Глава III

28 января 2024, 00:00
      Санджи никогда не думал, что станет пиратом.       Не то, чтобы он отрицал такую возможность или не выносил мысли об этом – в конце концов, его воспитал пират, – просто перспектива быть постоянно в бегах не очень его прельщала. В тысячу раз сложнее пополнять запасы еды и воды, свободно передвигаться от острова к острову и разговаривать с местными жителями, когда знаешь, что любое маломальское подозрение в твою сторону приведёт к доносу и вызову Дозора. Будь он трижды самым благородным франтом и выгляди, как самый честный и опрятный юноша в мире, нормальному человеку больше никогда в жизни не придёт в голову протянуть ему руку помощи. Не то, чтобы Санджи ожидал подачек, но жить чуть проще, когда твою спину не сверлят ненавистным взглядом. Пиратов не любят, и сколько бы Луффи ни трубил о романтике приключений и злополучной свободе, сути это не меняет: пираты – изгои, и лучшее, что они получат от рядовых граждан, – это пожелание сгнить на морском дне. Это весело, Санджи не спорит, но он уж точно никогда не мечтал о подобной доле. Не сказать, что он полностью доволен текущим положением дел, но, в целом, происходящее его устраивало.       В моменты же полной неготовности мириться с судьбой, он напоминает себе, что могло быть и хуже.       Гораздо, гораздо хуже.       Хотя трудно представить, что может быть страшнее участи делить небольшую каюту с живым лишайником.       Зоро груб, неотёсан и просто неприятен, как человек, и когда Санджи видит его в первый раз, он серьёзно думает, что ошибся, приняв предложение капитана. Их знакомство не задаётся с первых же нот, и первое впечатление настолько ужасно, что оставляет прогорклый привкус во рту. Санджи есть, что сказать по этому поводу, но, видя как Луффи рад видеть своего старпома, он стискивает зубы и старательно проглатывает каждую унцию оскорбления, формирующуюся у него на языке. Они – команда, «соратники», как говорит их капитан, и ему виднее, и им предстоит работать вместе, хотят они того или нет. Нытьё и пара проклятий не сделают погоды. По крайней мере, теперь Санджи – кок пиратского корабля, и камбуз – его территория, на которой он – и только он – может устанавливать правила. Если всяким зелёноволосым алкашам без уважительной причины туда больше нельзя, никто не спрашивает его, почему.       Санджи не виноват, что у некоторых людей бесячие лица и дерьмовый характер, и даже, если, в конечном итоге, Зоро оказывается неплохим парнем, это вовсе не означает, что нужно прекратить подсовывать немного опилок в его еду. Это – малая плата за то, что кретин выжирает весь винный уксус, не оставляя ни капли даже на донышке. Не ему приходится иметь дело с его собственным перегаром и вонью недельного пота. Пусть радуется, что вообще ест, что Санджи живёт по принципу «корми всё, что видишь». В противном случае он давно спился бы без надлежащей закуски. И не то, чтобы Санджи не было бы на это плевать. По крайней мере, воздух в мужской каюте стал бы в разы чище. Не намного – Луффи о гигиене тоже слышал лишь один раз и то… не своими ушами, – но чем чёрт не шутит. Хотя бы Усопп не усложняет и следит за собой – и на том спасибо.       Не то, чтобы, подаваясь в пираты и переезжая жить на небольшую старомодную каравеллу с мешком шмоток и чемоданом поварских ножей, Санджи рассчитывал получить люксовый номер, но было приятно знать, что не всех здесь присутствующих растили свиньи. Усопп был радушным парнем, почти милым и по-мальчишески заводным. Признаться по чести, его общество совсем не претило и иногда даже скрашивало досуг. Санджи не отличался болтливостью, без конца предпочитая работать руками, а не языком, но мелодичные истории на фоне, глупые, как сказки из родных детских книжек с Севера, успокаивали, и, быть может, слушая их, помешивать очередную партию рыбного супа в большой кастрюле было чуть легче. Присутствие Усоппа, разумного, в меру пугливого, и обладающего более, чем одной клеткой мозга, помогало верить, что всё не так уж и безнадёжно, и что они все не обречены потонуть в ближайшие пару дней только потому, что никто на этом чёртовом борту не желает работать.       Все должны вносить свою посильную лепту, если они хотят продержаться на плаву хотя бы половину от намеченного пути к заветным целям.       Все, кроме милой Нами, конечно же.       Если девушка хочет отдыхать – она должна отдыхать, и никто не должен ей мешать. Одного лишь её вдохновляющего присутствия достаточно, чтобы закрыть пробел в недостатке рабочих рук, поэтому она может наслаждаться мандариновым пирожным и смотреть на горизонт столько, сколько её нежной душе будет угодно. Об остальном Санджи позаботится. Не то, чтобы ему нужно было спать больше пяти часов в сутки или прерываться на еду. Если земная Богиня того пожелает, в своём плотном графике, аккурат между мытьём посуды, разделкой рыбьей туши и бдением над не защищённым от нападок холодильником, он выкроит время на всё, о чём она попросит. Девушкам негоже портить мягкие ручки за стиркой и мытьём полов, и они уж точно не должны ломать ногти за работой в саду. Такой мужчина, как Санджи, без труда сможет позаботиться о мандариновой роще, нетленно напоминающей их навигатору об освобождённом доме, и прополоскать хлопковые простыни.       Нами сильна духом, но не телом, и ей не стоит лишний раз утомляться. Она и так вынуждена отвлекаться на кучку не заслуживающих её снисхождения оболтусов и отбивать кулаки об их тупые рожи. Пусть рисует свои карты, пьёт чай и воркует над кусочком сладкого торта. Всё остальное Санджи возьмёт на себя. Ведь теперь он взрослый, теперь он сильный, теперь на его плечо может опереться несущая бремя женщина. Он больше не маленький ребёнок, который может предложить лишь страшное бенто, наполненное бананами, омлетом с кусочками скорлупы и полусырой рыбой. Теперь он – мужчина, рыцарь без доспехов, но в костюме, и он обещает быть им, несмотря ни на что.       Их экипаж маленький, и к нему есть пара серьёзных вопросов, но Санджи не задаёт ни один из них, продолжая переворачивать куски свежепойманного тунца на двух сковородках, ведь всех здесь присутствующих – всех, на кого Санджи накрыл стол, – отобрал капитан. А капитану виднее; с капитаном не спорят. Санджи доверяет своему капитану и не смеет подвергать его суждения сомнению. Он видит недостатки, чувствует нехватку умений и ощущает гул разности мнений, но верит, что интуиция Луффи не подводит его, и что он знает, что делает. Они пока мало похожи на смазанный механизм – на отлаженную машину, – и каждый шторм для них – чёртово испытание на прочность, учитывая, что они тратят время на спор, кто будет привязывать ящики к борту, но Санджи не теряет надежду, что, со временем, они научатся. И расслабленная уверенность Луффи, который, кажется, вообще ничего не боится и совершенно не беспокоится о возможности пойти ко дну из-за какой-нибудь нелепости, ни капли не заставляет его усомниться в чужом выборе.       При всём уважении, они – откровенный середняк, если не что-то ниже этой планки, и Санджи, не привыкшему находиться по ту сторону наблюдения, хочется содрать c себя кожу от дискомфорта. Сумбурность работы для него непривычна: каждый отобранный и выпущенный на поле боя батальон в Джерме был эталоном командной работы, в котором каждый солдат понимал, что делал, и знал своё место. И видеть, как во время серьёзных угроз, погонь, штормов люди на этой маленькой каравелле маются дурью, ему физически больно. Но он ловит себя на том, что сам едва ли справляется с этим бардаком, погружаясь в него так же глубоко, как и все остальные, и осознание собственного несовершенства и причастности к местному сумбуру держит его ум в порядке. В конечном итоге, солдат из него вышел посредственный, – с чего вдруг ему быть идеальным членом пиратской команды?       «Гоинг Мерри» – совсем не большой корабль, но работы на нём просто невпроворот, однако, в очередной раз выпрыгивая за борт в розовом фартуке с нашивкой в виде панды за тонущим в третий раз за день куском уродской резины, Санджи ловит себя на мысли, что не хотел бы быть где-то ещё, что он счастлив быть пиратом именно на нём и плавать под флагом с черепом в соломенной шляпе. И даже, если его личные чувства большую часть времени приглушены, напоминая мерно парящих в воздухе светлячков, он ощущает разлив тепла в теле всякий раз, когда размышляет над оборотом, который приняла его жизнь. И пусть они не могут швартоваться в обычных доках, вечно спят в неудобных гамаках и страдают от перманентного безденежья, а люди вокруг них шепчутся за их спинами, Санджи ни о чём не жалеет. Он не может жалеть. Пираты не жалеют. Не тогда, когда томный внутренний голос без устали нашёптывает на ухо мантру о том, что всё так, как и должно быть.       Санджи не мечтал о такой доле. Ни разу. Никогда в жизни. Но до встречи с Луффи он не мечтал о многих вещах – боялся мечтать, – и, лишь осознав это, он смог понять, как сильно и как много ему не хватало, как много он упустил по собственной неразумности. До судьбоносной встречи с тощим и глупым мальчишкой ему было не ведомо, каково это – быть настолько желанным кем-то. Санджи знает, как быть полезным. Он понятия не имеет, как быть нужным. Он не помнит, каково это – быть лелеянным кем-то, быть кем-то любимым. Лояльность к нему всегда исчислялась приносимой им пользой, и не усматривать в глазах капитана логику привычного порядка вещей – страшно. Санджи скорее удавится, чем даст кому-то понять, что холодок от непонимания бежит по его шее всякий раз, когда пытливые карие глаза сверлят его душу из-за обеденного стола.       Страх проявляют лишь слабые, а Санджи не слаб.       Если проявить страх на кухне – доступ к печам и плите будет закрыт.       Если проявить страх в Джерме – лучшим решением будет наложить на себя руки.       Если проявить страх перед капитаном – можно попрощаться со своим местом в команде и навсегда позабыть о милосердии в скрипучем мальчишеском голосе.       Луффи взял его потому, что увидел, как он дерётся, раздавая пинки направо и налево, потому, что ему нужен был кок – тот, кто будет готовить ему вкусную еду днём и ночью, без конца накрывая пиры. Луффи взял его потому, что захотел, потому, что увидел в нём кого-то полезного, чьими услугами можно воспользоваться в обмен на попутку до места, которого якобы нет. Санджи привычен к такому – в этом нет ничего необычного. Он привык к подобному – он ни капельки не удивлён. Он сильный, он может что-то предложить. Это что-то можно взять, а им – воспользоваться. Так работает мир. Так работает Джерма. И для Санджи такой подход более, чем знаком. Ничего нового в этом нет. Он не привык, чтобы его руки – поварское сокровище, которое он бережёт, несмотря на практическую невозможность получить увечье, – оглаживали, по-детски считая каждый пальчик и выписывая круги на ладонях, восхищённо подносили к лицу и воспевали, как самую красивую в мире вещь. Не привык, чтобы ему пели дифирамбы, хвастались им, как заветным трофеем, и, забираясь на его спину, протяжно выли о том, что хотят провести с ним – и только с ним – своё время. — У Санджи красивые руки, — мычит Луффи, примостившись к ногам своего повара, пока тот помешивает бурлящее на плите рагу. Он тыкается во внешнюю сторону бедра щекой, потираясь о грубую ткань выглаженных штанов, как голодный кот, требующий внимания, и опаляет расслабленную кисть, спущенную ему вдоль тела в качестве временной игрушки, горячим дыханием. Капитан Санджи сидит на корточках, время от времени покачиваясь из стороны в сторону в такт подпрыгивающему на волнах кораблю, и по-детски, с искренним любопытством, пытается оттянуть чужой мизинец. — Только почему-то очень холодные, — бурчит опосля, хмурясь от непонимания: как руки того, кто постоянно стоит у плиты, могут напоминать дрейфующие по морю ледышки? — Почему руки Санджи такие холодные? — не выдержав тягот тяжёлых размышлений, любопытствует он и проводит большим пальцем по хладным мужским костяшкам, мозолистым и бледным, как первый выпавший снег.       Санджи не отвечает – лишь мягко вырывает кисть из чужих рук, чтобы не выказать раздражение или, не дай Бог, неуважение, и ерошит угольные прядки влажных от пота волос. Затем объявляет, что пора обедать. И, когда Луффи не ведётся на отвлечение с первого раза, борясь с рефлексом побежать к готовому столу со скоростью света, бесстыдно одаривает горячий мальчишеский лоб лёгким насмешливым щелбаном. — Не думай об этом, а то голова отвалится, — шепчет Санджи, не отворачиваясь от кипящего на плите рагу. Взрывающиеся пузырьки масла схлопываются на ярко-красной поверхности острого бульона и глухим отзвуком заглушают роящиеся в голове мысли, почти прекращая их безжалостный торопливый ход. Кисловатый аромат размякших томатов ударяет в нос с новой силой. — Таким уж я уродился.       Должен был уродиться.       Но знать об этом кому-то вовсе не обязательно.       Луффи – это листопад на осеннем острове, оглаживающий щёки острыми краями красных листков, надоедливая мелодия, услышанная один раз и приставшая навсегда, самая яркая падающая звезда, обещающая исполнить любое желание. Он маленький и худой, почти на голову ниже Санджи и чуть ли не вдвое легче, несмотря на свой неуёмный аппетит. Он должен быть незаметной песчинкой на берегу необъятного мира, но его энтузиазм заразителен, а воля двигает горы, и, однажды встретившись с ним, его невозможно забыть. Он дик, как задорный кабанчик, ищущий рыльцем сладкие трюфели, невоспитан и до невозможности глуп, раз к своим годам едва ли сносно читает по слогам, но, вместе с тем, столь искренен, наивен и непосредственен, что злиться на него – чёртово преступление. И, каждый раз глядя на него, Санджи чувствует, как кто-то вскрывает его грудную клетку, постыдно обнажая полнящееся теплом сердце, что заставляет его без сожалений сбрасывать оковы всяких приличий.       Луффи маленький, но забивает собой всё доступное пространство, безнадёжно пытаясь сделать людей вокруг себя счастливыми. Он не мирится с понятием личного пространства и едва ли знает слова «нет» и «отвали». Он делает только то, что хочет, и ему плевать, что о нём подумают, или как он будет расплачиваться. Он не сожалеет. Он живёт одним днём. И каждый день смеётся так, будто бледное солнце взошло для него в самый последний раз. Пятнышки загара натягиваются на его пухлых щеках, в уголках глаз залегают морщинки, а сухие губы трескаются, но он всё хохочет и хохочет, не думая останавливаться, и не прекращает даже тогда, когда у него заболевает живот. Для него любая боль – от голода, и в такие моменты он просто кричит отрадное: «Санджи!», прекрасно зная, что будет услышан, что плита будет немедленно разогрета, а сочный кусок баранины – кинут на смазанный маслом гриль.       И сколько бы раз это злополучное «Санджи!», скрипучее, громкое, радостное, не взмывало ввысь над палубой, как и в самый первый от него будут подкашиваться дрожащие ноги.       Санджи учили собирать пистолет на время и стрелять по движущимся мишеням; учили держать нож и правильно ломать противнику шею. Учили резать лук и замешивать тесто; учили беречь руки и стоять за себя при помощи ног. Учили не причинять вреда женщинам и лелеять мечты. Его не учили справляться с чувствами. А Луффи одним только своим присутствием вызывает у него такой всплеск эмоций, что становится физически больно от представления той жизни, в которой бы его не было. У Санджи темнеет в глазах, перехватывает дыхание и по костям бежит электричество, и мозг просто плавится, не поспевая за той котовасией, что происходит в теле. В такие моменты он безмерно рад, что может выключить свет в сознании. Это нехорошо, это неправильно, Луффи бы этого не одобрил, но он не хочет умирать оттого, что его хватил удар от переизбытка чувств. Это нелепая смерть – почти позорная – за такую и засмеять могут, а Санджи не допустит, чтобы над ним смеялись. Не снова. Не в этой жизни. Ведь страшна не сама смерть, из-за которой он просто поваляется тряпичной куклой вдоль кухонной стойки пару часов, а её постыдная причина, из-за которой Санджи просто не сможет себя простить.       Санджи скорее съест один из своих галстуков, чем признает, что какой-то мальчишка-балбес подарил ему инфаркт, прямолинейно и простодушно ляпнув что-то о том, что любит его.       Луффи не умеет врать, и от этого не становится легче. — Тебе нравится моя стряпня, — до хруста сжимая лопатку, бормочет Санджи. Он зажёвывает кончик зажжённой сигареты и скрипит зубами, пуская носом сероватый дым. Луффи говорит без умолку, говорит много глупостей, и его вечно полный еды рот никаким образом не связан с головой. Он говорит просто и быстро, но порой переводить его слова на язык нормального человека очень трудно. Санджи хочет верить, что справляется с этой задачей вполне успешно. В противном случае, его сердце грозит перестать качать кровь. — Нет, — мотает головой Луффи, как стряхивающая с шерсти воду собака, и капли соуса растекаются у него по щекам. Он супится, как ребёнок, и злится, хотя сам не понимает, на что. Он сводит брови к переносице, и сильно поджимает губы, позволяя морщинкам сформироваться на гладеньком подбородке. — Я сказал, что люблю Санджи.       Он повторяет это медленно, с поэтической расстановкой пауз и ударений. Его пытливые глаза прожигают дырку в широкой спине корабельного повара, а рот полнится карамелизированными кусочками свежего ананаса, и, если сильно напрячься, можно поверить, что он не ждёт ответного заявления, что он просто ест свою вторую полуночную закуску, что все звуки, вылетающие из его набитой глотки, – это просто чавканье, кашель и сжатый воздух. Санджи не должен беспокоиться по этому поводу, ведь это Луффи – дитя-переросток, что носит сердце на рукаве и начинает знакомство с убойного заявления о правах на титул Короля Пиратов: он слишком открыт и простодушен для своего же блага, а потому нет никаких сомнений, что он уже выразил свою симпатию каждому человеку в команде. И теперь очередь просто дошла до Санджи. Не нужно придавать этому слишком большое значение или вкладывать в эти слова смысл, которого там изначально не было.       Понимание этого лишь больше запутывает, выбивая землю из-под ног.       На камбузе только они, и, за исключением Усоппа, дежурившего в вороньем гнезде с шерстяным пледом на худосочных плечах, на корабле больше нет бодрствующих душ. Паруса свёрнуты, якорь опущен. Звёздное небо укрывает их маленький дрейфующий дом своим блестящим куполом, и голубая вода, сверкающая в свете полной луны, мерно пенится вдоль промасленной смолами старой кормы. Одинокая зажжённая лампа покачивается в такт почующему судну, и храп мшистого алкаша еле слышно доносится из трюма. Дверь на палубу прикрыта, чтобы не выпускать тепло, и именно жар от печи Санджи делает ответственным за кровь, прилившую к кончикам его ушей. Капля пота скатывается с его виска, а светлые пряди прилипают ко лбу. Тлеющий пепел скапливается на кончике замершей сигареты. — Разве никто никогда не говорил Санджи, что любит его? — беспечно интересуется капитан спустя пару минут гробовой тишины, склонив голову набок под невозможным для нормального человека углом. У него мало терпения – он не умеет ждать. Он не любит, когда кто-то заставляет его ждать. Но он не расстраивается из-за этого. Не считает это неуважением, не ведёт себя так, будто его посмели ослушаться.       Санджи не отвечает.       Если Луффи начинает повторять нечто подобное всё чаще и чаще, – это не более, чем глупое совпадение.       Совпадение, вызывающее у Санджи горький привкус во рту, не имеющий никакого отношения к тридцать пятой сигарете, выкуренной им мгновение назад.       Генерал должен думать о победе, а не о солдате.       Король должен думать о величии собственного будущего, а не о жалком слуге.       Луффи должен думать о силе, приключениях и вкусной еде.       Он не должен беспокоиться о каком-то там поваре.       И Санджи сожалеет, что дал повод.       Он обещает исправиться.       Быть лучше, сильнее, полезнее.       Обещает и на следующие три дня скручивает все эмоции почти в ноль, от рассвета и до заката скрываясь за дверцей небольшого холодильника и горой немытой посуды, поджав хвост, как самый последний трус.       Санджи – страстный молодой человек, и своей пылкостью он бессовестно гордится. Чрезмерная внимательность к нуждам окружающих, острые переживания по пустякам и почти нечеловеческий уровень эмпатии делают его тем, кто он есть. И каждая попытка задушить внутри эмоциональные ростки плохо сказывается на его разуме. Но иногда чувств так много, что иного выхода, кроме как отрезать себя от них, Санджи в упор не видит. В дни, когда он глушит голос собственного сердца, окружающим он кажется грустным, хотя в душе его в такие моменты просто пусто. Он не плачет, не мечется, как неприкаянный дух, не ворчит на судьбу. Просто занимается своими делами, не позволяя холоду в груди беспокоить его. Это похоже на крайнюю степень абстрагирования: мир вокруг тих, как корабельное кладбище, а внутри нет огня, который бы колыхался, откликаясь на зов извне. В такие времена Санджи чувствует себя больше машиной, чем человеком; больше статуей, чем мирской оболочкой для духа. И если люди вокруг не могут понять, почему он резко начинает казаться им кем-то другим и вызывать у них иррациональное чувство тревоги, это не входит в число его проблем.       Когда что-то вводит его в подобное состояние, то внешне он никак не меняется. При большой нужде он может и улыбнуться, и посмеяться в кулак; может дёшево всплакнуть и отпустить хорошую шутку, чтобы выпросить у торговца на очередном острове небольшую скидку; может притворно нахмуриться и накричать на недотёп, что воруют продукты прямо у него из-под носа. Он не бледнеет, от него не начинает распространяться потусторонний свет, и пряди его светлых волос, вдруг, не меняют свой цвет. Он держится прямо, в его руках нет тяжести, а в усталых плечах – напряжения. Но, несмотря на это, экипаж слово бы чувствует, что дни идут мимо него.       Они бросают на него тревожно-озадаченные взгляды, когда думают, что, поглощённый готовкой, он не видит их, и переглядываются между собой, задавая друг другу немые вопросы. Им всем любопытно, но никто из них не решается приблизиться к нему и спросить напрямую. Они знают, что бояться им, помимо криков и болезненных пинков, нечего, но что-то упорно останавливает их, когда они хотят сделать шаг. Возможно, у них хорошая интуиция. Быть может, они заранее мирятся с тем, что всё равно не получат ответ. Санджи не знает, но, если честно, ему всё равно. Он просто продолжает делать, что должен, будь то стирка или уборка палубы, и даёт отключенному мозгу немного настояться прежде, чем вновь неизбежно включает его. Обычно он выжидает день или два, редко – три и более, и все вопросы к нему тут же отпадают, когда он возвращается в свою тарелку.       Нами первая, кто решается – рискует – начать этот разговор, и, быть может, это не только праведный шаг доблести с её стороны, но и совместное решение всей команды, единогласно сошедшейся во мнении, что женщина вытряхнет из него куда больше полезной информации, чем когда-либо сможет любая особь мужского пола. Да и на девушек он ногами не замахивается, а потому это вопрос общей безопасности и сохранности корабельного имущества. Санджи бы похвалил этот план за изобретательную разумность, если бы морально не чувствовал себя разбито, как старое корыто. Людям не нужно знать, а потому физически ощутимое любопытство соратников не вызывает у него ничего, кроме головной боли.       Но умение держать язык за зубами – первое, чему учат в Джерме, а потому любой допрос для Санджи – тем более допрос без применения тяжёлых или садистских пыток – не более, чем прогулка по благоухающему цветочному полю. Что такое девичьи глазки по сравнению с вырванными ногтями и горячими иглами, вставленными в места, о которых не хотелось бы думать? Что сладкий голосок по сравнению с электрическим током или поездкой на водяном колесе? Милая Нами – этот прекрасный рыжий цветок, хитрый, как лесная лисица, – даже с учётом своей нелёгкой доли всё ещё по-девичьи наивна, а потому всё, что она вытягивает, – это наскоро сфабрикованное признание в тяжёлой метеозависимости. — С детства плохо переношу погодные изменения, — делая затяжку, плетёт Санджи почти что даже не ложь: ему никогда не нравилось, когда Джерма заплывала в холодные широты, а когда начинал идти снег, в его макушке взбухал зуд. — Нами, дорогая, не волнуйся! Чашка сладкого чая и хороший сон вмиг поставят меня на ноги. Это всегда проходит – нужно просто подождать.       И они ждут.       И это проходит.       Их беспокойство ослабевает, но никогда не исчезает до конца. Они словно бы разрываются между тем, чтобы поверить ему, ведь он им не врёт, и доказательства на его стороне, и тем, чтобы продолжить рыть более удовлетворительные ответы. Но с поддержанием жизнеспособности их корабля, у них нет всего времени в мире, чтобы вечно ему досаждать, а потому, пусть и с переменным успехом, но они бросают эту затею, возвращаясь к ней всё реже и реже. Кто-то всегда льёт слёзы над трагическими романами, кто-то напевает, когда печёт торт, кто-то пританцовывает, стоя в очереди к рыбному прилавку. Зоро склоняет голову набок, когда полирует мечи. Усопп насвистывает во время рыбалки на левом борту. Нами закусывает язык, когда окунает перо в чернильницу, а Луффи болтает только одной ногой, когда гордо восседает на носовой фигуре. Санджи… Санджи впадает в невидимую апатию каждые пару недель. Быть может, это просто особенность его характера. Люди разные: у каждого свои секреты, и это нормально – делать что-то, что не понимают другие.       По крайней мере, Санджи пытается убедить себя в этом.       Любопытство – хорошая вещь, и его нужно поощрять, но в Джерме не жаловали тех, кто совал нос не в своё дело. Таких устраняли, от таких избавлялись. И Санджи рано усвоил этот урок. Любопытство – очень хорошо, излишнее любопытство – очень плохо, и тех, кто его проявляет, нужно немедленно ставить на место. Никому не нужны проблемы, а в незнании скрыто блаженство, и если есть шанс решить вопрос по-тихому, Санджи предпочтёт быть грубым, нежели выставлять своё мягкосердечие. По крайней мере, таким образом можно отбить чужую охоту рыться в грязном белье. Отпечаток подошвы на лице – ничто, когда на другой чаше весов будет находиться перспектива стать жертвой подпольных убийц, высшим приоритетом которых является сохранение государственных тайн любой ценой.       Санджи бдителен, когда бодрствует, но то, что происходит с ним во сне, редко находится в его компетенции. Он не может следить за собой, за своими действиями, за своим телом двадцать четыре часа в сутки. Ему тоже нужен отдых, если он желает продолжать справляться со всеми своими обязанностями на должном уровне. Хороший сон и правильное питание – основа крепкого здоровья. Санджи не особо привередлив в еде – вообще не привередлив – и ест практически всё, что ему подадут, а спит он всего пять часов в сутки на протяжении последних тринадцати лет. И это тот минимум, от которого он не готов отказаться. Готовый сварганить завтрак, он раньше всех встаёт и, лишь завершив уборку, позже всех ложится. И небольшой отрезок в тёмной ночи – единственное время, когда он не бдит – чисто физически не может бдеть. Даже у костра люди спят по очереди, но в собственной голове нельзя провести смену караула, а потому этот момент нельзя контролировать. Нельзя готовить отговорки и переводить тему. Нельзя отвлекать чужое внимание и делать вид, будто ничего не было, ибо у Санджи нет обоснованного ответа на вопрос, почему он выглядит, как чёртов труп, когда спит.       Клоны, производимые Джермой в промышленных масштабах, до момента своего выпуска на тренировочные полигоны находятся в герметичных капсулах, плавая в голубоватой жидкости с подключенными к телу проводами. Не требуя ни еды, ни воды, в таком подвешенном состоянии они пребывают от одного года до пяти лет – до того момента, пока их капсульное хранилище не будет разгерметизировано по приказу короля. Капсулы чем-то похожи на закатанные консервы, а клоны – на запас, отложенный под кровать на чёрный день. Они не спят, не стареют – просто плавают в этой голубоватой субстанции, окружённые тьмой огромного комплекса подвальных лабораторий, и совершенно не тянут карман королевской казны. Учёные называли это состояние «стазисом», и именно это слово приходит Санджи на ум, когда он думает о своём сне – о том, что он называет сном.       Закрывая глаза и отключаясь, он не перестаёт дышать – а если и перестаёт, то начинает вновь, когда просыпается, – просто его дыхание замедляется настолько сильно, что люди вокруг перестают его различать. Подъём его грудной клетки практически прекращается, и это только больше сбивает с толку. Его тело будет холодным, сколько бы одеял ни было накинуто на его плечи, а зрачки – расфокусированными, и никакой фонарик, направляющий луч света на глазное яблоко, не вызовет у них реакцию. Его по-северному фарфоровая кожа не носит следов загара при свете дня, а ночью, при поддержке полной неподвижности и холодного оцепенения, становится практически серой. Его мышцы сжимаются, а кровь в венах словно бы замирает, прекращая циркулировать, и сквозь толщу нечеловечески твёрдой кожи практически невозможно различить пульс. И любой, кто попытается, придёт к однозначному выводу, что перед ним лежит мертвец.       И это почти смешно, ведь всё, что нужно сделать, – это не устраивать ему ранние похороны, а просто потрясти его за плечо, прикрикнув что-то, вроде «вставай!» или «Санджи! Мяса!», и жизнь каждого продолжится своим чередом.       Почти смешно и… очень жутко.       По крайней мере, ужас – единственная эмоция, которая плещется в глазах Усоппа той ночью.       И Санджи не может обвинить его за нецелесообразный страх: будь он на его месте, его бы тоже пронзила паника, если бы он нашёл одного из своих соратников мёртвым в его собственном гамаке. Просто вся суть в том, что никто не умер, но Усопп выглядит так, будто увидел чёртово привидение, будто пробуждение Санджи после истошных криков – самый большой сюрприз в его жизни, будто он только что столкнулся с одной из самых страшных ситуаций, которая только могла произойти, и такой его вид напрягает и бьёт по гордости, взвинчивая в груди расцветающее чувство вины. И Санджи даже не может сбросить эту гору со своих плеч – он не может извиниться за то, чего якобы не было.       Ночью на суше зябко. В море же просто холодно, и даже вблизи летних островов с наступлением темноты ощутимо прохладно. Заставлять одного человека выдыхать пар и трястись в одеяле на вахте всю ночь – чистой воды садизм, а потому дежурство происходит в две смены: один коротает время с отбоя до середины ночи, второй же заступает в середине и не спускается из вороньего гнезда до самого завтрака. Это – один из лучших организационных моментов на их корабле, и так как эта идея принадлежит Луффи, он может по праву гордиться этим решением. А ведь ему просто не хотелось маяться от скуки больше, чем необходимо. Когда надо, его голова варит.       Первая вахта в ту ночь принадлежала Усоппу, вторая – Санджи, и не нужно быть гением, чтобы понять, что случилось. Даже спросонья, едва ли воспринимая реальность и разлепливая опухшие веки, Санджи может сложить два и два. Он винит в произошедшем долгий день, наполненный уборкой и побегом от морской пехоты и умаявший его до мертвецкой усталости, а не собственную неосмотрительность, но он, в любом случае, никогда не спал чутко. С самого детства вымотанный до состояния нежити он проваливался в сон, как в бездонную кроличью нору, не позволяя посторонним звукам беспокоить его. Эта одна из тех привычек, из которых ему так и не удалось вырасти, а потому он, видимо, не услышал, когда их канонир попытался шёпотом его разбудить. Не отреагировал он и на лёгкое прикосновение к плечу, что не оставило бедному Усоппу, мечтающему как можно скорее положить голову на подушку, иного выбора, кроме как приблизиться слишком близко. Усопп – наблюдательный малый, а потому заметил в темноте то, что можно было ненароком и пропустить: отсутствие дыхания.       Перепугавшись, как в последний раз, он громко закричал, отпрянув от чужого гамака, как ужаленный, и навернулся прямо на зад, споткнувшись о ровно поставленные ботинки повара. Его вопль разбудил не только виновника полномасштабной паники, но и весь экипаж, включая Нами, подпрыгнувшую с кровати в кают-компании этажом выше. Быть может, этот крик слышали и ближайшая база Морского Дозора, засевшая на каком-нибудь скалистом острове, и морские короли, проплывающие где-то ближе к солевому дну, и даже сами звёзды, тускло освещавшие бесконечную мглу ночи своим белым холодным сиянием. В любом случае, спящих или, хотя бы, просто дремлющих в радиусе ближайших нескольких узлов точно не осталось.       Зоро и Луффи выскакивают из своих подвесных лежанок, неуклюже раскачивая гамаки в процессе, и по очереди валятся на пол: один ногами вперёд, второй – головой, расплющивая нос о деревянные доски. Ничего не разбирая, Зоро хватается за рукоять одного меча, давая понять, что шутить он не настроен, а Луффи осоловело озирается, всё никак не вникая, где верх, а где – низ. Капитан потирает ушибленное лицо, состраивая кислую мину, и сонно мычит, считая любые слова излишними на голодный желудок. Если он встал, то пора завтракать; сама причина пробуждения его не очень-то и волнует. Легкая поступь женских шагов раздаётся сверху – навигатор выбежала на палубу, громко хлопнув дверью.       У Санджи фонит в ушах, и в глазах на секунду мелькает панический блеск, но, спасая свою жалкую шкуру и секрет, имеющий сакральное значение, он тут же берёт себя в руки: хмурится, гипнотически подёргивает кудряшкой на брови, поджимает бледные губы и рычит, как загнанный в угол дикий зверь, как недовольный человек, которого посмели разбудить самым нелестным образом, вынув его душу из сладких снов, где было много красивых женщин, хорошего вина и аппетитных блюд, и где напрочь отсутствовали всякие живые водоросли и голодные капитанские рожи. Он до бела сжимает кулаки и бросает на снайпера самый что ни на есть настоящий убийственный взгляд. — Какого хрена?! — шипит Санджи почти по-змеиному, и, Бог свидетель, будь у него яд, он бы точно им расплевался.       Усопп дрожит, как осиновый лист на ветру, и сглатывает тревожный ком в горле, медленно приходя в себя. По его лбу струится холодный пот, и он хватает ртом воздух так часто и резко, что почти задыхается. — Я думал, ты умер! — чуть ли не со слезами на глазах давит из себя он, и натуральный страх сочится из каждого его слова. Санджи почти жаль, что он ломает такую комедию, но некоторые вещи важнее сожалений. Он извинится потом, точно извинится. Быть может, жареная рыба на обед загладит его вину. — Что за шутки, Санджи?! — Зачем орать-то сразу?! Спать бы шёл, раз мерещится всякое! — Ты не дышал! — Чушь не пори! — требует повар, устало проводя рукой по лицу. Влажная чёлка неприятно прилипла к щеке, и желание принять душ возросло в десять раз. Но их запасы опреснённой воды не в лучшем состоянии, а Луффи позавчера сломал один из насосных фильтров. Помывка откладывается до конца недели. Ещё одно дурацкое разочарование в этой ублюдочной жизни. — Ещё раз такое привидится, и я тебе врежу, понял?       Усопп ускоренно кивает, хрустя шеей, в преддверии животворящего пинка больше не находя в себе смелости сказать что-либо ещё, путное или не очень. Он тревожно бегает по телу повара влажными глазками и словно бы отчаянно пытается выследить то неизбежно пропавшее наваждение, заставившее его увидеть нечто ужасное. Но перед ним всего лишь Санджи – уставший, раздражённый, только что проснувшийся Санджи, босой и одетый в мятую классическую рубашку. Ни следа того завернутого в одеяло жмурика, бледного и совершенно неподвижного, который был здесь всего секунду назад. Просто их повар, дышащий и живой, – ни больше, ни меньше.       Усопп готовится принять в дар вторую волну нахлынувшей паники, отданной ему пытливым умом, бурным воображением и искренним непониманием, но Санджи спасает его, лениво вываливаясь из своего гамака с громким неприкрытым зевком. Спасает, избавляя от своего присутствия. Спасает и не требует благодарности. — Разбудил, блядь, спасибо, — ворчит он, шаркая по полу босыми ногами.       Он натягивает ботинки, бранясь из-за оставленной на носке грязи, и неряшливо приминает запятники, нехарактерно безучастно относясь к предмету своего немногочисленного, но элегантного гардероба. Затем хватает с вешалки отвисший пиджак, проверяя в нагрудном кармане наличие сигаретной пачки и коробка со спичками, и двигает к встроенной в мачту лестнице, готовясь заступить на вахту. Он намеренно добавляет своим шагам вес, делая прежде лёгкую поступь заметно тяжёлой, чтобы люди вокруг прочувствовали искренность его раздражения, и, для пущего эффекта, поскрипывает чищенными зубами, пребывая в надежде достоверно всех обмануть. Внимания на одну ночь было достаточно, но, к сожалению, вокруг нет никого, кто наградил бы его актёрские способности. Впрочем, Санджи не жалуется.       Поднимаясь, он не оборачивается.       И если идиотическое дитя овощебазы смотрит ему вслед, безжалостно буравя его взмокшую от пота спину внимательным серым взглядом, Санджи уверенно делает вид, будто ничего не заметил, будто вновь не почувствовал себя жалкой лабораторной крысой, за каждым шагом которой следят десятки разодетых в белые халаты глаз, будто вновь на несколько долгих мгновений не превратился в злополучный «объект», вызывающий больше вопросов, чем проясняющий ответов, на который давным-давно поставили крест. Делает вид, что не кипит от буяющей душу злости и беспокойства за будущее, что не пытается трусливо убежать из-под чужого прицела как можно скорее, что совершенно ни о чём не лжёт и не хранит страшных тайн.       Видит Бог, этот урод нарывается.       Жаль, не все на этом милом корыте обладают непосредственностью и простодушием их капитана: тот просто моргнул один раз, второй, и, слепив запавшие веки, без каких-либо лишних вопросов завалился обратно в гамак, подмяв под свою резиновую тушку подушку и скомканное одеяло. Наутро он не вспомнит ни ночного происшествия, ни тот факт, что вообще вставал. Не вспомнит или притворится, что не помнит. Оба варианта несказанно хороши. Блаженный дурачок, тонко чувствующий лирику атмосферы, храни Господь его душу. Если на обед снова будет подан мясной гуляш, то только потому, что Санджи особенно ценит простоту и чистосердечие и не может оставить их без должного внимания.       Это – не акт благодарности за невмешательство.       Вовсе нет.       По крайней мере, Санджи пытается убедить себя в этом.       Пытается и, глядя на задорную мальчишескую улыбку, полностью вымазанную в подливке, уверенно преуспевает.       Луффи – всё, что имеет значение.       Остальное – сущий пустяк.       В любом случае, в дальнейшем Санджи предусмотрительно отказывается от второй вахты, всегда выбирая первую.       Зоро – идиот.       Санджи не нужно консультироваться с третьей стороной, чтобы знать, что это – правда. Конечно, Усопп и дорогая Нами согласны с ним по умолчанию, – правда, последняя относит к этой категории абсолютно весь экипаж, кроме себя любимой, – да и Луффи кличет своего старпома дураком, когда тот даже не пытается вникнуть в витиеватые капитанские замыслы, пуская всё на самотёк, но не то, чтобы мнение этого милого простака во многих вопросах заранее можно было считать авторитетным. В конце концов, речь о Луффи. Это просто данность: небо голубое, океан – солёный, фруктовики плавают не лучше ржавого топора, а Зоро – кретин. Такова Вселенная – такова жизнь. Всё просто и понятно.       Только идиоты теряются в открытом поле и никак не могут отыскать заветное лево, искренне веря, что кусты и плодовые деревья постоянно самопроизвольно передвигаются. Только идиоты не способны с первого раза проделать путь от мужской каюты до камбуза без крюка через кладовую. Только идиоты дают неодушевлённым объектам имена и разговаривают с ними, как с живыми собеседниками. Только идиоты пьют алкоголь так, будто у них три запасные печени. Только идиоты не обрабатывают себе раны, веря, что надрезанные ноги срастутся сами собой. Только идиоты кричат на единственного человека на всём корабле, который имеет хоть какое-то представление о врачевании, и делают вид, будто жертва их никчёмного раздражения – не их счастливый билет на продолжение полноценной жизни. Только идиоты не понимают намёков.       Санджи понятия не имеет, пропил ли Зоро мозг, или он просто упёртый баран по натуре, но продевая смоченную в саке иглу через два куска жилистой плоти на чужой щиколотке, ему кажется, будто у него дежавю. Зоро скрипит зубами, смело наблюдая за чёрной нитью, вытягивающейся из его плоти, и крепче сжимает край стола, прилагая все силы, чтобы не дёргать ногой каждый раз, когда острие согнутой иголки пронзает края его раны. Хотя в его стараниях нет особой нужды: Санджи без особо труда сжимает его голень так крепко, что на коже гарантированно останется синюшный отпечаток пальцев. Должно быть, это неприятно, но Зоро не жалуется, хоть по его виду и можно сказать, что ему удивительно некомфортно, а потому Санджи не видит смысла ослаблять свою хватку. Быстрее дошьёт – быстрее вернётся к мытью грязной кастрюли, что нервно отмокает в пенной раковине. Не то, чтобы он вообще мог понять, что перегибает палку. В конце концов, чугун или яблоко, камень или мясо, – для него эти вещи на ощупь почти одинаковы. — Не знал, что ты ещё и врач, — спустя половину щиколотки выдавливает Зоро, закусывая губу, когда иголка, невзначай, задевает пространство около нерва. Капля пота стекает по его лбу, неприятно заворачивая в глазницу, а после повисает на кончике коротких ресниц, то и дело грозясь сорваться вниз. Он неодобрительно смотрит на руку повара, под которой белеет его собственная кожа, и работа шестерёнок в его мозгу становится чуть очевиднее. Пристальная внимательность, неотступная, бойкая, упрямая, начинает отражаться в тазу с чистой водой. Санджи игнорирует его взгляд в пользу продолжения свой работы и мыслей о бисквите, который собирался пустить на десерты для милых дам через пару часов. — Я повар, — просто говорит он, и промокает окровавленные пальцы вместе с иглой в подогретой железной миске. Оттенок воды медленно сменяется с розового на ощутимо красный. — Просто повар.       Зоро не выдаёт своё недоверие специально, но его кислая рожа вопит слишком красноречиво, чтобы кого-то можно было обмануть. Он носит три меча, лицом похож на заправского маньяка, и имеет прозвище «Охотник на пиратов», но подозрения у него вызывает парень в чистой рубашке, который день за днём лепит ему рисовые колобки и выпрыгивает за борт по семь раз на дню за куском резинового ублюдка, именуемого ими капитаном, без всяких жалоб и вопросов. Есть в этой концепции что-то отдалённо неправильное и весьма тревожное. Интуиция у него хороша, но дедукция – на троечку, и, если такой посредственной результат – не повод вновь добавить опилок в его порцию, то Санджи понятия не имеет, зачем он в принципе пытается. — А ещё кто? — Твоя единственная надежда на избежание септического заражения, — спокойно пропевает Санджи, проводя мизинцем по уже законченной линии аккуратных швов, убеждаясь, что стежки плотные и ровные, как рядок тесно поставленных библиотечных книг. — Вот опять: для какого-то кока из захудалого ресторанчика ты знаешь больно много умных слов, которые не имеют никакого отношения к твоим прямым обязанностям, — прикусив язык, цедит Зоро. Он пытается вложить в свой тон что-то, вроде скрытой угрозы или словесного жеста «я слежу за тобой», но со смазанной речью это не производит впечатляющего эффекта. А ведь сегодня не день, когда внутри пусто и не горит огонь. Эти поползновения жалки сами по себе. — Во-первых, не «какой-то кок», а су-шеф, — парирует Санджи, и в доказательство своей точки зрения специально укалывает кожу сильнее, чем следует, чтобы его слова были восприняты максимально серьёзно. — Во-вторых, в отличие от тебя, прекратившего своё образование на этапе букваря, я прочёл более одной книги.       Затем он игнорирует заявление «ты – гад!» в пользу промывания раны кипяченой водой. — Я никогда не видел, чтобы ты листал что-то, помимо своей порнухи. — Я никогда не видел, чтобы ты был трезв. Чудеса, не так ли?       На камбузе душно и влажно, и небольшой иллюминатор, открывающий обзор на палубу, полностью запотел, покрывшись конденсированной плёнкой. Снаружи доносились крики Усоппа, пытавшегося вырвать сырую рыбу изо рта Луффи, и яростное воркование Нами, грозившейся увеличить чьи-то долги в пять раз, если на её сарафан с подсолнухами попадёт хоть одна липкая чешуйка. В раковине отмокала посуда, а наваристый мясной бульон, булькающий в большом котле, доходил до нужной кондиции на очень медленном огне. Кусок замороженной жирной буженины размораживался на кухонном прилавке, а набранные на последнем острове травы, промытые и прошедшие этап тщательного отбора, сушились на металлических поддонах, на расстоянии источая незабвенный аромат блаженной лесной свежести.       Камбуз – это и кухня, и столовая, и общая комната, из которой нельзя выпускать тепло, и лазарет в одном лице. На «Мерри» просто нет лишнего места, и, как бы сильно Санджи это не нравилось, он вынужден принять в своей обители раненого. Им некуда класть больных и больше негде оказывать первую помощь. Санджи не хочет думать о чужой (человеческой) крови на его обеденном столе, но он вынужден пойти на эту уступку. Во всех других уголках грязи больше, чем кораллов на рифе, и подвергать риску раненого соратника из-за собственного нежелания делиться чистым пространством из соображений поварской этики – по меньшей мере, подло, а потому особого выбора, как обычно, нет.       Зоро идиот, Зоро безрассуден, у Зоро четверть от мозга разумного человека, но Зоро – друг, и Санджи сбросится с утёса, если позволит ему подохнуть от такой ерунды, как ножевой порез. Санджи не волнует, что Зоро сам порезал себя по поспешной и глупой причине, и ему нет дела до чужой гордости. Если он может помочь – он помогает. У них есть базовая аптечка и швейный набор Нами, прихваченный ею из дома, а у Санджи есть руки, а потому нет повода отнекиваться, сколь сильно этот мшистый лишайник ни действовал бы ему на нервы. Женские пальчики лучше справляются с мелкой работой, но ни милая Нами, ни замечательная Виви не заслужили участи ковыряться в ошмётках промаринованной в алкоголе плоти. Их удел – сидеть и болтать за чашкой чая, краем глаза поглядывая на Луффи. Санджи же как-нибудь разберётся. Ему не особо сложно включить в список своих дел сшивание человеческих конечностей. Между заправкой салата и изготовлением сашими как раз есть свободное окно.       Не то, чтобы Санджи нуждался в отдыхе.       Зоро – хреновый пациент, и почти не понимает степень опасности, в которой находится, предпочитая уверять себя в том, что съеденный им когда-то в детстве кусок грязи на годы вперёд наградил его непрошибаемым иммунитетом и бычьим здоровьем, а Санджи – не то, чтобы настоящий доктор, но даже он знает, что медицина так не работает. Он не собирался кому-то что-то доказывать, но было бы в разы проще, если бы Зоро не пытался проанализировать каждый жест доброй воли в его сторону и приоткрыть долбанный ящик Пандоры. Санджи понимает, что должен быть благодарен уже за то, что ему выдали нить и иглу, не задаваясь вопросом, с чего вдруг он вообще изъявил желание помочь в этом нелёгком деле, но шить ворчащий овощ – не самая лёгкая задача, с которой ему приходилось сталкиваться. Опять же – не самая трудная. На корабле нет врача, и любая помощь – уже радость. Для отбросов, вроде них, которые выживают чисто за счёт удачи, так уж точно. Усопп плохо переносит вид крови, руки Нами всегда легонько дрожат, будто ей вечно холодно, а руки Луффи… растут немного не из того места. Зоро предпочтёт дорезать начатое и не париться, ведь, по его словам, отсутствие ног никак ему не помешает, а потому Санджи, в любом случае, единственный человек на этой лодке, которому пришлось бы что-нибудь сделать вне зависимости оттого, умеет он там что-то или же нет.       Умение зашивать раны настораживает, но перед перспективой потерять товарища по команде из-за неминуемого сепсиса или наблюдать его быстрое превращение в тотального инвалида все равны, а потому слёзы облегчения и радости на лице Луффи, когда Санджи говорит, что может помочь, столь натуральны и искренны, что места для сомнений просто не остаётся. Санджи переживёт немые вопросы и подозрительные взгляды, справится с любыми попытками вытащить из него информацию. Это – ничто, если его соратник будет в порядке, а капитан – счастливым и уверенным в завтрашнем дне. Хотя у Луффи нет завтра. У него есть только сегодня, только сейчас, только тот момент, миг, в который он живёт, и ничего больше. Глядя на его радостное лицо, Санджи не жалеет, принимая из рук Нами швейный набор. Это лицо стоит того, чтобы вытянуть из рукава новую карту.       Стоит даже, если Зоро ворчит и лишь глубже убеждается в своих подозрениях.       Санджи плевать, что думает Зоро, – ему и самому прекрасно известно, что какой-то поварёнок, жарящий овощи в ресторанчике на Востоке, не должен уметь сшивать сухожилия и правильно рубить кости. Ему не нужны лишние напоминания о странности происходящего, и, если бы это было в его силах, он бы с радостью забыл все занятия с королевскими коронерами, что проводились в душных и холодных прозекторских. Металлические столы и тугие крышки холодильных ящиков, отражающие мёрзлый хирургический свет белых ламп, до сих пор снились ему в кошмарах. В то время ему не хватало ни роста, ни даже силы в руках, чтобы выкатить тело из морозильника, но Его Величество считал, что шесть лет – это самый подходящий возраст для досконального изучения человеческого организма, а потому ему ставили несколько подставок, смазывали под носом едко пахнущей мазью, дабы аромат разложения его не смущал, надевали маску и велели внимательно наблюдать. После же всегда просили повторять увиденное, словно бы действительно верили, что несчастный мальчик, готовый разреветься от вида впавших глаз и опухшего языка, хорошо усваивал информацию.       Убийство – это умение, ремесло. Это мастерство, которое можно отточить до совершенства. Джерма славится тем, что хорошо делает свою работу, ведь на задания она посылает только экспертов в своём деле, а те задают невероятную планку качества, которой, волей-неволей, приходится соответствовать. Если нужно просто убить – достаточно взять пистолет и несколько раз стрельнуть по цели; если нужно убить искусно – требуются знания о работе тела потенциальной жертвы. Куда ткнуть, где нажать, где перекрыть, куда надавить, – вся эта информация необходима, если заказ сделан на тихое дело, что должно пройти без следа и свидетелей, и лучше всего получать её напрямую – из первых рук. Тело расскажет историю – покажет всё, что нужно. И оно не будет сопротивляться: оно мертво. Учись – не хочу. Так – для пыток, вот так – для лишения жизни, если запомнили – повторите. Не бойтесь, оно не кусается: ваш старший брат уже достал ему все зубы, поэтому просто возьмите пилу и сделайте уже то, что должны, будьте так добры, Ваше Высочество.       Руки Санджи тогда были маленькими и неумелыми. Он постоянно мял пальцами одежду, не находя им места от беспокойства, но уже тогда он знал, что нужно ими сделать, чтобы оставить взрослого человека парализованным или изнывающим от дикой боли. В конце концов, иногда миссии подразумевают пытки, а нужные инструменты не всегда можно найти под рукой на поле боя. К тому же, никогда не знаешь, кто попадёт под перекрёстный огонь, а жертва может быть заказана живой. Спасение её жизни в этом случае – главный приоритет, и, если она сдохнет только потому, что кто-то не умеет правильно обращаться с пинцетом и иглой, страна потеряет дорогой контракт. После такого военный трибунал и постановка к расстрельной стене обеспечены, а потому лучше стиснуть зубки и подать коронеру требуемый им скальпель, внимательно следя за техникой разреза.       Знание того, как правильно выпускать человеку кишки – не самое полезное для простого повара, но, глядя на тщательно забинтованные ноги Зоро, Санджи рад, что что-то помнит.       Он хочет забыть чёрные мешки для трупов и белые простыни, закрывающие обгоревшие, истлевшие, изувеченные тела; хочет выкинуть из головы воспоминания о позеленевшей коже и мертвецком опухании. Хочет. Но если навыки, полученные в той прозекторской продолжат пригождаться именно таким образом, – для спасения соратника – Санджи смирится с тем, что никогда не сможет сделать ни того, ни другого. Бездушное применение таланта – вот, что делает его бесчеловечным. В остальном же, это просто умение. Тревожное, смутное, зловещее, но, всё же, невероятно полезное. Тем более, в море. Тем более, на корабле, где нет судового врача. Тем более, на корабле, где находятся такие кретины, как Зоро, отчего-то свято верящие в свою неуязвимость. — Я не врач, — выдыхает Санджи, вытирая вымытые руки о кухонное полотенце. После достаёт из холодильника тарелку с утренними онигири и ставит её на только что протёртый стол. Прямо рядом с бутылкой хорошего саке – с подачкой, с поощрением, с немым заявлением «жри, пей и иди спать до следующего года, только не трогай меня больше». — Но, когда живёшь в море, знать несколько приёмов – полезно.       Если это звучит, как одно из самых жалких в мире оправданий, Зоро, сливая в раковину кровавую воду из металлического таза, ничего не говорит.       Он не настолько дурак, чтобы лишать себя шанса выдуть в одну рожу хорошую выпивку.       Но Зоро не понимает намёк, и унизительное невежество, вмешательство в личную жизнь и нарушение всяких границ приличий – это то, чем он отплачивает за проявленное к нему полуврачебное великодушие.       Санджи искренне верил, что вся история с Усоппом, принявшим его за труп в ночи, по истечении целого месяца давно забылась, оставшись лишь смешным воспоминанием в уме его соратников. Четыре недели – довольно продолжительный срок, учитывая, что за это время можно научиться выламывать себе плечо, чтобы освободиться из кандалов, и, после пяти дней сна в кладовке на мешках с фасолью ради собственной безопасности, казалось, можно больше не опасаться, что кому-то на этом корабле взбредёт в голову проверять фантастические теории. Санджи искренне хотел в это верить, но пытливый взгляд живого кактуса всё никак не покинет его спину, преследуя его день ото дня, и ожидание неизбежного удара – тягостно и скучно.       В ту ночь Зоро решается, но удача не на его стороне, ведь Санджи не спит, а просто мирно лежит в гамаке, покачиваясь в такт колышущих судно волн и маясь от раздирающих его голову мыслей и воспоминаний. А потому повар очень хорошо слышит аккуратно приближающиеся к нему шаги. Зоро предусмотрительно не надел ботинки, но шлёпанье босых ступней всё ещё очевидно, как аккуратно старпом ни пытался бы ступать по скрипучим половицам. Ни один мускул на лице Санджи не дергается, глаза его закрыты, а дыхание ровное, как поверхность утреннего тумана, что стелется над лесным озером, и в ночной мгле он напоминает мраморную статую, накрытую ветхим одеялом с несколькими заплатками. Он расслаблен и безмятежен – ничто не выдаёт его, и пусть Зоро наблюдателен, даже он не способен прочитать между строк: знаков нет и быть не может.       Зоро останавливается в полушаге от подвешенной лежанки и с минуту буравит кока пронзительным взглядом, решительно готовясь к нападению, и Санджи не нужно смотреть, чтобы чувствовать на себе это тяжёлое давление серых глаз. Сон не идёт – и это всё, что его волнует, за исключением сопения Луффи: его капитан клянётся, что не болеет – что не может болеть, что никогда не болел, – но иногда Санджи слышит хрипотцу и лёгкое сопливое мальчишеское придыхание, приглушённое обслюнявленной подушкой. Они уже несколько дней в зоне осеннего климата, а Луффи всё продолжает бегать в шортах, как если бы летнее солнце всё ещё пригревало его угольную макушку. Возможно, горячая молочная лапша на завтрак – хорошая идея. Согреет сердце и взбодрит дух – то, что надо.       Зоро вскидывает руку, и ткань его влажной белой рубашки немного хрустит от внезапного натяжения, собираясь складками в подмышке, и тянет её к шее повара, надеясь безобидно приложить два мозолистых пальца к ярёмной вене, дабы самостоятельно разрешить для себя не так давно обозначенную Усоппом дилемму, что так и не даёт ему покоя. Он бы давно забил, да самому интересно, а спросить напрямую – не путь фехтовальщика. Пара секунд, и он получит ответ на чрезвычайно важный вопрос. Но в его распоряжении нет ни одной, ведь Санджи немного быстрее: мгновение, свистящий разрез воздуха, и горячее запястье злоумышленника зажато в стальном кулаке, подобно склеенной деревяшке, помещённой в туго затянутую струбцину.       Санджи… не всегда хорошо контролирует свою силу, а потому, то ли от неожиданности манёвра, то ли реально от сильной боли, но Зоро глухо шипит. Глухо и жалко, будто кто-то вдарил ему по шарам, точно зная, что он не подумает дать сдачи. Глухо, жалко и пристыженно, как кот, пойманный за лаканием хозяйских сливок. Шипит яростно и отчаянно, так как пойман на горячем, а признаваться не хочет, чтобы ни случилось дальше. Шипит почти беззвучно, так как боится разбудить Луффи. Дорогая Нами права: мужская гордость – хрупкая штука. Очень-очень хрупкая, как ни крути. И, быть может, Зоро не согласен, но он главный тому пример. Что почти иронично. Почти. — В следующий раз, когда вздумаешь вякнуть, что я – извращенец, вспомни этот момент, — спокойно говорит Санджи, не открывая глаза, но руку предусмотрительно не разжимает. Не разжимает даже тогда, когда Зоро начинает царапать его холодные пальцы своими, чуть ли не умоляя отпустить его. И это – глупость, ведь на самом деле Зоро ворчит и требует отпустить, хотя и не может вложить в свой приглушённый тон нужную авторитарность. Смотреть можно, трогать – нельзя. Пираты или нет, какие-никакие, но приличия внутри экипажа бать должны. И Санджи в упор не понимает, почему ему влетает за попытку подсмотреть в женскую баню, а чёртовой водоросли сходит с рук порванная женская юбка. — В отличие от тебя, сегодня я отдраил десяток кастрюль, заштопал паруса, пять раз приготовил поесть на семь ртов, учитывая, что один из них соединён с бездонной ямой, пришил тебе, дебилу, ноги и потом ещё весь вечер вымывал твою кровь из кухни. Я устал. Я хочу спать. И ты бы тоже шёл. Заканчивай маяться хернёй.       Сказав это, он отпускает чужое запястье, но не раньше, чем с силой отталкивает Зоро, позволяя тому неуклюже попятиться назад по промасленному деревянному полу. После же закидывает руку за голову и, устроившись поудобнее, продолжает качаться в гамаке, всё также делая вид, будто ничего не произошло. Ему не нужно открывать глаза, чтобы знать, что Зоро стоит на сгрудившемся ковре и растирает побелевшую кожу на руке собственными пальцами, попеременно бросая то на руку, то на него, повара, непонимающий взгляд, исполненный недовольства и раздражения. Ему не нужно, поэтому он и не открывает, позволяя себе оставаться в блаженной темноте как можно дольше. Ведь лишняя минута без лишайника перед лицом – это минута спокойствия и умиротворения.       Простояв столбом пару минут, старпом всё же двигает к себе, но не потому, что признаёт поражение, просто стоять посреди трюма в ночи – глупо, а Зоро не глупый, и заниматься подобным не будет.       Всё просто, как ясный день, как роса на цветах, как красная опухоль и глубокие бардовые синяки, сформировавшиеся на запястье фехтовальщика к утру.       Если Санджи даёт старпому обёрнутый в полотенце лёд из холодильника, то вовсе не в качестве извинения. Нет, конечно, нет. Это его способ мысленно передать злополучное: «Я же тебе говорил».       Передать и напрасно предупредить дальнейшие попытки копать.       Но Зоро – идиот, и он остановится только тогда, когда умрёт.       Убить его – несложно, ведь Санджи – кок: в его распоряжении полный доступ к продуктам и кладовой, и именно он отвечает за подачу завтрака, обеда и ужина на их покоцанный стол – ему не составит труда добавить в баланду мшистой плесени пару капель хорошего яда, в ночь после принятия которого Зоро тихо и мирно отойдёт в мир иной. Санджи разбирается в отраве, но даже, если убийство – самый простой выход из положения, он не поступит таким образом. Не с товарищем, соперником или другом; не тогда, когда лишение жизни будет означать поднятие мятежа; не без того, чтобы Луффи отдал ему приказ. Санджи не собирается играть с огнём только потому, что какой-то идиот пытается добиться от него реакции.       Санджи понимает – понимает чисто по-человечески, – что Зоро любопытно. Он ведёт себя, как ребёнок, которого насильно уложили в кровать в девять вечера, и выказывает своё недовольство любым доступным способом. Ему сказали, где проходит граница, а потому ему позарез приспичило её пересечь. Ведь правила созданы для того, чтобы их нарушать, и он не успокоится, не уймётся, пока не нарушит их и не получит все интересующие его ответы. Зоро говорит, что прошлое человека принадлежит только ему, и в этом с Луффи они похожи, но Санджи никак не возьмёт в толк, почему для него, вдруг, было сделано исключение. Быть может, это дело какого-то глупого принципа, но у Санджи и так уже слишком много забот, чтобы класть на свою тарелку ещё один громоздкий кусок.       Их лёгкие перепалки всё чаще перетекают в полноценные драки, а словесный обмен безобидными, на первый взгляд, остротами отныне почти всегда заканчивается рукоприкладством и новыми трещинами на бортах несчастной «Мерри». Дело доходит до крайности – несравненная Нами запрещает им находиться в одном месте более десяти минут, исключая время приёма пищи, и стоит на своём, покуда они не вырастут в её глазах и не докажут, что являются взрослыми людьми. Зоро – не согласен, Санджи – ещё как согласен, ведь ему же меньше мороки, и он не собирается смотреть в зубы дарёному коню. По крайней мере, он может продолжать заниматься своими ежедневными делами без страха быть саботированным или разозлённым до невменяемого состояния. Жить чуть проще, когда нет нужды раболепно вставать на колени и ползти к девичьим ногам с апельсиновым кексом в руке, дабы попросить денег на новый сервиз, что будет заменой старому, кокнутому в очередном эпическом противостоянии тестостерона.       Санджи видит кристально, чисто, ясно – это тактика.       Почти хорошая. Почти военная. Почти приносящая плоды.       Зоро изводит его, провоцирует, заставляет потерять самообладание и ослабить бдительность. Ставит на кон своё достоинство и остатки благоразумия, чтобы вытрясти из него всё то дерьмо, которое он так тщательно прячет от посторонних глаз. Санджи не уверен, что конкретно он хочет получить, помимо размытого «всё, что ты скрываешь», но у него есть хорошее предположение, и оно – лучший его вариант. По крайней мере, в этом была бы хоть какая-то логика. Не то, чтобы лишайник заботился о таких несущественных вещах, как причинно-следственная связь, но даже ему присуща такая штука, как воинский интерес. Он смотрит на свою заживающую руку, где даже спустя неделю всё ещё багровеют синяки в виде отпечатка мужской ладони, и Санджи точно может сказать, о чём он думает.       Зоро пытается заставить его снова использовать руки в бою, а потому провоцирует драку за дракой, всё норовя вытащить чужие кисти из тугих брючных карманов.       Но Санджи упёртый и совершенно не облегчает ему задачу, справляясь с его выпадами одной лишь подошвой начищенных туфель. И с каждой провальной попыткой, кок видит, как крепнет неодобрение, непонимание, искреннее отвращение в этих серых глазах. Санджи понимает, Санджи слышит, Санджи чувствует: «Почему, почему ты не используешь руки, тупой каблук?! Какого чёрта такая силища пропадает? Если ты не промах только с ногами, то что же будет, когда в ход пойдут и руки? Почему, почему? Считаешь, я не смогу одолеть тебя? Чёрта с два! Я не проиграю, сколько бы фокусов ты не припрятал! Дерись! Дерись, как мужик! Я хочу видеть, что ты умеешь на самом деле!». Санджи понимает. Санджи смеётся. Зоро не понимает. Зоро это бесит. И от этого только смешнее. — Дерись! Дерись, как мужик! — кричит Зоро, занося ножны своего меча для очередного удара в глупой драке, которая началась из-за того, что они опять что-то не поделили. — Сражайся! — слышит Санджи голос монсеньора, короля, дорогого и почтенного отца. — Сражайся, как подобает принцу!       И Санджи смеётся. Смеётся и бьёт ногой с такой силой, что позади Зоро трескается бетонная стена. Смеётся так, что Луффи, носящийся на другой стороне острова, отчётливо его слышит.       Ведь Санджи не принц, он – повар, и руки – руки, которыми он режет мясо, панирует сыр, чистит овощи и треплет влажную от пота и дождевой воды угольную капитанскую макушку, – его самое дорогое сокровище, его самый лучший инструмент, его сила и его убеждения. Этими руками он может без труда оторвать человеку голову, этими ладонями он может выбить жизнь из чужого тела, этими пальцами он может оставить глубокие траншеи на камне, но пока на то не будет серьёзной нужды, он не даст на суд даже ноготь на мизинце. Перепалка с товарищем по команде – просто глупая игра. Ног для неё более, чем достаточно, ведь ноги – специализация Санджи, и, если Зоро пропустил эту часть при знакомстве, – это только его проблема.       Наставники и король были правы, говоря, что от некоторых людей проще избавиться. Это просто, Санджи согласен. Ничто в мире не должно мешать Санджи отравить этот кусок разумного лишайника и выкинуть его тело за борт. Зоро нервирует, раздражает, бесит и суёт нос туда, куда не надо, но этого недостаточно, чтобы Санджи всерьёз решил действовать. Зоро – друг, пусть и не очень приятный и в крайней степени вонючий. Зоро нравится Луффи – Луффи все нравятся, и своими соратниками он дорожит. Санджи доверяет Луффи, пусть не всегда и понимает, чем он думает. Луффи выбрал Зоро – выбрал так же, как выбрал и Санджи, и раз это так, то Санджи может смириться с парочкой неудобств. Может смириться, убрать в карманы руки, чтобы не сломать Зоро лицо и дорогие его сердцу мечи, и запихать подальше в ящик ампулы с барбитуратами, припрятанные на чёрный день.       Для Луффи – что угодно.       Возможное и невозможное, настоящее и не очень – всё, о чём он попросит или на что неуклюже намекнёт морганием своих круглых глаз.       Если он прикажет достать с неба звезду, то Санджи придётся научиться летать, ведь противиться его воле он просто не в силах.       Луффи – капитан.       Капитан их небольшой команды, их славного корабля, служащего верой и правдой.       Он туп, как пробка от винной бутылки, неусидчив, как вытащенный на берег угорь, и простодушен, словно новорождённое дитя. В его бездонном желудке за раз исчезает недельный запас провианта, он переваривает сырые потроха и не прочь засунуть в рот комок дождевых червей. От него пахнет грязью и солнцем, он не любит принимать ванну, выворачиваясь из неё, как дикий дикобраз, до того самого момента, пока вода полностью не лишит его сил, и он чистит зубы только раз в три-четыре дня, да и то – только потому, что заботливая Нами наседает ему на шею и самолично пихает ложку зубного порошка ему в рот. Это рискованный ход, ведь он может просто съесть порошок, но иного варианта нет. Его одежда покрыта въевшимися пятнами от еды, и никто не знает, есть ли у него вообще запасной комплект; он вытирает грязные руки о шорты и улыбается так, будто не знает о существовании глистов. У него обкусаны ногти, и сбиты костяшки пальцев. Он жилист, словно лиственный ствол, и может есть даже тогда, когда спит, пусть и с меньшей скоростью.       Он тот, кто станет Королём Пиратов.       Он – невежда, неряха и эгоист, каких мало на свете, но Санджи без ума от него настолько, что не может нормально спать по ночам, вечно думая о том, что с ним, и что приготовить ему на обед.       За свой недолгий ночной отдых Санджи встаёт минимум один раз, чтобы убедиться, что Луффи точно находится на своём месте, что он не выпал из своего гамака на пол, что он полностью укрыт одеялом, что его ноги в тепле, что он не задыхается в собственных слюнях, что он мирно спит и видит хорошие сны о вкусном мясе. И если заметившему это Усоппу он каждый раз говорит, что идёт отлить, это просто реальность. В конце концов, подглядывать за людьми – не совсем хорошо, но Санджи заботится, а не подглядывает, а потому несогласным лучше заткнуть рот и молчать в тряпку, если они не хотят встретить пятку своим чересчур длинным носом.       Луффи – это что-то невероятное, что-то невообразимо потрясающее, и, если Санджи видит его лицо в дымных разводах каждый раз, когда выдыхает после затяжки, то это – совершенно нормально. Так же нормально, как и тот факт, что Луффи – его первая мысль после каждого пробуждения. Луффи – большой магнит, который притягивает к себе неприятности и людей. Он – планета со своей гравитацией, и, единожды попав в его поле, его невозможно покинуть. Он выбирает тебя, он прилипает к тебе, он обожает тебя, и ты добровольно преклоняешь перед ним колено, доверяя ему свою жизнь и мечту. Он берёт тебя за руку и признаётся, что никогда не отпустит, но тебя это не беспокоит, ведь ты знаешь, что и так никуда не уйдёшь. Никогда. Не тогда, когда он будет смотреть на тебя этим заворожённым взглядом и прижиматься к твоей груди так, будто ты – его самый любимый плюшевый мишка.       Санджи гордился тем, что легко влюблялся.       После такого места, как Джерма, уметь выражать хоть какие-то чувства, помимо презрения, гнева и страха, – задача почти непосильная. А потому Санджи не мог не носить своё сердце на рукаве с достоинством. Его страсть была символом того, что он выжил, что объятое пламенем небо и чёрные гигантские паруса не обрушились на него, погребя заживо всё, что теплилось у него в груди. Он гордился своей пылкой натурой, поощрял в себе склонность глазеть на милых дам в вечерних платьях и не упускал ни единой возможности выразить огонь своего искреннего восхищения. Каждая девушка заслуживала того, чтобы ей уделили внимание, чтобы сделали комплимент, чтобы подлили ей вина в натёртый до блеска высокий бокал. Санджи знал, что походил на слюнявую болонку, стоило красивым ножкам замаячить на горизонте, но он не стыдился этого, ведь даже такое выражение почтения и извращенская привязанность напоминали ему о том, что его сердце не было сделано из камня. Он охотно падал в обморок, ронял посуду и дрожал, стоя на желейных ногах, позволяя шлейфу чужой красоты околдовать его. Это приносило больше вреда, чем пользы, напрочь лишая его чужого уважения, но это – малая плата за то, чтобы почувствовать разлив тепла в широкой груди. Пусть временный, пусть призрачный, но такой священный разлив.       Санджи легко влюблялся.       И также легко отходил, будто секунду назад вовсе и не клялся кому-то в вечной любви и не дарил частичку своей сокровенной души.       Санджи легко влюблялся.       Но до встречи с Луффи он никого и никогда не любил.       По крайней мере, так сильно.       И Санджи понятия не имеет, почему так получилось или какова истинная природа его чувств, но он точно знает, что Луффи затмил всех, кто был до него, и затмит всех, кто будет – и если будет – после. Каким-то образом этот неряшливый юнец, тянущий в рот всё, что плохо лежит и не приколочено, в один миг забрался ему под шкуру и решил остаться там жить навсегда, понудил своей безмерной открытостью присягнуть ему на верность и внушил желание лечь костьми, но всегда быть там, где будет он, сопровождая его на каждом шагу нелёгкого пути. Луффи – дурак, думающий, что звёздное небо – это одеяло в дырочку, и грязнуля, который пробует на зуб несъедобные вещи просто потому, что хочет узнать о них больше. Луффи – чёртов ребёнок, но сердце Санджи разрывается при взгляде его невинных карих глаз, выглядывающих из-под полей старой соломенной шляпы, и слёзно умоляя его выплюнуть, наконец, горсть мелочи, припрятанную этим полудурком за собственной щекой, Санджи знает, что не хотел бы быть где-то ещё.       Луффи суёт в рот всё, что найдёт: опавшие листья из мутной лужи, ремешок платья Нами, ибо тот по цвету и текстуре похож на лакрицу, серьги Зоро, отдающие чем-то кислым, кору умерших деревьев и отвалившиеся от ящериц хвосты. Ему нужно попробовать, провести языком, полноценно лизнуть, заглотить – так работает его восприятие. И Санджи рад варить листву в кастрюле, счастлив растирать разболевшийся мальчишеский живот, принявший в себя горсть рыбьей чешуи и пару камушков, горячий и мягкий на ощупь, и согласен изо дня в день доставать занозы из резинового рта. И ему совершенно не противно. И Санджи верит, что это – нечто большее, нежели пустая обязанность или слепая преданность.       И он надеется, что Луффи, невзначай кусающий его мизинец, думает точно также.       Надеется.       Смеет надеяться.       Луффи – капитан; он – король, пусть и в будущем.       Он – свободный человек, и может делать всё, что захочет.       И если ему угодно стоять около гамака Санджи в середине ночи и буравить своего повара пытливым взглядом, он может.       Может, ведь Санджи не будет против – не будет мешать, отбивать резиновые руки от своего лица и тяжело вздыхать, как если бы всё происходящее было ему в тягость.       Луффи смотрит на него – смотрит и сопливо дышит, формируя в немых вздохах просьбу поставить чай и пожарить ему бекон до состояния хрустящих чипсов. Он смотрит минуту, две, и взгляд у него совсем не тяжёлый, совсем не как у короля. Его взгляд исполнен любознательности, детскости и самой что ни на есть настоящей – первозданной – любви. Он смотрит, склоняет голову набок, дергает курносым носом, как щенок, и пожимает расслабленными плечами. Он смотрит, и ничто в этом пропащем мире не способно отвлечь его. Он не оценивает, не формулирует приговор, не думает о приказах, но просто смотрит. Пытливо бегает зрачками по холодному телу и кусает обветренные губы, до крови лопнувшие где-то посередине.       Он смотрит, а затем тянет грязную загорелую руку. Не к шее, не к сердцу, не к крепкому запястью – тянет к лицу. Тянет и не встречает никакого реального сопротивления или словесного предупреждения, которое так и так не собирался бы слушать. Тянет, а затем кладёт вспотевшую ладошку на холодную щёку, проводя беспокойными пальцами по линии чужой скулы так нежно и аккуратно, будто гладит крохотного цыплёнка. Прикосновение обжигает, но Санджи не вздрагивает, ведь солдат должен принять всё, что преподнесёт ему король, будь то пощёчина или заветная похвала. Санджи не страшно: Луффи не сделает ему больно, а если и сделает, то Санджи переживёт. Ему нечего бояться, и он не боится.       Луффи оглаживает его лицо, проводя большим пальцем под глазом, словно бы пытаясь вытереть злополучные круги, тенью залёгшие на глазнице. Гладит и дышит ртом, выдыхая струйку тёплого воздуха через сложенные уточкой губы. Гладит и забирается под блондинистую чёлку, медленно приподнимая и откидывая её в сторону. Пшеничные пряди ложатся набок, как скошенная трава, прижатая к земле недавним дождём, и легонько щекочут мочку уха. Гладит и в упор смотрит на то, отчего люди, из-за отвращения или приличия, предпочитают отводить взгляд. Гладит и не моргает, позволяя своим любопытным глазам остекленеть. Гладит и хмурит брови, заранее злясь на то, о чём ещё совсем ничего не знает, на то, о чём никогда не узнает, ибо Санджи об этом позаботится. Позаботится даже, если это очень дорого ему обойдётся. — Кто обидел Санджи? — шепчет Луффи, и голос у него низкий, опасный, клянущийся, тихий, как звон колокольчика на свежей могиле. Его тело каменеет, как скала, и сам воздух вокруг него дрожит, разражаясь в ночи надёжными обещаниями защиты. В его взгляде потусторонний блеск, а губы сжаты в тонкую линию, красную, как раскалённая проволока, распрямлённая плоскогубцами. Санджи не нужно видеть ничего из этого, чтобы знать, что это – правда, что так и есть. Ведь это Луффи – по-другому быть просто не может. И дурак тот, кто усомнится в этом.       Санджи знает, как это выглядит, – он видел своё лицо бесчисленное количество раз за последние двенадцать с половиной лет. Для него в нём нет ничего особенного, нет того, за что можно было бы уцепиться, к чему можно было бы придраться и задать вопрос. Это просто лицо молодого мужчины. Обычное, просто слегка помятое. Зеркала не приоткроют ему сакральную тайну и не сорвут с него театральную хирургическую маску, а отражение в солёной глади воды не сможет его оскорбить или унизить. Стеклянные витрины, ловящие свет, не напомнят ему о былом. Прошли годы. Он давно примирился, сделал вид, что забыл, что давно отпустил и простил.       Всё в порядке.       Его лицо просто немного изувечено.       В этом нет ничего страшного.       По крайней мере, для него.       Но Луффи смотрит так, будто случился конец света, и Санджи может его понять – это не очень приятное зрелище. Не настолько, чтобы потерять аппетит, но достаточно, чтобы неловко отвести взгляд и сделать вид, будто ползущая по стене муха – невероятно интересный образчик искусства. Треть его лица – участок от линии роста волос и до середины щеки с левой стороны – грубо оплавлена, и напоминает глянцевую восковую плёнку, покрытую множеством разномастных рубцов. Кожа там розовата-серая, стянутая, холодная на ощупь и едва ли подвижная, и на границе со здоровой плотью вечно идёт облезлое раздражение. Рядом на виске больше не растут волосы, и некогда курчавая бровь полностью уничтожена, как и глаз под ней. На месте глазницы лишь неглубокая впадина, плотно затянутая кожной спайкой, и о том, что когда-то веко было подвижным, напоминает лишь тёмный полукруглый шрам, оставшийся на месте разложившихся швов, что после операции навсегда закрыли обзор с левой стороны. В некоторых уголках всё болезненно вспучено, но нервы в том месте сильно повреждены, и даже в лучший свой день Санджи едва ли чувствует какое-либо прикосновение к этому шраму. Это одна большая непродавливаемая толстая корка, наслоившаяся на череп. Она не болит и не беспокоит; её не видно за тщательно зачёсанной чёлкой, и, если пристально не искать, нельзя подумать, что она существует.       Санджи плохо помнит тот день, когда это случилось, но агония, которую он испытал, когда его кожа буквально горела и шипела, разрываясь и лопаясь, как пузыри на кипящей воде, навсегда врезалась в его память. Струйки пара вздымались над его лицом, проходя сквозь приоткрытое забрало железной маски, и едкий запах расплескавшегося химиката выжигал слизистые покровы в носу, а жалобные детские крики, едва ли похожие на просьбу о помощи, заполняли пространство сырого подземелья, отражаясь эхом от кирпичных стен с железными прутьями. Это было в разы хуже, чем небольшой ожог от каминного угля, хуже, чем пульсация в набухших синяках на теле, хуже, чем раскалённый штык, приложенный к причинному месту. И Санджи помнит, как хрипел, умоляя хотя бы выбросить его в ледяное море, чтобы холод мрачных вод хоть немного облегчил эту боль, но долгое время рядом с ним не было никого, кроме Ниджи, вертящего в руках пустую ампулу с гравировкой символа химической опасности и смеющегося так громко, что становилось дурно. Кажется, прошли дни, прежде чем явились солдаты и унесли его на носилках в лазарет.       К тому времени спасать было нечего: ошмётки голубого глаза вычистили, глазницу затянули, а на сгоревшую кожу наложили повязку, которую меняли, когда доходили руки. В конце концов, заключённого не нужно лечить, да и у врачей в военном государстве всегда есть более приоритетные пациенты. А потому всё, что оставалось делать, – это скулить от боли и медленно мириться с фактом собственной инвалидности. Половинчатая слепота и изуродованное лицо не казались тогда такой уж большой потерей: в камере большую часть времени было темно, а узкая полоска света, льющаяся из коридора, погоды особо не делала, да и смотреть там было особо не на что. Шлем же, неизменно возвращавшийся на голову по приказу короля после врачебных осмотров, полностью скрывал лицо от посторонних глаз: что угроблена внешность, что нет – никакой разницы, если окружающие видят лишь кусок скруглённой металлической пластины. Рана болела и плохо заживала, ныла ещё несколько лет подряд, но хуже её получения был тот факт, что её нанёс родной брат, не чувствующий за это ни вины, ни ответственности, и совершенно не наказанный впоследствии.       Не то, чтобы Санджи жаждал возмездия, но было бы приятно узнать, что Ниджи хотя бы понял, что натворил. Для него – для того, чей фактор регенерации работал с рождения, – было трудно представить, какого это – лишиться чего-то навсегда, и не то, чтобы Санджи желал ему познать это чувство, но, когда его собственное восстановление запустилось, и стало ясно, что старые раны не поддаются лечению, стало невообразимо горько. Это смешно: жуткое пулевое ранение затянулось чуть ли не на глазах, а какой-то древний глянцевый нарост даже и не думал начать выводиться. Это по-настоящему смешно – почти иронично, и Ниджи бы точно оценил эту шутку, но Санджи не до смеха. Не тогда, когда его капитан смотрит на него и требует ответов, будучи уверенным, что сможет исправить любую проблему и наказать виновных, что хотя бы пообещает наказать.       Но виноватых нет, и быть не может, а потому Санджи нечего сказать.       «Кто обидел Санджи?»       Никто, никто не обидел.       Ниджи не виноват в том, что у него нет сердца. Он делал лишь то, что ему позволяли делать, что разрешали, на что натаскивали, что было для него в порядке вещей. Его склонность к жестокости поощрялась, а низменные поступки вознаграждались, ведь только сильный способен быть жестоким. Джерма нуждалась в сильных принцах, и демонстрация могущества, бессердечия и готовности идти до конца всегда представляла наследников в выгодном свете. Ниджи не принимал решение сам – за него говорили его статус и положение в обществе, обязывающее соблюдать… некоторые морально неоднозначные нормы. И предъявлять ему претензии – это всё равно, что обвинять рыбу в неумении лазать по горам. Санджи знает, что будь обстоятельства их жизни немного другими, возможно, Ниджи бы никогда так не поступил. И пока этот мизерный гипотетический шанс сохранялся, Санджи был не готов возненавидеть брата или натравить кого-то на его душу.       Ему было больно, но он верил, что Ниджи – тоже; просто Ниджи не осознавал этого – не мог осознать и никогда не смог бы. Не смог бы даже, если бы попытался, ведь мир чертовски несправедлив. — Никто, Луффи, — на выдохе хрипит Санджи в ответ, едва ли раскрывая рот. — Это был несчастный случай.       Несчастный случай – не человек.       Ведь его братьев с трудом можно было назвать людьми.       Если здоровый глаз Санджи немного мокнет, то это вовсе не потому, что кто-то напомнил ему, что его лицо является одним большим свидетельством той жизни, которую он так жаждал забыть, но которая не желала его оставлять; не потому, что старую рану опять потревожили, а тусклые воспоминания – оживили. Нет, разумеется, нет. Просто мысли об ином мире иногда не давали покоя, своим существованием и несбыточными надеждами делая больнее, чем ужасная данность настоящего. Ниджи – не человек; но он мог бы им быть – вот, отчего по-настоящему страшно. И одинокая слеза, спускающаяся по здоровой щеке, течёт вовсе не из-за горя от изувеченного лица, но во имя человека, которого, к сожалению, нет.       Санджи не объяснить это.       Он знает.       А потому даже не пытается.       Но мозг Луффи работает безумным и загадочным образом, и пусть большую часть времени в нём находится место разве что для мыслей об играх и очень вкусной еде, но иногда он улавливает самую суть. Сердце Луффи непомерно огромно, и в нём бесконечно много места, которое он скрупулёзно бережёт для самых лучших вещей, и именно оно позволяет ему понимать то, что не понимает разум, видеть то, чего не видят зоркие глаза, и слышать то, что никто никогда не озвучивал. И порой ему не нужно думать или спрашивать, чтобы точно знать, что делать. Его внутреннее чутьё – глас Божий, и пытаться понять его – бесполезно. — Несчастный случай может произойти с Санджи снова? — серьёзно спрашивает он.       И Санджи не хочет отвечать, ведь он боится провоцировать судьбу, но он вынужден кивнуть, ведь Луффи – этот милый ребёнок, которому можно внушить почти всё, что угодно, и который верит, что облака сделаны из сладкой ваты, – интуитивно чувствует ложь. — Да, — просто говорит Санджи, ведь несчастные случаи происходят постоянно, и от них никто не застрахован. Он говорит и надеется, что в тот же миг не разозлил Бога и не накликал беду на их головы. — Тогда я защищу Санджи, — просто заявляет Луффи, и трётся щекой о собственное плечо, не смея убрать руку с лица своего повара.       И это – обещание; обещание, которое – Санджи клянётся – ему не придётся выполнять.       Ведь Санджи способен о себе позаботиться – он не жалок и не слаб.       Просто иногда прошлое отбрасывает на него слишком длинную тень.       Тень, которую не нужно видеть другим; тень, которую он сам хотел бы не видеть.       Луффи стирает большим пальцем влажную дорожку от единственной пролитой слезы на поварской щеке, и обкусанный ноготь щекочет влажную кожу, заставляя слабый разряд тока пробежать по нервной сетке мраморного лица. Он набожно выводит узоры на вспученных рубцах и подушечками гладит глянцевую плёнку, слоящуюся по краям, не выказывая какого-либо отвращения, но ювелирно вкладывая в каждое лёгкое прикосновение немое благоговение и почти материнскую ласку. Это странно: его руки грубы и покрыты мозолями, на них нет живого места, но они ощущаются такими нежными и лёгкими, будто к щеке прислоняются хрупкие розовые лепестки, покрытые инеем после первых заморозков. И Санджи льнёт к этим рукам, как трава, склоняющаяся к земле. Льнёт неосознанно, но нагло. Льнёт и словно бы просит – умоляет – не отпускать.       И Луффи – не Бог; он не слышит молитвы. Но он – самое близкое к Богу создание, которое Санджи только мог представить, в которое только мог поверить, и невозможное он всегда обращает в возможное. Ему не нужно спрашивать, чтобы дать избранному им слуге то, что тот просит, то, что ему нужно, то, в чём он так нуждается. Луффи – пират, а пираты берут всё, что хотят, ведь такова их натура – такова сама суть пиратства. Но Луффи – до невозможности честный пират, который даже яблоки с прилавка берёт по незнанию, и всегда что-то даёт взамен. Даёт и даёт, ни о чём не жалея, даёт так, будто у него есть, что давать, будто его не заботит, что у него ничего не останется. Даёт и широко улыбается. Даёт даже тогда, когда знает, что ничего не получит взамен.       Даёт даже тем, кто этого не заслуживает.       Санджи не верит, когда чувствует невинное прикосновение тёплых губ на изуродованной коже – прямо на впавшей глазнице – но его сердце поёт, разбиваясь на тысячу мелких осколков, а душа захлёбывается в эмоциях, которых так давно не ощущала, и ему кажется, будто бы сам мир – не корабль, бросаемый на волнах, – кренится под ним. Поцелуй – чистой воды неожиданность; он бьёт под дых хлеще любого кулака. Мысли в голове путаются, сливаясь в один большой чёрно-белый поток, и Санджи ощущает, как что-то болезненное скручивает его лёгкие, выжимая из них весь воздух. Он не может дышать, не может сфокусировать взгляд, не может издать ни звука, давясь собственной слюной, не может понять, как настолько простой, бестолковый, в высшей степени нелепый жест так легко ставит его на колени.       Луффи целует его беззаботно, но осторожно, невинно, но настойчиво, по-мальчишески небрежно, но столь нежно и трепетно, что в глубине живота начинают порхать одичалые бабочки. Он припадает к его коже без каких-либо раздумий или тягостных размышлений, – припадает робко, но одновременно столь властно и собственнически, что рука, подавленная силой чужого величия, не поднимается оттолкнуть его. Его губы слегка приоткрыты, и он влажно причмокивает, опаляя переносицу горячим дыханием, но в тишине погружённой в сон каюты этот звук кажется эхом истинной невинности. Луффи целует его, как целуют любимую зверушку, как припечатывают шерстяные волосики на голове детской куклы, как невзначай задевают висок рядом стоящего человека в жуткой давке. Луффи целует его – дарит ему поцелуй, снисходительно жалует его – и, кажется, не думает отстранятся, с каждой секундой всё громче сопя в покрасневшее ухо.       Санджи чувствует, что готов провалиться сквозь землю, чтобы не выглядеть жалко; готов сгинуть здесь и сейчас, если это скроет его с чужих глаз; готов испариться, словно утренний туман над водой, на прощанье помахав ручкой; готов исчезнуть, лишь бы больше никогда не поднимать взгляд. Ему требуется каждая унция самоконтроля, чтобы в полной мере не воспользоваться джермийской невидимостью. Но, даже так, – он знает – кончики пальцев на его ногах точно пропали где-то под одеялом. Каждый мускул напрягается в его теле до такой степени, что сосуды в целом глазу не выдерживают, и белая склера окрашивается в розоватый цвет. Он хочет кричать, но вокруг все спят. Он хочет вопить, но его челюсть будто жёстко заклинило, а горло сжалось. Да и во рту пересохло. Шум собственной крови отдавался в ушах эхом сигнального колокола, возвещающего тревогу, и внутри всё горело, будто кто-то раздул потухшие угли в сердечном костре. Сердце отскакивало от рёбер, как кожаный мяч от деревянной палки, и протяжный звон отдавался в костях.       Это было похоже на то, будто кто-то вытряхнул саму его душу, сжал её и растянул, а потом скомкал и всадил обратно, не заботясь об оставленном беспорядке. Внутри что-то перекроили, изрезали, взболтали, как яичную смесь для омлета, и вновь собрали… во что-то правильное и неправильное одновременно. Кончики пальцев на руках дернулись, слабый хрип – не то возражение, не то возмущение, не то акт искреннего непонимания, – покинул горло, превратившись в скрипучий всхлип, и губы искривились в дрожащую линию, так похожую на рельеф креветочной спинки. Нос с дрожью втянул немного окружающей духоты, и в глазу, обрамлённом белёсыми ресницами, предательски зажгло с новой силой. Язык ощутил вкус металла, вкус соли – вкус того, что называют скорбью.       Санджи плачет.       Не из-за лжи, вывешенной на всеобщее обозрение, как обмоченное постельное бельё, не из-за страшного увечья, говорящего громче любой истории, не из-за воспоминаний о шлеме, который он так ненавидел, но который, по глупой иронии, спас его лицо от полного уничтожения, не из-за стыда за себя и свою жизнь, не из-за жалости и боли, разрывающих его грудь на две твёрдые половины, не из-за несбыточных надежд и мыслей о придуманном мире, где для него всегда было, есть и будет место, но из-за чужой доброты, за которую он никогда не сможет расплатиться, сколько бы сил ни приложил и сколько бы раз ни попытался.       Санджи плачет.       А Луффи целует его в стянутую глазницу, и немо шепчет, что всё в порядке, что всё хорошо, что Санджи – его Санджи – в безопасности, что Санджи не нужно прятаться или что-то скрывать, что Санджи может ему доверять.       И у Санджи горит голова – вскипает мозг – от количества эмоций, высвобождаемых каждую секунду этого неторопливого акта выражения чистой привязанности. Ему дурно оттого, как быстро бьётся его сердце, и он чувствует, что вот-вот задохнётся, что его вот-вот стошнит, что бабочки, царапающие его желудок вялыми лапками, вот-вот полезут наружу через рот, разодрав ему гортань. Ему плохо. Ему хорошо. Он в агонии. Он в чистом блаженстве. Он на Небе. Он в чёртовом Аду. Всё плавает, и жуки роятся под кожей, вызывая чесотку. Всё в порядке, всё на своих местах. Всё не в порядке, везде один лишь бардак. Затылок ноет, колени пронзает электрический ток. Грудь болит, болит сердце, болит душа. Болит всё, болит везде. И Санджи хочет, чтобы это прекратилось, чтобы всё сгинуло, чтобы мир вокруг окутал мрак, опустивший занавес спокойствия и пустоты на каждый реагирующий нерв. Он желает отключиться, погасить свет в сознании, как делал много раз до этого. Жаждет отрезать себя от чувств, сотрясающих всё его тело. Он готов сделать это, готов в любую минуту, ведь для него это – раз плюнуть: всё равно, что потянуть за эфемерный рычаг и покрутить невидимый вентель где-то глубоко в голове. Он готов, но присутствие Луффи останавливает его, не позволяя ему сдвинуться с места ни в прямом, ни в переносном смысле.       Луффи целует его, как беспокойного ребёнка, заходящегося слезами по пустякам, а Санджи льнёт к этой близости, цепляясь за неё так отчаянно, что боится даже задуматься о чём-либо или моргнуть, дабы не упустить ни секунды этого момента.       Луффи целует его, и само время замирает.       Санджи не знает, сколько прошло времени: пара блаженных секунд, бесконечные часы, долгие дни или сама вечность – это не важно, ему плевать, он не хочет знать, но сколько бы это ни было, этого не было достаточно. И Санджи хочет, чтобы это мгновение длилось дольше – намного дольше – но он не в силах просить и умолять, а мир никогда не считался с его желаниями. Бог глух к его просьбам – Бог его игнорирует, и Луффи отстраняется, напоследок подув на розовато-серую кожу тёплым дыханием, пахнувшим тем сладким соусом от мяса, что он ел на ужин несколько часов назад. Он отстраняется, но не убирает руку. Позволяя горячим слезам скатываться по его мозолистым загорелым пальцам. Он вытирает часть влаги большим пальцем, опять царапая кожу ногтем, но не велит прекратить – не требует успокоиться и взять себя в руки. Он отстраняется, и на губах его играет понимающая улыбка, призванная осветить путь и унять огонь в опалённой душе. Он склоняет голову набок и старается не выдавать потухшего блеска в пронзительных карих глазах, что кричит о беспомощности, поддержке и полном неверии. — Санджи никто никогда не целовал? — спрашивает он и надеется на честный ответ. На какой-либо ответ.       Но Санджи молчит.       Нет.       Нет, не с тех пор, как глаза матери остекленели, а её тело, прикрытое белоснежным покрывалом, увезли в королевский морг по длинному каменному коридору, освещённому холодным светом трубчатых ламп, стены в котором были увешены расшитыми золотом фамильными гобеленами.       Санджи молчит, а лицо Луффи озаряется яростной грустью, след которой он мгновенно смывает, будто бы его там никогда и не было. Луффи поджимает губы и жуёт внутреннюю сторону щеки, но всем своим стойким видом пытается успокоить, пытается доказать, что всё на свете можно исправить. Но Санджи сломан – родился сломанным, – а потому он не подлежит ремонту, и его капитану – милому ребёнку с угольными волосами и загорелой кожей, что излучает свет и вселяет надежду в каждое встреченное им сердце, – лишь предстоит это понять. Санджи страшится того дня, когда это неизбежно произойдёт, и он молится, чтобы тот был далёк, но он не настолько глуп, чтобы верить обещаниям, которые невозможно сдержать.       Санджи плачет.       Плачет и накрывает руку капитана своей, прижимая горячую мальчишескую ладонь к здоровой и влажной щеке чуть плотнее.       Санджи плачет, а Луффи больше не ищет ответы. — Сегодня я посплю с Санджи, — говорит – не спрашивает – он, когда дрожащее дыхание повара немного выравнивается, а затем закидывает одну ногу в гамак, сразу же неуклюже подтягивая вторую.       Луффи устраивается на нём, как нализавшийся молока ленивый кот на одеяле, предварительно помявший всё, что только можно было помять. Он без боя выбивает себе часть залатанного дорогой Нами покрывала, игриво раскачивает гамак, как верёвочную качель на детской площадке, заставляя петли в дереве глухо дребезжать от давления, и заезжает острым коленом прямо в поварской пах, нисколько за это не извиняясь. Затем укладывает свою немытую голову Санджи на взмокшее плечо, потираясь бархатной щекой о мятую синюю рубашку в белую полоску, отдающую ароматом специй и трав, и свешивает одну из долговязых рук куда-то за край, позволяя холодному воздуху ночи оглаживать его вспотевшую кожу. — Спокойной ночи, Санджи, — бормочет он в пропахшую табаком ключицу, и закрывает глаза, слушая баюкающее биение чужого сердца.       «Мерри» качается на волнах, плывущие по небу кучерявые облака заслоняют луну, а отражение звёзд заставляет буянящую за бортом солёную воду искриться неистовым светом.       Это – тихая ночь.       Это – мирная ночь.       Но Санджи не спит.       Санджи не спит – лишь воспалённо смотрит в потолок, подсчитывает в уме остатки яблок в кладовой и мысленно перебирает рецепты сладких маринадов для мяса, на которые мог бы пустить перезревшие манго, собранные им два острова тому назад, но забытые до лучших времён.       Санджи не спит, ведь если уснёт, то его сердце встанет, грудная клетка прекратит подъём, а тело охладеет, потеряв весь приемлемый для здорового – для живого – человека цвет.       Санджи не спит, ведь Луффи прижимается к нему так же крепко, как полип к панцирю морской черепахи, – прижимается и по-хозяйски держит руку на его груди; прижимается и подслушивает краем уха; прижимается и считает – считает, пока по-настоящему не забудется сном.       Санджи не хочет пугать его – Луффи не заслуживает того, чтобы его пугали.       Поэтому Санджи не спит.       Луффи не заслуживает, чтобы ему лгали, но Санджи изворачивается и делает это, подрывая и без того нарушенное доверие.       Санджи – лжец.       Лжец, каких мало.

Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!