеб.       — Никто б меня не посадил, мам, — устало тянет Валера. Его все это уже порядком затрахало. — А с Анькой не получилось просто, бывает.       — Бывает, Валера, снег в июне, — тянет тяжело Антонина Сергеевна. Женщина на ноги поднимается и плиту выключает. — Суп горячий, ляжешь в гостиной. Если уйдешь, то закроешь. И не шуми.       Валера наливает себе полную тарелку щей, так что суп грозится перелиться через край. Он рассеянно ковыряет в тарелке алюминиевой ложкой, лениво разглядывая плавающие кусочки капусты. В голове эхом отдаются слова матери. Где-то глубоко внутри, под толстым слоем обиды и разочарования, Турбо понимает, что она права. Он знает, что сам во всем виноват, что череда неверных решений привела его к этому тупику. Сделать с этим он теперь ничего не может, прошлое не изменить. Остается только смиренно склонить голову, принимая происходящее как неотвратимую данность, как горькое лекарство, которое нужно проглотить. Аппетита нет, ложка с глухим стуком падает на стол. В тишине раздается лишь тихий треск лампочки. Валера резко оборачивается, услышав негромкие босоногие шаги за спиной. В коридоре Катя. Потрепанные после сна волосы обрамляют личико. Новенькая фланелевая пижама с изображением смешных сов кажется немного великоватой и забавно топорщится на худенькой фигурке. Катя трет глаза кулачком, пытаясь окончательно проснуться, и невольно зевает, обнажая ровный ряд молочных зубов. При виде сестры Валера не сдерживает легкую, теплую улыбку. Катюша быстро преодолевает разделяющее их расстояние и обнимает брата крепко-крепко, уткнувшись носом ему в шею. От нее пахнет мылом и чем-то неуловимо сладким, домашним. Катя долго ждала этой встречи, считая дни до возвращения старшего брата. В этом объятии вся ее детская любовь и безграничное доверие, способные растопить даже самое заледеневшее сердце. Валера чувствует, как что-то сжимается в груди.       — Ты давно не приходил, — говорит Катя, обиженно просматривая на брата. — Обещал прийти еще шесть дней назад. Зачем обманул?       Валера в очередной раз убеждается, что его девочка умна не по годам.       — Так получилось, Катюш, — оправдывается он.       — Тебе плохо, потому что твоя красотка ушла? Ты можешь мне рассказать, — тихонько шепчет Катя, — я умею хранить секреты.       Валера грустно тянет уголки губ вверх, пытаясь изобразить подобие улыбки, но получается скорее болезненная гримаса. Мысль о том, чтобы признаться ребенку в своих слабостях, вызывает у него смешанные чувства. Стыд и неловкость жгучей волной поднимаются по горлу. Как можно открыться перед маленькой сестрой, показать ей свою уязвимость? С другой стороны, гнетущее осознание одиночества, словно тяжелый камень, давит на грудь, не давая дышать. Катя, несмотря на свой юный возраст, всегда обладала удивительной способностью понимать и сочувствовать. Ее наивный, детский взгляд часто видит то, что ускользает от внимания взрослых, измученных своими проблемами. К тому же Катя и правда умеет хранить секреты.       — Да, — еле слышно признается Валера. — Мне плохо, потому что она ушла от меня.       — Но ты ведь можешь сам прийти к ней.       — Не могу. Она не хочет видеть меня, я сильно разочаровал ее.       — Разочаровал? — не понимает Катя и хмурит свои тонкие бровки.       — Обидел, — объясняет Валера.       — Тогда надо извиниться, — подсказывает Катя. — Она простит тебя, потому что любит. Она сама мне говорила. Когда люди любят друг друга — они прощают. Так?       Не так. Нихуя. Любовь — хуйня и не является гарантом. Валера знает это теперь наверняка.       — Так, — отвечает он сестре.

***

      Аня лежит неподвижно, тело напряжено, но не от удовольствия. Лев, склонившись над ней, опирается на локти, мышцы натянуты до предела. Он пыхтит, из груди вырываются тяжелые, прерывистые вздохи, лицо красное, капельки пота стекают по вискам, волосы слипаются от влаги. Глаза закрыты, Живой полностью поглощен процессом, сосредоточен на достижении своей цели, не обращая внимания на Аню. Она полна безразличия. Чувствует, как Лев наслаждается, как он напрягается и расслабляется, как затылок становится влажным от пота, но сама она испытывает лишь раздражение. Ее стоны — формальное участие, не имеющее ничего общего с удовольствием.       Жар на половых губах от резкого трения, сухость — вот все, что она ощущает. Никакого наслаждения, никакого желания. Взгляд Ани скользит по комнате: плотные шторы на окне, платье аккуратно сложено на табурете, из коридора просачивается теплый свет. На небе уже виден полумесяц, мягкий, спокойный, как и пустота внутри нее. Квартирка небольшая, но уютная, расположена недалеко от института. Борис Григорьевич снял ее для сына. Ане нравится оставаться здесь на ночь. Эти стены, наполненные чужим теплом и спокойствием, на какое-то время отвлекают от пустоты и беспросветности своей собственной жизни.       На низком журнальном столике стоит ваза с хризантемами — букет, подаренный Львом. Она любит красные розы. Рядом распечатанная коробка конфет «Птичье молоко». Аня следит за тем, как медленно кружатся в лунном свете пылинки. С улицы доносятся отдаленные звуки — скрип шин, чьи-то крики, неясный шум ночного города. Лев усиливает темп, его движения оказываются более резкими, грубыми. Ане становится неприятнее, чувства отчуждения и пустоты усиливаются. Она пытается отвлечься, считая в уме до десяти, потом снова, и снова. Повторяющийся счет — единственное, что помогает ей не сойти с ума в этот момент.       Лев хмурится от напряжения, его губы изгибаются в довольной, почти звериной ухмылке. Он сильнее сжимает женские плечи, впиваясь пальцами в ее кожу. Тело Ани пронизывает судорога, не от удовольствия, а от резкого спазма, выбивающего остатки терпения. Лев кончает быстро, его тело обмякает, напряжение спадает. Аня выдыхает, словно освобождается от тяжелого груза.       Это закончилось.       Тишина повисает в воздухе, густая и липкая, словно невидимая паутина, оборачивающая в кокон одиночества.       Лев поднимается на ноги почти мгновенно, движения немного неуклюжие от внезапного расслабления. На члене презерватив, блестящий на свету. Он направляется в ванную, оставляя за собой легкий шлейф мужского парфюма, смешанного с запахами пота и чего-то еще — чего-то, что Аня не может определить, но что неприятно щекочет ноздри. За дверью ванной раздается звук льющейся воды — сначала сильный, потом более слабый.       Аня натягивает на себя тонкий плед, пытаясь укрыться от холода, пронзившего насквозь после бездушного секса. Она чувствует, как наконец-то расслабляются мышцы, как спадает напряжение, сковывавшее тело. Прикрывает веки, позволяя себе на мгновение погрузиться в полудрему, и поправляет влажные от пота волосы, стараясь привести себя в порядок. Когда Лев возвращается, он выглядит свежим. Полотенце, небрежно повязанное на бедрах, едва скрывает наготу. Капли воды, стекая по обнаженному телу, оставляют за собой блестящие дорожки на коже. Его глаза не встречаются с Аниными. Он выглядит усталым, но в то же время удовлетворенным.       — Останешься? — спрашивает будничным тоном Живой, достав из шкафа вещи. Через мгновение он уже оказывается одет.       — Если разрешаешь, — пожимает плечами Аня.       — Не строй из себя маленькую дурочку, — хмыкает Лева, опускаясь рядом с Аней на кровать. — Тебе не идет. Ты же знаешь, что можешь прийти сюда, когда захочешь.       — Учту.       — Отец зарезервировал стол в ресторане.       — Зачем? — стонет Пушкина, не понимая. — Я буду весь день на учебе, потом в больнице. Не до ресторанов.       — И так сутками в этой своей больнице, забыла уже, как солнце выглядит. Пора уже и в свет возвращаться. Отец с матерью спрашивают постоянно о тебе. Мама все на ужин зовет. Может, порадуешь уже моих родителей своим присутствием?       Аня раздраженно закатывает глаза, ее взгляд полон усталости и скрытого протеста. Предложение Льва о семейном ужине с его родителями вызывает лишь раздражение. Ей совершенно не нужны эти встречи, натянутые улыбки и вежливые разговоры. Она находится со Львом из чувства долга, из-за установленного обязательства. Ее сердце принадлежит другому человеку, другой жизни. Света совершенно права — Аня тратит время на то, что ей совершенно не нужно. Она обречена на существование, которое сама же выбрала. Она вынуждена играть роль девушки. Каждый день, каждая ночь — это еще один шаг в пропасть, из которой нет выхода.       — К чему это? Они ведь и так знают, что мы вроде как бы в отношениях. Этого недостаточно? — сводит брови к переносице Аня.       — Вроде как бы? — с фырканьем повторяет Живой. Он ложится на спину, устремляя глаза в потолок. — Ну, за полгода, наверное. Или все еще слезы льешь по своему убогому?       — Не лью! — защищается Пушкина. — И ты это прекрасно знаешь! К чему этот цирк?       — Тогда в чем проблема прийти на хренов ужин? Обломаешься, что ли? — не сдерживает слов Лев.       — Не хочу! — настаивает на своем Аня. — Я не собираюсь делать то, что мне не нравится. Когда ты уже это поймешь? Мне хватает того, что есть. Большего не нужно.       Аня видит, как плечи Льва напрягаются, а затем медленно расслабляются. Глубокий вдох, за которым следует долгий, размеренный выдох — он пытается взять себя в руки, подавить нарастающее раздражение. Его обычно спокойное лицо сейчас слегка искажено внутренним накалом, губы сжаты в тонкую линию, а брови нахмурены. Очень редко Лев спорит с Аней, чаще всего просто принимает ее позицию, не желая лишних конфликтов. Он умеет ждать, приспосабливаться, но вопрос «официального знакомства» с его родителями — это нечто другое. Аня видит это в его глазах. Это не каприз или жажда похвастаться. Для Льва это вопрос принципа, важный этап в их отношениях. Ему необходимо, чтобы их союз получил одобрение. Он хочет, чтобы все — от самых близких людей до случайных знакомых — знали, что Аня принадлежит ему, что они пара. Это не просто желание представить любимую, это стремление заявить о своих правах, закрепить их, сделать их незыблемыми. Именно поэтому Лев не уступит. Аня чувствует это в его напряженном молчании.       — Стол в ресторане забит, отец внес предоплату, твоя мать согласовала меню. Родители будут на ужине, хочешь ты того или нет, — рубит Лев, не смотря на Аню. — И ты скажешь им, что должна.       — А ты ничего не должен? — хмыкает Пушкина.       — Детский сад, Пушкина. Хватит уже строить из себя непонятно кого. Я даю тебе все и даже больше. Уж извини, что сердцу твоему не мил. Но будь твой любимый поумнее, не творил бы всякую хуйню и сейчас ласкался бы с тобой где-нибудь на качели.       — Прошло уже много времени, а ты все о Туркине, — устало выдыхает Пушкина. — Забудь уже о нем. Нет его в моей жизни.       — Но всегда может появиться, — замечает Лев. — А ты и рада будешь, разве не так?       Аня сама не знает, что будет, если Валера вдруг объявится на пороге, решив вернуть ее. Мысль о такой встрече вызывает у Ани странную смесь ужаса и некоего болезненного любопытства. То, что между ними нет ничего, кроме горького послевкусия прошлых чувств, очевидно всем, и Аня это прекрасно понимает, но вслух признаться себе в этом и другим она не в силах. Каждый раз, когда Света небрежно произносит его имя, сердце Ани пропускает удар. Она одновременно хочет знать, что с ним стало, где он, чем живет, и панически боится этого. И потому Аня прибегает к наглой лжи, с легкостью и безупречным мастерством актрисы отбиваясь от назойливых вопросов. Она утверждает всем, что Валера остался в прошлом, что миновало достаточно времени, что она его пережила, что по нему душа уже не болит. Наглая ложь.       — Не так, — говорит Пушкина то, что должна. — Я бы здесь тогда не была, Лев.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!