Глава II

21 января 2024, 00:00
      Люди сделаны из плоти и крови.       Их кожа очень мягкая, как горячий зефир, податливая и нежная, как подошедшее в большой керамической миске дрожжевое тесто, упругая, как болтающееся на тарелке прозрачное персиковое желе. Все кости у них лёгкие, словно стеклянные трубки, и до невозможности хрупкие – ломаются от удара пушечных ядер и неудачных падений со скал. Они маленькие, слабые и едва ли разумные, если предпочитают думать, что всё живое и неживое в этом чёртовом мире – не их враг. Они пугливы и лицемерны, излишне любопытны и тщеславны, забывчивы и глупы. Их амбиции пусты, а грубый смех исполнен злости. Их короткий срок на земле ограничен, а личное время – бесконечно мало.       Люди сделаны из плоти и крови.       Точно так же, как роющиеся в земле черви и копошащиеся в кустах жуки.       Санджи – человек, но, глядя на порезанный хлебным ножом палец и всё никак не находя нанесённое минутой ранее увечье, он серьёзно думает о том, что предпочёл бы быть червяком.       По крайней мере, для кольчатых эукариотов нормально продолжать жить после отсечения половины тела.       В цветочных клумбах Джермы водилось много червей, и во время дождей многие из них выползали наружу из своих рыхлых норок. Они смешно извивались на ладони, сворачиваясь розовым шнурком, и бойко норовили удрать из мальчишеских рук, щекоча обклеенные пластырем пальцы. С ними было забавно играть, и, помимо книжек из библиотеки, долгое время наблюдение за ними было единственным доступным развлечением, которое не приносило бы боль, чувство разочарования или дикий страх быть пойманным с поличным. Компания хоть кого-то, кто не пытался его избить или утопить, окунув головой в лужу, являлась приятной отдушиной. И не то, чтобы Санджи был сорванцом, просто его ум отличался пытливостью, а кончик детской лопатки, лежавшей в его израненной ручке, – достаточной остротой. Он не сделал это со зла – ему просто было любопытно, да и учитель как-то сказал, что подобные существа из-за неимения нервных окончаний не чувствуют боль, – сказал и был заменён (сослан) за косвенное оскорбление сыновей короля, ведь те тоже не чувствуют такую ерунду, как боль. Санджи не намеривался вредить, а потому, занеся лопатку над головой и, мгновением позже, вбив её в извивающееся тельце точно по середине клином, он всего лишь выражал свой интерес. В Джерме было много червей. Если бы слова учителя оказались ложью, никто не стал бы горевать из-за одного несчастного розового шнурка. Если бы, вдруг, стало на одного меньше, никто бы даже не заметил.       Разрезанные половинки побились в неких конвульсиях секунд пятнадцать, не больше, а затем, как ни в чём не бывало, поползли по своим делам в разные стороны, извилисто подминая под себя влажный грунт и не удостаивая причину своего разделения даже обиженным взглядом.       В Джерме было много червей, но по итогу стало на одного больше, и, если создавать новую жизнь так просто, то Санджи не понимает, почему Бога так превозносят. Возможно, ему стоило уделять больше времени проповедям придворного капеллана. Но богословие было скучным уроком – нудным и едва ли понятным, хотя и весьма образным, – а Санджи всегда предпочитал историю всему остальному, воротя нос от нелепых уравнений и чистописания. Ему никогда не было особого дела до духовной литературы, но сейчас, в этот самый момент, он бы с удовольствием сунул нос в какой-нибудь катехизис и остался в нём жить, если бы это гарантировало ему отвлечение. Он бы сделал всё, что угодно, если бы ему дали возможность не думать об этом.       Это происходит, это – данность, но это не значит, что Санджи нравится происходящее.       На пальце нет ни царапины – лишь рваный беленький след желтеет от костяшки до ногтя, и сорванный заусенец неровно оттопыривается в сторону. Ни крови, ни саднящего ощущения – ни единого свидетельства полученной травмы. Кожа на якобы повреждённом участке мягкая, и сам пальчик спокойно сгибается, не вызывая жжение или агонию. Только косточка немного похрустывает внутри. Словно бы и не было ничего, и, если бы не обломанные зубчики лезвия на сильно напоминающем рыбий хребет ноже, снятые с металла, как заточка с ножовки при соприкосновении с камнем, можно было бы даже поверить, что это – правда. Крохотные треугольнички валяются в хлебном мякише, как конфетти, и блестят в свете вечерней лампы. Если аккуратно достать их и выбросить, хлеб всё ещё можно будет есть.       Это муторно, но ни один продукт не должен пропасть из-за такой мелочи, как несчастный случай или досадная ошибка глупого поварёнка. Нельзя называться поваром и, при этом, быть безалаберным в подобных вещах. Каждый кусочек идёт в дело. В конце концов, еда есть еда.       Когда подобное происходит, Санджи всегда делает вид, что ему померещилось, что ничего не случилось, что его бурное воображение, взращённое образами раскуроченных тел, нахальных улыбок и дымовых завес, прикрывающих собой оставленное после взрывов пламя, разыгралось слишком сильно. Люди сделаны из плоти и крови – заточенные ножи ранят их хрупкие тела. Лезвия легко проникают сквозь кожу и перерубают начинку, ведь так задумано, ведь так должно быть. Металл прочнее мяса – всем известен исход их встречи, и просто глупо думать, что баланс сил, ни с того, ни с сего, изменится. В природе так не бывает. Кожа, что похожа на щит или панцирь, – это выдумка, сон, глупая деталь из странной графической новеллы, известной на Севере. Это глупость, а глупостям не место в голове, когда нужно работать.       Санджи десять – между мытьём сковородок, попытками заныкать всё орегано в ресторане в самый дальний угол и вычеркнуть конжак из списка закупок, чисткой овощей и полировкой столов, у него просто нет времени рассуждать о всякой чепухе. Начнёт витать в облаках – тут же споткнётся и выронит сервиз или сшибёт посетителя. Задумается, и от картошки, с которой он старательно снимает кожуру, останется жалкий обрубок. Замечтается, и пользы от него не дождутся. У него нет времени сидеть и поджаривать себе мозг: он не нахлебник – даром свой хлеб не ест, и пока это так, возможно, никому не придёт в голову выкинуть его на улицу. У него нет времени прохлаждаться – крыша над головой и еда в желудке важнее россказней и небылиц.       Санджи десять, и он – не идиот, чувство страха, расцветающее у него в груди подобно дивному розовому бутону, – не выдумка, оседающая в костях паника, заставляющая застыть в поражении на одном месте до скончания веков, почти осязаема, а отсутствие увечий там, где они непременно должны быть, – чёртова реальность.       Санджи десять, и, когда такое случается, он не ищет оправданий и не пытается сочинять сказки – лишь смиренно склоняет голову и молча жует собственные губы, до крови надкусывая щёку изнутри, а после прибирает за собой беспорядок, как послушный мальчик, как хороший солдат. Он не плачет и не рыдает – по крайней мере, не каждый день, – но его тело пробирает озноб, а на душе становится обидно и мерзко от понимания несправедливости жизни. Иногда ему начинает казаться, что стоит ему только подумать о том, что хуже быть не может, как количество грязи, которое на него выливает Бог, резко увеличивается. Санджи не богохульствует – его не учили роптать – но он кидает в небо такой злобный взгляд, что любому в округе становится страшно.       Санджи десять, и он старательно избегает мыслей об этом. Ему страшно, и он трясётся, как короб со свежепойманной рыбой, обливаясь холодным потом в узкой кладовке для мётел. Он рвёт на голове волосы, оттягивая их, как кожуру у неспелого банана, и злостно пинает заднюю стенку, в которую упирает ноги, надеясь смирить обиду в душе и выпустить пар. Он знает, что это значит, что это может значить, а потому старательно замалчивает каждый инцидент, надевая на лицо маску наивного дурачка. Иногда у него даже получается внушить себе, что видимое им – иллюзия. Ведь у него нет доказательств – его тело в порядке. Значит, всё, что привиделось, – неправда, всё, что показалось – игра, всё, что случилось, что происходит, – одна большая неудачная шутка.       Он говорит себе это – остервенело повторяет снова и снова, вдалбливает в собственное лицо перед зеркалом, кричит в никуда, убеждает из раза в раз, пока не поверит, – и тут же валится, когда подобное неизбежно случается вновь.       Он спокойно режет цукини брусками, еле слышно насвистывая давно забытую мелодию себе под нос, и внезапно слышит треск, а, опустив взгляд, видит разломанную пополам доску, разрубленную прямо в том месте, куда он опустил нож. Он роняет кастрюлю с растопленным свиным жиром, поскользнувшись на мокром полу, и обливает себе грудь, но не чувствует никакой боли, хотя весь его крохотный фартук буквально дымится, заходясь противным шипением. Он пытается принести бутылки с маслом из кладовой, но те взрываются в тот момент, когда он прижимает их к телу для большей устойчивости. Стекло впивается ему в кожу, но крови и в половину не так много, как должно было быть. Он полосует палец ножом для хлеба, но вместо рваной раны получает сломанный нож, за который будет отвечать головой. Он пытается фламбировать десерт, но наклоняется слишком близко к блюду, и пламя облизывает ему пухлые детские щёки. На коже нет ни единого ожога – только кончики волос немного дымятся, вонюче скручиваясь в тлеющие пружинки.       Он выходит сухим из воды с завидной регулярностью, и совпадением это быть просто не может.       Санджи верит, что с чувством юмора у него всё в порядке, что это не он здесь – разочаровавшийся в жизни убогий моралист, не знающий своё место, а просто в ситуации действительно нет ничего смешного, и что это не его вина, что он не может оценить шутку, как ни старается. В его жилах благородная кровь: его образованием серьёзно занимались. Он читал нужные романы, выводился в свет для посещения театров и собраний, сидел на нужных уроках. Он познавал мир, усваивал информацию, заучивал нужные постулаты. У него не было пробелов в теоретической базе – их не может быть у человека, который с ранних лет говорит на четырёх языках.       Он знает, что такое ирония.       Но легче от этого на душе не становится.       Санджи успокаивает себя лишь мыслью, что раз на раз не приходится.       Занозы всё ещё впиваются в его пальцы, шишки на голове от пинков старикашки сполна ощущаются, а остренькие коленки по-прежнему можно содрать, неудачно проехавшись ими по деревянному плацдарму. Иногда кровь идёт из побитого носа, иногда – нет; в один день капли раскалённого масла обжигают пальцы, в другой – нет. В один момент коже не страшен меч для хлеба, в другой – начинается целый красный водопад, если сорвать долбанный заусенец. Сегодня бытовые ранки затягиваются прямо на глазах, а завтра – чёртовы синяки не проходят неделями, синея в лучах своей отёчной славы. В одно утро есть силы работать на износ за семерых, в иное – тело слишком тяжёлое и жёсткое, чтобы им можно было нормально управлять, и только страх быть изгнанным способен поставить на ноги. И если в такие дни каждый шаг даётся с таким трудом, будто в ступни залит свинец, об этом необязательно кому-либо знать. В конце концов, металлический отзвук при ходьбе всегда можно сослать на набойки в ботинках.       Инциденты регулярны, но не носят постоянный характер, и только этот факт предотвращает паническую атаку.       Санджи не готов к этому – не после того, как почти смирился с тем, что никогда не будет таким, как они.       Учёные годами бились над ним, без сожалений измывались и мучали его днём и ночью, находя это занятие почти весёлым. Его без конца пичкали таблетками, вкус которых он до сих пор ощущает на языке, если пропустит хоть один приём пищи, закалывали иглами, делая его тушку больше похожей на гибрид человека и дикобраза, чем на обычного мальчика, и прокапывали токсинами, – делали всё, лишь бы исправить ту невидимую «поломку», злополучную и несчастную, видимую самим королём. Его резали, зашивали, кроили, рвали, запирали в резервуаре с каким-то синим пенящимся дерьмом и накачивали наркотиками до потери сознания. Количество швов, которое было ему наложено, исчислялось тысячами… и всё зря, ведь они так и не нашли то, что искали.       Они покалечили и изувечили его, а после лишь развели руками и с дрожью в негнущихся ногах отправились на поклон к милорду, опасаясь его неизбежного гнева. Отправились лишь для того, чтобы покачать головой и произнести в слух неутешительный вердикт, ставший для юного принца смертным приговором: «Господин Санджи – обычный человек». Отправились и решили таким образом судьбу ни в чём не повинного ребёнка, обрекая его и без того шаткое положение при дворе на неминуемое ухудшение. Отправились и навсегда убрали его дело в опечатанный архив, больше не видя смысла в бесполезном переводе дорогих химикатов. Отправились и даже не поблагодарили его за то, что он был их подопытной крысой.       Он не готов снова менять свою жизнь.       Снова адаптироваться.       Привыкать.       Он – человек, и всегда им был, пусть иногда и желал обратного, отчаянно пытаясь выслужить капельку отцовских любви и признания.       Он – человек, в жилах которого течёт обычная, благородная, ничем не примечательная кровь, какая есть у тысяч других жителей четырёх морей.       Он – человек; им родился, им и умрёт.       И это смешно, ведь однажды он уже умер.       Но Санджи не смеётся.       И не думает, что когда-либо сможет.       В конце концов, червям не положено смеяться.       Он – человек; он не может стрелять лазерами из глаз, заживо сжигая несчастную жертву, поднимать невероятные тяжести, не срывая себе хрупкую спину, и управлять электричеством, выбивая все лампы в радиусе пяти миль. Его тело не способно раскаляться до температуры плавления железа, а детская голова не имеет свойства проламывать собой стены. Его руки не сгибают балки и пальцы не дробят камни в пыль. Он никак не летает, не пробегает марафон за рекордное время и тонет в холодной воде, загибаясь от гипотермии и изнеможения. Он не должен ломать поверхности одним лишь своим прикосновением и отпинывать мужчин втрое крупнее себя на расстояние нескольких метров.       Он человек – он не может внезапно научиться делать всё это.       Но реальность происходящего ужасает, а мир – непомерно жесток, а потому то, что должно быть худшим кошмаром, – это глупая данность, к которой Санджи совершенно не готов.       Он не готов вернуться в Джерму.       Не хочет, не желает, даже помыслить об этом не может без того, чтобы его колени не задрожали от страха.       Куда-угодно, хоть в сам Ад, но только не туда.       Хотя не то, чтобы Преисподняя и плавучее государство, откуда он родом, – это два разных места. По крайней мере, не в уме Санджи, который, негласно обвинённый в почти что государственной измене, отмотал в затхлой темнице не по-детски серьёзный срок.       Санджи не думает, что его встретят там с распростёртыми объятиями, – мягкий стук братских кулаков, возвещающий о скором избиении, тяжком и неизбежном, а также наплевательский взгляд милорда, который бросают разве что на мусор, но никак не на собственного сына, до сих пор снятся ему в кошмарах, а воспоминания о лупоглазом сестринском моргании по-прежнему доводят до нервного тика. Оттого, что его кости стали крепче, а кожа обратилась в барахлящий щит, который то появляется, то исчезает, навряд ли что-то изменится. Повысившаяся выносливость не возвысит его в семейной иерархии до нужного места, а временное отсутствие болевых ощущений не избавит от чувства собственной никчёмности, которое неминуемо возникнет в тот момент, когда отец вновь посмотрит на него, как на худшую ошибку своей жизни. Учёному не нужны неоднозначные результаты эксперимента. Полный провал лучше, чем полуработающее нечто, которое в любой момент может саботировать все планы. Во всяком случае, от полного провала можно избавиться, навсегда вычеркнув его из истории, а от недоработки – недобитка – нет, ведь с ним снова придётся работать.       И снова терпеть неудачу.       Быть может, ему даже вернули (снова пожаловали) бы титулы, отворили бы для него двери родных покоев с инкрустированной золотом цифрой три на табличке, где горчичный балдахин колыхается над роскошной кроватью, и разрешили бы вновь сидеть за общим столом, где за обедом он получил бы птифур, но Санджи понятия не имеет, отчего его тошнит больше: от пыли, что неизбежно собралась бы на его нетронутой постели за всё это время, от снисходительно-лебезящего «принц», кинутого в его сторону слугами или приставленными к нему солдатами, или от приторного вкуса лимонного крема, неотвратимо сливающегося со слезами, пролитыми по некогда оставленной невинной жизни, которую он так хотел бы вернуть; которую так не хотел отнимать.       Если всё это – правда, и он действительно медленно, но верно становится тем, кем всегда должен был быть, то его существование больше не отличалось бы бесполезностью. Если он станет таким же, как его братья, – идеальным, послушным, сильным маленьким солдатом, безоговорочно слушающим своего генерала и радующим его своими бесчисленными победами, – для него непременно найдут место, и его жизнь обретёт первоначальный смысл. Быть может, его не примут до конца, продолжат оскорблять и смотреть свысока, но он сможет исполнить своё предназначение, ублажив эго короля. Ведь то, что создано в Джерме, служит на благо Джермы, возвеличивая её славное имя и пожиная плоды её беспощадных завоеваний.       Санджи мог бы вернуться домой с гордо поднятой головой.       Мог бы.       Но от него отреклись.       Выбросили, как помои с очистками, избавились, как от ненужной игрушки, предварительно замучив и поломав, забыли, как часть далёкого и ненужного прошлого. Его выкинули, как мусор, и тот факт, что он, вдруг, заработал, ничего не изменит. Ведь за ним не полезут в помойку, не извинятся, не сделают вид, будто ничего – голода, издевательств, побоев, пыток, – никогда не было. Королю не пристало цепляться за прошлое и рыться в мусоре. Он должен устремлять свой взор лишь вперёд, в будущее, вдохновляя свой народ и армию на подвиги ради их общего блага – ради светлого будущего их великой страны. Король не меняет решений: заклеймённый неудачником однажды – неудачник навсегда, чтобы там ни было.       Монсеньор выгнал его – прогнал, как жалкую безродную собаку, и строго-настрого запретил думать о родстве с королевской семьёй; приказал забыть о своей крови и сознался, что ему стыдно быть отцом сына, который едва ли может оправдать родительские надежды; разорвал все связи и велел больше никогда не попадаться ему на глаза, дабы не мозолить их фактом своего тяжкого бытия; кинул на него последний глубоко разочарованный взгляд и отвернулся, не вздрогнув при очередном акте постыдных мальчишеских рыданий и звоне сорванного металлического шлема; отпустил с миром на своих условиях, напомнив, кто здесь на самом деле господин и хозяин; не проводил, не попрощался, не простил.       Санджи нравится его новая жизнь. Он… доволен текущим положением дел. Но иногда – лишь иногда – натягивая край одеяла по самый нос после тяжёлого дня, наполненного бесконечной работой и хлопотами по кухне, он позволяет себе вольность и признаёт, что немного скучает. По месту, в котором он вырос. По дому. По Джерме. Не по ужасам и лишениям, которые он пережил и снёс в её подвалах, сходя с ума от одиночества и побоев, где делил последний кусок хлеба и чашку с водой с грязными крысами, кусающими его за пальцы ног, не по братьям, что знать его никогда не хотели, не по сестре, пытливо сверлящей его спину запавшим взглядом, не по отцу, что предпочёл бы умереть, нежели назвать его сыном, не по доле принца-неудачника, но по запаху пороха, въевшемуся в старинные гобелены, по аромату влажной земли, окрещённой морской солью, по огненным закатным вспышкам, по домашней еде, вкус которой он почти что забыл, и по родному языку, в котором на письме всегда больше букв, чем произносится вслух, а часть слов вылетает изо рта таким образом, будто нос сильно заложен. По старинным книжкам в библиотеке, по мягкой постели, прикрытой вздымающимся на сквозняке балдахином, по объятиям матери, чьи холодные руки беспрестанно гладили его по голове так нежно и ласково, что сочащаяся сквозь это прикосновение любовь почти сверкала в свете больничных ламп.       Иногда Санджи хочет вернуться туда.       Вернуться домой.       Но Санджи знает, что никогда не вернётся.       Санджи – не очень хороший солдат, но он знает, как следовать приказам, а достопочтенный король приказал ему больше никогда не являть его взору своё противное детское лицо. И Санджи не в силах противиться чужому слову, словно бы умение подчиняться закодировано в самом его естестве. Помня, как братья безоговорочно слушались отца, будто послушные щенки, Санджи не удивился бы, если бы это оказалось правдой. Он должен стыдиться остервенелого желания забраться под чью-то влиятельную пятку, но ощущение чужого контроля всегда дарило странное утешение. Он всегда воспринимал приказы лучше, чем просьбы, – он вырос с мыслью, что должен знать своё место и делать, что ему говорят, – а потому он не должен быть опечален тем фактом, что его собственная воля призрачна, как туман над утренним морем, а желания не имеют значения.       Он хочет домой.       Он знает, что даже поломанному… ему бы там нашли применение.       Джерма не разрывает полезные связи, поддерживает контакты с влиятельными клиентами и никогда не отказывается от выгодной работёнки. Джерма хранит свои научные достижения в строжайшей тайне и охраняет их, как величайшее в мире сокровище, не позволяя никому влезать в её дела. И если что-то происходит в её стенах – бесчеловечное, жестокое, сакральное, неимоверно жуткое и леденящее кровь, – оно навсегда остаётся там. Ненужных свидетелей убирают, а причастных – заставляют молчать. Джерма не избавляется от полезных вещей, не продаёт свою силу за даром и не выкидывает что-либо, если это способно работать. Пока от объекта есть толк, он в безопасности. Едва ли полной, едва ли настоящей, но в безопасности.       Но Санджи сломан – был сломан – и его уже выкинули, признав негодным, а потому последняя воля короля важнее эфемерного шанса на будущее признание. У него нет права голоса в этом вопросе – ничто в мире не может позволить ему встать на колени и вымаливать прощение у монсеньора, слёзно прося того проявить милосердие и взять его, непутёвого и жалкого, назад под своё крыло. Он не может вернуться. Не тогда, когда знает, что не найдёт, что ищет, не тогда, когда его новая жизнь, пусть и полная грязного кухонного труда, в бесконечное множество раз лучше всего того, что Джерма может и когда-либо сможет ему предложить.       Санджи хочет вернуться. Не всегда, не каждый день, не даже каждый месяц, но всё-таки хочет.       Но Санджи никогда не вернётся, ведь у него есть нечто большее, чем побитая гордость, разбитое сердце и сломленная душа.       У него есть достоинство.       Достоинство и непоколебимое мужество.       Санджи не может вернуться, а Джерма не может знать, что её самому знаменитому провалу – хрупкому цветку, не способному нести бремя постоянных завоеваний и порабощений, – просто требовалось чуть больше времени, чтобы как следует расцвести.       Если бы милорд просто проявил чуть больше выдержки, подождав ещё пару лет, он смог бы воочию убедиться, что ни в чём не ошибся, и что даже самую изломанную вещь можно исправить. И, быть может, королевским архивариусам не пришлось бы стирать имя Винсмоука Санджи из истории, а ткачам – выплетать его портрет из семейного гобелена. Джерма могла в одно мгновение смыть с себя пятно позора, если бы один человек дал грустному ребёнку ещё один шанс. Но это – ошибка короля, а короли не меняют свои решения и несут бремя ответственности за них. Ведь на то они и помазанники Божьи. Что бы ни случилось, король должен быть однозначен. В противном случае, его не будут уважать.       А потому его воля должна быть исполнена.       Потому Санджи старательно держит рот на замке, убирая разбитое стекло, выкидывая сломанные доски и затачивая затупившиеся ножи.       Он замалчивает каждый инцидент, не позволяя людям вокруг увидеть очевидное. Он притворяется, что понятия не имеет, откуда на стене в кладовке для мётел трещины, почему зубчики от ножа для хлеба валяются в мусоре, и куда, чёрт возьми, делась кастрюля с растопленным свиным жиром. Он врёт, что шальная пуля, пущенная пьяным клиентом, совершенно его не задела, в доказательство демонстрируя лишь немного порванный рукав пиджака, что получить сковородкой по голове – на самом деле чертовски больно, и что бутылки с маслом изначально уже пришли в бракованном состоянии. А когда ему удаётся пораниться, как нормальному человеку, он артистично пробегает по всей кухне, чтобы каждая живая душа убедилась, что он может порезать себе палец, что у него идёт кровь, что он обычный – нормальный – человек.       Ведь если хоть где-то в океане всплывут слухи, что на Востоке, в небольшом плавучем ресторане в форме крупной разноцветной пресноводной рыбы живёт и, не покладая рук, работает мальчик, о крохотное тело которого разбиваются железные пули тридцать шестого калибра, пущенные с десяти метров, и который одной лишь пяткой ломает чужие черепа так, будто бы те сделаны из мокрой бумаги, то через две-три недели в доках будет пришвартована гигантская улитка с каменным плато и башенкой на раковине, и несколько вооружённых солдат в белых капюшонах неизбежно пожалуют на порог, руководствуясь чётким приказом силой забрать одного светловолосого беглеца и вернуть его туда, где он должен быть.       Джерма не может узнать.       А потому не должен знать никто.       В мире очень мало людей, что способны – действительно способны – хранить тайны, держа язык за зубами под страхом самых страшных пыток. И Санджи не готов кому-то доверить вопрос своей безопасности. Он – всего лишь мальчик с ресторанной кухни, до которого почти никому нет дела. Никто не станет его защищать – никто не обязан его защищать, – и, если он кому-то доверится, то неизбежно получит нож в спину. В этой жизни он достаточно натерпелся, прочувствовав весь спектр моральной боли. Ему не нужно добавлять предательство в список вещей, с которыми будет необходимо иметь дело. Санджи не готов доверять людям вокруг. Он не готов подвергать их опасности. Будет лучше, если никто не узнает. Будет лучше, если он будет держать язык за зубами и делать вид, что всё в порядке.       А потому он молчит.       Молчит и выковыривает стальные зубчики из хлебного мякиша.       Молчит и состригает подпалённые волосы.       Молчит и продолжает топить новую партию свиного жира в большой кастрюле.       Молчит и исполняет последний приказ короля.       Молчит и ни о чём не сожалеет, притворяясь, что ничего не происходит, что земля не разверзается под его ногами, что голубое небо, так не похожее на огненное полотно над Джермой, не падает на его гудящую голову.       Молчит и продолжает готовить.       Ведь это то, что он должен делать.       Ведь всё в порядке.       Ведь конец света не наступил.       Ведь оттого, что он стал немного похож на них, ничего не изменилось.       Мир не провалится в Ад только потому, что его кожа будет напоминать лист металла, а в одном ударе будет скрыта сила целой армии.       Чем быстрее он смирится с этим, тем лучше.       Жизнь не прекратит свой ход, если его сердце вновь остановится из-за всепоглощающей паники. Не прекратила тогда, не прекратит вновь. Если он перестанет высматривать трагедию там, где её нет и быть не может, ему будет легче. Это не лучший путь, но выбирать не приходится. Иногда просто надо делать то, что нужно, чтобы жить, чтобы выживать. А Санджи хочет жить, и, если уготованная ему жизнь будет содержать в себе возможность готовить и кормить тех, кто в этом нуждается, на остальные детали ему будет глубоко плевать. Броня вместо кожи? Прекрасно. Повышенная регенерация? Потрясающе – можно сэкономить на докторских услугах. Недюжинная сила? Великолепно – к сильным не пристают, сильных боятся, сильных уважают. Частое отсутствие кровотечения? Замечательно: у него редкая кровь – донора днём с огнём всё равно не сыщешь. Небьющееся сердце? Превосходно: оно не будет разбито, оно не будет болеть. Мёртвого нельзя убить, а, значит, Санджи будет жить. Он выживет при любых обстоятельствах. Будет жить, несмотря ни на что.       Ничто из этого не помешает ему найти «Олл Блю».       Быть может, даже, наоборот, поможет.       Санджи – принц; его учили искать возможности, а не оправдания, а модификации Джермы – не более, чем возможность, инструмент, славная рука помощи. Ведь крепость костей не имеет значения, когда главное – в голове. Это горько. Это печально. Но роящийся внутри страх, пылающая обида и искреннее чувство несправедливости успокаивают, говоря, что эмоции – то, что делает его человеком – остаются на месте. Не каждую минуту, не каждый день, но они там. Они никуда не исчезли. Просто иногда притихают, как забившиеся в норы мыши, укравшие крошки с разбитой тарелки в тюремной камере, а потом снова оживают, позволяя тихо смеяться и бросать робкие улыбки на хорошо получившееся блюдо. Это дарит Санджи надежду. Надежду, которую он сохраняет в сердце, что редко бьётся и часто гудит, как какой-то странный механизм. Надежду, с которой он обещает не расставаться.       Обещает себе.       Обещает печальным глазам умирающей матери.       Обещает «Олл Блю».       Санджи ребёнок – он многого не понимает, но убеждает себя, что всё, что с ним происходит, – к лучшему. После всего, что выпало на его долю, он просто не в состоянии поверить, что может быть хуже. Ему не нужно заглядывать в будущее, чтобы знать, что он ещё тысячу раз пожалеет о своих словах, но, когда его удел – это чистка кастрюль и картошки, никто не может предъявить ему обвинения в малодушии и полной апатии. На самом деле, происходящее его мало волнует. Не столько потому, что он – флегматик по натуре, уставший чувствовать боль собственного существования, сколько из-за способности стойко принимать неизбежное. Если монсеньор хочет ударить тебя, он ударит, просишь ли ты пощады или нет; если братья хотят утопить тебя в колодце, они утопят, кричишь ты или нет; если сестра не хочет видеть, как ты страдаешь, она закроет окна в собственной спальне. Лучше прекратить стенать и поберечь силы – слёзы и проклятия в адрес всего живого и, в частности, Бога, не принесут пользы. Санджи, в любом случае, не нужно быть прорицателем, чтобы знать, что это только начало.       Чтобы знать, что слёзы лить пока рано.       В десять он без труда ломает мужланские носы, с хрустом пуская чужую кровь на намытые полы, и тупит заточенные лезвия ножей о собственные неуклюжие пальцы. В одиннадцать он начинает прыгать с лодки на лодку, как проклятая белка, мельтеша перед глазами зевак и бывалых матросов, как надоедливая мушка, и забирается на крышу ресторана в два потешных скачка, а в двенадцать – сращивает себе сломанный палец менее, чем за двое суток, для вида продолжая ходить с наложенной шиной ещё несколько недель. В тринадцать он на три месяца получает полный запрет на прикосновение к куриным яйцам, так как теряет способность взаимодействовать с мелкими и хрупкими объектами из-за отсутствия контроля силы в руках. Он ломает ладонь посетителю, с которым обменивается рукопожатием, и без какого-либо труда сгибает ручки у чугунных сковородок, если начинает витать в облаках во время работы у плиты. В четырнадцать он намеренно перестаёт раздавать пинки в полную силу, ограничиваясь, дай Бог, четвертью собственного потенциала, но даже этого хватает сполна, чтобы ставить людей на место и с треском разламывать борта чужих кораблей. Драться в полную силу неинтересно, нет смысла, чревато последствиями, о которых Санджи лишний раз думать не хочет, мысленно сравнивая плотность камня с плотностью человеческой туши. Не нужно быть гением, чтобы знать, какой результат он получит, если войдёт в раж слишком быстро. Подросток, худосочный шкет несчастного вида, просто не может обладать такой силой, энергией, страстью, а потому Санджи не позволяет людям увидеть правду, задуматься или высмотреть то, что скрыто от посторонних глаз. Он отвлекает зевак своей дерзостью, отважной самоуверенностью и не по годам развитым чувством юмора, колко отскакивающим от его острого языка. Классическая рубашка и элегантный костюм никак не вяжутся с парнем, который оставит вмятину в виде следа от ботинка на чужой ожиревшей спине, и если это – не чёртов отвлекающий манёвр, то солёную воду можно пить. Санджи снесёт насмешки за спиной и глазом не моргнёт, выслушивая оскорбления, но он скорее вырвет себе зуб, чем сознается, что с каждым днём в нём всё меньше от человека.       И в пятнадцать он действительно лишается двух зубов, ведь какой-то осёл, спьяну размахивающий поднятым якорем, заезжает ему лопастью прямо по лицу. Но Санджи не печалится – лишь пинком отправляет бедолагу спать беспробудным побитым сном на соседний остров, харкает кровью прямо в лицо его дружку, краснеющему от подобной наглости, выкидывает в море осколки левых клыка и резца и лениво удаляется к себе, чтобы подготовиться ко сну. А на утро встаёт, как ни в чём не бывало: с лучезарной здоровой улыбкой, в которой нет ни единого недостатка. Зубы целы, ровны и здоровы, несмотря на бурный вечер и активное пристрастие к курению. Любой врач подивился бы, да Санджи не ходит по докторам. В конце концов, между замешиванием соуса и бланшированием помидоров у него просто нет времени уйти с кухни. Да и врачи, в большинстве своём, ему не очень-то симпатичны.       В шестнадцать он шарахается от зеркала столь же прытко и грациозно, как пьяная лошадь, а всё потому, что спросонья не находит в отражающей покоцанной поверхности собственное лицо. Отражается всё, что есть в ванной, начиная от унитаза, убогой шторки для душа и пожелтевшей плитки и заканчивая собравшейся в углу грязной одеждой, но только не его заспанная и, возможно, немного опухшая рожа, примечательная лишь кругами под глазами да тремя куцыми волосинками на подбородке. Он щиплет себя за щёки, корчится, высовывает язык, но в зеркале не мелькает ни отблеск, ни тень. Он стоит прямо посреди ванной, нервно сгибая пальцы ног на холодном полу, но для любого, кто заглянет, комната будет пуста, и лишь сопливое дрожащее дыхание будет способно выдать присутствие одной безутешной душонки.       Тем утром он узнаёт, что может становиться невидимым, и в одно мгновение похабный графический роман, полный пропаганды и людей в разноцветных костюмах, обретает чуть больше смысла в его тусклых воспоминаниях. Он не читал «Сора, Воин Моря» – лишь однажды видел обложку и пару страниц, но даже ему было известно, что один из злодеев имел способность исчезать и всегда оказываться за спиной главного героя. В Джерме серия не распространялась: входила в список запрещённой литературы, и теперь, кажется, Санджи понимал, почему было именно так. В детстве он был бы не против иметь такую способность – перед братьями она дала бы невероятное преимущество, да и, к тому же, просто позволила бы избежать с ними ненужных стычек. У него даже была идея приказать нескольким солдатам отыскать фрукт «Сукэ-Сукэ», но она была изначально обречена на провал. В конце концов, Дьявольские плоды попадаю в руки лишь удачливым, а Санджи – самый большой в мире неудачник. Возможно, ему стоило чуть больше радоваться исполнению нелепой детской мечты, но его радость была серьёзно омрачена тем фактом, что он понятия не имел, как снова сделать себя видимым. Он провёл в туалете весь день, и не то, чтобы это было весело, учитывая его нарастающую панику и желание удариться головой о стену.       Ему потребовалось немало времени, чтобы научиться использовать новый навык, и те дни были наполнены лишь злостью, раздражением и тревогой. Тогда он, как никогда прежде, был близок к разоблачению, и, если в его жилах и текла хоть капля удачи, то он израсходовал её всю на то, чтобы не исчезнуть прямо посреди обеденного зала на глазах у клиентов. А раз так, то навряд ли в ближайшем будущем ему посчастливится уповать на чудо.       Что ж, по крайней мере, невидимость – это безусловно полезно, до отупения интересно и просто весело.       Но не то, чтобы у Санджи было время играть. Да и женских бань по близости, к сожалению, не наблюдалось.       Поэтому… это чисто для уединения – не более того.       В семнадцать он отталкивает коленом пушечное ядро, в восемнадцать – понимает, что огонь больше не может причинить ему вреда. Он греет его кожу, раскаляет её до бела, пробует пожрать его плоть, как сухое полено, но на теле не остаётся ни следа – ни волдырей, ни ожогов, ни даже дурацкого покраснения. Полная огнеупорность – полезная способность для повара, но к тому времени навыки Санджи столь искусны, а сам он – аккуратен, что для него это не имеет большого значения. Он больше не тот глупый ребёнок, который забыл убрать голову при фламбировании, но, если такая способность всё-таки дала о себе знать, Санджи не будет сидеть и жаловаться.       В девятнадцать…       В девятнадцать ему кажется, что его жизнь в порядке.       Он повар, у него есть крыша над головой, его еду едят и подают, рядом с ним человек, которому он, в конечном итоге, не безразличен. Он доволен своим местом в мире, ведь всё это – то единственное, о чём он осмеливается мечтать. Он никуда не спешит: временами чувствуя в груди механическое гудение, едва ли слышимое для любой другой живой души, он знает, что времени у него – галеон. «Олл Блю» зовёт его, но мечта может немного подождать одного маленького незначительного признания чужого превосходства. И каждый день похож на предыдущей, наполнен рутиной и протекает по одному сценарию. И это до безобразия скучно, но Санджи всё устраивает, ведь он в безопасности, сыт и примирён с самим собой, кем бы он ни был и что бы он ни умел.       Его жизнь в порядке.       Но всё рушится, когда болванского вида мальчишка с грязным загаром на ещё пухлых щеках и шрамом под левым глазом, поправляя старую соломенную шляпу на своей тёмной макушке, указывает на него худым пальцем и расплывается в слишком широкой для обычного человека улыбке. Без расшаркиваний, совершенно не церемонясь, он выпаливает предложение жизни и смерти, словесный билет в один конец, так просто, искренне и буднично, будто констатирует начало солнечного дня. А после – ни капли не сожалеет и даже не понимает – не желает понимать – какую глупость сморозил. Он улыбается – лыбится, как идиот, и совершенно этого не стыдится. И Санджи, привлечённый лишь вскриком, не может отвести от него загипнотизированный, растерянный, непонимающий взгляд. — Эй, ты! — радостно кричит он, цепляясь за перила, как дикая обезьянка. Тычет себе в грудь мозолистым пальцем, смеётся почти заразительно и не скрывает блеска в глубоких карих глазах, круглых и тупых, но таких пленяющих. — Я – капитан славной пиратской команды. Будь коком на моём корабле!       И нечто давно забытое, похороненное, уродливое, когда-то насильно вживлённое в детское тело медленно оживает, поднимая голову на влекущий звук, и оборачивается привычкой давно ушедших дней. Носки ботинок дергаются, в пальцах поигрывает электричество. Тупое гудение за рёберной клеткой начинает отдаваться в оглохших ушах. Челюсть сводит, в затылке покалывает, в висках – неимоверно зудит, как если бы каждая мысль в черепе в одночасье принялась скрести мозг иголками. По позвоночнику пробегает дрожь, неистовой волной почти заставляя сделать смиренный поклон и присягнуть на верность, а во рту пересыхает, и ни единое слово о возражении не пытается покинуть стянутую глотку. Лишь облачко серого сигаретного дыма болезненно прорезает воздух.       Санджи – не очень хороший солдат.       Прошли годы…       Но он узнаёт приказ, когда слышит его.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!