Маленькое сердце смертного

31 октября 2025, 02:19
      Так странно.       Свободно.       Легко.       Над головой – ничего. Вокруг – ничего.       И всё абсолютно.       Много больше, чем всё.       Вдох – долгий и ледяной, изнутри ласкающий, то ли сладкий до горечи, то ли горький до сладости, не обжигающий ни иллюзорно, ни истинно. Завораживающий свежестью ночи юной. Влагой вязкой, едва ощутимой, что поутру обернется росой.       Небо – бездонное.       Необъятное.       Вроде бы, то же, что видел в глазах чужих, то же, что видел во снах чужих, во снах порой собственных. То же, да иное неуловимо. Иное правильно. Прозрачное до боли, знакомое до дрожи, звенящее серебром.       Реальное.       Как и когда-то давно.       Очень и очень давно.       До безумия бури пепельной. До пламени жара невыносимого, безразличного плоти не мертвой и не живой. До предательства мнимого.       Как в ту ночь, когда звезды видел в действительности в последний раз.       Когда угасла на тысячи лет звезда путеводная.       Когда всё закончилось и началось.       И сейчас закончилось, чтобы начаться. Иначе ведь не бывает. Что-то заканчивается, что-то начинается, и прошлое не вернуть.       Разница вся – в принятии: прежде смириться пришлось, уступить свершившемуся, предначертанное перекроить мечтая. Утопая в гневе и горечи. Ныне же сам выбрал свою судьбу, свершиться не-предначертанному дозволил, потакая с охотой, ни о чем не жалея, и грядущее желанно как никогда.       Как никогда прекрасно.       Хоть из памяти не вычеркнуть ядовитых грез.       Небо кошмаров скрывалось за хмарью пепельной. За бурей, что с яростью неистовой не только небо – весь мир бы пожрала и пожирала, не касаясь лишь прошлого обломков, определяющих смысл и суть. Удерживающих на грани.       Воспоминаний небу недоставало звезд.       Луны Ворин сам вымарал. До серпов болезненно-тонких низвел и утопил в бездне полного новолуния, силясь и в малости подобной Азуре досадить. Обещая, словно бы, наяву луны с небес стереть, когда настанет час. Добраться и до Лунной Тени.       А после – вновь царапал золото маски о сколы каменные, сквозь отрицание признавая чужую власть.       Моля и проклиная.       Он вздрагивает, вспоминая немигающий взгляд Королевы Ночного Неба. Кровь пламени ледяного и дозволение – условного прощения знак и истинного залог. Звезды с изнанки мира.       Не те, что в небе сияют.       Не те, что сияли сквозь саван пепельных снов.       Его звезды изменились. Исказились. Не все, но многие: те, что никогда не имели значения и те, что значение своё утратили для самопровозглашенного божества. Те, что он сам похоронил под толщей пепла.       Забывая и забываясь.       Позволяя себе забыть.       Его звезды подчинялись прихоти всякой, рождались и умирали, повинуясь минутным порывам, рассыпались искрами, осыпались пеплом и осколками драгоценных каменьев, бессмысленных, ни на что не похожих. Не существующих.       И исчезали.       По две. По одной. Незаметно совсем. Ломая очертания привычных созвездий, карту небесную сминая и выворачивая. В небе памяти его из тринадцати знаков сквозь сотни и сотни лет мерцали близкого ближе, сплетаясь, нарушая все законы движений небесных светил, лишь те, что оставались константой сродни священной: Ритуал, что и ныне хранит Неревара, и Лорд, что некогда самому Ворину благоволил.       И благоволит.       Вновь – благоволит.       Звезды ведь благоволят смертным.       В небе смертного мира сияют, неизменные с поры сотворения. Правильные. Застилающие образы полуяви и полусна.       Да только в этом, – правильном, – небе, в небе настоящем, до дрожи знакомом и реальном, с правильными его звездами Ворин не может отыскать ни Ритуал, ни Лорда. Ни один из тринадцати знаков. Ни одно из созвездий меньших.       Знает, куда смотреть, да не видит.       Теряется.       Над головой слишком много звезд.       Звезд настоящих, не умирающих. Мерцающих ровно. Спокойно. Не холодно – безразлично всего лишь к мирской суете, к прихоти всякой совсем никакого не бога. Линии незримые, что с детских лет учился различать, не складываются, путаются и путают, да невозможно не вглядываться, невозможно не смотреть.       Как невозможно не смотреть на Неревара.       Невозможно наглядеться.       Ворин выдыхает. Ведет плечом, разбивая оцепенение, затянувшееся неуместно, и взгляд обращает на дорогого друга, что и сам устремил взор ввысь.       Улыбка – тонкая, едва различимая.       Едва ли осознанная.       В глазах кровавых сталью серебреной отражается небесный свет.       – Пойдем домой, – шепчет Неревар. Голос его усталый, охрипший от близости огненных недр, вплетается в тишину, теряется в шелесте одежд и пепла под ногами.       Домой.       Дом ведь не здесь.       Здесь его ничто не держит более. Ничто не заставит остаться.       Ни долг.       Ни суть.       Ни память.       Даже напротив: дог его – быть не здесь. К тому же стремиться суть. О том же умоляет память.       И это почему-то сложно осознать, осмыслить не получается, всем желаниям собственным вопреки, вопреки планам всем и помыслам: Ворин слишком привык быть здесь. Слишком отвык в действительности быть где-то ещё. Не во снах, не призраком бесплотным, грезящим наяву, а по-настоящему.       Воплоти.       Сама возможность уйти сейчас, необходимость уйти сейчас сбивает с толку. Путает. Заставляет сомневаться напрасно, бессмысленно абсолютно.       Как же глупо.       Снова почти постыдно.       Он ведь уверил Неревара, что справится с собой, не позволит мыслям неподобающим разум терзаниями пустыми изводить. Не позволит чувствам верх взять. Он слишком давно живет на свете, чтобы не суметь обуздать эмоции, порыву поддаться, продиктованному лишь ощущениями, от которых успел отвыкнуть, как бы себя в обратном ни убеждал, и плевать, что тысячи лет это была едва ли жизнь.       Нет пути назад. Нет и быть не может.       Всё уже решено.       Всё уже свершилось, и даже Азура приняла раскаяние его, дозволила остаться. С Нереваром, как прежде, встать спиною к спине, вернуться в мир под небом этим, до дрожи знакомым и правильным, под реальными этими звездами.       Пусть не искупить ничего, не изменить.       Но исправить.       – Пойдем, – соглашается Ворин, укрывая волнение уверенностью напускной, пальцы обманчиво-хрупкие сжимая. Оглаживая. Почти не задумываясь о том, каков тот дом, ведь это – неважно.       Его дом там, где Неревар.       Возврата формула – вдоха треть едва ли. Сердца не удар.       Мир кутается во мрак.       Абсолютный пусть, непроглядный, да не давящий. Не обжигающий. Небо застилающий не сводом каменным. Не похожий ничем на переплетение металлических коридоров мертвой крепости в недрах Красной горы.       По-настоящему мертвой отныне.       Мрак – густой. Почти осязаемый. Не безграничный и не безначальный. Не отнимающий простор необъятный, да укрывающий от него, чтобы привыкнуть вышло. Приучить себя снова по-настоящему ходить среди живых.       Вокруг – тишина.       Дыхания трепет.       Эхо биения сердца чужого и собственного.       Под стопами – ковер плетеный и бумаги случайный лист. Или же свитка край, разбивающий тишину скупым шелестом, стоит попытаться вес с ноги на ногу перенести.       Не очень удачно.       Неловко отчасти.       Несвоевременно.       Как несвоевременно и осознание случившегося, полное и абсолютное.       Ворин замирает. Заставляет себя дышать. Понимает: дышать необходимо и необходимо дышать ровно. Размеренно. Так, чтобы сдержанность сохранить привычную хотя бы внешне, так, чтобы Неревар не заподозрил тревоги истинной глубины, не считал в пульсе учащенном ничего, кроме беспокойства вполне естественного и объяснимого.       Незачем дорогого друга попусту волновать.       Вдох.       Выдох.       Вдох.       Не обращая внимания на звон сродни колокольному в ушах. Дробный и гулкий. Слишком громкий, да ничем не похожий на звон золотой тональной архитектуры.       Живой.       Полновесный и плотный.       Отдающийся дрожью в пальцах свободной руки.       Захлестывающий.       Словно прибой. Волна отливная, что за собой тянет на глубину, под толщу вод, в глотку забивается, разливается резью фантомной в легких. Почти истерикой, бессмысленной и недостойной.       Недопустимой.       Ведь всё хорошо. Всё в порядке.       Они оба здесь.       Он здесь.       И Неревар – рядом. Близкого ближе.       Ничего почти не изменилось.       И отчасти снедает именно это «почти»: он чувствует себя слишком хорошо. Слишком свободно. Осознание себя, воссоздание себя из памяти обломков далось тяжелее стократ, чем утрата божественных сил. Легкая усталость – не в счет.       Ведь он был готов к боли.       Был готов умереть.       Пеплом рассыпаться вместе с Сердцем. Под взором немигающим владычицы Лунной Тени обратиться в пыль. Не увидеть ни небо, ни звезды, ни сталь серебреную торжества в омуте кровавых глаз.       Он был готов умереть. Он дважды почти простился.       Но он жив.       Снова по-настоящему жив.       Смертен.       Свободен.       Волен собой быть и только собой, слушать разум лишь свой, своё лишь сердце, маленькое сердце смертного, тянущееся за своей путеводной звездой.       И быть.       Просто быть.       Словно не было ни безумия полуяви и полусна сотен и сотен лет, ни бурь пепельных, ни ветров моровых. Словно в мертвой крепости в недрах Красной горы не осталось бездыханных детей Дома его, искалеченных волей его, неоплаканных, давно потерянных и позабытых.       Словно ни в чем не виновен.       Дыхание – ровное механически. Размеренное неправдоподобно.       Всё – хорошо.       У него.       Всё – в порядке.       Слишком хорошо. Слишком в порядке. Так быть не должно.       Для него – не должно.       О, Азура.       Ворин с силой смыкает веки: они говорили об этом. Обсуждали не раз.       Незачем ходить по кругу.       Он явно переоценил себя и выдержку собственную, но он достаточно в себе, чтобы осознавать своё состояние. Причины его. Понимать, насколько абсурдно всё то, что голову морочит вновь.       Да, он виновен.       Виновен истинно, ведь ответственность за судьбы чужие взял в свои руки сам. Этого не исправить и не изменить. Искупить возможно едва ли, но он попытается ради тех, кто поверили ему вопреки даже здравому смыслу, остались подле него добровольно. Ради Неревара, что верил в него всегда.       Что простил.       Отказал в наказании.       Однако Ворин наказал себя сам осознанием слишком поздним. Всем тем, что в полузабытии вершил. Только вот наказание это должно не на дно утягивать – подталкивать и подстегивать.       Просто слишком длинный день. Слишком длинная ночь.       Слишком много эмоций.       Чувств.       Ощущений.       Сбывшегося и неслучившегося. Реальностью не обратившегося и обернувшегося былым.       Свобода голову кружит.       И тишина внутри.       Полная тишина.       В темноте слишком сложно отвлечься. Внимание не переключить. Тревоги запоздалые, бессмысленные абсолютно и отчетливо несвоевременные не унять любопытством, сколь угодно наигранным.       Во тьму смотреть – всё равно что заглядывать внутрь себя.       Ворин открывает глаза. Дыхание всё ещё неестественное, слишком поверхностное, но ему удаётся вернуть над собой контроль. Разбить ритм, сосредоточившись на ощущениях не внутренних – внешних.       Ведь Неревар близко невероятно.       Спокоен истинно.       Дышит ровно. По-настоящему ровно, а не высчитывая про себя секунды на каждый вдох. И пальцы совсем не дрожат.       Так кажется, по крайней мере.       Так видится.       Ворин склоняется, ладонь Неревара привлекает к себе и целует кратко тыльную сторону кисти. Полной грудью вдыхает аромат пламени, гари и роз нездешних. Кожи солоноватой, вопреки морозному плащу.       Всего, что случилось.       Всего, что прошло.       Всего, что вписало себя в скрижали времен кровью и серебром. Себя на костях мира сталью зачарованой вырезало.       Круг замкнулся: минувшее не изменить.       Он отстраняется прежде, чем с губ дорогого друга срывается едва различимый вздох не недовольства отнюдь, реальностью оглушающий, в реальность же возвращающий. Собой застилающий всё.       Так лучше.       Спокойнее определённо.       По крайней мере, пока Неревар не прислоняется к его груди, не приникает нарочито-доверчиво, чтобы тут же отступить, словно прикосновение это – случайность. Неверный шаг в темноте. Почти правдоподобно, если Неревара не знать, если не почувствовать через мантии грубый лен, как губы его изгибаются в ухмылке той самой, кривой и, – как Вивек любил повторять, – жутковатой, совсем не красивой.       Завораживающей на самом деле.       Чарующей.       Неревар пахнет недрами Красной горы, будущим неслучившимся и чудом, божественным взаправду, но дом пахнет Нереваром: грозой и пеплом, смолами хвойными и дыханием морских глубин. Комуники хмельным багрянцем. Немного – сандалом и миррой, чернилами и бумагой. Едва уловимо – землей сырой, опавшими листьями, жучиным мускусом и грибами.       Последнее, впрочем, нюанс, свойственный всякой крепости телваннийской, года не разменявшей.       Башне, едва окрепшей.       Не одеревеневшей до конца.       – Уже чувствуешь? – фыркает Неревар, ехидства не скрывая. – Прекрасный аромат, не правда ли?       Ворин усмехается невольно.       Неревару во многом по нраву Телванни. Не без нюансов, но преимущества компенсируют недостатки с лихвой: та же раздробленность меж членами Дома удобна чрезвычайно для того, кто пришел извне, да и сама концепция существования, выстроенная вокруг магии, сохранения старых и поиска новых знаний, полезна. Причем не только с теоретической точки зрения.       И башни их интересны.       В меру недоступны для посторонних, в меру запутаны во всем, что касается логики расположения помещений, в отличие от строений более традиционного толка. Да и в сочетании своеобразности вида внешнего и внутреннего есть свой шарм, и Ворин это признает безо всяких «но». Неревар же испытывает к этой странноватой архитектуре приязнь ещё с тех пор, как по молодости прожил пару лет в башне заброшенной, далеко не такой причудливой и изощренной, как те, что Телванни возводят ныне.       Тем ироничнее, что запах башни едва возведенной не пришелся ему по нутру.       Что, впрочем, было весьма предсказуемо.       – Насколько я помню, раньше тебе нравились грибы, – Ворин понимает прекрасно, что Неревар имеет ввиду, да удержаться от колкости беззлобной не в силах.       – И сейчас нравятся, – отзывается старый друг абсолютно невозмутимо. Настолько, что Ворин почти видит, как приподнимаются в удивлении притворном тонкие брови, ощущает выдох краткий, чуть было не расцветший смешком. – Если их правильно приготовить.       Пожарить.       Желательно – со скаттлом.       А на костре или в печи, изукрашенной изразцами керамическими, – неважно. Некоторые вещи испортить почти невозможно, только если изначально не набрать вместо гайфы фации полную корзину банглер бейна.       И всё это настолько нормально, настолько обыденно, что Ворин вновь теряется на миг, ведь это теперь – не просто памяти образы недосягаемые, не обрывки снов чужих, но явь. Настоящее, до которого дотянуться легче легкого.       Настоящее его.       Да нельзя замирать, нельзя на осознании этом зацикливаться.       Беспечно было бы полагать, что Неревар напряжение, едва отступившее, не уловил, но насколько разобрал – неясно. Возможно, добрый друг слишком устал, чтобы считать нечто большее, нежели беспокойство, несмотря на четкость движений. А, быть может, он понял всё, да решил не вмешиваться, позволил самому совладать с собой, оттого и тона ехидство, и слова отвлеченные. Отвлекающие.       Последнее – вернее.       Повинуясь щелчку пальцев Неревара, тьма отступает. Истончается. Заостряется и стекает к ногам, за спиной оседает изменчивым пологом, оставляя в неровностях стен густые тени: свет бумажных фонариков слишком слабый, чтобы мрак по-настоящему разогнать. И едва ли усталость тому виной.       Скорее, предусмотрительность.       Разгорелись фонарики ведь, не магические огни, не свечи. И то – далеко не все. Мерцание их рассеянное ярче полного неба звезд, да со слепящим сиянием пламени открытого или самой сути света не сравниться.       Привыкнуть к нему не стоит ничего.       Как и сразу же оглядеться.       Ворин здесь никогда не бывал. Запрещал себе видеть в воспоминаниях чужих, не смотрел чужими глазами, ведь желал впервые узреть в реальности глазами собственными. Однако память не оставляет, подсказывает, настоящее сравнивая с жизнью отнятой: он без труда признает кабинет, закрытую его часть, не предназначенную для посетителей.       Сокрытую наверняка в толще стен.       Помещение – крохотное. Узкое настолько, что руки свободно в стороны не развести, да и форма неправильная совершенно даже по меркам архитектурных изысков Телванни.       Никаких окон.       Ни комодов, ни стеллажей.       Ничего почти, кроме книг и свитков, что теснятся на узких полках, на полу возвышаются стопками, наваливаясь друг на друга. Разве что прямо за спиной Неревара – стол массивный, занимающий от комнаты половину, устеленный всем и сразу – и заметками от руки, и книгами открытыми, пестрящими закладками от корки до корки, и свитками развернутыми. С левого края так и вовсе свешивается помятая карта Империи конца Второй эры, исписанная острым почерком знакомым вдоль и поперек, зажатая между чернильницей и распахнутым фолиантом объема столь же впечатляющего, сколь летопись, что Дом Дагот вел со времен Исхода. Ни стула, ни кресла – только пара жестких подушек на полу.       Обстановка вполне в духе Неревара.       И вместе с тем – беспорядок, которого в кабинете официальном старый друг не допустил бы никогда.       – Благодаря твоей помощи получилось обустроить пару укромных уголков, – подтверждает догадку Неревар, ладонь раскрывая, и оборачивается к столу, стягивает Разрубателя перевязь. – У грибных башен, конечно, есть свои недостатки, и порой весьма ощутимые, – последнее слово выделяется акцентом намеренным. – Да и растить их непросто, но прихотливость итоговой конструкции способна укрыть не один секрет, а золото прекрасно компенсирует все неудобства возведения.       Бескровно убеждает молчать.       Хотя молчание, золотом лишь подкрепленное, ни на что не годится. Слишком уж шаткое. Ненадежное более чем. В взвеси со страхом иль уважением оно работает куда лучше. Уважение предпочтительнее, да для одного лишь уважения почва крепкая нужна, уверенность безусловная, что и в прежние времена сошла бы за блажь на грани разумного. Ворин знает: Неревар не побрезговал ни тем, ни другим, хоть и действовал чужими руками.       Благо репутация Фира располагает к определенным авантюрам.       А сам Фир не против совсем.       – Судя по всему, воля моя не столь крепка, как в прежние времена, раз без подобных излишеств не обошлось, – вздох наигранный теряется за шорохом потревоженных страниц. – Однако излишества эти, как видишь, весьма приятны.       Полезны.       Привычны.       Как привычны и сквозняки, и клубы пыли дорожной, и ночи под открытым небом в любую погоду, даже самую скверную, когда ни лагерь поставить нельзя, ни костер развести, чтобы себя не выдать. И заклинанием не оградиться, не согреться, ведь неразумно тратить силы зря. Да и неприемлемо нежиться в свете магического огня, магическим же щитом укрываясь, коли тем, кто следом идет, о роскоши подобной приходиться лишь мечтать.       Без малого недостойно.       Как недостойно и прятаться за чужими спинами. Позволять лишь другим за себя рисковать, если слова бессильными оказались.       А, коли иначе думает кто – плевать.       – Лови, – раздается негромко, и тело реагирует разума быстрей: пальцы смыкаются на кожаном шнуре, с небрежной меткостью запущенном через плечо. – Это экономнее, нежели зачаровывать всю башню.       Шнур – плетеный.       Неброский, но изящный.       Кожа тонкой выделки расчерчена связками старых заговоров, в коих магии настоящей ни капли, однако под ними едва уловимыми искрами поблескивает зачарование истинное, совсем простое. Не полноценный барьер – малая его часть.       Настроенная весьма специфически.       Ворин не разделяет неприязни Неревара в полной мере, но затягивает шнур на запястье: пусть сейчас ему по душе всё, что отлично от приевшихся за столетия стен, он прекрасно понимает, что к грибной ноте вряд ли принюхается. И вряд ли привыкнет.       Без неё однозначно лучше.       Как лучше было бы, коли б мысли не возвращались упрямо к прежде сказанным словам.       – Желание обустроиться с удобством в доме собственном ничего не говорит о силе воли, – отмечает Ворин, глядя, как Неревар затягивает на запястье собственном точно такой же шнур. Разве что чуть короче. – Да и место, подобное этому, излишеством не назвать – ты судишь чересчур сурово. Не стоило ограничивать себя.       Снова.       Как в прошлом не позабытом, в том, что одно на двоих. Как в прошлом совсем недавнем, и в том, что лишь Неревару принадлежит, и в том, что они вновь на двоих разделили.       Сражение, что предстоит, не выиграть марш-броском единственным.       Себя изводя, план не воплотить.       Не обойтись неделей без сна среди бури пепельной.       Им нужно место, где получится в любой момент остановиться и дух перевести. Место уединенное и безопасное. Место, что способно без условностей всяких тайны хранить. Маленькая крепость, пусть не самая защищенная, да своя, преданная до последнего мера, недоступная для наблюдателей со стороны, оберегаемая, способная сберечь, позволить к грядущему подготовиться.       Дом настоящий.       Удобный настолько, насколько это возможно. Нет ведь в пустых испытаниях силы воли ни нужды никакой, ни смысла, а Дому Дагот богатств былых остатки ни к чему.       Мыли сбивает глухой хлопок.       Отчетливо-демонстративный.       Неревар замирает, отперевшись на только что закрытый фолиант. Не оборачивается, но явно прислушивается, хоть и делает вид, будто высматривает среди бумаг место, куда бы пристроить ножны.       Ворин хмурится.       Снова повторяет про себя чужие слова, с интонациями сопоставляя, с движений рисунком, с фактами очевидными, и выдыхает медленно. Глубоко.       Он думает не о том.       Совсем не о том.       И подводит не восприятие – осознание. Словно срабатывает верно и тут же запинается, сбиваясь, теряясь в ощущениях слишком плотных, слишком плотских, с памятью резонирующих слишком отчетливо. Нормальных абсолютно, да непривычных отчасти, пусть бы и не разительно-чуждых после стольких лет.       Всё в порядке.       Всё хорошо.       Неревар просто шутит. Потешается над собой, как всегда потешался.       И Ворин иронию уловил.       Различил.       Среагировать не сумел правильно разве что. Понять до конца.       Не успел.       Память в узде не удержал. Беспокойство почти беспричинное.       Неревар ведь осознает себя, не пытается тягаться с жизнью минувшей, хоть в колкостях едких, мрачных порой, и мелькает недовольство собой. Былыми решениями. Возможностями настоящими. Однако он слишком рационален, чтобы специально испытывать себя, себе же что-то доказать пытаясь.       К тому же прошлое, что разум смущает, случилось давно.       Много больше, чем очень и очень давно.       Задолго до ночи той, когда Неревар Индорил умер под Красной горой от руки Ворина Дагота, предателя и изменника. В молодости не позабытой, да растаявшей, словно дым. Это тогда лишения были привычны, тогда приходилось забывать про себя, ведь каждая цель предыдущую превосходила, а у них не было ни меров лишних, ни сил.       К ночи последней всё изменилось.       Их усилиями всё изменилось.       Ресдайн расцвел, и выживание вновь превратилось в жизнь.       Они наслаждались плодами трудов своих. Были готовы, как прежде, своими руками защищать те плоды, но и возможностями, дарованными безбедным процветанием, не брезговали. Этой башенке не сравнится ни с Алыми Палатами Когоруна, ни, тем более, с дворцовым комплексом старого Морнхолда.       Вот только пониманием волнение не унять.       Усилием воли сердце не успокоить.       – Поверь, стоило, – усмехается Неревар мгновение спустя, паузы словно не замечая. Не заостряется ни на словах, ни на реакции, позволяет продолжить разговор так, будто бы он течет своим чередом, и за это Ворин ему благодарен. – Если несколько потайных комнат, с пол дюжины ловушек и не самую стандартную меблировку ещё можно объяснить чудачествами Дивайта, нечто более серьёзное уже вызвало бы некоторые подозрения.       Что недопустимо.       Телванни не склонны к тому, чтобы откровенно лезть в дела друг друга, да и репутация Фира крайне удобна, однако не следует попусту злоупотреблять его расположением и возможностями. Слишком много переменных, чтобы из-за мелочных прихотей рисковать.       Ворин качает головой: ограничить себя действительно стоило.       В разумных пределах, но стоило.       А в том, что пределы разумны, сомневаться уместно едва ли. Всё же Неревар в своем уме и даже сейчас держится лучше намного.       Почти безупречно держит лицо.       Не выказывает ни усталости, ни недовольства, хоть Ворин нарушает обещания свои. Не справляется с памятью своей и чувствами. Чудом не позволяет себе вновь задуматься, насколько же всё усложняет одним присутствием своим.       Неуместные мысли.       Подлые.       Драматичные до пошлости, если смотреть непредвзято.       Его присутствие ничем не хуже его отсутствия. Оно лучше не только если исходить из желаний эгоистичных чужих и собственных, но и если руководствоваться банальной логикой, ведь легче несравнимо, коли есть, кому доверить спину. Коли рядом против самопровозглашенных живых богов, утративших лишь божественность, далеко не все силы, выступит тот, кто способен низвести до погрешности незначительной влияние остатков тех сил.       Это сравняет шансы.       Уже сровняло, по правде.       Позволило от проницательности не-смертной оградиться. Хитрить.       Да, Неревар рисковал, но рисковал много меньше любого другого, решившегося солгать в лицо Вивеку. Рисковал настолько расчетливо, что Ворину нечего было ему возразить, ведь без риска вовсе настоящее под себя не переломить, тайну «победы над Дьяволом» не скрыть до поры, не разыграть представление так, как запланировано в точности.       Теперь же Неревар не один.       Действительно не один.       Спящие из тех, чья верность противоестественно укрепилась, стоило волю их отпустить, дозволить осознание, пусть неполное, несколько измененное – неплохое подспорье. Помощь порой неоценимая. Без них крепость эту безопасной не получилось бы назвать. Без них не вышло бы уверенность сохранить в том, что и самые удаленные уголки Вварденфелла не останутся без присмотра.       Однако, когда дело касалось того, что важно в действительности, Ворин всегда предпочитал действовать лично. Своими руками. Дурная привычка для главы благородного Дома, да слишком старая, чтобы даже пытаться её изжить.       Особенно учитывая, что от Дома того осталось.       – К тому же, – устроив ножны меж фолиантом и ножом для заточки перьев, Неревар опускается перед столом на колени. – Мне не хотелось заниматься бессмысленным расточительством.       Взгляд его – темный.       Вязкий.       Иронию, призванную то ли усталость скрыть, то ли помочь переключиться, обыденностью в реальность вплести, разъедает нечто, схожее с предвкушением. Вязкое взгляду вровень. Темное, словно провал зрачка. Не совсем понятное, едва ли уместное, и в то же время – манящее. Приковывающее к себе без остатка.       Ворину знаком этот взгляд.       Этот тон.       Он не знает наверняка, но догадывается, что сейчас произойдет. Утверждается в догадке своей, когда пальцы обманчиво-хрупкие касаются полированной древесины.       Старая хитрость.       В исполнении мастера – прекрасный тайник.       А что в том тайнике – загадка, ведь Неревар выучился на славу прятать мысли свои из тех, что не считал нужным обсуждать или демонстрировать. Ворин не пытался увидеть больше дозволенного. Закрывался нарочно. Не только потому что уже увидел достаточно, чтобы себя век стыдить, но и потому что желал, как прежде, на равных быть.       Как сейчас в точности.       – Расточительство – понятие относительное, – он откладывает Призрачный Страж к Разрубателю и сам опускается на колени подле дорогого друга. – Я не шутил, когда сказал, что ты можешь взять всё: моему Дому богатств былых остатки ни к чему.       Ныне – точно ни к чему.       Ныне ведь Дом Дагот едва существует, и Ворин готов пожертвовать всем до последнего дрейка, чтобы времена изменились, чтобы Дом его избавился от клейма его же «божественного благословения», перестал мертвым считаться, проклятым. Наследие, в конце концов, не в горстях монет и не в блестящих безделушках, а в принципах не позабытых, в крови потомков, что признали суть свою, что пожелали добровольно последовать за ним.       Вопреки тому, сколь многих из них он сам уничтожил.       Прихотью болезненной извратил.       – Всё мне бы не удалось забрать чисто физически, – Неревар чуть покачивает головой. – Да и незачем: «всё» нам сейчас точно без надобности, а Когорун до сих пор прекрасно хранит свои секреты.       Хоть когда-то давно не сберег хозяев своих.       Обратился руинами.       В веках растворился, оставив после себя лишь крепость опустошенную, занесенную пеплом седым.       Ворин сжимает губы. Хмурится вновь: ему хочется верить, что они действительно смогут город возродить. Отстроить заново. Вернуть былую красоту. Вернуть честь утраченную, выжечь из истории позор предательства, которого не было никогда.       Похоронить достойно всех тех, кто не нашли упокоения.       Стали жертвами его ошибок.       Гнева и горечи его.       – Однако, признаюсь: из того, что мне удалось забрать, в дело пошли лишь деньги, – голос дорогого друга перекатывается по-прежнему вязко, да спина его выпрямляется чрезмерно, волнение затаенное выдавая. – И то не все.       Что не удивительно.       В настоящем ресдайнском дрейке септима полтора, что немало само по себе, но переплавка – не лучший подход. За монеты, отчеканенные ещё в Первой эре, с профилем маски церемониальной Неревара на аверсе, на черном рынке выручить можно в сотни раз больше реальной ценности веса металла. Прежде Ворин пользовался этим. Действовал через первых спящих, пока пробужденных потомков Дома не стало достаточно для того, чтобы они начали сами обеспечивать материальную сторону воплощения его планов.       Забывая притом о себе.       Себя забывая.       От воспоминаний – гадко внутри. Меж ребер зябко.       – Мне не хотелось упускать из рук то, что время стороной обошло. Отдавать тем, кто никогда не поймет некоторых вещей подлинной ценности, – тишину рассекает сухой смешок. Пальцы дорогого друга скользят вдоль рельефных узоров, оплетающих кромку стола. – Надеюсь, эту вольность ты мне простишь.       Рычаг в резьбе – трюк не новый.       Внутри что-то щелкает, но, вопреки ожиданию полузабыто-привычному, торец остается неподвижен. Неревар склоняется и, спустя ещё два щелчка, слишком похожих на простое прикосновение ногтей к полированной древесине, вытягивает из-под столешницы словно бы её составную часть – то ли ящичек, то ли шкатулку, похожую на цельный кусок обточенного бруса.       Безыскусная, вроде бы, вещица. Грубая. И в то же время – искусная невероятно, если понимать, что это. Если знать, как и на что смотреть.       Ящичек не мал, но и не велик.       Не тяжел, но и не легок.       Ворин подается вперед, силясь среди природных линий рукотворные различить. Старый друг не торопит его. Не спешит. Окидывает взглядом новым, задумчиво-выжидающим, а после наощупь находит на боку углубление с пару волосков толщиной, то самое, что Ворин только что заприметил, давит кончиком ногтя и аккуратно сдвигает крышку.       Вдох застревает в горле, и сердце, маленькое сердце смертного, пропускает ход.       Внутри – искры огненные.       Угли пламенеющие.       Слез хрустальных дым.       – Насколько я помню, похожие были на Вимее в день её свадьбы, – молвит негромко Неревар, невесомо касаясь грани крупного рубина, а Ворин вспоминает девочку, что на его глазах превратилась в женщину. Смышленую, да не утратившую порой по-детски наивной доброты. – А ты сам тогда был в точно таких.       О, нет.       Нет-нет-нет.       Не в точно таких.       – Именно в этих, – поправляет, силясь невозмутимость изобразить, да голос сам собой опускается до шепота: он слишком хорошо помнит не только дочь Одроса, но и других своих племянников и племянниц. И взрослых меров, и юнцов порывистых, и совсем ещё детей. – Эти же, – он кончиком ногтя подцепляет кружево золотое браслетов традиционных, испещренное зачарованными жемчужинами. – На Вимее действительно были похожие, но эти предназначались для моей избранницы.       Которой не случилось.       Которой случится и не могло.       – Значит, память меня не подвела, – старый друг щурится понимающе, позволяя забрать ящичек из рук своих.       Не подвела, разумеется.       И логика не отказала.       Ворин дотрагивается до витиеватых узоров и невольно представляет, как эти браслеты смотрелись бы на запястьях Неревара. Как он защелкнул бы их на запястьях Неревара. Как шею бы оплел колье, что змеей свернулось на дне рядом с собственным его колларом. Сколь ярко замерцали бы рубины в волосах и ушах, подчеркивая глаз кровавый цвет.       И платье багряное.       Традиционное.       Почти как тогда, посреди ничего и осколков былого.       О, Азура.       – Не думал, что они сохранились, – улыбка губы едва кривит.       Не лучшая ложь.       Отвратительная.       Он знал, что они сохранились. Не мог не знать. Знал, но не думал, что снова увидит их.       Что Неревар отыщет их.       И оставит.       Не символы власти ведь, не атрибуты неизменные главы Дома – ритуальные безделушки, пусть церемониальные, да предназначенные лишь для моментов радостных. Для немногих праздников мирских.       Запятнанные кошмарами пепельными.       Самыми постыдными из них.       – Но надеялся, не так ли? – в вопросе иронии ни капли, хоть Неревар едва ли фальшь не уловил. – Тем, кто добрались до твоей личной библиотеки, недоставало внимательности, а грубой силой пробить стены глубже, чем на полметра никто даже не попытался.       В беспристрастности напускной – презрения омут.       Отголосок горечи, с собственной слишком схожей.       – Впрочем, – старый друг с силой проводит по волосам, ухмыляется вновь лукаво. – Оно к лучшему. Да и, судя по всему, ты не против вольности моей.       Слишком приятной.       Волнующей недозволительно.       – Вовсе нет, – Ворин представляет вновь, как золото традиционное расцветает на коже пепельной. Переливается. Полыхает так, как никогда не вспыхнуло бы на коже золотой. – Я благодарен: мне приятны воспоминания, что хранят эти вещи.       Воспоминания лишь. Не более.       Видения прекрасны неизъяснимо, но нет.       Нет, нет и нет.       Он никогда не посмеет подобное предложить.       Не теперь.       – Можно? – Неревар касается вновь того самого рубина, что увенчивает нижний ярус колье. Ворин кивает, хоть и не думает, что у него следует спрашивать разрешение. – Столь искусным вещам не должно оставаться лишь напоминанием о былом. Если ты не против, мне бы хотелось, чтобы мы надели их, когда придет время официально скрепить наш союз.       Вдох сбивается.       Ворин пытается сдержать себя, усмирить лица выражение, да чувствует, как трепещут веки глаза, что посредине лба. И скулы жаром обдает изнутри.       Невозможно.       Немыслимо.       Да не послышалось: слишком длинная фраза. Слишком много слов.       Неревар тянет к себе колье, игнорирует Ворина взгляд, словно не замечает. Словно не понимает, что только что предложил.       Хотя ведь напротив: понимает прекрасно.       Пальцы вздрагивают вровень с голосом:       – Официально?       – Разумеется, – отзывается Неревар, не задумываясь. Не отвлекаясь. Так, словно всё уже решено. – Мне от тебя не нужны ни клятвы, ни намерений иные подтверждения, и, я надеюсь, ты безо всяких клятв веришь словам моим, но для других лучше обозначить степень нашей близости явно и однозначно. Во избежание неловких ситуаций.       Разумно.       Логично.       С одной стороны. Той самой, что не берет в расчет, кем Ворин был сотни и сотни лет. Как его видят жители Вварденфелла.       И как они Неревара видеть должны.       – Мне не простят, если я заявлю на тебя свои права подобным образом, – выдавливает Ворин торопливо, не позволяя желаниям слишком сладким взять над разумом верх. Голову опускает, готовясь продолжить, да не успевает.       Неревар перебивает его в прежнем тоне ровном:       – Героям склонны прощать прегрешения прошлого.       Героям – несомненно.       Да не всем.       Не всегда.       Они уже говорили об этом, но тогда речь шла только о том, чтобы рядом быть. Чтобы Ворин, как прежде, стал первым советником. Добрым другом.       Не более.       Официально – не более.       Тогда то звучало приемлемо. Правдоподобно вполне. Выполнимо.       – Героям, – повторяет Ворин, откладывая шкатулку в сторону. – А пока не герой, и никогда не смогу стать только героем, вопреки всем усилиям твоим. И я опасаюсь столь однозначно очерченной степенью близости тебя в чужих глазах очернить.       Смех Неревара – странно веселый.       Сухой и скрипучий.       – Брось, – тянет он, и Ворин ощущает прикосновение мягкое, скулу леденящее. – И кто из нас двоих суров к себе чрезмерно? После того, что ты сделал сегодня, не признать твоих заслуг не посмеют, а прочее картину лишь дополнит и утвердит. Истину преподнесет эффектно.       Ведь план хорош.       Просчитан до мелочей.       Ворин не доверился бы только своим расчетам, но они совпали с расчетами Фира, а то, что они оба ошиблись в одном и том же – практически исключено. Да и план запасной призван минимизировать риски, если что-то пойдет не так.       – Мы не станем торопиться, – продолжает Неревар, и Ворин подчиняется касаниям его, взгляд подымает, чтобы встретиться со взглядом иным, уверенностью пронизанным, уверенностью пронизывающим и заражающим. – Позволим привыкнуть к себе. Когда же придет время, мало кто усомниться, что ты достоин быть не просто рядом со мной. Если, разумеется, ты сам того желаешь.       Невинное замечание. Никакой не вопрос.       Никакой не выбор.       Снова лгать – бессмысленно совершенно.       Глупо и недостойно.       Неревар истину знает. Ещё в хмари пепельных снов узрел.       И не устрашился.       – Желаю, – выдыхает Ворин, лаской наслаждаясь, переступая сопротивление собственное, страхи не за себя свои. – Если ты понимаешь, что будет значить твой жест.       Понимает, конечно же.       Всё понимает.       Но Ворину подтверждение, словно воздух, необходимо. Именно такое, вслух произнесенное. Он знает: Неревар не станет его корить.       Не откажет.       – Только то, что я не просто беру себе супруга, а выхожу за равного, – старый друг усмехается вновь. – За главу благородного Дома, чей Дом я признаю вторым Домом своим.       Редкий прецедент.       Не уникальный, но к уникальности близкий.       Потенциально скандальный, даже если брать в расчет особый статус Неревара и общие настроения Телванни. Им-то, может, и будет безразлично, что творит их архимагистр и Наставник, особенно, если Ворин ответный жест совершит, но другие Дома не преминут высказать свое отношение к подобному мезальянсу.       Приязненное едва ли.       – Мой Дом в руинах, – напоминает ненужно Ворин и отнимает от лица ладонь Неревара, да не выпускает из рук своих. – Я глава не Дома, а того, что осталось от Дома, страшащийся взглянуть в глаза мерам своим. Отчасти не понимающий, почему эти меры остались с ним.       Он ведь дал выбор.       Отпустил без обмана каждого, кто пожелал. Стер из памяти и кошмары пепельные, и присутствия своего следы.       Только уйти захотели не все.       Далеко не все.       Он мог понять бродяг, заново обретших цель, увидевших для себя будущее не на обочине жизни. Всех тех, кто места себе не сумели найти, кто чужими себя чувствовали, куда бы судьба ни заводила. Всех, кто пережили утрату великую, и стремились к тому, что могло бы восполнить её хоть отчасти.       Но не других.       Не тех, кто довольны жизнью были, кого сны его некогда насильно вырвали из мира привычного и родного. Не тех, кто никогда и нигде не чувствовали себя чужими.       Не тех, кто отчего-то всем, что имеет, решили рискнуть.       – Они остались, потому что поняли тебя, – Неревар пододвигается ближе. – Потому что признали кровь свою и справедливость им показалась милее жизни привычной. Это их выбор.       Правильный ли?       Ворин рассматривает кисть Неревара, крохотную в его ладони. Слова снова совсем не складываются.       Слишком много мыслей.       Слишком много чувств.       Они ведь уже обо всём этом говорили. Не раз.       Ворин верит Неревару. Ворин верит в Неревара. Не может не верить и в то же время не может не сомневаться в себе.       – Послушай, – раздается шепотом. Старый друг близко невероятно, настолько, что кожей чувствуется дыхание его, и в глаза смотрит прямо, заглядывает словно бы много глубже. – Ты не изменишь минувшее, не изгладишь свою вину пред теми, кого уже не вернуть, но не пред теми, кто присягнули тебе добровольно. Они признали себя мерами Дома Дагот, они признали тебя главой своим. Они верят в тебя. Они верят тебе.       Как он сам – верит Неревару. Верит в Неревара.       Он не должен их подвести.       Ожидания оправдать обязан.       Очистить от клейма позорного. Величие былое возвратить. Сделать так, чтобы принадлежность к Дому вновь стала честью, для гордости поводом, а не тайной, что лучше понадежнее укрыть, похоронить под пепла толщей.       – А я помогу. Буду рядом, – Неревар склоняет голову набок. Ухмыляется, как прежде, да взгляд его выцветает. – Смотреть в глаза своей вине не так страшно, как кажется, поверь.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!