21. О серьезных вопросах, местах встреч и молитвах

7 сентября 2025, 17:04
      Вечер начинается, как и полагается, с ужина. Аня стоит у плиты. Разбивает одно яйцо о другое, скорлупа хрустит — желток падает в раскаленную сковороду и обволакивает вчерашнюю отваренную картошку. Второе — туда же, и вот уже масло шкворчит. За окном декабрьская Казань притворяется осенью: в окне еще теплится свет, но он уже тусклый, оранжево-серый, как будто сам утомился за день. Лица прохожих, кутающихся в ватники и телогрейки, мелькают в отражении стекла. Во дворе, меж замерзших кустов, два водителя — упрямые, как бараны на скотобойне, — никак не могут решить, кто прав, а кто просто мудак. Аня мажет хлеб маслом медленно, методично. Сверху кладет сыр. Кружки с чаем уже ждут на столе, испуская легкий пар. Все стоит на своих местах.       Из гостиной доносится голос ведущей вечерних новостей. Москва, изменения, процветание, надежда. Аня слушает слова, но не слышит смысла. «Ложь», — думает она. Голая, тусклая, натянутая поверх трещащей по швам страны. Союз умирает — и пусть еще не пал, но дыхание его уже кажется судорожным. В следующем году или через два, но конец неизбежен. А пока…       Пока важен только он. Валера.       Он мрачнее ночного неба, тяжелый, как гроза. Сутками говорит по телефону, ругается с теми, с кем Аня не знакома, и с теми, кого знает слишком хорошо. Ужинает молча. Уходит — обещает вернуться как можно раньше, но возвращается, когда Пушкина уже спит на краю кровати, вся сжавшись, будто пытаясь спрятать сердце от боли. И этот вечер ничем не отличается. Он выходит из спальни в одних брюках, грудь голая. В руках — золотой браслет. Цокает металлом о пальцы, хмурится.       Они едят в молчании. Только скрежет вилки по тарелке да звон мыслей у каждого в голове. Аня смотрит на него, будто вглядывается в пропасть. Хочет понять. Но у тьмы нет дна. У Валеры — тоже.       — У тебя все хорошо, Валер? — наконец спрашивает она, не выдерживая. — В последнее время ты сам не свой, — делится Пушкина своими наблюдениями.       Валера не поднимает глаз. Сидит хмурый. Жует медленно, с нажимом. Чавкает. Прихлебывает чай. Скребет вилкой по тарелке — тонкий, злой скрежет бьет Аню по нервам, как иголкой под ноготь.       Аня больше не может. Отодвигает тарелку, а кружку оставляет перед собой, держит обеими руками. Смотрит на Туркина в упор. Ждет. Она знает — скажет. Не все, конечно. Он всегда отдает только малую толику правды. Но хоть крупицу вытянет.       Туркин вздыхает.       Глаза поднимает нехотя, исподлобья. Салфетки не берет — рот вытирает тыльной стороной ладони, по-солдатски. Откидывается на спинку стула, и тот скрипит — громко, как протест. Руки скрещивает на груди, будто щит. Но слова все же рвутся наружу, против воли, сквозь зубы.       — Не можем сойтись с Кащеем во мнении, — бросает коротко.       Аня моргает, смотрит на него как на сумасшедшего. Или как на человека, который прикидывается дураком, хотя прекрасно знает, что делает. И ведь не глуп он. Никогда не был.       — Мне разве пять лет? — спрашивает она тихо, но твердо. — Скажи по-человечески.       Валера качает головой. Молчание перед ответом тянется.       — Рынок у нас хотят отжать, я говорил. С Урала, залетные. Кащей считает, что надо уступить. Мол, переживем. Целее будем. Будто можно торговаться с этими гандонами, — голос меняется. Становится ниже, с хрипотцой, с угрозой — как в подвалах, где лампа одна, и стул один, и выбор простой: говорить или умирать. — А какого, прости, хуя я должен отдавать им то, что сам строил? — бьет по столу ладонью. — Мы ж не за спасибо этот рынок подняли. Пацаны там пули ловили, сидели, кровью истекали. А теперь, значит, мы отдадим все, потому что этим пидорам, видите ли, хочется? — Челюсть ходит. Смотрит сквозь Аню. — На хую я вертел их и их желания, — добивает в конце Туркин.       Аня всматривается в лицо Валеры, пытаясь увидеть в глазах напротив ответ на вопрос, который не осмеливается задать вслух. Между его бровей тень. Туркин говорит, а Аня слушает. Мир, в котором живет Валера, теперь Ане не чужд. Она уже давно не ждет от Туркина чего-то, кроме стали, крови и жизни на грани.       — Паша ведь понимает, — начинает она осторожно, будто ступает босиком по битому стеклу, — если вы отдадите им рынок, они придут за остальным. Рано или поздно.       Валера усмехается — губами, но не глазами. В этой усмешке все: усталость, раздражение, презрение и то бессильное бешенство, что приходит, когда понимаешь — тебя не слышат и не хотят.       — Думаешь, я не базарил с ним? — цедит он. — Да ему плевать. По уши в наркоте и собственном величии. До него не доходит, что нас сотрут в пыль, если мы уступим. Там папаша у уральского — шишка. С Горбачевым по дачам рассекает, а сынок думает, что корона ему по рождению. Пальцы веером, сопли пузырем. А Кащей сидит и жопу прячет в качалке, делает вид, что все под контролем.       Аня молчит. То, что она слышит, не новость, а подтверждение опасений. Эта жизнь, в которой смерть может прийти за Валерой в любую ночь, в любой подворотне, в любую чертову минуту, вытравливает из нее воздух. Туркин живет на краю — всегда. И если он сорвется, Аня останется лишь с пустым взглядом и деревянным ящиком, гвозди которого будет слышать во снах. Если бы еще год назад ей кто-то сказал, что любовь бывает такой, она бы ни за что не поверила.       Тишина виснет между ними.       Валера накрывает Анину руку своей — твердой, теплой, грубой ладонью, в которой чувствуется почти мучительная нежность. Пушкина знает: Валера хочет, чтобы она перестала бояться. Но как, особенно когда понимаешь, что жизнь у него в любой момент могут отнять?       — Анечка, — голос Валеры звучит почти шепотом, — все будет хорошо, слышишь? Я все улажу. С этим уральским уродом разберусь. Не он первый, не он последний. Таких я ломал и раньше. И еще не таких сломаю. А ты… — он сжимает Анину ладонь чуть крепче, — со мной. Я тебя в обиду не дам. Никогда. Веришь?       Он смотрит прямо в глаза — не с вызовом, не с просьбой. Аня кивает.       — Верю.       На миг в его взгляде мелькает благодарность. Настоящая. Такая, какая бывает лишь у тех, кто давно разучился ждать хорошего. Будто Аня одним словом отменила казнь.       — Спасибо, — произносит Валера.       Пушкина касается губами костяшек — осторожно, будто целует рану, которую никто не должен замечать, — и поднимается на ноги. Аня подходит к мойке, забирая с собой тарелки. Остатки ужина отправляются в мусор.       — Валер, — ее голос звучит спокойно, — моя бабушка всегда говорила: если что-то мешает — отрежь. Волосы, руку, человека… Неважно. Главное — не жить с этим дальше.       Аня не оборачивается. Не ждет ни вопроса, ни реакции. Не ищет подтверждения, не нуждается в нем. Потому что знает: Валера понимает правильно. Слишком хорошо информирован о цене за слова. И все же в его молчании теперь есть что-то иное. Пушкина не говорит просто так, и он это осознает. Но вопрос в другом: станет ли он действовать? И если да — кого он решит «отрезать»?       Аня моет посуду, не торопясь. Вода в раковине стекает медленно. Снаружи сгущаются сумерки. Ночь подступает к окнам, как всегда — без приглашения.

***

      Серая, едва зримая струйка дыма поднимается вверх, бессильная перед ледяной стужей, что плотно окутывает Казань бесцветным, вымерзшим вечером. Воздух неподвижен и колюч, как заточенная проволока. Мороз пробирает до костей, и даже горечь в горле от сигареты, уже четвертой за каких-то двадцать минут, не приносит облегчения.       Туркин топчется у бордюра, тушит подошвой ботинка бычок. Машина тяжелым черным гробом стоит на ручнике почти вплотную к дверям «Раков». Ее отполированный бок поблескивает, отражая вывеску.       Рядом, в пяти шагах, Сутулый и его пацаны кучкуются под козырьком, будто шакалы в ожидании падали. Лица наполовину скрыты капюшонами и тенью, но Турбо знает: у каждого рука в кармане на холодной металлической рукоятке. Илья замечает взгляд Валеры сразу. Он шагает ближе. От него пахнет не потом или перегаром, как от большинства, а старым одеколоном и едва уловимо порохом. Волосы, выбивающиеся из-под кепки, объяты инеем. На ресницах, точно кристаллы, сидят мелкие снежные кристаллы.       Турбо не поднимает глаза. Просто говорит — тихо, глухо, чтобы никто не услышал.       — Ты уверен, что все сделано? — спрашивает он. — Если въебемся, нас не просто порвут. Нас будут пилить медленно, по сантиметру. Давим ебланов, Илюх. В хлам. Без пощады.       Сутулый сплевывает в сторону.       — Я за ним три часа по городу катался. Даже не врубился, придурок. Тачка его. Сигналка — как у деда на «копейке», говно полное. Все на своих местах. Сосед мой все собрал как надо. Без соплей. Главное — чтоб Кащей потом не начал истерику разгонять.       Илья говорит лениво, будто обсуждает игру в домино, но в глазах — страх. Он есть у всех, даже если его не видно.       Пятая сигарета точно будет лишней, но руки Валеры сами тянутся в карман. Спичкой чиркает резко. Огонек тусклый. Горло сжимает вязким, тошнотворным комом. Никотин только усугубляет, будто кто-то пытается запихнуть пепел в уже забитую трубу.       — Если дело выгорит, — произносит Турбо, глядя куда-то поверх плеча Ильи, туда, где уже темнеет и ветер кружит снег, — вопрос с Кащеем сам собой встанет. Он шныряет как крыса. Пацаны за ним не пойдут. В твоих же интересах, чтоб не пошли.       Илья закуривает, не отводя глаза. Сигарета у самых губ вдруг начинает трястись — от замерзших на морозе пальцев или от того, что понимает, что назад дороги уже нет, Валера не знает.       — А вы разве не кенты с ним?.. — бормочет Сутулый, стряхивая пепел под ноги.       Снежинки падают медленно, величественно, точно танцовщицы на королевском балу — каждая с собственной траекторией, всякий поворот в воздухе словно вызван древним ритуалом. Валера смотрит на них не моргая, будто хочет впитать это зрелище в самое нутро. Он редко замечает за собой такую слабость — восторг перед красотой, которую создает сама природа. Мир вокруг него холодный, безмолвный и равнодушный, но в этой его отстраненности рождается хрупкая гармония. Что может быть прекраснее? Валера не знает. Он и не стремится знать: в его жизни красота как теплая ладонь на лбу умирающего — появляется редко, случайно и исчезает, оставляя после себя пустоту.       Он цепляется за это чувство как человек, тонущий в ледяной воде, хватается за доску. И Аня та же доска для него — спасение, смысл, свет в сером омуте.       В былые времена Кащей казался ему безжалостным, но справедливым. Он дал Валере не просто шанс, а уверенный трамплин в свободу от нищеты, от мыслей о том, как прожить зиму, когда нет денег и надежды. В те дни он был готов отдать за такое существование все — и отдал не моргнув глазом. Но теперь? Теперь у Валеры созрело желание идти своей дорогой.       Он может дать Ане все. Он знает это так же хорошо, как знает, что пуля в живот — не смерть сразу, а долгая, холодная боль. И если уж выбирать, за кого умирать — за нее или за Кащея, — выбор сделан.       С Пашей сложно. Их связывает многое — разговоры в тишине машины, дело, адреналин, кровь, — но между ними что-то сломалось. Треснуло, как лед весной. И теперь, когда они остаются рядом, кажется, будто два оголенных провода соприкасаются — и вокруг летят искры.       — Бизнес-партнеры, но не кенты, — говорит Турбо, ставя для себя конкретную точку в одном из этапов своей жизни. Голос ровный. — У меня только один кент. Вахит. Что бы между нами ни было — он мне брат. По-любому.       Илья молчит, глядя в сторону, а потом на одном дыхании выдает:       — Даже после того, как он Аньку твою того?.. Ну ты понял. Я бы не простил.       Слова виснут в воздухе, как гниющая приманка над капканом. Туркин переводит глаза на Илью. Он не злится — в нем нет ни жара, ни вспышки. Только холод. Простой, бесстрастный, как у зимы.       Ухмыляется — уголком рта, чуть заметно. В глазах не усмешка, а память. Грязный подъезд. Первая драка. Кровь из разбитой губы и рукопожатие, от которого ломались пальцы. Первая драка из-за девчонки, которая понравилась обоим.       — Пацанов на сиськи не меняют, — произносит Турбо.       Но ведь Аня — это не про сиськи. Аня — это музыка, которую он однажды услышал, и с тех пор все остальное звучит фальшиво. Это тепло, которое хочется хранить рядом с собой даже в кипятящемся аду. Это то, что делает мужчину человеком, а не просто зверем на поводке. И все это понимают. Даже если молчат.       С Вахитом их связывает многое. И Валера продолжает верить — или делать вид, что верит, — что в тот день Вахита просто переклинило. Погода была дурная, ветер — злой. Не человек виноват, а время, обстоятельства… Себе он лжет с упорством отчаявшегося. И не стесняется.       — Друзьями разбрасываться нельзя. Иначе можно проснуться однажды — и никого рядом. Только ты сам, — ставит точку в этом вопросе Валера.       Он снова глядит на снежинки. Все кружатся легкие, безмятежные.       Машина Кащея появляется из темноты. Свет фар скользит по стенам «Раков», бросая блики. Поворот резкий, капот разрезает воздух. Скрип тормозов бьет по ушам, напоминая крик ворона на морозе — длинный, мертвенный. Машина замирает криво. Хлопок двери — будто выстрел. Из салона вываливается Кащей. Пальто на нем тяжелое, дорогое, нараспашку. На шее шарф, свисающий до колен. Щетина на лице как грязь, которую не успели стереть. Под глазами мешки — темные, глубокие, будто в них кто-то поселился. От него несет водкой, сигаретным пеплом и едким, химическим, что цепляется к ноздрям и отказывается отпускать. Глаза Кащея — быстрые, безумные, стеклянные — мечутся по парковке. Зрачки расширены, а улыбка — тонкая, нервная полоска. Кащей уже живет не в реальности, а в ее искривленном отражении.       За ним высыпаются из салона парни — четверо. Двое новенькие, Валера с ними незнаком совсем, лица еще гладкие и чистые. Один жует жвачку, другой шагает со спортивной сумкой наперевес, из которой что-то позвякивает. Остальные — знакомые, проверенные. В куртках с капюшонами, руки в перчатках, лица как камень. Один щурится от света, другой сканирует все вокруг. Идут молча, плотно, спина к спине — как стража за сумасшедшим королем.       Валера протягивает руку. Рукопожатие оказывается коротким, почти формальным.       Без слов они заходят в «Раки» и садятся в самом углу, за стол, где света почти нет. Старый плафон над ними мигает. Остальные пацаны рассаживаются по периметру — каждый так, чтобы видеть дверь. Один из них заказывает себе пиво и что-то бормочет бармену, другой тянется за салфеткой и начинает складывать ее в треугольник. Сутулый не притрагивается ни к чему. Он сидит с сомкнутыми руками, сцепив пальцы, как в молитве, и дергает ногой. Глазами бегает по сторонам. Валера смотрит на него и ухмыляется. Пацаны чувствуют запах крови задолго до того, как она прольется. А Сутулый всегда чует беду, как волк.       Туркин откидывается на спинку сиденья и бросает взгляд на Кащея. Тот сидит, раскачиваясь, как лодка на волне, глаза его то вспыхивают, то тухнут.       — Не передумал? — решает еще раз спросить Валера у Паши. Тот же в ответ ухмыляется.       — А должен? Ты че, Валерка, не сечешь, какой расклад у нас тут намечается? — хмурится Паша. Складочка на лбу становится слишком выразительной.       — Расклады бывают в пасьянсе, — рявкает Туркин, и голос его гулко ударяется о низкий потолок. — А у нас жопа, Паш! Сочная, жирная, глубокая, уральская жопа! И вместо того, чтобы гнать выблядка поганой метлой с нашей земли, мы ему под боком стелим. Эта хуйня как называется, а, Паш?       Кащей губы волком скалит.       — Ты че все не уймешься, Турбо? — шипит он. — Шило в жопе застряло?       Валера замолкает. Внутри кипит кровь, но снаружи он неподвижен, как скала. Только глаза — тяжелые, колючие — впиваются в лицо напротив. Губы сжаты в прямую линию, руки скрещены на груди так плотно, будто он удерживает ими собственную ярость. Ему остается лишь ждать. Каждая секунда короче предыдущей, как фитиль свечи, догорающей до самого конца.       Дверь в «Раки» распахивается с грохотом от удара ногой. Сквозняк врывается внутрь, треплет дешевые занавески, качает тусклую лампу под потолком. Входит Игорь. Широкая ухмылка рвет его лицо, глаза блестят веселым прищуром, в волосах играет уличный ветер. Он выглядит сытым, довольным, словно сама жизнь кладет к его ногам ковер. Это довольство бьет Валеру хуже пощечины. Игорь идет к столу неторопливо, с ленцой. Усаживается рядом с Пашей, плечо к плечу, будто так и положено. Его поза расслабленная, нога закинута на ногу, руки раскинуты свободно, как у человека, который ни в чем не сомневается. Пацаны Игоря рассаживаются неподалеку, цепью, но не слишком близко — так, чтобы их присутствие ощущалось давлением. В зале гул стихает. Последние гости «Раков» торопливо поднимаются, оставляют недопитое пиво и выходят, прекрасно понимая — сейчас серьезные люди будут решать серьезные вопросики.       — Мальчишки, — весело тянет Игорь, взглядом скользя по лицам парней. Голос у него мягкий, почти ласковый. — Чего носы повесили? Погодка у вас сегодня ну просто лялька! Девчоночки бегают по улице — одни конфетки. А ваши как поживают? Никто не обижает?       Улыбка на его лице широкая, зубы белые, смешок холодный.       Валера челюсть сжимает до скрипа. Сухожилия на шее натянуты, глаза полыхают. Вломить бы этому уебку — кулаком, ножом, чем угодно — да закопать заживо, чтобы больше никогда не разевал свой рот. Но Туркин молчит. И в этом его самая ужасная пытка. Он ненавидит этого выблядка сильнее всего на свете.       — Хватит языком чесать, — Паша говорит низко, глухо, каждое слово режет, как осколок стекла. Лицо каменное, брови сведены. — Палатки на Московском твои. Все. Но больше ничего от нас не получишь. Мы за этот рынок в свое время стрелялись, так что хуй раскатывай до других. А то ведь и прошлое вспомним. В Казань приехать каждый может. А уезжают единицы.       — Ой, Пашка, — Танганов отмахивается от слов, как от надоедливой мухи. Ладонь его широкая, движение ленивое, небрежное. Фыркает, губы кривит, услышанное его только забавляет. Угрозы Кащея отскакивают от него как камни от стены. Видно, плевать он хотел с высокой колокольни на все это.       В зале стоит напряженный воздух. Снаружи ветер воет в щели оконных рам, качает вывеску, а внутри каждый звук — громче обычного. Стол скрипит от сжатых пальцев Валеры, лампа под потолком гудит, пацаны у стен следят молча, не моргая. Мир будто замер, ожидая, кто первым ударит.       — А вы сегодня больно молчаливы, Валерий Александрович, — вдруг тянет уральский, обращаясь к Валере. Голос масляный, с ехидцей, каждый звук скользит как острый нож по мокрому стеклу, цепляясь за нервы. Он чуть откидывается на спинку стула, обводя присутствующих медленным, вызывающим взглядом. — Отчего же, мой милый? Али день не задался? Корова не доена, жена не ебана?       Воздух в прокуренном зале «Раков» загустевает, звенит от этих слов, натянутый до предела. Едкий дым сигарет, смешанный с запахом дешевого пива, становится почти осязаемым. Несколько пацанов у стены судорожно кашляют в кулак, пытаясь скрыть дрожь, но смеха в этом нет — лишь давящая неловкость и первобытный страх, проступающий в их вжатых плечах и опущенных глазах.       — Все сказал? — выговаривает Турбо сквозь зубы. Челюсти сведены так, что скрип стоит не только в голове, но и раздается в тишине зала. Кулаки сжаты до побелевших костяшек, а на скулах играют желваки. Взгляд тяжелый, прожигающий, словно два уголька. Он смотрит на клоуна напротив и контролирует себя из последних сил, чтобы не рвануть вперед и не вломить ему прямо здесь, в этой пропахшей табаком клетке. В голове бегущей строкой сверкает одно слово: «Держись». Немного. Еще пара минут. И тогда уральский узнает, что такое истинное татарское гостеприимство.       — Ой какой грозный, — хихикает Игорь, откидывая голову назад, его взгляд небрежно скользит по Турбо, полнясь высокомерием. Смех у него резкий, в нем только тонкая, отточенная насмешка, режущая слух. — Ща обсикаюсь от страха, Валерка. Скучные вы, пацаны. Пойду я. Обязательно увидимся еще, милорды!       Танганов неторопливо поднимается, расправляя плечи, и отдает салют — нарочито, театрально, с показным пренебрежением, словно играет на публику. За ним, как по команде, встают его парни, сдержанно, без лишней суеты. Вместе они выходят из «Раков», оставляя за собой не только сквозняк, но и ледяную тишину, натянутую как струна, готовую лопнуть.       Валера сразу бросает быстрый взгляд на Сутулого. Тот едва заметно кивает, а его большой палец мгновенно вздергивается вверх — все в порядке. Все готово. План запущен.       Турбо и Кащей поднимаются почти следом. Ночь встречает их влажным, прохладным воздухом — пахнет бензином, прибитой пылью. Уличные фонари бросают желтые круги на мокрый снег, отражаясь в серой слякоти масляными разводами.       Игорь и его люди неторопливо рассаживаются по машинам. Двери хлопают одна за другой с глухим стуком, внутри салонов слышен приглушенный смех, обрывки фраз. Фары вспыхивают желтым светом, вырывая из сгущающейся темноты силуэты облупленных стен и блестящие участки дороги. Машина Игоря — баклажановая, лощеная, сверкающая боками — с низким урчанием двигателя выходит вперед. За ней цепочкой, словно хищники на охоте, выстраиваются еще два автомобиля. Они катятся к проспекту неторопливо, с вальяжностью, будто у них весь мир в кармане. Тачка Игоря ведет колонну, ее задние огни мерцают красным. Она плавно поворачивает к широкому проспекту, где редкие фонари дрожат в воздухе, едва пробиваясь сквозь пелену ночи.       И вдруг — оглушительный взрыв сотрясает улицы Казани до самого основания. Звук рвет ночь, как грубую ткань, с диким грохотом, заставляя дрожать стекла в ближайших домах. Огромный огненный столб, багрово-оранжевый, с ревом вырывается вверх, озаряя все вокруг призрачным светом. Он разбрасывает вокруг себя фонтан из осколков металла, разбитого стекла и обрывков пламени. Багрянец пламени вырывается из капота, пронзая тишину оглушительным раскатом. Автомобиль содрогается в предсмертной агонии, вздымая переднюю часть к луне. Лобовое стекло являет собой паутину трещин.       Валера стоит, не отрывая глаз от бушующего пламени. В уголках губ мелькает тень глубокого, хищного довольства. Это то, чего он ждал. Выблядок наконец-то получил свое, и это стоило каждой минуты ожидания. Кащей рядом замирает. Лицо его искажает чистое, неподдельное удивление, смешанное с шоком. Глаза расширены, брови вскинуты до предела. Он словно не верит в то, что видит, будто перед ним развернулся жуткий, немыслимый кошмар наяву.       — Тачки говно у этих ублюдков, — негромко фыркает Турбо. — Погнали, пацаны. Еще куча дел.       Пламя продолжает жадно пожирать ночь, отбрасывая зловещие, танцующие тени. А Казань, сотрясаемая эхом взрыва и первыми далекими воплями сирен, слышит, что в «Раках» решился один серьезный вопрос.

***

      В «420» Турбо входит беспрепятственно. Звуки крутятся в воздухе: звон монет, приглушенный смех, шелест карт и ненавязчивый джаз, едва слышный сквозь толстые двери. Два амбала на входе, горой возвышающиеся над проемом, с почтительностью здороваются с ним по имени-отчеству, их лица на мгновение расслабляются из привычной суровой маски.       Часы над лысой, лоснящейся головой крупье в главном зале, где мигают огни рулетки и мелькают цветные фишки, показывают уже глубоко за полночь, но для Валеры время словно остановилось. Его лицо, выхваченное из полумрака неоновым светом, напряжено, а глаза внимательно изучают окружающее пространство. Он все еще вынужден решать рабочие вопросики, которые, очевидно, не терпят до утра. В кабинет Германа Рудольфовича Турбо отправляется один, распуская пацанов по залу казино. Их присутствие хоть и создавало бы иллюзию поддержки, сейчас было бы только помехой, мешающейся под ногами в предстоящей деликатной беседе.       Герман в кабинете не один. За столом восседает мужчина с густой сединой в волосах, обрамляющей озабоченное бледное лицо. Кожаный портфель стоит за его спиной на полу, а сам он нервно перебирает в тонких пальцах стопочку бумаг, шурша ими с такой силой, будто они могут рассыпаться в прах. При виде Турбо, неожиданно появившегося в дверях, мужчина подскакивает на ноги с такой поспешностью, что от волнения ударяется коленями о стол. Глухой стук разносится по кабинету, а на лице незнакомца появляется гримаса боли, смешанная с испугом. Все это кажется Туркину невероятно комичным, и он едва сдерживает усмешку.       Герман же волнуется не меньше, чем его гость, а может быть, и сильнее. Турбо замечает это по мелкой дрожи, проходящей по его рукам, по постоянно дергающемуся уголку губ и по почти пустой бутылке дорогого коньяка, стоящей на краю стола. Едва Туркин делает шаг в кабинет, Герман начинает суетиться. Он спешно расставляет аккуратную нарезку из тонких ломтиков колбасы и сыра, наливает в хрустальный бокал добрую порцию янтарного пятилетнего коньяка, от которого по комнате мгновенно разносится терпкий аромат. Затем, почти незаметно, прячет в нижнюю тумбочку набитую бычками пепельницу. Валера столь щедрому и, главное, внезапному приветствию со стороны Германа Рудольфовича удивлен. Но приятно.       — Валерий Александрович, — Герман, чья рука висит в воздухе, торопливо тычет в кресло рядом с незнакомцем, пытаясь изобразить радушие, — присаживайтесь, пожалуйста.       Туркин в ответ лишь ухмыляется. Его взгляд, цепкий и оценивающий, скользит по Герману, а затем останавливается на свободном кресле. Он не спешит. Своей вальяжной, развалистой походкой, как хозяин положения, Валера оказывается за спиной Германа. Неожиданно он ухватывается за спинку кожаного кресла и трясет ее, недвусмысленно выгоняя мужчину с места одним простым движением. Жест настолько демонстративный, что скрывать недовольство Герману становится сложно. Он, сжав губы и спрятав взгляд где-то в районе своих ботинок, медленно поднимается и покорно садится напротив своего товарища.       Валера же, ни секунды не сомневаясь, занимает главное место за столом. Он откидывается на спинку, складывая пальцы в замок, и деловито, с холодной насмешкой смотрит на незнакомца.       Первым вновь подает голос Герман, звуча немного натянуто:       — Это юрист, Валерий Александрович.       Туркин не дает ему сказать, перебивая, точно отсекая ненужное:       — Так пусть он и говорит, а ты варежку захлопни, Герман Рудольфович.       Юрист, до этого сидевший прямо и сдержанно, невольно прокашливается в кулак. Он пытается начать, но голос вдруг выдает волнение. С шепелявостью он произносит:       — Рад снакомщтву, Валерий Алекщандрович. Меня щовут Анатолий Олегов…       — Толик, — Туркин обрывает его на полуслове тоном, который не терпит возражений, — давай только без этой хуйни, лады? Показывай бумажки, будем решать. А пустой болтовни мне на сегодня уже хватило.       В комнате повисает напряженная тишина. От Валеры исходит почти физически ощутимая волна неприязни к любым церемониям. Герман сидит потупив взгляд, а юрист, Толик, кажется, сникает под этим напором, его лицо приобретает оттенок легкой бледности. Становится очевидным, что здесь правила устанавливает только один человек, и эти правила очень просты и прямолинейны.       Толик открывает свой портфель и шуршит бумажками, доставая их. Кладет перед Валерой.       Туркин пробегается глазами. Пытается найти самую важную информацию. Внимание цепляется за разные строчки.       «Стороны обязуются путем объединения усилий совместно действовать в целях успешного решения уставных задач Компанит на взаимовыгодной основе…»       «Участники вправе установить иной порядок руководства совместной деятельностью…»       «Компания выделяет в пользование Туркину В. А. необходимое количество мебели, оргтехники, других канцелярских принадлежностей для обустройства соответствующего помещения».       «Распределение прибыли от деятельности производится в соответствии с соглашением: Туркину В. А. — 30%».       — Если в этих бумажках, — Туркин трясет бумажками перед лицом Толика и Германа, — какая-то лажа, я вас обоих нагну, бумагой этой начиню, палкой выебу и сожгу нахуй. Ясно? Смотри, Толик, — Валера по-детски грозит юристу пальцем.       Валера, не тратя ни секунды на колебания, скользит взглядом по документу и с легкой небрежностью, почти росчерком, оставляет свою фамильную закорючку в предназначенном окошке для подписи. Он даже не смотрит на Германа. А Герман Рудольфович, напротив, дрожит. Его рука, в которой тонкая ручка кажется невероятно тяжелой, трясется так, что чернила грозятся расплыться по бумаге. На лице выражение отчаяния. Он медленно, с усилием выводит свою подпись, стараясь сделать ее хоть сколько-нибудь читаемой, и, поставив последнюю, почти невидимую точку, замирает, точно потеряв все силы.       Едва Герман заканчивает, Валера резко поднимается на ноги, и эхо его громких хлопков в ладоши разносится по кабинету. Звук торжествующий, окончательный, будто занавес упал после долгого представления. Дело сделано.       Герман сидит чернее тучи. Взгляд мутный и потухший, а уголки губ опущены. Эта внутренняя буря видна невооруженным глазом. Но Туркину плевать. С холодной, почти хищной улыбкой, растягивающейся на его лице, он хлопает Германа по спине — не дружески, а скорее как скотину, которую приручили.       — Ну все, Герман Рудольфович, — приторно-доброжелательно звучит Валера, — теперь начинается ваша новая жизнь! А самое главное, безопасная.       Насмешливая забота, обернутая в тонкую вуаль угрозы. Новая, «безопасная» жизнь, которая означает полную потерю прежней свободы и независимости.       Валера, выходя из кабинета, буквально излучает довольство, напоминая сытого мартовского кота, наслаждающегося долгожданной добычей. Засовывает руки в карманы и, неспешно переваливаясь с ноги на ногу, направляется в главный зал, где кипит жизнь.       В глубине помещения, утопая в мягком полумраке, на угловом диванчике удобно устроились пацаны. Перед ними уже стоит откупоренная бутылка дорогого виски, тарелка с нарезанными фруктами, пепельница. За покерным столом, освещенным тусклыми лучами настольной лампы, трое мужчин, одетых в безупречные деловые костюмы, ведут напряженную игру. На лицах ехидные улыбки, а в глазах блестят азарт и хитрость. Вокруг звуки перебрасываемых карт, шепот и звон чокающихся бокалов с коньяком.       У барной стойки, сверкая огнями и отражениями, стоит стайка красавиц, как будто сошедших со страниц глянцевого журнала. Блондинка в короткой юбке, едва прикрывающей бедра, и облегающей блузке, щедро усыпанной пайетками, сияет в свете хрустальных люстр. Рядом с ней, не менее эффектно, позирует брюнетка в обтягивающем черном мини-платье, подчеркивающем каждый изгиб фигуры. А рыжая, в кожаных шортах и нарочито небрежной белой рубашке на несколько размеров больше нужного, вызывающе демонстрирует ключицы и тонкие бретельки лифчика. Валера бы легко принял это за намек.       За столиком, откинувшись на спинку кресла и раскинув руки, восседает грузный мужик с внушительным животом, выдающим его сытую жизнь. Он обнимает сразу двух юных девушек, которым, судя по всему, едва исполнилось восемнадцать. Их невинные лица теряются на фоне его уверенности и напористости. В «420» царит мир, где все продается и покупается, а деньги — это лишь средство для достижения удовольствий и власти.       Валера, с наслаждением ощущая вкус только что одержанной победы, щелчком пальцев подзывает бармена. Мальчишка в идеально наглаженной жилетке тут же подскакивает к нему, движения отточены до автоматизма. В руках белоснежная салфетка, которой он тщательно натирает стакан.       «Виски», — бросает Туркин. На гладкую поверхность стойки он опускает купюру в пять рублей. Усевшись на высокий стул, он берет бокал. Пальцами крепко обхватывает стекло. Медленно крутит, позволяя янтарной жидкости, словно драгоценному эликсиру, плескаться о начищенные до блеска стенки, отражая блики света. Этот день для Валеры не простой, а настоящая триумфальная победа по всем фронтам. Он чувствует это каждой клеткой своего тела. Война, в которую он ввязался, только разгорается, но первые бои уже за ним. И он знает, что это только начало.       Едва Валера успевает сделать второй глоток, как его взгляд невольно скользит по залу, задерживаясь на своих ребятах. Илья уже успел пристроиться у окна, увлеченно обхаживая какую-то дамочку в мини-юбке. Он ласково целует ее руки, а женский смех, мелодичный и зазывной, смешивается с общим гулом зала. Чуть поодаль, за покерным столом, Зима и Радио решают, что наступил самый подходящий момент, чтобы испытать свою удачу за игрой в Очко. Они наслаждаются своим отдыхом в стороне от Валеры. А он, наблюдая за ними, переживает особое удовлетворение. Этот момент спокойствия, когда он может просто насладиться одиночеством, драгоценен для него. Он знает, что дома его ждет Аня. Ее понимание и терпение — его опора, но сейчас, после всего произошедшего, смотреть ей в глаза и делиться с ней деталями этого дня Турбо совершенно не готов. Да и слушать парней, их бравадную болтовню, в этот момент невыносимо. Поэтому Валера продолжает пить свой виски один, смакуя напиток.       — Валера? — звучит знакомый женский голос из-за плеча. — Не ожидала тебя здесь увидеть.       По правую сторону от него оказывается Инга. Волосы, словно шелковый водопад, каскадом спадают на плечи, обрамляя тонкую шею. Ее платье цвета полуночного неба облегает стройную фигуру, подчеркивая изгибы, как перчатка. Короткое, почти вызывающее, оно открывает длинные точеные ноги, которые, кажется, созданы Богом для того, чтобы приковывать взгляды. Видеть ее спустя несколько недель словно вспышка света в сером дне. И озирая ее сейчас, Туркин вновь ощущает тот самый электрический разряд, который заставил его «повестись» на нее. Да, она не просто красива. Она — воплощение соблазна, от которого невозможно отвести взгляд. Ее уверенная улыбка, легкий блеск в глазах, обещающий тайны, — все в ней говорит о том, что это столкновение не обычное.       — Место встречи изменить нельзя, и правда, — кошкой ухмыляется Инга, и в глазах мелькает озорной огонек.       Она грациозно обходит Туркина, и каждое движение источает притягательность. У Валеры что-то в груди дергается, когда она, словно поглаживая, проводит рукой по его плечу. От прикосновения по телу пробегает дрожь. Инга присаживается рядом, и в этот момент ткань платья слегка приподнимается, открывая взору тонкую полоску кружевного белья. Валера, сам того не желая, не может отвести глаз, замечая замысловатый узор. Инга, кажется, полностью осознает эффект, который производит, и будто специально придвигается ближе. От нее исходит тонкий, манящий аромат дорогих духов, смешанный с нотками шампанского.       — Твои хищники там бедного крупье разводят? — Инга оборачивается, с легкой насмешкой оглядывая зал.       Глазами скользит по столикам, по играющим в азартные игры людям, но в итоге возвращается к Валере. Туркин, полностью поглощенный ее присутствием, ароматом и близостью, не может сопротивляться этой неведомой силе притяжения. Вся его внутренняя броня, все мысли о делах и заботах растворяются в ее присутствии, оставляя лишь острое, почти физическое желание быть рядом.       — Мои, — только и отвечает Туркин. — А ты опять в поисках? Уже развела кого-то на бокальчик игристого? — звучит с легкой иронией.       — Делаю это прямо сейчас, дорогой, — лукаво улыбается Инга.       И Валера, повинуясь негласному приказу, бросает бармену: «Бокал шампанского. Самого лучшего». Он не может ей отказать, точно она держит над ним какую-то неведомую власть.       Инга получает свое спустя пару секунд. Перед ней появляется тонкий изящный бокал, наполненный золотистыми пузырьками, которые медленно поднимаются вверх, играя в лучах света. Она обхватывает хрустальную ножку, поднося его к губам, и делает небольшой глоток.       — А ты теперь у нас зверь одомашненный? Был волком, а стал собакой? — произносит она, и эти слова словно бьют наотмашь.       Валера замирает.       Его взгляд останавливается на ней. Таких слов от нее он никак не ожидал. Никто, абсолютно никто, не смеет говорить с ним в таком тоне, переходить эту невидимую черту. Подобное он позволяет только двум женщинам: Ане, чьи доброта и понимание являются для него якорем, и своей матери, чья любовь безусловна. И одна подарила ему жизнь, а с другой он готов ее провести. Инга же… Инга для него просто девушка, с которой приятно провести время. Тело, с которым хорошо трахаться. Никаких исключений, никаких более глубоких чувств.       И эти слова, как холодный душ, напоминают об этой четкой грани.       — У собаки все те же острые зубы и инстинкты, — проговаривает Валера приглушенно, чтобы услышала только Инга. — И если будешь меня обижать, я перегрызу тебе глотку, поняла?       Инга знает это. Она прекрасно осознает, с кем имеет дело, и уверена, что эти слова — не пустая угроза. Но сегодня что-то в ней словно надломилось, какой-то внутренний предохранитель сработал не в ту сторону, и эта девушка, ослепленная, кажется, собственным азартом, потеряла всякий инстинкт самосохранения. В ее действиях мелькает что-то отчаянное, бросающее вызов, ведь она говорит опрометчивые вещи тому, кто с легкостью может закрыть ей вход во многие престижные места Казани, кто держит в своих руках нити влиятельных связей.       — Ты бы не бросал слов на ветер, Валерочка, — пожимает она плечами, она будто специально подначивает его. — А то ведь я твою ряженую и найти могу, поговорить. Расскажу ей, как ты ужом вокруг меня вился, только лишь бы в койку затащить, — в голосе проскальзывает едкая насмешка, будто она наслаждается каждой секундой этой игры.       Резким движением она хватает Туркина за руку, и его пальцы проникают под платье. Валера, застывший от такого дерзкого жеста, ощущает влажную ткань кружева под пальцами. Грязь. Разврат. Но именно это нравится ему. Это возбуждает. Это понравилось бы любому мужчине, и Туркин не исключение.       — И сейчас хочешь, — продолжает Инга, ноготки невесомо скользят по щеке Валеры, лаская кожу. — А как я могу сопротивляться такому мужчине? — ее голос становится еще тише, почти шепотом. — Никак.       — Думаешь, можешь меня напугать? — приподняв брови в удивлении, спрашивает Туркин. Он не привык к такому обращению.       — Я не пугаю, Бог с тобой, — играет Инга, ее слова звучат легкомысленно. — Я лишь предполагаю, что может быть, — улыбка становится еще шире.       — Тогда я сейчас тоже кое-что предположу, моя хорошая, — ухмыляется Валера, его взгляд становится хищным, а голос приобретает угрожающие нотки. Его рука, которая все еще находится между ног Инги, начинает медленно, почти нежно, поглаживать ее по внутренней стороне бедра. — Если хотя бы еще раз ты подумаешь, что можешь говорить со мной о моей женщине, я вырву тебе язык, — слова повисают в воздухе, тяжелые и откровенно жестокие. — А уж если решишься мне угрозы свои детские сыпать, я посажу тебя в свою машинку и вывезу нахер за город яму рыть, прямо вот этими красивыми ноготками, — он слегка сжимает ее бедро. — Ты поняла меня? То, что я тебя трахал, не дает тебе права говорить со мной в таком тоне, ага.       — Вот как запел, — тянет Инга. Она делает глубокий вдох, словно набираясь смелости для последнего, самого опасного хода. — Тогда вот тебе, дорогой. Я беременна.       Слова падают как бомба, меняя правила и ставки безвозвратно.

***

      Света сидит на диване, погруженная в мир книги, когда тишину квартиры с грохотом нарушает распахнувшаяся дверь. В квартиру вваливается Паша. Соловьева, встревоженная таким резким вторжением, лишь выглядывает в коридор, пытаясь убедиться, что все в порядке. Но когда встречается с глазами любимого и она замечает в них красные прожилки, словно залитые кровью глазные яблоки, сердце сжимается. Она мгновенно подскакивает на ноги.       Паша стягивает куртку и бросает ее на крючок. Стремительно почти врывается на кухню, ноги тяжело топают по полу. Он достает стакан и припрятанную Светой в глубине ящика бутылку водки. Наливает себе почти половину стакана, закидывает голову и выпивает все залпом, словно пытаясь заглушить внутреннюю боль или гнев. Света замирает в дверном проеме, ее взгляд прикован к нему. Паша зол. До ужаса зол. Эта злость читается в его сжатой челюсти, в посиневших от напряжения кулаках, в скрипе зубов.       — Сука! — с этими словами Паша с силой ударяет стаканом о столешницу, эхо разносится по кухне. Раздается дребезжащий звон.       Света, наблюдая за ним из дверного проема, чувствует, как по спине пробегает холодок. Она смотрит на любимого с опаской, взгляд полон тревоги. Она знает Пашу, уверена в его любви, но также отлично осведомлена о его непредсказуемом поведении в моменты гнева. И сейчас она чувствует, что сегодня он точно не погладит ее по головке.       — Паш, что-то случилось? — осторожно, почти вкрадчиво уточняет Соловьева. Она не решается сделать даже шага навстречу, оставаясь на месте, боясь спровоцировать его еще больше. Голос звучит тихо, едва слышно.       Паша вытирает рот тыльной стороной ладони, морщась от боли или неприятного ощущения. Он издает хриплый звук, словно пытаясь откашляться, но это скорее похоже на рычание.       — Чтоб я эту дрянь Пушкину рядом с тобой больше не видел, поняла? — грубые, полные резкой злости слова вылетают из него как пули, оставляя за собой шлейф недоумения.       Света ничего не понимает. Полное замешательство. Она моргает, осмысливая услышанное.       — При чем здесь она вообще? Валера натворил какую-то хуйню? — Света пытается разобраться в происходящем. Она смотрит на Пашу, ожидая ответа, взгляд полон вопросов. Она знает Аню и уверена в ней как в самой себе. Они знакомы больше десяти лет. У Ани в голове все работает отлично, она понимает, с кем живет, в каком мире теперь вертится и как в нем нужно существовать. Она лишена инфантильности и чрезмерной эмоциональности. Чего нельзя сказать о Туркине.       При упоминании Валеры у Паши на шее словно вздуваются вены, пульсируя под кожей. Его взгляд становится еще более мрачным, лицо искажает гримаса отвращения. Виновник найден.       — Этот уебок подорвал тачку Танганова с Урала, — выдыхает Паша. — Солнышко, это пиздец! Тотальный, мать его! Если он выживет, то нам всем хана. Начнут рубить всех подряд: пацанов, девок их, детей. Понимаешь? И первые в списке будут не шестерки, а мы. Я и ты, этот долбаеб и его малолетка! — произносит Паша с отчаянной силой. Он хватается за голову, словно пытаясь удержать ее от раскола. — Танганов — это не шутки.       — Так, может, стоит сделать так, чтоб он точно не выжил? — вдруг, точно невзначай, аккуратно выдает свое предположение Светлана, тихо, почти робко. Она смотрит на Пашу.       Паша поворачивает к ней голову, и в глазах читается смесь недоумения и разочарования. Он смотрит на нее как на полную дурочку, выражение лица буквально кричит: «Ты вообще понимаешь, о чем говоришь?».       — Его отец шашлык жарит на одной даче с Горбачевым, солнышко! Ему уже явно донесли, что его сыночка подорвали. Там, поди, наши досье уже на столах у нужных людей, сечешь? — он понижает голос, превращая его в зловещий шепот. — Пакуй, нахуй, тряпки, пока не поздно, и вали куда-нибудь под Казань, чтоб не нашли, блять.       — Думаешь, все так плохо? — тихо спрашивает Света.       Паша не моргает. Его взгляд устремляется куда-то в пустоту, словно он видит там нечто ужасное, что не под силу описать словами. Он уходит глубоко в свои мысли, его внимание застывает на кончиках собственных пальцев. Света, видя его состояние, осторожно шагает к нему. Она нежно заключает его лицо в свои ладони, пальцы мягко скользят по щекам, пытаясь хоть как-то успокоить ту бурю паники, что бьется внутри мужчины.       — Думаю, это пиздец, Светик, — наконец произносит он глухо, слова как будто доносятся из-под земли. — Я этого ублюдка первым нахуй закопаю. Это предательство. Он решил меня кинуть, прикинь? — голос дрожит от ярости и обиды. — Пацаны донесли, что он от казино в центре тридцать процентов имеет и офис там теперь его. Этот таракан только из своего подвала вылез, как уже пополз на густые щи. Товар наш толкать ему теперь не по масти, видимо. Ну ничего, посмотри еще, кто кого нахуй.       — Я думала, вы… друзья, — осторожно произносит Света. Она смотрит на Пашу, пытаясь понять, как могло произойти такое резкое изменение в их отношениях.       В ее памяти всплывает картина из прошлого: Паша и Валера, сидящие на кухне, склонившись друг к другу, пьющие и обсуждающие свои «дела», смеющиеся над другими. Соловьева отлично помнит, как Туркин с нескрываемым интересом расспрашивал ее о делах Ани, как он просил иногда приглядывать за ней чуть больше, чем положено. А теперь все перевернулось на сто восемьдесят градусов.       — Друзей, солнышко, у таких людей, как мы с Валеркой, не бывает, — отвечает Паша, лишенный всяких эмоций. — Партнеры, приятели, товарищи, но никак не друзья. У меня был партнер. Теперь его нет. А скоро и человека по имени Туркин Валерий Александрович не станет. Он перешел черту. И за это придется заплатить самую высокую цену.

***

      Аня сидит в тишине сестринской, пальцы механически перебирают оставшиеся шприцы. В воздухе витает привычный больничный запах — смесь антисептиков, лекарств и чего-то неуловимого, присущего только этим стенам. Она периодически бросает взгляд на стрелки часов, показывающие начало первого. Ночь медленно, но верно переваливает за полночь.       Рядом, на старой продавленной кушетке, спит медбрат. Его рука закинута на глаза. Иногда он издает протяжный, сиплый храп, который, словно молоток, бьет по нервам Ани, заставляя ее недовольно морщиться. Этот звук нарушает хрупкую тишину, в которой она пытается найти хоть какое-то успокоение. Обстановка вокруг — это приглушенный свет в коридорах, отбрасывающий длинные тревожные тени, палаты, из которых доносятся тихие стоны или невнятное бормотание спящих пациентов. На постах дремлют санитарки и медсестры, их фигуры сливаются с тенями, лишь изредка выдавая свое присутствие тихим дыханием.       Ане самой невыносимо хочется уснуть. Веки кажутся каменными, тяжелыми, придавленными невидимой мощью. Каждое моргание — это борьба, усилие, требующее огромной воли. Она чувствует, как клонит в сон, как сознание ускользает, но она борется с собой. Внутри кипит что-то, что не дает расслабиться, что заставляет держаться начеку. Она знает, что уснуть сейчас — значит потерять контроль, упустить что-то важное, что может произойти в эту долгую, тревожную ночь. Поэтому она продолжает сидеть, перебирая шприцы, прислушиваясь к каждому звуку, пытаясь сохранить бдительность, несмотря на жгучее желание погрузиться в спасительную темноту сна.       Резкий, пронзительный звонок телефона разрезает ночную тишину сестринской, заставляя медбрата недовольно забухтеть. Аня вскидывается и почти мгновенно поднимает трубку. На другом конце провода — звонкий, но встревоженный голос, сообщающий сухие, пугающие факты: «Реанимация. Взрыв машины. Многочисленные ожоги и кровотечение. Перелом двух ног и ребер».       Услышанное мгновенно бодрит. Глаза расширяются, в них появляется лихорадочный блеск. Парня-медбрата, отрывая от беспокойного сна, она буквально выталкивает из сестринской. Сама же, не теряя ни секунды, бросается к посту, чтобы доложить о ситуации. Весь персонал больницы, словно по команде, поднимается. На ногах все: от санитарки до дежурной медсестры. Хирурга, который был бы единственным специалистом на все отделение, нет. Тщетно пытаются вызвонить кого угодно, кто смог бы провести экстренную операцию. В этот критический момент Аня лично набирает номер Ильи Макаровича, своего отца, прерывая его, вероятно, столь же долгожданный сон. Главврач, получив сообщение о доставке раненых, прибывает в больницу в течение двадцати минут, его лицо — маска напряженности.       Операционная готовится в бешеном темпе. Свет лампы над столом включается, заливая стерильное помещение ярким, почти слепящим светом. Повсюду — суета, нервные движения, отрывистые команды. Медсестры снуют между столами, раскладывая и проверяя инструменты. Санитарки спешно протирают поверхности, приносят необходимое оборудование. Аня, забыв о сне и усталости, активно помогает своему отцу. Каждый шорох, каждое движение — все подчинено одной цели: спасти жизни, пока еще есть хоть малейший шанс. Анестезиолога, единственного в больнице, выдергивают прямо с празднования собственного юбилея. Он хмельной, но его руки, несмотря на это, действуют с удивительной точностью. В документах, конечно, будет все прописано идеально, как и положено в таких экстренных случаях, но реальность, эта хаотичная, напряженная реальность ночной операционной, таит в себе совсем другую историю.       Илья Макарович становится во главе экстренной операции. Он сосредоточен, взгляд устремлен вперед, в глубину. Аня торопливо помогает отцу с одеждой, натягивая на его руки стерильные перчатки. Он ждет потерпевшего, готовый принять бой со смертью.       Аня же, словно стрела, слетает вниз по лестнице, сопровождаемая двумя крепкими санитарами. Уже у самого приемного отделения слышится вой сирены. Из задней двери скорой помощи выкатывают каталку. На ней — тело, покрытое кроваво-алыми разрывами на руках и ногах. Лицо несчастного перекошено, а из одной ноги, неестественно вывернутой, торчит кость — открытый перелом.       Внутренний крик жалости, который зарождается в груди Ани, она со всей силы заталкивает обратно в горло. Сейчас не время для сантиментов, нет времени для эмоций. Парни-санитары, подхватив каталку, бегут, толкая ее по скользкому полу. Аня четко отсчитывает удары, следит за секундами. С каждым разом пульс потерпевшего становится все менее ощутимым, тонкая нить жизни, кажется, вот-вот оборвется. «Не в мою смену, блять», — ругается Пушкина, когда каталку с тяжелым лязгом завозят в лифт. Сжав кулаки, она несколько раз со всей силы бьет парня в область солнечного сплетения, пока его грудная клетка резко не поднимается. На одно короткое мгновение ей кажется, что сама Смерть отступила, отдав место жизни. Аня, не теряя бдительности, снова проверяет пульс, слушает дыхание, внимательно следит за грудью, которая теперь делает едва заметные движения.       В операционную парня вкатывают шустро. Все вместе без лишних слов перекладывают его на операционный стол. Илья Макарович, придерживая за шею, руководит процессом. Санитары с обеих сторон фиксируют руки, Аня и анестезиолог занимают позиции у ног, несмотря на переломы. Вправить кости — задача сложная, но выполнимая. Запустить заново остановившееся сердце — вот где настоящая борьба, почти невозможная.       Операция начинается. Анестезиолог действует четко. Он следит за показателями жизни, регулирует подачу наркоза, его движения точны и выверены. Илья Макарович, погруженный в работу, с хирургической точностью начинает действовать, скальпель — продолжение его руки. Аня, не участвуя в самой операции, выходит. Останавливается за дверью, наблюдая за происходящим через стеклянную вставку. Она видит, как ее отец в окружении суетящегося персонала борется за чужую жизнь, и чувствует, как внутри нее растет гордость за него. Слова срываются с уст непроизвольно:       — О Премилосердный Боже, Отец, Сын и Святой Дух, с милостью обрати Свое внимание на раба Твоего, одержимого болезнью; отпусти ему все его согрешения; подай ему исцеление от болезни; возврати ему здоровье и силы телесные; подай ему долгую и благую жизнь, отмирные Твои и неотмирные блага, чтобы он вместе с нами приносил благодарные молитвы Тебе, Всещедрому Богу и Создателю нашему. Пресвятая Богородица, всесильным заступлением Твоим помоги мне умолить Сына Твоего, Бога моего, об исцелении раба Божия. Все святые и ангелы Господни, молите Бога о больном рабе Его. Аминь.

***

      — Пап, хватит, а, — скулит Лев, отводя взгляд от тарелки и смотря на отца с мольбой в глазах. — Сил уже нет тебя слушать. Сам разберусь.       Лев сидит на кухне, зажатый в плен тусклого света лампы, который только подчеркивает его усталость под глазами. Напротив, за обеденным столом, сидит Борис Григорьевич. Родительский дом вновь стал его пристанищем. Быть рядом с ними сейчас его единственное спасение, тепло в жизни, которое отдают мать и отец.       Он механически ковыряется вилкой в ужине. Рис кажется недоваренным, котлеты слишком солеными, обжигающими язык, а компот приторно-сладким. Хотя на самом деле ужин приготовлен матерью идеально, как и всегда, с любовью и заботой. Но сейчас Лев не в состоянии оценить ни вкус, ни старания.       Отец и сын за столом одни. Мать, почувствовав напряжение между ними, мудро оставила мужчин поговорить наедине. Борис Григорьевич, крепко сжимая в руке стопку с водкой, стучит ладонью о столешницу, выражая нетерпение и недовольство. Он фыркает, не соглашаясь со словами сына. У него на все свое непоколебимое видение. И Лев, как бы он ни хотел, не может с этим согласиться, потому что это видение означает одно — унижение и втаптывание в грязь Пушкиной. Несмотря на все, что между ними произошло, она оставила после себя в его душе некоторые приятные, светлые воспоминания. Он вспоминает их ужины в ресторанах, которые порой проходили очень даже хорошо, с искренними улыбками, легким флиртом и танцами.       — Я сказал тебе, как нужно сделать, Лев, — продолжает гнуть свою линию отец твердо и непреклонно. — Хочешь, чтоб тебя до конца жизни считали каким-то наркоманом? Я молчал до этого только из-за этой девки. А теперь ее в нашей семье нет. Поэтому чтоб завтра же ты сидел у дяди Эдика в прокуратуре. Ты должен все рассказать. Иначе мы оба пропадем.       — Она стояла передо мной на коленях, пап, я не могу, — качает головой Лев. Образ Ани преследует его, не давая покоя. — А если она еще вернется? Что тогда?       Борис Григорьевич смотрит на сына глазами, полными глубокого разочарования. Он никогда не хотел, чтобы его сын был таким. И Лев это прекрасно знает. Он видит это огорчение в каждом движении отца, в каждом взгляде.       — Не вернется, — говорит мужчина твердо. — И ты сам это знаешь. Хватит. Аня понимала, что делает, когда уходила. Она не дура. Видимо, этот ее бандос и правда знаком с хорошими людьми, раз смог так все обставить. Но и ты не Вася Пупкин, Лев. Он еще землю жрать будет за то, что посмел так поступить с тобой. Наказание настигнет его.       Лев молчит. Хочет ли он мести? Непременно. Он мечтает увидеть, как Валера окажется перед ним на коленях, униженный и сломленный, начнет умолять о прощении. Он жаждет узнать, как Аня, сделав свой выбор, поймет, что ошиблась. Но идти и сдавать Пушкину, топить ее своими показаниями — этого он не хочет. Он сможет простить себе это, но она никогда.       — Ты в самом деле любишь ее, сын? — вдруг спрашивает Борис Григорьевич с неподдельным удивлением. Словно именно сейчас пазл сложился, перед ним наконец-то нарисовалась полная картина.       Любит ли Лев Аню? Нет, он все еще уверен, что такое высокое, всеобъемлющее чувство ему недоступно. Это что-то из книг, из фильмов, нечто, что не вписывается в его реальность. Но испытывает ли он к ней что-то нежное? Определенно. Ее улыбка, смех, искренность — все это вызывает в нем трепет, какое-то теплое, но сложное чувство. Делает ли он ей больно? Постоянно. Его поступки и слова ранят, причиняет ту самую «нежную боль».       Он помнит, как впервые увидел ее. Тогда она была еще совсем малюткой, а в глазах светились какие-то особенные чистота и доброта. Он помнит, как она искренне восхищалась его рассказами, как внимательно слушала, будто он был единственным человеком в мире. А потом начались эти игры, попытки доказать ей что-то, сломать ее, сделать такой же, как он сам. Он старался подчинить Пушкину, создать куклу, но она ускользала, оставаясь собой. Он понимал, что причиняет ей боль, но не мог остановиться. Возможно, это была его извращенная форма нежности — попытка удержать рядом, привязать к себе, привлечь внимание.       Но он никогда не признает это.       — Нет, конечно, пап, — Лев демонстративно закатывает глаза. — Но, знаешь, в какой-то момент мне показалось, что у нас может что-то получиться. Она… Она вполне нормальная. Не глупая, как большинство, и даже симпатичная, черт возьми. У вас ведь был уговор с Пушкиным. Я делал то, что должен был. Все по плану. Возможно, я просто слишком сильно на что-то понадеялся, рассчитывал на большее.       Борис Григорьевич кивает.       — Это и есть твоя ошибка, Лев, — говорит он. — Бабы всегда такие. Они редко пользуются головой, когда дело касается мужика. Как правило, их ведет сердце.       Лев усмехается. Смотрит в окно, за стеклом мелькают ночные огни города.       — Аня могла бы стать хорошей женой, — произносит Лев, будто пробуя эти слова на вкус. — Мама так считает.       Отец вновь кивает.       — И я согласен с ней, — отвечает он. — Но, сынок, она станет женой для мужчины, которого будет любить, а не терпеть.       Лев, задетый этим простым, но убийственно точным замечанием, поворачивается к отцу.       — Иногда нам было хорошо вместе, — выдает он, с трудом подбирая слова. Это признание дается ему нелегко, ведь делиться личными переживаниями с отцом — что-то совершенно новое и непривычное. — По правде. Были моменты…       — Она бы не ушла, если бы ей было хорошо с тобой, сынок. Поверь отцу, я живу не первый год, и женщин я понимаю, как никто другой. Сделай то, что должен. Это твоя честь, твое имя. Ты не обязан порочить его ради нее. Не обязан терпеть унижение.       «Не обязан?» — эхом отдается в голове Льва. Он понимает это. Он не заслужил такого отношения к себе, такого презрения. Он хочет, чтобы люди знали правду, чтобы они видели, что он не тот, кем его попытались выставить. Но если он начнет говорить правду, если он снимет маску, которую так старательно носит, то втянет в эту грязь Пушкиных.       — Не обязан, — соглашается Лев, и слова эти звучат на его губах как приговор. Он смотрит на отца, в его глазах мелькает решимость, но она окрашена горечью и предчувствием неизбежной борьбы, в которой ему придется сражаться не только с врагами, но и с собственными чувствами, с собственной болью, которую он так старательно пытается скрыть.       Поэтому уже следующим утром Лев сидит в прокуренном кабинете следователя в прокуратуре, на столе белый лист, в руках ручка, а напротив на стуле дядя Эдик приговаривает: «Пиши, пиши, мой мальчик. Закроем ублюдка, он у меня парашу жрать будет за решеткой».       И Лев пишет все как было. И имя Пушкиной упомянуть не забывает.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!