Глава IV
4 февраля 2024, 00:00 Медицинская койка в военном госпитале Джермы представляла собой железный поддон с тонким бумажным матрасом, застеленным до такой степени вываренными в крахмале простынями, что на ощупь они, один в один, напоминали ужасный колючий свитер, без конца вызывающий адскую чесотку в области спины. Твёрдая, абсолютно неупругая подушка, обтянутая фиолетовой наволочкой, насквозь пропахла йодом и, при каждом неуклюжем движении затылка, скрипела так, словно старые дверные петли начинали завывать в ночи. Передвижные стойки с капельницами высились над этим лежбищем, как дворяне над челядью, отбрасывая сетчатую тень на аккуратно сложенное одеяло, и вентиляционная шахта, слегка приоткрытая для движения проспиртованного воздуха, гулко лязгала решёткой, передавая эхо из соседних операционных.
Санджи помнит ту неудобную кровать, ведь, глядя в плиточный потолок, вымытый санитайзером буквально до состояния зеркального блеска, он провёл на ней почти столько же времени, сколько и лёжа в мягкой постели в собственных королевских покоях.
Он помнит раздражённые пятна на маленькой детской спине, вызывающие зуд и усмотренные в отражении запотевшего ночного окна, вдавленные следы на руках и ногах от жёстких складок постельного белья, онемение в замёрзших пальцах ног и густой воздух, пропитанный таким количеством марганцовки, что хотелось проглотить язык. Помнит голубую больничную тунику с двойными застёжками на левом боку, катетеры, беcцеремонно вставленные в места, о которых ему стыдно думать, блеск на перевёрнутых пакетах с кровью и пузырьки в синей жидкости, мерно спускающейся по трубкам прямо к сгибу его маленького локтя. Помнит жжение антисептика, что ватными тампонами размазывали по его разбитому лицу, хруст грубо выправляемого носа, холод иглы, сшивающей разорванную мочку уха, и виноградный запах гноя из прочищаемых ран. Помнит холодный свет ламп, привлекающий своим сиянием уличных мотыльков, что беспокойно бились об оконное стекло в попытке прийти на вожделенную вспышку, ледяную плитку на полу грязно-зелёного цвета и бесконечный шелест бумажек, что бросались по кругу от одного врача к другому. Помнит недовольное причмокивание мужчин в белых халатах и почти сочувствующее выражение лиц медсестёр, помогающих ему занять сидячие положение для принятия безвкусной больничной пищи. Помнит нескончаемые тесты и собственные крики, застрявшие в горле от ноющей боли. Помнит одинокие дни, тянущиеся со скоростью ползущего по ветке ленивца, и всеобъемлющее чувство скуки, возникшее из-за полного отсутствия поблизости каких бы то ни было развлечений.
Даже книги – и тем не было доступа.
— Нестерильно, — говорили доктора в масках, не отрывая взгляда от его разбитой коленки.
— Не положено, — мягко шептали медсёстры в форменных платьях, принося на подносе небольшую миску с фруктовым желе.
— Король запретил, — качала головой приставленная стража, неся круглосуточный караул за дверью.
Дни в той каморке были наполнены скукой, шли медленно и отличались жутким однообразием.
Только тесты были разными, да пробу тканей, крови и биоматериалов каждый раз брали из нового места, превращая вены на руках в игольные подушки, пестрящие проколами и небольшими порезами. И только почти круглосуточный сон хоть как-то ускорял как будто бы замершее время, но и им нельзя было сполна насладиться, ведь стоило только успокоиться и поджать колени к груди, найти идеальное положение, как через дверь обязательно кто-то проходил, неся на громкой тележке то новый набор небольших шприцов с пронумерованными реагентами, то хлябающий пакет для очередной капельницы, от количества жидкости в которой через час-полтора будет выть мочевой пузырь. Стоило лишь прикорнуть, как кто-то тянулся к руке и обязательно срезал кусочки ногтей, прихватывая заусенцы, или смазывал оголённый бок йодом для нанесения предварительного разреза, что-то бурча себе под нос.
У его постели вечно кто-то, да находился. Санджи понятия не имел, одни и те же ли люди это были, или каждый раз разные, – в одинаковых хирургичках, прорезиненных фартуках, шапочках и белых масках они все выглядели одинаково. Даже, если между ними и были различия, Санджи, большую часть времени проводящий в тумане из-за странных уколов, никогда их не замечал, предпочитая бесконечно присваивать появляющимся около него докторам новые номера, нежели в полусне выдумывать сложные имена заместо простых, которые они ему всё равно бы не сказали, проигнорировав любые его слова за исключением тех, что отвечали на их редко возникающие к нему вопросы. Счёт помогал не сойти с ума от скуки, а зуд между лопатками давал хоть какую-то цель его плавающим размышлениям о глупом мире, что находился за запотевшим окном.
Своё заключение там Санджи всегда считал несправедливым: в госпитале лежат раненные в бою или больные, подкошенные заразой в сезон эпидемий, но никак не принц, который толком-то и не болел ни разу в жизни, но к просьбам выпустить его на волю все всегда относились в высшей степени прохладно, не выражая ни согласия, ни возражения по поводу данного предложения. Его отпускали тогда – и только тогда – когда это приказывал монсеньор, веля страже вновь привести непутёвого отпрыска на подготовленный тренировочный полигон. До этого момента никто не вёлся на его слёзные уговоры и не одаривал его даже лишним взглядом. Лишняя тарелка с фруктовым желе являлась словесным эквивалентом требования заткнуть пасть. И это было до слёз обидно, возмутительно и неприятно, но на желе Санджи всегда соглашался. Соглашался и замолкал, ведь десерт – это лучше, чем ничего.
Умом Санджи понимал, почему его там держали, но легче от этого не становилось, ведь желание вырваться на волю только крепло от каждого отказа и услужливого увиливания. Не то, чтобы там было совсем плохо, но на улице было явно интереснее, а успокаивать себя одним только тем фактом, что в тех четырёх стенах его братья не могли до него добраться, быстро надоедало, ведь странные вещества, литрами вливаемые в его тело по резиновым трубкам, притупляли чувство животного страха и глушили отзвуки голоса разума. Избиения, полученные от Ниджи и Йонджи, по сути, чаще всего и были единственной причиной неминуемого попадания на жёсткую больничную койку, ведь кроме них и жестоких тренировок, на которых пострадать было проще, чем выпасть за невысокий краевой борт прямо в море, ничто не могло причинить ребёнку короля вред. Но «бытовые» травмы врачей, которым лично было поручено заниматься Санджи, никогда особо не интересовали. Давая ему в руку пару таблеток, охлаждающие мешки и мази для рассасывания синяков, они быстро возвращались к основной работе. Ведь у них было куда более важное дело, чем перевязывать вывихнутое запястье и останавливать кровь из сломанного детского носа: им было сказано найти и исправить причину, почему третий сын короля «не работает». Этот приказ требовал от них всей их сосредоточенности, всего их внимания, и, по сравнению с ним, разбитая губа не могла быть чем-то важным, а просьба самого Санджи выпустить его – чем-то существенным.
Для его «починки» были готовы сделать всё, что понадобится, включая помещение его в полную изоляцию и переезд жить на жёсткую больничную койку.
До чувств Санджи или его мелочных желаний никому не было дела.
В конечном итоге, у него изначально и не должно было быть чувств, и заботиться о них только потому, что они, вопреки всему, существовали, изначально было глупой затеей. Став старше, Санджи увидел в этом логику, но не нашёл в себе сил возмутиться. В конечном итоге, слуги просто следовали приказу господина. Они не были виноваты в том, что им велели притворяться, что всё хорошо. Джерма делала вид, что со всеми её принцами всё в порядке, и реагировать на эмоциональные всплески одного из них, – всё равно, что открыто признать в нём бракованный продукт, всё равно, что расстроить короля и заставить его впасть в гнев, всё равно, что заявить, что их страна ошиблась.
Как бы то ни было, люди ценили целость своих голов, – никто не был готов совершить государственную измену только потому, что какому-то ребёнку хотелось пойти поиграть на улицу.
Глупо жертвовать своим благополучием ради приземлённого удовольствия и детской улыбки.
Санджи понимает это, но это не значит, что воспоминания о накрахмаленных простынях и йодированной подушке прекращают преследовать его во сне.
Он помнит вставленную в нос канюлю, отдающую запахом дезинфицированной резины, помнит почти зелёный цвет мочи, набирающейся в прикреплённом к борту койки приёмнике, помнит подкожный зуд, заставляющий его пытаться содрать с себя скальп.
Он пытается забыть всё это, но, глядя на мучающуюся в постели Нами, сгорающую от лихорадки, просто не может, ощущая от нахлынувших воспоминаний кислый привкус во рту, так похожий на тот, что возникал на языке каждый раз, когда за зубную стенку врачи пропихивали очередную горсть меловых лекарств.
Лицо дорогой Нами пунцовое от жара, влажное и такое напряжённое, что кажется, будто она пытается во сне сжевать свои прелестные женские щёчки. В женской каюте душно, неприятно пахнет болезнью и почти полностью темно, ведь их запасы масла для ламп почти на исходе. В полутьме всё выглядит печальнее, чем есть на самом деле, – по крайней мере, все они в это верят, – но милая Виви говорит, что больным становится легче, когда свет не бьёт им в глаза. Санджи знает, что это – неправда, но уснуть в темноте гораздо проще, чем при свете, а хороший сон – это то, что Нами явно необходимо, что пойдёт ей на пользу, то немногое, что они все, из-за своих скудных медицинских познаний, могут ей предложить.
Рыжие пряди коротких волос липнут к коже сходящей с ума головы, завиваясь от влаги, а тяжёлое дыхание хрипло гоняет туда-сюда стоячий в помещении воздух. Сухой нос сопит, прорезая тишину каждые несколько секунд, а раскалённый лоб мгновенно согревает холодный компресс, высушивая его, как солнце – выкинутую на берег медузу. Капли пота струятся по вискам, уши багровеют от прилившей крови, а напряжённая линия рта грозится разделить череп на две аккуратные части. Не нужно обладать мозгом, чтобы понять, что их штурман молча страдает, никак не находя покоя, но отчаянно переживая за то, что она не может точно определить курс, по которому они движутся. Ведь для самоотверженной Нами её недуг – ничто в сравнении с невозможностью исполнить свои обязанности. Ведь болезнь – это не так страшно, как тот факт, что Зоро поворачивает штурвал строго за облаком, похожим на банку варенья. Хворь, рано или поздно, отступит, а корабль у них один, и сесть на мель из-за такого пустяка, как неспособность понять, куда указывает стрелка Лог Поса, – это не то, что им сейчас нужно в дополнение к прочим проблемам.
— Хоть кто-то из вас разбирается в медицине? — отчаянно прикрикивает Виви, больше не в силах выносить глупости, которые Усопп с Луффи несут на пару, заходя то на тему вкусной еды, которую нужно съесть в большом количестве, то на упоминание каких-то трав из деревни Сиропа, которых у них всё равно нет под рукой. Их принцесса дрожит, ей страшно: к её праведным переживаниям о родной стране бесцеремонно добавилось беспокойство за здоровье подруги, и её смятению с тех пор, как она увидела сорок градусов на ртутном градуснике, нет конца. Она в отчаянии, пусть и старается сохранять невозмутимое лицо стойкой молодой женщины.
Луффи верит, что мясо излечит мир, Усопп – что нужно попить чаю с полынью и замотаться в три одеяла, да проспасть всё самое худшее в тёплой кровати, Зоро – что грязь всему голова, и, быть может, всё это правда (с какой-то точки зрения), но Санджи отчего-то уверен, что надеяться на это очень и очень глупо. Он знает, но всё же заваривает чай, приносит из мужской каюты дополнительные одеяла, заранее извиняясь перед бессознательной Нами за заплаты и капли засохшей слюны, и ставит на плиту вариться лёгкий мясной бульон. Куриный подошёл бы больше, но курицы – даже дикой – у них нет; как нет и полыни, которую пришлось заменить на пучок сухой мяты. И всё это – бесполезно, ибо Нами не становится лучше, но каждая попытка дарит им всем надежду, успокаивая их беснующиеся души.
Усопп показывает на Виви пальцем, ведь, каким бы трусом он ни был, разуму ему не занимать, и ему хватает смелости признать, что ситуация серьёзная, что даже у него, в данном случае, не повернётся язык солгать и поднять кому-то настроение. По его словам, он сам никогда не болел, а потому пользы от него, как с козла молока. А потому он лучше открестится и накачает ещё воды педальным насосом, чем будет делать вид, что хоть на четверть разбирается в том, о чём знает только что-то о заповеди: «Не навреди». По крайней мере, это честно, по крайней мере, это не выйдет ему или, не дай Бог, Нами боком опосля.
Луффи тоже хочет показать на Виви. Не столько потому, что согласен с выбором Усоппа, которому доверяет в вопросах логики, сколько из-за собственных умозаключений. Он может валять дурака большую часть времени, но непробиваемая искренняя честность – это то, что у него не отнять, и, глядя, на Виви, трясущуюся над Нами, как над собственным ребёнком, он понимает, что только она и может что-то сделать, что она, хоть и на йоту, но компетентнее, чем все они вместе взятые. Он хочет показать на неё, но, на полпути, его резиновая жилистая рука, покрытая мозолями и чернилами от недавней игры с каракатицей, замирает. Его карие глаза по-совиному расширяются, и сквозь бледную склеру словно бы начинает сочиться свет возникшей в голове мысли. Его лицо озаряется, как весеннее небо после затяжного дождя, а лёгкая улыбка расцветает на покусанных губах.
Он вновь поднимает руку, но указывает в другую сторону, бессовестно тыча пальцем Санджи прямо в грудь.
— Санджи разбирается! — кричит он так, будто только что разгадал тайну всего Мироздания, и тяжесть, томившаяся в его плечах, вмиг испаряется, словно бы её никогда там и не было, словно бы гарантия выздоровления Нами после этого заявления уже получена. Он улыбается, как мальчишка, и шрам натягивается под его веком, собираясь морщинистой розоватой складкой, и смотрит на повара с такой очевидной надеждой, будто перед ним сам Бог, обещающий мгновенно решить все проблемы. Он смотрит на него, и шея Санджи покрывается испариной под жёстким воротником, затянутым чистым галстуком, а руки, купающие тряпку в тазу с холодной водой, непроизвольно вздрагивают. Луффи смотрит, и от этого взгляда Санджи не особо уютно, но он искусно притворяется, что холод от воды просто добрался до его костей, что это не потому, что возлагаемая на него надежда вот-вот превратится в пыль, как только капитан осознает, что ляпнул очередную глупость.
Но улыбка и радость с лица Луффи не сходят и только закрепляются, когда Усопп соглашается с ним:
— А ведь точно! — говорит канонир, ударяя кулаком по раскрытой ладони, и сам позволяет уголкам своих полных губ немного дернуться вверх. — Ты ведь сшил раны Зоро! — добавляет он так, будто этого факта достаточно, чтобы получить чужое разрешение на копание в человеческом теле. Впрочем, Санджи когда-то разрешали это делать – его когда-то заставляли делать это. Но не то, чтобы об этом нужно было упоминать. И не то, чтобы умения соединить две части чего-то ниткой и правильно нарезать рыбу были признаком врачебной компетенции. Но не то, чтобы Луффи было дело до таких мелких деталей. В конечном итоге, если что-то приходит ему в голову, оно остаётся там навсегда, невзирая на здравый смысл или интеллектуальную ценность.
Лицо Виви также светлеет, пусть и сохраняет налёт скептицизма.
Под тремя парами гвоздящих его тело к полу глаз, Санджи чувствует себя жуком, готовым спешно ретироваться в ближайшую половую дырку, но, будь то заслугой выдержки или неспособности уходить из-под прицела Луффи без его прямого на то приказа, он остаётся на месте, выжимая мокрую тряпку с такой силой, что та громко скрипит в его руках, скручиваясь в очень твёрдый, тугой жгут. Он тяжело вздыхает, как бы не находя в себе сил выдать что-то более достойное, чем набор нечленораздельных свистящих звуков, и разминает затёкшую шею, медленно передавая очередной холодный компресс в руки ожидающей его Виви, незамедлительно прикладывающей его к раскалённому лицу Нами.
Луффи не нравится чужая медлительность – он сам не умеет ждать, а потому его терпение схлопывается так же быстро, как задаётся первая корочка на куске свиной корейки.
— Санджи, — деловито начинает он, складывая руки на худой груди. — Вылечи Нами.
И он не использует капитанский голос, не хмурит чёрные брови, угрюмо не поджимает губы, вкладывая в свою позу всю имеющуюся в его теле мощь, переплетающуюся с непререкаемым авторитетом, но даже ребёнку будет понятно, что это приказ. Поспешный, необдуманный, почти смешной, но всё-таки приказ. Приказ, который Санджи не в состоянии выполнить по ряду всевозможных причин. Приказ, которому Санджи не в силах не подчиниться, который не в силах проигнорировать, как бы сильно ни пытался. Приказ, который он отчаянно желает исполнить, видя страдания Нами, но для исполнения которого ему не хватает ни знаний, ни инструментов, ни даже банальной удачи. Знакомый зуд распространяется по затылку, посылая импульсы в окоченевшие конечности. Санджи научен, натренирован, вымуштрен. Некоторые понятия отскакивают у него от зубов хоть днём, хоть ночью, и, даже по прошествии стольких лет, всё ещё бывают моменты, когда он не может переломить себя, выбросив из черепа давно померкнувшую установку.
Король приказывает, солдат – исполняет; как исполняет – проблема солдата, ибо короля это волновать не должно.
Он помнит это простое правило, но беглое чувство распутья, коротящее его мозг, вызывает у него головную боль. Общение с Луффи в принципе часто заканчивается мигренью, ведь, даже из вежливости, он не позволяет не обращать на себя и свои слова должное внимание. За невыполнение приказа следует наказание, но Луффи не отличается жестокостью, и никого в жизни пока не поставил спиной к расстрельной стенке. Он даже пистолетом пользоваться нормально не умеет. Но, даже зная всё это, Санджи страшно испытывать удачу. Ведь Луффи – капитан, и он может быть серьёзен, когда этого хочет, когда это нужно. А соратник, находящийся при смерти, – это чёртовски хорошая причина быть серьёзным.
— Я не врач, Луффи, — аккуратно пробует достучаться до капитанского разума Санджи, в душе эгоистично надеясь на отмену приказа. Он тянется к внутреннему карману пиджака, собираясь достать сигаретную пачку, но вовремя останавливает себя, понимая, что курить рядом с больным человеком – довольно эгоцентрично, мерзко и просто неправильно. Он покурит позже, когда освободится. Одна проблема за раз. — Я ничего не знаю о болезнях.
И это ложь – ложь, которую Луффи каким-то образом чувствует, не имея в своём распоряжении ничего, кроме внутреннего чутья, настолько же сильного, как у дикого зверя, и богоподобной интуиции. Он не указывает на это, не начинает ныть, не заводит повторную шарманку, однако, по его глазам ясно видно, что он не готов оставить эту тему в покое, что аргументы повара не убеждают его так, как должны, что он недоволен тем, что ему лгут – что ему снова лжёт именно Санджи, который, видимо, настолько глуп, что не может просто сказать правду и сделать, как ему говорят. У Луффи всё просто. Он никогда ничего не усложняет, и за ходом его мысли довольно тяжело уследить. Он многого не знает, а Санджи не способен ему объяснить. И быть может – только быть может – это раздражает Луффи больше всего. Луффи совершенно не глупый, просто он не понимает. И Санджи надеется, что никогда не поймёт. Но Луффи добрый и интуитивно проницательный, а потому он идёт на встречу, сам того не осознавая:
— Сделай что-нибудь, — меняет приказ он, и облегчение мгновенно разносится по вытянувшемуся по струнке телу, позволяя свободно дышать.
Санджи не врач – ни разу не врач, – но что-то сделать он может.
Он пережил достаточно эпидемий, атак с использованием биологического оружия и дрейфов через разные климатические зоны, чтобы точно понять, что резкая смена погоды, на которую так сильно грешила милая Виви, не имеет к делу никакого отношения. Исключения случаются, но не при сорокоградусной лихорадке, стойкой и затяжной, как зимы на Севере, и не при учёте того факта, что больше в команде никто не слёг. Он также достаточно належался на грубой госпитальной койке в окружении толп врачей, чтобы знать, с чего начать. Во всяком случае, с этого всегда начинали медсёстры, когда перекладывали его побитое тело с хлопковых носилок, поддерживаемых двумя солдатами, на продезинфицированный медицинский стол.
Лечение неизменно начинают с осмотра.
И, возможно, это ничуть не более приятная часть, чем любая прочая процедура, но его нужно провести, если они хотят, хоть приблизительно, понять, что делать дальше. Пока им известно, что их дела не очень хороши, но насколько именно – чёрт его знает. И это не тот случай, когда неведение способно утешить или успокоить громко бьющиеся от беспокойства сердца. Неизвестность пугает. Неизвестность на просторах Гранд Лайн, окутанная мифами, подковёрными тайнами, непроглядными туманами и старыми морскими присказками, сокрытыми в пьяных песнях, – пугает вдвойне. В этой команде нет трусов. Если их постигло несчастье, они должны встретить его лицом к лицу, каким бы горьким или ужасным оно бы в итоге ни оказалось.
— Мне нужна горячая вода и какие-нибудь перчатки, — просто говорит Санджи, снимая пиджак и закатывая рукава голубой мятой рубашки до самых локтей. — И новое полотенце. То, что покороче.
И так как Луффи можно посылать только за смертью, ибо он обязательно свернёт куда-нибудь по дороге искать жука-геркулеса, Санджи ничего не ждёт и сам отправляется на камбуз, чтобы поставить на огонь ведро с пресной водой, а Усоппу поручает посмотреть перчатки в кладовой. Не то, чтобы он не доверял Луффи какие-то простые бытовые вещи, просто он стойко убеждён, что резине не место рядом с плитой, да и руки ему самому не мешало бы хорошенько помыть, учитывая то, что он собирался делать. Дорогая Нами не заслужила, чтобы низменный бессовестный мужлан, вроде него, прикасался к ней, но иногда мир требует, чтобы люди шли на компромисс. Подаваясь в пираты, она должна была понимать, что, как бы ей ни хотелось, она не получит полную неприкосновенность. Не тогда, когда их корабль столь невелик, а она – единственный прекрасный на нём цветок. Быть может, все они (даже тупой мох) – порядочные люди, которые, будучи в здравом уме, не причинят ей боль, но это вовсе не значит, что на их пути не будут возникать непредвиденные обстоятельства. Нами способна стоять за себя большую часть времени, и силе её подзатыльника в пору позавидовать, но сейчас она беззащитна, как выпавший из гнезда птенец, и, как бы то ни было, ошпаривая руки до красноты и вымыливая с них кожу чуть ли не металлической щёткой, Санджи заранее чувствует себя отвратительно.
Лишайник кличет его извращенцем, безэмоциально строя косые рожи каждый раз, когда застаёт его с похабным журналом в руках, но, во-первых, он ошибается, а, во-вторых, у Санджи есть вкус, позволяющий ему покупать прекрасную эротическую литературу, а не низкопробную порнографию, выдержка, помогающая ему не заворачивать в каждый примеченный им островной бордель, и совесть, благодаря которой он не смеет по-настоящему распускать руки. Санджи был рождён, чтобы любить, боготворить и обожать женщин всем своим существом, но он также обучен видеть и соблюдать границы, сколько бы слюны ни вытекло из его рта на ближайшем пляже. Это – возможность. Просто возможность. Возможность, которой Санджи никогда не воспользуется. Ведь Санджи – не какое-то похотливое животное, облизывающее дамские тарелки и не знающее, куда присунуть своё пылающее причинное место. Он – джентльмен. Джентльмен, у которого есть работа.
Нами – красивая девушка, и ей, определённо, есть, чем гордиться. У неё лик Богини, обрамлённый ореолом ниспадающих огненных волос и покрытый россыпью ярких веснушек, и поступь дикой лани, бредущей по золотым лугам; неутомимый дух воина и нежная душа ранимой ивы; сливочная кожа потомственной аристократки и голос певчей пташки. Возможно, она излишне худа, ибо жизнь воровки, проведённая в вечных перебежках с корабля на корабль, не располагает к образованию цветущих форм, но не то, чтобы это нельзя было исправить. Санджи любит вызов, нуждается в нём, ведь он – первоклассный повар: он готовит превосходные десерты, заслуживающие входить в меню самых изысканных ресторанов; испечь и подать к столу лишнюю порцию для него – раз плюнуть. Он угодит самым искушённым вкусам, и, если его еда поможет убрать с точёной женской фигурки любой намёк на торчащие рёбра, он будет только рад. Все должны есть столько, сколько хотят. Таково правило. Его правило. Правило Луффи. Незыблемая заповедь, разделённая в священном таинстве между поваром до мозга костей и смеющимся едоком с бездонным желудком.
Покуда Санджи будет коком на этом корабле, все здесь будут сыты. Он позаботится об этом. Позаботится так же, как и обо всём остальном.
В недрах кладовой Усопп отрывает невскрытую пачку перчаток для мытья посуды, попавшую туда неизвестным образом. Быть может, очередной подарок от людей из деревни Нами: те хорошо снарядили их в долгое путешествие, не пожалев для них, славных спасителей, ни алкоголя, ни мыла, ни бумаги для будущих карт. Учитывая, что медицинских у них точно нет, эти – их лучший запасной вариант. Санджи не заприметил их раньше только потому, что в них не было нужды, ибо он ими не пользуется. Его кожа не портится от постоянного контакта с мыльной водой и не идёт ни цыпками, ни трещинами, а потому смысла в защите для рук особо нет. Как бы то ни было, сейчас он рад, что они завалялись где-то в закромах. Вдвойне рад, что они ему подходят.
Это требует некоторых усилий, но, в конце концов, он натягивает их, с чавкающим скрипом проверяя подвижность пальцев. Кисти его рук, хоть и элегантны – красивы, как сказал Луффи, – но по-мужски крупны, и лучше удостовериться, что всё хорошо, чем потом сожалеть. От таза с чистой водой легонько поднимается пар, и совсем не большое количество выплёскивается, когда Санджи поднимает ёмкость на прикроватную тумбу, – привычная качка на «Мерри» ничуть не уменьшается. Он бросает в воду чистое вафельное полотенце, выстиранное им только на днях, и пару секунд смотрит на то, как ткань сереет от намокания, потихоньку собираясь с мыслями. Затем он шумно выпускает воздух сквозь зубы, всё ещё мечтая о сигарете, пробегает взглядом по завёрнутой в одеяла Нами, и, щёлкнув костяшками пальцев, поворачивается к не совсем желательной аудитории.
— Подождите снаружи, — просит он, прежде всего обращаясь к капитану, рассевшемуся по-турецки на вылинявшем ковре. Ведь выставить Луффи сложнее всего. Однако это необходимо. Не потому, что он хочет запретить Луффи что-то видеть или стыдится что-то делать при нём, просто это неуважительно по отношению к Нами. Присутствие Луффи не может смутить, да и сам он, наверняка, уже видел всё, что ему надо было видеть, но немного приватности никогда не повредит.
Помявшись – посопротивлявшись – пару секунд, Луффи кивает. Он не хочет покидать соратника, которому плохо, но он доверяет Санджи позаботиться обо всём. Доверяет даже, если сам Санджи – его повар, соратник, друг и избранный им человек, – совсем не доверяет ему в ответ. От такой слепой веры больно, но у Санджи нет времени на рефлексию и несущественные извинения, а потому он благодарен, когда Луффи выходит из комнаты, ничего не говоря. Усопп тащится вслед за ним, чувствуя неуютную атмосферу, но всё же бросает на него, повара, исподтишка немного неуверенный взор. Усопп слишком часто общается с Зоро, а потому у него есть свои подозрения, которые он не рискует высказать вслух, опасаясь за целостность своего длинного носа. След от ботинка на его спине только-только начал заживать. Виви робко мнётся на своём стуле, сжимая ткань своих шорт излишне сильной хваткой, и переводит на него, Санджи, смиренный, но всё же неодобрительный взгляд. Уходя, она не даёт каких бы то ни было предупреждений, но, зато, красноречиво хлопает дверью, намеренно громко съезжая по стенке с той стороны, как бы говоря, что она рядом, что она близко, что никуда не ушла, что Санджи лучше держать свои яйца именно там, где им самое место – в штанах.
К счастью, дорогая Нами, изнурённая жаром лихорадки, не слышит ни того, ни другого.
— Заранее приношу извинения, — шепчет Санджи, легонько склоняя голову в универсальном жесте почтения.
И прежде, чем приступить к делу, на автомате прокручивает в мыслях лучшие рецепты пирогов и пирожных, которые непременно подаст, когда Нами станет лучше, и они все соберутся за щедро накрытым столом, по приказу капитана радостно празднуя выздоровление соратника. Всё будет именно так – Санджи не сомневается, ведь никакая болезнь не посмеет отнять у них друга так рано. Нет, не у его капитана. Только не у Луффи. Только не у него. Луффи будет сражаться с кем угодно, даже если его шансы на победу будут равны нулю. Он не отдаст члена команды без боя. Он вломит самой смерти, если придётся. Санджи знает, как выглядит смерть, знает холод её объятий и бесконечную нежность её кроткого поцелуя, знает, что она непобедима. Санджи знает, что Луффи это не остановит. А потому он начинает, думая не о моменте, но о надежде на светлое будущее.
Тело Нами густо покрыто потом, её всю трясёт, и она дышит так, будто кислород всё никак не может проникнуть в её лёгкие, сколько бы она ни пыталась втягивать воздух побелевшим ртом. Её ноги мучает судорога, отчего она, временами, подергивает коленями так, словно её бьют током, а пальцы на всех конечностях по цвету такие же красные, как ошпаренный в кипятке омар. Она не может закрыть рот, и ниточки мутной слюны скапливаются в его уголках, а позже – стекают по подбородку. Глаза под слегка опухшими веками беспокойно бегают, а из носа не так давно текла кровь, о чём свидетельствуют плохо смытые засохшие корки на носогубной складке. Она болеет – ей больно. Она мучается, но сдерживает усталые крики, боясь тревожить команду, – лишь извивается ужом на мягком матрасе своей постели, что совсем не похож на наждачную подложку госпитальной койки, и скрывает лихорадочные слёзы.
Санджи выжимает лишнюю воду из полотенца, позволяя нескольким каплям упасть себе на носки ботинок, и проводит им по горячей женской руке, смывая двухдневные пот и грязь, налипшие на нежную кожу. В свете одинокой лампы, мигающей тлеющим фитилём, он скрупулёзно осматривает каждый палец, каждую пору, каждую линию на хрупкой ладони, придирчиво заглядывает под каждый розовый ноготок и дотошно выглядывает каждую родинку и веснушку. Он проверяет подвижность суставов, стараясь быть как можно более осторожным со своей собственной силой, давит на лимфоузлы и анатомически сгибает локоть, даже сквозь перчатки ощущая набитую на нём мозоль. Откидывает руку за голову и ищет уплотнения в подмышке. Выдыхает, когда ничего не находит.
Повторяет всё то же самое с другой рукой, с каждой ногой, с шеей и лицом. Переворачивает Нами на живот, и обстукивает каждый позвонок, а затем омывает спину влажным полотенцем, словно бы гладя её в знак извинения за вынужденную грубость. Он продавливает женские лопатки – те самые, что у ангелов являются крыльями, – и собирает всю волю в кулак, когда осматривает милую попку, так похожую на бархатный персик. Он не находит ни нарывов, ни сыпи, но узнаёт, что на левой ягодице у Нами есть родимое пятнышко в виде неправильного треугольника. Он вновь полощет полотенце, выжимает его и продолжает, стараясь не отвлекаться на всякие навязчивые идеи. Он – не животное, но он юн и пылок, как и положено молодому человеку его возраста, а потому он даже не смеет надеяться, что его усилия по самоконтролю хоть когда-нибудь будут вознаграждены. Он не делает это корысти ради, – Нами нужна помощь, любая, какая-угодно, а он никогда не откажет даме в беде. Не во сне, не наяву. Такой уж он человек.
Из уважения к ней, её грудь он ощупывает через полотенце, положенное сверху в один слой. Осматривает внимательно, но так быстро, как только может. Её соски ржавого – совершенно не розового, как пишут в романах, – цвета, и к ним тянется сетка голубоватых вен, напоминающая неровную паутину. Санджи не любит пауков, хоть и знает, что они полезны. Не любит настолько, что не может смотреть на них, не впадая в панику. Теперь он не сможет смотреть и на паутину, а потому всяким восьминогим уродам лучше не селиться в его вещах. Он ищет узелки, царапины, потёртости, быть может, рассчитывает увидеть мутные выделения из сосков. Но ничего не находит.
Половые органы у Нами в порядке. В порядке настолько, насколько они могут быть в порядке у молодой женщины. Нет ни опрелостей, ни припухлостей, ни странного налёта на губах, ни покраснения на вульве, ни не очень приятного настораживающего запаха, ни даже сыпи на лобке. Всё в поту, но больше придраться не к чему. Когда Санджи тянет туда смоченное полотенце, он предусмотрительно отводит взгляд, игнорируя жалкий румянец, спешно расцветающий на щеках, ведь, внезапно, отложенный Лог Пос, лежащий на столе, становится самым занимательным зрелищем в мире. Ведь Санджи – не извращенец, не полностью, и снов про такое у него точно не было. Не было даже, если пунцовые уши разоблачают его жалкую попытку солгать самому себе.
Он осмотрел всё тело, но с первого раза не нашёл ничего, что дало бы хоть приблизительный ответ, что, хотя бы, намекнуло бы на природу происходящего, и только со второго раза он замечает на женском животе едва видимые пурпурно-багровые пятна. Они бледные. Бледные настолько, что играют на стыке естественных оттенков кожи, что их будто и нет, что они – не больше, чем обман зрения, вызванный тусклым светом медленно гаснувшей лампы. Их несколько, они неровные, как узор на спинке чёрно-белого телёнка, и по текстуре они ничем не отличаются от здоровой кожи рядом. Их россыпь располагается чуть ниже пупка с левой стороны, и, если бы Санджи не сосредоточил своё внимание и не поднёс лампу максимально близко, то в жизни бы их не увидел. Не увидел бы и не почувствовал, ведь их почти нет, как не приглядывайся. Но они есть, и это – плохо. Они едва видимы, значит, только проявляются, и это, наверное, – хорошо. Санджи не берётся судить. В конце концов, никогда раньше он с таким не сталкивался.
У Санжи нет лупы под рукой или очков, что остались лежать где-то на кухне, и ему приходится здорово напрячь зрение, но, спустя несколько секунд, почти в самом центре россыпи – чуть правее, если по правде, – он замечает небольшой прокол, такой мнимый и незаметный, как подживший укол от шприца. Но это не он – след от иглы Санджи узнал бы за милю, а потому на ум приходит второй очевидный вариант: укус. Нами не плавала в последнее время, а потому морские паразиты сразу выбывают из списка, оставляя место только для одних гадов, от вида которых у Санджи стынет кровь, – для насекомых. Несмотря на перчатки, Санджи требуются все силы, чтобы брезгливо не отдёрнуть руку.
Насекомое.
Это могло всё объяснить.
И учитывая, что зацепок больше нет, – это его лучшая догадка.
Насекомые редко представляют физическую опасность для человека, если тот, конечно, не аллергик, но Санджи никогда не замечал за Нами склонность чихать, покрываться сыпью или задыхаться. Да и сама она не признавалась в непереносимости кого или чего-либо, кроме тупости Луффи. Она отличалась отменным здоровьем… не исключено, но очень маловероятно, что всё, что с ней происходит, – результат индивидуальной реакции. Санджи – не эксперт, но даже его учили делать ставку на более вероятное развитие событий при планировании дальнейшей тактики боя. Болезнь, возникшая в результате заражения после укуса насекомым-разносчиком, выглядит правдоподобной альтернативой. За неимением лучшей теории, стоило остановиться на этой. В любом случае, суть ясна: им нужен врач. И нужен как можно скорее. Это не то, с чем кто-либо из них сможет совладать без нормальных лекарств. Хороший суп и долгий сон, к сожалению, здесь не помогут.
Санджи терпеть не мог врачей в детстве, но сейчас он бы продал душу за один из тех наборов первой помощи, который выдавался каждому солдату в Джерме. Он не уверен на сто процентов, но, вместе с самозатягивающимися жгутами и шприцами с адреналином, там, возможно, лежали ампулы с обезболивающими, антибиотиками и самыми универсальными антидотами. Это чёртова непромокаемая сумка, цепляемая за бок ремня и имеющая символ из двух шестёрок на своей крышке, сейчас бы им очень пригодилась. Но, к сожалению, такой вещицы рядом нет, а их скудная аптечка не была на данный момент заполнена чем-то полезным. И это плохо, учитывая, что состояние их драгоценного навигатора ухудшалось с каждым пройденным часом.
Судя по внешнему виду, укусу дня два – не больше; и это говорит лишь о том, что времени у них в обрез. Ни о каком прямом пути до Алабасты, находившейся на расстоянии почти недельного плавания, больше не могло быть и речи. Санджи сочувствует Виви, но ей придётся подождать ещё немного, ведь Нами не протянет долго, если они ничего не предпримут. Они обещали помочь, и они выполнят это обещание. Просто сделают это немного позже. В конце концов, нет смысла бросаться спасать утопающего, если ты сам не умеешь плавать. Но, как бы то ни было, решение должен принять капитан. Всё остальное будет голословным.
Опустив на пол таз с остывшей и грязной водой, стянув перчатки, от которых вспотели руки, и втянув носом душный воздух, Санджи укутывает Нами в самое чистое одеяло из всех принесённых, взбивает её подушку и оставляет свежий компресс на её разгорячённом лбу, устало качая головой в такт её тяжкому дыханию. Она заснула, и, ради её же собственного блага, Санджи надеялся, что проспит она больше, чем пару беспокойных часов. Сон замедляет все процессы в организме, и пусть это антинаучно, но Санджи верит, что так у них будет чуть больше времени, чем кажется его пессимистичному разуму. Пусть это глупо и по-детски, но он – не врач, и никто не имеет права отнимать у него надежду. Даже он сам.
На заснеженной палубе непривычно тихо, и, когда он выходит из каюты, толпа внимательных глаз сразу же начинает следить за каждым его действием, отчаянно стараясь не наброситься на него с расспросами.
Санджи опирается на белые перила оголёнными локтями, достаёт из нагрудного кармана помятую сигаретную пачку, обёрнутую в писчую бумагу, ловко вынимает одну сигарету, поигрывая ею в пальцах, и, затем, медленно сует её между обветренных губ, почти сразу же зажёвывая кончик фильтра. Зажигалка, вынутая из заднего кармана брюк, плохо работает, и пламя выскакивает только с третьей прокрутки колёсика, отчего сам акт прикуривания со стороны смотрится крайне нервно, что никому не добавляет уверенности, но самого Санджи заставляет лишь поставить в голове галочку дополнительно положить к пачке коробок спичек. Долгожданная затяжка успокаивает плавающие мысли, а выдыхаемое облачко серого дыма возвращает с небес на землю.
— Хорошая новость: это незаразно, — говорит он, стряхивая первый пепел похлопывающим движением большого пальца. И прежде, чем люди начнут переводить дух, он продолжает, скидывая на головы соратников пороховую бочку:
— Плохая новость: не найдём врача, она, скорее всего, умрёт.
И тяжёлое молчание, повисшее на мерно плывущем корабле, оглушает.
Зоро почти недоверчиво хмурится, Усопп впадает в панику, наворачивая круги по укрытой снегом палубе на пару с Кару, а Луффи, примостившийся на перилах рядом, смотрит столь пронзительно и серьёзно, словно бы требует, чтобы Санджи немедленно сознался, что снова лжёт. Или шутит – очень-очень плохо шутит. Но Санджи говорит правду, и руки его полностью связаны, и он не может дать надежду сверх той, что уже заложил: врач, врач и ещё раз врач. У них ещё есть время, и Луффи, как капитан, должен сосредоточиться именно на этом факте, а не на самой плохой части, столь варварски преподнесённой ему на серебряном блюде, которую он так не хотел услышать.
Санджи не любил врачей, но сейчас он, в полной мере, чувствовал себя одним из них – одним из тех мужчин, что ходили в жёстких хирургичках и резиновых фартуках, прикрывая свои лица тканевыми масками и защитными очками. Он мог поклясться, что, несмотря на свой растрёпанный вид и зажатую в зубах сигарету, сейчас выглядел совсем, как они – как люди, вышедшие из палаты принца и вынужденные сообщать достопочтенному отцу и правителю очередную плохую новость. «Никаких изменений, Ваше Величество», «Результаты тестов… неутешительны, милорд», «Патологий не выявлено, господин», «Мы ничего не можем сделать», – Санджи помнит каждое подобное заявление, являющееся буквально всем, что его отец никогда не желал слышать. Ему не хотелось, чтобы монсеньор злился, и в детстве просто не понимал, почему доктора не могли ему ничего не говорить. Ведь так было бы проще. Но теперь он сам стоит на месте этих людей и сообщает своему капитану вести, о которых было бы лучше молчать. Теперь он знает, что ни у них тогда, ни у него сейчас просто не было выбора. Что бы там ни было, король обязан знать. Что бы ни происходило на этом корабле, с этим экипажем, Луффи обязан быть извещён. Таков порядок вещей.
— В моей стране много хороших врачей! — пробует поднять упавшее настроение Виви, крепче кутаясь в свою голубую куртку. Облачко пара вылетает из её рта, а на щеках играет решительный румянец. Ей страшно – страшно за подругу, за страну, за себя; но она отчаянно делает вид, что чувство печали не разъедает её сердце. Она хорошо скрывает эмоции, держа голову высоко поднятой, и, если бы Санджи изначально не знал, где искать, он бы непременно пропустил еле видную дрожь в женских коленях и едва заметное содрогание плеч. Санджи понимает: ему, как и их принцессе-попутчице, знакомы понятия королевской гордости и священного лица. — Алабаста славится своей развитой медициной, — чуть тише добавляет она.
— И до неё неделя пути, — спокойно парирует Санджи таким тоном, будто говорит об овощах, которые собирается пожарить на ужин. Затем без особого интереса поглядывает на свои пальцы, невольно вспоминая, что те делали всего несколько минут назад, и испытывает непреодолимое желание содрать парочку заусенцев. — У дорогой Нами… — выписывает круги сигаретой и качает головой он, словно бы подсчитывая. — Я бы сказал, дня два или три.
И даже если два или три – это лучше, чем ноль, никого это особо не утешает.
Никого, кроме Луффи, для которого и пять минут – это целая жизнь. Конца недели для него не существует в принципе, равно как и того факта, что с Нами может случиться худшее. Они справятся – справятся со всем, что бы ни преподнёс им мир. Луффи не сомневается в этом ни секунды, ведь он не верит ни во что, кроме себя, своей команды и своей далёкой мечты. В его Вселенной просто нет места для неудачи. Он не признаёт поражения и идёт до конца, чего бы это ему ни стоило. Он так решил – такова его природа. И если мир не повинуется его слову, то такой мир ему не нужен.
Луффи уже принял решение, а потому Зоро спрашивает чисто для уточнения:
— Что будем делать, капитан?
Луффи звонко хлопает по своим обмёрзшим коленям ладонями, вскидывает руки вверх, решительно сжимая кулаки, и кричит так, будто поблизости нет и не может быть патрулирующего дозорного корабля:
— Найдём врача!
И даже, если этот приказ откладывает исполнение обещания, Виви – первая, кто этому рада, учитывая, с какими радостными слезами она бежит в каюту Нами за Лог Посом, который направил бы их на ближайший возможный остров. Ноша на её плечах тяжела, как само небо, упавшее на головы Атлантов, но Санджи рад, что её сердце способно делать сердобольный выбор. У принцев и принцесс обычно нет такой привилегии – у Санджи её никогда не было, – и вид того, что может быть по-другому, странно утешает. Утешает и печалит одновременно. Приятно знать, что хоть кто-то может быть прежде человеком, чем особой королевских кровей. Быть им, не боясь, что за это последует наказание.
Протяжный мальчишеский смешок Луффи выводит из пучины старых воспоминаний.
— Санджи такой умный! — говорит его капитан, сложив на груди руки.
На улице холодно, но Луффи раздет чуть ли не догола, и Санджи почти больно на него смотреть, ведь на нём тоже нет ничего, кроме рубашки. Его руки всё ещё немного влажные, а потому промозглый ветер ощутимо покусывает его кожу, пуская языки прохладного пламени по каждому мужскому пальцу, до невозможности пропахшему табаком и травами. И небольшой жар от зажжённой сигареты, с каждой секундой тлеющей всё больше и больше, никак не помогал делу. Дым сдувало за карму, а частички пепла переплетались с мерно падающим с белого неба снегом. Температура продолжала неуклонно опускаться – это была климатическая зона зимнего острова. Острова, на который лежал их долгий путь.
Луффи дарит комплимент так искренне, так самоотверженно, так непосредственно, что Санджи, действительно, хочет его принять, глядя на эту настоящую, пусть и немного потускневшую от напряжения, улыбку, от ширины которой натягивается чужой шрам под любопытным карим глазом.
Хочет принять.
Но не принимает.
Ведь менее, чем через двадцать часов, его накрывает лавина, под белоснежной твердью которой он погибает, если и не от переломанной шеи, то от нехватки воздуха точно.
И это – глупая смерть.
Умный человек так бы не умер.
Даже Зоро так бы не умер.
Поэтому Санджи – идиот.
Глупый, самоотверженный, жертвенный идиот, которому совершенно себя не жалко.
Луффи – умный парень, пусть и по-своему, но это вовсе не означает, что он всегда делает верные выводы или говорит правдивые вещи, в которые хотелось бы верить. Просто иногда он видит то, чего нет, то, что ему хотелось бы видеть, а не то, что есть на самом деле. Это, как ничто другое, выдаёт в нём ребёнка, ещё не знакомого с истинной степенью жестокости мира, в котором он живёт. Санджи отдал бы всё, чтобы он таким и оставался. Не пожалел бы ни рук, ни ног, ни сердца, ни даже собственную жизнь. Это – небольшая потеря; не для такого – человека? – как Санджи. Для капитана, для короля, для Луффи – что угодно и даже больше. Абсолютно всё, что угодно. Пусть только скажет, прикажет, попросит или лишь намекнёт.
Санджи не ставит над собой экспериментов: в его жизни было достаточно тех, кто делал это за него, и его точно стошнит, если он хоть от кого-то узнает, что его давно закрытое дело извлекли из секретного архива лишь для того, чтобы попробовать вновь надругаться над ним. Он не обливает себя горючей жидкостью, не поджигает на себе одежду – не в обычном смысле, – не позволяет воде заполнять его лёгкие просто от скуки, не встаёт перед градом пуль только развлечения ради. Он не рискует зазря и предпочитает в принципе избегать стычек с кем-либо, если это возможно. Даже с Зоро ему не нужны проблемы, просто тот сам напрашивается. Санджи не открывает грудь перед несущимся на него лезвием, не тыкает себя в бок ножом, не вешается на бельевой верёвке каждый раз, когда видит разграбленный холодильник. Он не травмирует себя намеренно, он не ранит себя, не поднимает на себя руку, не наказывает себя за каждый возможный и невозможный грех. Он не экспериментирует со своим телом.
Не после смерти матери, не после того, что он пережил на бумажном матрасе в палате, из которой не было выхода, кроме как на носилках, не после тысяч тех унижений, которые он со слезами на глазах снёс на задымлённом тренировочном полигоне, путаясь под ногами у нормальных солдат, не после того ужаса, который постиг его во влажных недрах тюремного подземелья, обещавшего ему пожизненное заключение, не после железной маски, грубо насаженной на его детскую голову в знак тотального неприятия его лица, его жизни, его собственного рождения. Не после жизни в Джерме, если то проклятое существование вообще можно было считать жизнью. Не после неё. Не после…
Ни одна лабораторная крыса в мире не пережила столько опытов, сколько пережил он. На его теле нет ни единой клетки, с которой бы не поработала толпа бездушных нелюдей в белых халатах. Каждый его орган не единожды вынимался, осматривался и вставлялся на место, каждая кость выкручивалась, каждая вена, каждый капилляр, каждый сосуд, томившийся под плёнкой бледной кожи, был проткнут иглой. В его кишках копалось так много рук, что не счесть, а количество залитых в него лекарств мерялось промышленными цистернами. Слюна побывала под каждым микроскопом, кровь – в каждой колбе. Его разбирали и собирали, сшивали и расшивали вновь. С ним без сожалений сделали всё, что могли. Разве что через мясорубку не пропустили. Быть может, им просто не хватило времени.
Поэтому, нет.
Нет.
Он не экспериментирует.
Он не знает ни пределов, ни границ собственных возможностей.
Не знает не потому, что не хочет, а потому, что боится того, что узнает, и частичное неведение кажется ему лучшим выбором. Санджи не хочет видеть тех червей, которые выползут из вскрытой банки. Он, действительно, не хочет. Одному Богу ведомо, что за гадость может там быть: всё, что создано в Джерме, окутано мраком. Там нет и не может быть ничего хорошего, если люди готовы проглатывать капсулы с цианидом, лишь бы навсегда унести в могилу воспоминания о том, что они там видели, не оставляя после себя ни свидетельств, ни записок. И Санджи с радостью согласится оставаться в неведении так долго, как это будет возможно.
Он знает цену информации.
Он не готов расплачиваться.
Не готов к тому, что его друзья будут расплачиваться вместе с ним.
Они не заслужили участи улететь в эту дыру вслед за ним только потому, что находятся рядом. Санджи не позволит им. Никому из них. Ни за что и никогда. Пока он жив и может стоять, он не разделит с ними ношу своего бремени, не приоткроет им страшные секреты и не заставит их стать соучастниками тяжких преступлений. И пусть из-за пиратства они уже вне закона, им не нужно усугублять своё положение братанием с беглым продуктом неудачных экспериментов. Они пираты, и Санджи – повар на их корабле. Повар, друг и соратник, который без раздумий становится под удар и отбрасывает в сторону несущего Нами Луффи, спасая их обоих от судьбы быть заживо погребёнными под слоем жидкого снега, обещающего после застывания превратиться в твёрдый бетон – в ловушку, из которой нельзя будет выбраться.
Для него это совсем не сложный выбор.
Он рождён, чтобы служить, чтобы преклонять колени, чтобы грудью защищать своего короля и то, что тому дорого.
Нами может умереть.
Санджи – нет.
Это не вопрос приоритета – это выбор логики; логики, которую Луффи не понимает и не принимает, но с которой вынужден считаться, кувыркаясь в невозможном полёте. Он сделан из резины, но он не может разорваться на две части, не может быть в двух местах одновременно. Он не хочет выбирать между соратниками, но Нами уже на нём, и, если есть хоть мизерная опасность, он никогда не подставит её под удар. Не подставит, ведь так ему велел Санджи. Санджи, которого он выбрал. Санджи, которому он доверяет. Санджи, которого сносит снегом. Санджи, который не всегда знает, что делает. Санджи, который опять нагло и бесстыдно лжёт.
Луффи может умереть.
Санджи – нет.
Не тогда, когда от его тела, временами, может исходить запах изопропила и промышленного масла. Не тогда, когда его коже наплевать на обморожение, а костям – на переломы. Не тогда, когда его сердце даже не бьётся на постоянной основе. Не тогда, когда Санджи уже мёртв.
Поэтому когда его капитан тянется к нему резиновой рукой, являя на лице небывалую, но глупую решительность, Санджи даже не делает попытки удержаться – его рука выскальзывает из захваченной капитаном варежки, и снег беспрепятственно уносит его тело по склону небольшой горы, почти мгновенно погребая его чёрный силуэт непроглядным слоем мертвенной белизны. Холод набивается ему за шиворот, шарф срывается с горла, а голую руку обжигает ледяной огонь. Если он и слышит отчаянный крик, формирующий его собственное имя, он делает вид, что это – не больше, чем шум крови в его замёрзших ушах. Он не сожалеет, не переживает и не боится. Просто легонько улыбается.
В конце концов, смерть не похожа на сон.
Волна снега швыряет его о каменный выступ, и в голове темнеет. Очевидный хруст собственной шеи – последнее, что доносится до его острого слуха.
Он закрывает глаза.
Закрывает лишь для того, чтобы, часы спустя, очнуться в каком-то обледеневшем замке, лёжа на подвешенной на цепях койке с полностью перемотанной бинтами грудью; очнуться и узнать, что Луффи – его капитан, этот дурак, отказавшийся надевать штаны и тёплую обувь, зная, что ему предстоит путь чуть ли не по метровым сугробам, – потратил драгоценное время дорогой Нами на то, чтобы вручную откопать его, Санджи, из-под гигантского слоя спрессованного снега; очнуться и понять, что Луффи никогда не собирался бросать его и уходить без него; очнуться и почти словить паническую атаку от сдвига в фундаментальной парадигме вещей; очнуться и быть сжатым в самых крепких объятиях, на которые только способна полуобмороженная резиновая лента.
Луффи напрыгивает на него, как шаловливый ребёнок, скрещивает за его спиной забинтованные ноги и делает вокруг его груди несколько оборотов руками, прижимаясь к его полуголому стану своей ободранной щекой, на которой алым цветом распускается большой синяк, и годы практики реакции – единственное, что помогает Санджи удержать равновесие и не свалиться на пол в обнимку с этим прилипчивым болваном. Увиливать от Луффи – бесполезное занятие, равно как и пытаться его торопить. О личном пространстве он не слышал, и если он вознамерился придушить кого-то, то лучше дать ему это сделать, смирившись со своей участью. Не то, чтобы эти объятия не были приятными.
— Санджи умный, — бормочет Луффи куда-то в бинты, и угольной макушкой больно бодает покрытый щетиной подбородок. — Но иногда он делает очень глупые вещи.
И Санджи стыдно за себя.
Не потому, что его отчитывает куда больший идиот, нежели он сам, не потому, что он часто делает что-то, не подумав и наплевав на чувства окружающих его людей, не потому, что он, буквально, пожертвовал собой на глазах у человека, который превозносит и ценит жизнь и свободу, считая их наивысшим благом, но потому, что он расстроил Луффи – человека, чья вера в лучшее просто непоколебима. Расстроил и заставил его волноваться – переживать попусту за того, кто всё равно не пострадает. Не как обычный человек, точно нет – Санджи не может пострадать, не может умереть: его увечья и раны всегда временны, как отлив на морском берегу. Но Луффи этого не знает. Не знает, ведь Санджи ему ничего не говорит.
Луффи – пират, и, как и положено пирату, он охотится за сокровищами. Но сокровища Луффи, его величайшие богатства – вовсе не золото и драгоценные камни, не украшения и не деньги. Люди – это самое дорогое, что у него есть. Его друзья, соратники, его маленький, но сплочённый экипаж, – вот, чем он дорожит, что заставляет его сердце биться чаще, то, ради чего он живёт. Каждый член его команды дорог ему – дорог до безумия, – и он скорее костьми ляжет, чем позволит кому-то или чему-то отобрать их у него. Ведь он – пират, а пираты не делятся своими сокровищами. Пока он жив, пока он дышит, никто и пальцем не тронет его соратников. И каждый из них, присягая ему на верность, добровольно залезает под его сильное, доброе, но такое эгоистичное крыло.
Луффи не отдаёт то, что принадлежит ему.
А Санджи – его, и видеть, как лавина уносит его тело к подножию невысокой горы, для Луффи – чудовищный удар.
Ведь это не несчастный случай, а сознательный выбор. Санджи не захотел быть спасённым, не дал себя спасти, и Луффи может быть самым большим дураком во Вселенной, но даже он не настолько глуп, чтобы не заметить это и не понять. Кто угодно, но только не он. Санджи пожертвовал собой – добровольно отказался от своей жизни, мгновенно предпочтя смерть в качестве решения чужой проблемы. Для Луффи это – предательство убеждений, которые несут его пиратский флаг, его сердце, разум и дух, неповиновение его капитанской воле и жестокий удар в спину. Для Санджи это – прямая обязанность, сакральное предназначение, необходимость и просто обычный день, идущий своим чередом.
И их взгляды на ситуацию не могли быть более разными.
Санджи не может умереть.
Он не должен верить в это так основательно: он не повторял этот опыт с тех самых пор, как впервые упал замертво на той чёртовой скале, оставив после себя лишь сохнущий на солнце детский труп, но ему и не нужно делать это, чтобы просто знать. Это тот редкий случай, когда одного раза было вполне достаточно, чтобы сделать верный вывод. Он не может умереть: смерть – то однозначное нечто, что ставит вечную точку, – просто не забирает его, не остаётся с ним, не откликается на его зов. Он ничего не ставит на кон, заигрывая с ней, как и с любой другой проходящей мимо дамой. Для него нет риска. Очевидно, никогда не было. Его сердце замирает лишь для того, чтобы начать биться вновь. И глаза он прикрывает только для того, чтобы вновь открыть их, когда придёт время, когда его тело излечится, когда ему это будет нужно.
В отличие от всех людей на планете, ему нечего бояться. То, что считают самым страшным, произойти с ним просто не может. Он понимает это – учитывает это – когда собирается делать глупости. Но он не может дать кому-то нормальное объяснение, как-то оправдать свою склонность к попаданию в самое пекло, чтобы не выглядеть сумасшедшим в глазах нормального общества, да даже извинения толком принести у него не выходит. Ведь что бы он ни сказал, люди не поймут. Не без ужасного контекста, не без знаний о том, как на самом деле устроен этот мир, не без желания понять. Никто в здравом уме не собирается вникать в это пропащее дерьмо. Не без злого умысла, не без амбиций помериться силой с самим Богом, не без чувства тотального превосходства.
Санджи знает, что, как человек, не сдался никому в целом мире, но, как только кто-то прознает о его формальном бессмертии, за ним тут же выдвинутся все, кому не лень. Его не пожалеют: не дадут ни вскрикнуть, ни попрощаться нормально, а потом разберут на части, на молекулы, на атомы, замучают и вытряхнут душу, но попытаются найти секрет, выбить его, физически извлечь или прознать алгоритм. Море полнится безбожными садистами: Мировое Правительство, знать, императоры, Винсмоук Джадж, сумасшедшие учёные, шифрующиеся на далёких островах, – никто из этих мразей не упустит лакомый кусочек очаровательной возможности. Как только мир вынюхает, что среди людей живёт человек, которому не страшна сама смерть, ему больше нигде не будет покоя.
А Санджи достаточно насиделся в клетках – он хочет жить, а не существовать.
Санджи доверяет Луффи, но его капитан очень плохо хранит секреты и, в довесок, имеет крайне скотскую привычку бросать вызов тем, кто превосходит его по силе и влиянию, совершенно не думая о последствиях. Узнает – не со зла, но где-нибудь, да ляпнет лишнего, запустив цепную реакцию с низов на самую верхушку. Санджи доверяет Луффи, но, в тайне, надеется, что этот мальчишка и в половину не такой проницательный, каким интуитивно кажется, что, отрыв на глубине пяти метров похороненное в снегу тело, он не видел ни переломанной шеи, ни крови, окрасившей лёд бардовыми разводами, ни уплотнившейся на голой руке кожи, что принял мертвенную бледность за окоченение, что, в суматохе, пропустил мимо ушей отсутствие нормального сердцебиения. Санджи доверяет Луффи, но ему не нужно знать. Не нужно беспокоиться. Не нужно переживать.
Санджи не боится смерти, но отчаяние, плещущееся в округлых карих глазах пугает его куда больше, нежели все ужасы мира, взятые вместе.
Луффи заслуживает, чтобы к нему относились с уважением и проявляли к нему ту потворствующую, нежную и ласковую любовь, которую он сам свободно отдаёт. Он не заслуживает лжи и разбитого сердца. И Санджи сожалеет, что, в ответ на проявленные к нему терпение, бесхитростную доброту и покорное, безусловное принятие, отплачивает и тем, и другим. Сожалеет, прижимает едва дрожащее тело капитана к своей давно сросшейся груди и бархатно шепчет тому на ухо обещание приготовить вкуснющий суп из того странного оленя в розовом цилиндре, что мельтешит в дверном проёме с лотком, доверху заполненным мотками чистых бинтов. Шепчет и надеется, что этого будет достаточно, чтобы на время дать бой нарастающему чувству чужой тревоги.
Достаточно, чтобы утешить, заверить и извиниться так, чтобы не падать ниц и не биться головой об пол в акте самоистизающего поклона; чтобы не начать рыдать и не припасть немедленно к этим покрытым кровавой коркой рукам, столь милостиво вытащившим его из снежной западни, сухими благодарными губами; чтобы не начать умолять о прощении и клясться в верности, выпрашивая второй шанс. Луффи добр – бесконечно добр, и просить его о чём-то большем, нежели он уже сделал, – вопиющая наглость. Ведь сердце Луффи огромно – оно всё простит; простит всё и отпустит любой грех, коли преклонить перед ним колено – преклонить с той же покорностью, с какой слуга склоняет голову в присутствии своего короля.
Луффи – не король по крови, а Санджи – не слуга от рождения, но, шепча глупости в эту грязную угольную макушку, уже месяц не знавшую прикосновение беспощадного мыла, он не хотел бы видеть себя на другом месте. И, быть может, в жилах Луффи нет ни знатности, ни благородства, но его непогрешимая воля и упрямое сострадание достойны тяжести золотой короны. Санджи – принц, и он вырос, окружённый потусторонним сиянием королевской славы, а потому ему не нужно видеть шёлковую парчу и блеск огранённых алмазов, чтобы знать, что рядом с ним его властитель и господин, хозяин его воли и свет надежды на исполнение заветной мечты – человек, ни капли не пожалевший себя и отправившийся на его спасение без каких либо раздумий; человек, сделавший всё, чтобы он, Санджи, мог продолжать служить ему верой и правдой, как преданный и хороший солдат, сопровождая его на этой тернистой дороге к титулу Короля Пиратов.
И Санджи не понимает: концепция жертвенности для него работает только в одну сторону, подкрепляясь многолетней муштрой и подпитываясь своеобразным понятием правильного. Тот, кто обитает на нижнем уровне классовой системы, должен делать всё для того, кто живёт на верхушке. Верхушка же никому ничего не должна – это её право от рождения. Если это необходимо, солдат без колебаний должен сделать всё, чтобы его милорд не пострадал. Милорд же должен смиренно принимать эту жертву, зная, что она совершена во имя его – и только его – блага. Милорд не должен стоять рука об руку со слугой, не должен кричать имя подданного с оттенком боли и чистого отчаяния в голосе, не должен бросаться за ним в самое пекло, упрямо заверяя его, что и жизнь плебея тоже важна.
Но Луффи вырастили то ли волки, то ли дикие обезьяны, и о таких вещах, как социальная норма, рациональная приемлемость, привилегированность и слоевая классовая приверженность, он просто никогда не слышал, предпочитая видеть в мире куда более простые части: мясо на косточке, сладкая выпивка, молоко, свобода и приключения, игнорируя абсолютно всё, что не могло его хоть как-то заинтересовать. Он живёт по принципу: «Меня не трогает – мне плевать», весьма успешно уклоняясь головой от триллиона очень сложных концепций. Он не усложняет, ибо такова, по его словам, его «полютика». Ради Бога, этот поганец к своим годам не освоил азбуку: просить его соответствовать образу благородного лорда – всё равно, что требовать от рыбы приготовить повара: бесполезное, пустое и абсолютно лишённое всякого смысла занятие. Если от общения с ним взрывается мозг, то это проблема окружающих его людей, а не его собственная. Проблема окружающих и проблема Санджи, ведь дорогая Нами не должна вечно страдать в одиночку от дневных мигреней. Она ведь, всё-таки, женщина.
Луффи не нужно перекидывать через плечо расшитую золотом ленту, надевать на пальцы фамильные перстни и позволять священнику кропить его голову святой водой, настоявшейся в каменной чаше, чтобы быть королем, чтобы Санджи хотел – желал до безумия, неистово жаждал, как глоток воды посреди жара песчаных барханов, – служить ему до конца времён, покуда сама Вселенная не встретит свой закат. Лекало голодранца не скроет стать и сердце короля, и никакое прошлое, каким бы жутким оно ни было, не заставит Санджи разувериться в том, что он сделал верный выбор, позволив чему-то высеченному внутри заставить себя поклясться, во что бы то ни стало, идти за этим глупым мальчишкой в старых сандалиях и потрёпанной жизнью соломенной шляпе.
Джерма создавала непобедимое бесчувственное оружие, способное переживать катастрофы, превозмогать невзгоды, без труда отражать вражеские атаки и по щелчку пальцев уничтожать целые поселения и многочисленные армии, заменяя собой сотни, если не тысячи обученных солдат. Оружие, способное, шаг за шагом, покорить весь Север и навсегда передать его под контроль одного человека. Оружие, на чьё сердце и душу было бы наплевать, и до чьих эмоций нельзя было бы достучаться. Оружие, которое появилось вопреки логике и здравому смыслу, бросив вызов самому Богу, его законам и работе. Оружие, которое не должно было существовать. Оружие, которому в этом мире нет и не будет места. Оружие, у которого есть имя.
Джерма создала это оружие.
Создала, но так и не получила шанса воспользоваться им, по иронии выкинув его, как самую законченную неудачу, не стоящую ни единой унции потраченных на него усилий и средств.
И Санджи будет проклят, если это так не останется.
Джерма создала его, но не смогла прибрать к рукам, и он достался человеку, который возжелал его таким, какой он есть, не видя в его недостатках серьёзный камень преткновения, но всей душой воспевая каждое нелепое достоинство и каждую минуту, проведённую с ним.
Луффи – чудо природы, капля росы на цветке поутру, свежий воздух после душной западни, восход солнца, кладущий конец длинной ночи. Он – начало и конец всего, та точка, где сходятся все нити, звезда на бездонном тёмном небе, сияющая ярче остальных. Он излучает незримый свет уверенного покоя, благословенную ауру, подавляющую любое сопротивление, на которую Санджи не может не откликнуться – не может, как цветущий подсолнух, следующий за солнцем, не повернуть свою голову в направлении высокого мальчишеского голоса, изъявляющего требование за требованием, одно нелепее другого. Санджи не может сопротивляться, у него не получается отказывать, он лишён возможности говорить «нет», но после встречи с Луффи всё это просто перестало иметь значение, ведь глубокомысленное «не могу» никогда не было заветным «не хочу».
Санджи не знает, что значит выбирать, ибо важные решения за него всегда принимал кто-то другой, кому была вручена его душа. Но с Луффи выбор одновременно и есть, и отсутствует, и парадокс в том, что это должно волновать, беспокоить, вызывать замыкание и диссонанс, должно в край запутывать и губить, но… почему-то не губит, не тревожит, не трогает. Санджи свободен и пленён, и его это совершенно не беспокоит, покуда Луффи – этот славный мальчишка, единожды воспылавший желанием совершить невозможное, – жмётся к нему вот так, не заботясь о мире вокруг. Он может жить в подвешенном состоянии, может, и даже охотно согласен делать это, если момент этого жадного единения тел, исполненный то ли отчаяния, то ли непомерной привязанности, будет длиться вечно.
Ведь Санджи – всего лишь человек, порочный и жалкий, как сотни других, которым не чуждо простое желание сокровенной близости. По крайней мере, он считал себя таковым, ибо очень хотел им быть, глядя на несуществующую кровь на едва ли заметном порезе.
Но люди вокруг, к сожалению, могли легко с ним поспорить. Все, как один: странные типы из подворотни, желающие пальнуть из пистолета при любой возможности, Морской Дозор, не ищущий ни правых, ни виноватых, учёные в белых халатах, видящие в нём лишь объект исследования, лабораторную крысу и тот хлам, который всё никак нельзя починить, родной отец, желающий иметь под своим крылом монстра, а не любимого и здорового сына, богатеи, помышляющие о новой безотказной игрушке, Правительство, грезящее о ключах от очередного оружия массового уничтожения, Зоро, понятия не имеющий, о чём просит, Усопп, нутром чующий что-то неладное, Нами, бросающая подозрительный взгляд ему в спину, чёртовы врачи, не понимающие, как он устроен, но всегда давящие на больное...
Санджи ненавидит врачей.
Яростно ненавидит.
И его ненависть поразительно взаимна, ведь каждый дурень с красным крестом на повязке падает в нервном припадке, выплёвывая пену изо рта, когда лоб в лоб сталкиваются с его яростным нежеланием соблюдать постельный режим, пить мыльные пилюли и отвечать на вопросы о семейном анамнезе, а также тем фактом, что ни один медицинский учебник – ни новый, ни старый – не в состоянии объяснить, каким именно образом хирургическая пила ломает зубья о холодную кожу, а раздробленные чуть ли не в пыль рёбра восстанавливаются практически на глазах, собирая себя по кусочкам, как чёртов пазл. Такого не может быть – это смешная небылица, такому не научит ни один прославленный доктор, но такова реальность. Реальность, с которой не хочет мириться ни один знахарь или аптекарь, шарлатан или искусный хирург.
Для любого из них Санджи – объект несравненного профессионального интереса, но лечить его в здравом уме никто не возьмётся. Потыкать палочкой, всадить в него скальпель, вынуть из него почку и слить всю кровь – да, но не лечить. Ни один доктор за пределами Джермы просто не будет иметь представления, что с ним делать, а Санджи ни за что и никогда по доброй воле не вернётся на ту скрипучую металлическую койку, застеленную бумажным матрасом, а потому любого, кто отличает первую группу крови от второй и знает, где находится аппендицит, он избегает, как огня, не желая испытывать судьбу. Ведь не появляться на их радаре проще, чем лишать их жизни или бить их до тех пор, пока они не забудут всё, что нужно забыть. Конечно, Санджи – не монстр, но свидетели никому не нужны, а люди просто горят желанием сунуть нос не в своё дело. И он счастлив следовать верному правилу никогда не причинять вреда женщинам, которое идёт с эпохи динозавров, но иногда оно очень сильно мешает. Очень-очень сильно мешает.
Особенно в тех случаях, когда женщина – врач.
Очень хороший врач.
Очень-очень хороший врач.
Доктор Куреха – высокая сердобольная женщина, сухая, как засохший орешник, умудрённая опытом и бескомпромиссная, как Нами в лучшие дни. Её удар ногой безжалостен, крик слышен с расстояния двух миль, а зловещая аура внушает страх самым храбрым сердцам, и даже Луффи даёт дёру, когда она кидает в него топор. Она угрожает скальпелем, как мясницким ножом, меряет температуру одним лишь прикосновением пальца и пророчит выезд вперёд ногами тем, кто отказывается от её лечения; не слушает болезненный вой пациента, когда вправляет ему плечо, и, кажется, делает аборты голыми руками. Наотрез отказывается вступить к ним в команду, чем очень расстраивает капитана лично и его расквашенный об стенку нос, в частности.
Санджи бы с чистой совестью счёл бы её вполне доброй, пусть и немного ворчливой, но заслуживающей уважения пожилой дамой, знающей своё дело, если бы она не привязала его к хирургическому столу в одной из операционных, туго затянув манжеты на руках и ногах, попутно обзывая его несведущим дураком, который находится ровно в шаге оттого, чтобы полностью обезножить из-за перелома спины, но не делая ни единой попытки приблизиться к его телу с ручной пилой. И этот факт настораживает, пусть и делает происходящее менее похожим на начало изуверских пыток в камере одиночного заключения. Ведь рядом, не считая бродящих этажом ниже ребят и деревенских, нет никого, кто мог бы прийти на помощь. Хотя не то, чтобы кожаные наручники могли реально остановить того, кто голыми руками может истолочь камни в порошок. Санджи просто вежлив – не более. Дама так старалась завязать его в узел и вытащить из него хребет – не обесценивать же её усилия в её же доме.
Она делает щедрый глоток вина прямо из тёмного горлышка бутылки и вальяжно разваливается на стуле, нацепив на нос очки для чтения. Затем улыбается так, что мурашки бегут по ляжкам, и, если бы её хохот поистине не выражал ироничную радость, Санджи бы, взаправду, испугался, начав дрожать, как промокшая под дождём собака. Её взгляд пристален, а сдержанное покачивание головой носит покровительственный характер, и кивает она так, словно бы сама себе не верит, словно бы само присутствие Санджи для неё – одна большая шутка, вызывающая колику у неё в животе. И смех женщины скрипуч и хрипл, но Санджи не смеётся вместе с ней, мирно поглядывая в обледеневший потолок.
— Что ты такое, мальчик? — спрашивает она, утерев капли напитка с морщинистого рта рукавом своей короткой фиолетовой куртки, и любопытно щурит глаза. В её взгляде нет ничего, кроме безобидной заинтересованности и явного намёка на то, что она и так знает ответ, но от понимания этого на душе только хуже.
Врачам не обязательно брать в руки иглу, чтобы делать больно и без конца разрывать из могилы то, что давно похоронено и забыто, как страшный сон.
Санджи – не идиот, а этой бабуле почти сто сорок лет, и о медицине она знает чуть боль, чем всё, открыто и по праву хвастаясь этим. У неё есть имя в мире врачевания, пусть для остальных она и не более, чем старая ведьма, забирающая у людей пожитки в счёт оплаты её услуг. Ей было достаточно просто увидеть его – единожды обвести зорким глазом, – чтобы сразу понять, что к чему. Она не притворяется, не лезет под кожу, не разбирает его на составляющие части, но Санджи всё равно ощущает себя загнанным в угол животным, перед которым опять протянули стену из железных прутьев. И это чувство знакомо так сильно, что становится… не больно, но физически некомфортно в собственной коже.
Санджи знает, что не обязан отвечать, а потому даже не делает попытки открыть рот, сухо перебирая бледными затёкшими пальцами, чтобы хоть как-то разогнать застоявшуюся кровь. Ноги немели, странный белый шум волнами разносился в ушах, исходя откуда-то изнутри, а ползший по полу сквозняк тихо напевал какую-то славную песню, сливающуюся с неспешным ходом мыслей. Санджи не боится молчать, не страшится того, что из него попытаются выбить ответы, ведь худшее, что ему грозит, это достанные из-под кожи рёбра и зажим для вен, вставленный в прямую кишку, – ничего такого, с чем он не мог бы справиться, полежав пару часов мёртвой тряпкой где-то в кладовке. Он и так сломан: пытки и тягостное человеческое давление не сделают ему хуже.
Санджи не отвечает потому, что ему нечего сказать: ни одна ложь, состряпанная им на скорую руку, не будет звучать настолько безумно, чтобы в неё можно было поверить, а нелицеприятная правда находится так далеко за гранью фантастики, что нет смысла даже пытаться что-либо объяснить, не сведя несчастного человека с ума. К тому же, врачи равнодушны к слезливым историям, и утомлять даму ненужными подробностями – просто глупо. Его жизнь – не очень интересная книга, и картинок в ней, к сожалению, нет, а потому глупо тратить на выяснение подробностей своё время, когда его можно потратить на более продуктивные занятия. На лечение раненых, например. Или на присмотр за дорогой Нами, у которой всё ещё держалась температура.
Что он такое?
Что-то совершенно иное, о чём никому не следует знать.
Конец дилеммы.
Куреха цокает языком, раздувая крылья своего крючковатого носа, подающегося вперёд, как клюв у орла, и вновь делает глоток, позволяя пузырькам воздуха булькать на перевёрнутом дне винной бутылки. Она не бранит его за переведённые зазря бинты и нити, не выставляет счёт за поломанный скальпель, не грозится скинуть его с края обрыва за сколотые на пиле зубья. Не берёт его кровь на анализ, не суёт кусочек ногтя под микроскоп. Не тыкает трубкой катетера в уретру и не спрашивает, где болит, чтобы нажать туда со всей силы. Лишь пристально смотрит, ухмыляясь почти печально и понимающе, и ничуть не жалеет ту сломленную душу, что ею лично привязана к холодному хирургическому столу.
— Далеко же Вы забрались от дома, Ваше Высочество, — вздыхает она, потирая переносицу.
Санджи не вздрагивает – лишь смиренно моргает и втягивает носом холодный воздух, жаждя ощутить на языке привкус пепла от сигаретного дыма.
Да, далеко; но не так далеко, как хотелось бы.
Врачи злы и жестоки, безжалостны и весьма нечувствительны, но их ловкие руки и глубокие знания всегда в цене. Их работа не кончается ни днём, ни ночью, и для них всегда найдётся дело, даже если весь мир, внезапно, оздоровится на пару порядков. Хороших врачей ценят, ищут, идут к ним, несмотря на мороз и буран, талантливых – держат подле себя, увозя их насильно на большом корабле с чёрными парусами или делая им предложение, от которого невозможно отказаться. Очень талантливым запрещают уходить, а посвящённым дают нелёгкий выбор между вечным трудом на благо одного плавучего королевства и расстрельной стеной, взамен не предлагая время на раздумье.
Куреха не носит зелёную хирургичку, не подвязывает на тело резиновый фартук; не прикрывает осунувшееся старческое лицо тканевой маской и не скрывает снежные волосы туго затянутой шапочкой. Она не говорит, что находится здесь по приказу короля, не зарекается, что не выпустит его, Санджи, из-под надзора, пока монсеньор не разрешит или не велит привести его. Но даже так, не видя в ней ничего хоть отдалённо знакомого, не выделяя на её плече символ из двух шестёрок и не чувствуя от неё запаха военного госпиталя, Санджи может с уверенностью сказать, что женщина перед ним когда-то открывала дверь вооружённым солдатам в белых капюшонах, предлагающим ей пройти с ними и встретиться с одним человеком.
Винсмоук Джадж любит вести беседы с умными людьми, знающими своё дело, и окружает себя соответствующим контингентом. Научные достижения – это результат общей работы, и если есть шанс получить сторонний взгляд, поддержку или полноценную исследовательскую помощь от полезных людей, то он будет использован. Куреха знает куда больше, чем обычный врач, – вероятность того, что она однажды не встречала на своём пути короля Джермы, ищущего новые таланты и ресурсы для вечной или разовой работёнки, нещадно стремится к нулю. И Санджи не настолько глуп, чтобы не сделать верный вывод. Мир жесток, а к тем, кто может что-то предложить, он жесток вдвойне. И Санджи, как человек – подобие человека, – как принц, не в праве кого-то винить и предъявлять кому-то претензии.
Эта старая карга – врач, спасший жизни их загибающемуся от болезни навигатору и капитану, посчитавшему, что подниматься на пятикилометровую высоту по отвесной скале в одних шортах в лютую метель с двумя бессознательными людьми на буксире, – хорошая идея. Санджи должен благодарить её за это – за то, что Нами будет жить, за то, что Луффи не лишился рук и ног, обморозив их по чистой, самоотверженной и упрямой глупости, за то, что и сам будет лежать чуть меньше, чем должен был, – должен в ноги кланяться, а не думать о том, что с её лёгкой руки ему когда-то мог перепасть очередной курс «починки». Ему не следует рассуждать об этом: ответ не принесёт ему ничего, кроме сардонического чувства апатии и головной боли, но он не может заставить себя отделаться от этой мысли. Она навязчива и безрадостна, как затяжная зима, всё откладывающая наступление лета, и воспоминая от неё оживают сами собой, и Санджи не нужно выходить на улицу к катающему снеговика Усоппу, чтобы почувствовать холод в сердце.
«Ваше Высочество»
«Ваше Высочество»
«Ваше Высочество»
Прошло так много лет с тех пор, как кто-то к нему так обращался.
Слова оседают в его впалом животе, как взбаламученный песок, падающий на иловое дно мутного озера, и слизистую горла стягивает от сухости. Эта ироничная насмешка ворошит какой-то гнилостный участок в мозгу, ответственный за формирование яростного желания накричать на простолюдинку за неподобающее поведение перед ним – перед принцем, – и заставляет волосы на затылке встать дыбом от собственной бессовестности. Он давным-давно не принц, и прошло целых тринадцать лет, а он всё равно ждёт, когда люди будут машинально выказывать ему уважение. Словно бы он не обычный повар с Востока, большую часть дня посвящающий чистке овощей и мытью посуды, а знатная особа с огромным штатом прислуги.
Это глупо, это по-детски, но что-то внутри него так обижается, когда вспоминает, что от него отреклись столь яростно и несправедливо, оставив его гнить в помойной яме, из которой не было выхода. Санджи ни о чём не жалеет, ведь никакой другой путь не привёл бы его на корабль Луффи, но иногда он скучает по прежним дням. Не по тюремной камере, наполненной смрадом и крысиными тушками, не по темноте и давлению шлёма на растущую голову, не по братским побоям и одинокой могиле матери, усыпанной тонной цветов, но по статусу, дарившему ни с чем не сравнимое ощущение полного контроля. Санджи любит свою жизнь, своё место и дело, которым занимается изо дня в день, но, по большей части, сейчас его бытие в полном беспорядке, не позволяющем ему знать, что будет завтра: кораблекрушение, пустой холодильник, «Импел Даун», плаха или просто солнечное утро. Такова уж доля пирата, примкнувшего к экипажу Соломенной Шляпы. Выше же принца только король, и, если монсеньор молчит, можно делать всё, что угодно, зная, что незримый шар стеклянного мира, окружающий спальные покои, будет повиноваться. По крайней мере, братья точно не знали от него отказа.
«Ваше Высочество»
Санджи молчит, ведь принц не обязан отчитываться перед плебеем; не обязан вживую являть слабость и выдавать своё глубокое сожаление. Санджи молчит – молчит до тех пор, пока трещина в его позвоночнике не зарастает со странным скребущим звуком, пока каждое ребро не становится на место, пока вместо гудения в груди не начинает устойчиво биться сердце. Молчит до тех пор, пока доктор не допивает бутылку, не выбрасывает его, полуголого, в сугроб под замком и не скидывает ему из окна его потрёпанную куртку, в кармане которой находится чуть подмокшая пачка сигарет. Санджи молчит, пока курит, молчит, пока Усопп весело насвистывает себе под нос песенку, скатывая очередной снежный ком, молчит, пока Луффи, как угорелый, носится за их несостоявшимся обедом. Молчит и надеется, что с врачами и непредвиденными ситуациями на какое-то время покончено, что ближайшие пару дней будут спокойными, как вода в Мёртвом Поясе, а любые воспоминания о далёкой стране на Севере – туманными, как глаза перебравшего пьяницы.
Но жизнь любит давать ему пинок под зад, а Луффи, сам того не осознавая, – ставить подножку, и только они покидают заснеженный остров, удирая на угнанных у бабули санях, как оказывается, что их аварийный рацион питания – новый соратник и, по совместительству, говорящий олень – практикующий медик и новый судовой врач, которого их капитан позвал в команду даже не за это. Чоппер – олень по происхождению, а не по умственной категории, и, в отличие от того же Зоро, не ведётся на любую словесную требуху, а потому существовать и прятаться под стол становится чуть сложнее. Не невозможно, ведь Чоппер наивен, как божий свет, но затраты умственной энергии увеличиваются раза в три, если не больше, и это – проблема.
И не то, чтобы Санджи был против: иногда водить кого-то за нос даже весело, если не откровенно забавно, но не тогда, когда приходится унижаться и врать, что он боится уколов, чтобы у их маленького вундеркинда временно отпало желание брать у него кровь на проверку. Чоппер свято клянётся, что соблюдение врачебной тайны для него – святое, но что-то подсказывало, что он обязательно расскажет об этом всему свету, и что придётся поддерживать видимость этой нелепости до конца своих дней… или вечность, если такового не предвидится. Учитывая, что только сегодня утром он съел смертельно ядовитую рыбу, не желая расстраивать поймавшего её Луффи, но подсунув ему вместо этой отравы оставшийся кусок тунца, и не почувствовал после этого ничего, кроме краткой остановки дыхания и тошноты, скорее всего, второе. Что не облегчает задачу, когда нужно работать девятнадцать часов в сутки, делая несколько дел одновременно.
Чоппер мил и трудолюбив, ответственен и профессионален не только в работе, но и в вопросе этики, но со своими осмотрами и праведным желанием составить медицинские карточки каждого члена экипажа он вошёл в их жизнь просто невовремя. Санджи не готов объяснять ребёнку, что для него не существует прекрасной реки, уносящей ладью с душой в незабвенный загробный мир, и что, поэтому, он может поберечь свои силы и лекарства в аптечке, но Чоппер просто не понимает, почему один из его пациентов наотрез отказывается от некоторых простейших процедур. Оленёнок всё принимает на свой счёт, болезненно переживая чужое нежелание и притворный страх даться в руки – копытца? – и Санджи ненавидит себя за то, что так его расстраивает. А потому, в конечном итоге, он соглашается на небольшую проверку, но не раньше, чем заготавливает хоть какие-то оправдания, не звучащие, как совершенно не прикрытый сарказм. Но список правдоподобных отмаз особо и не надобится, ведь Санджи почти сразу убеждается, что их новый соратник, скорее, умелый врач-подмастерье, нежели готовый и натасканный медицинский кадр, повидавший некоторые... не особо приятные вещи и чьи-то внутренности. Это не плохо, просто Чопперу ещё было, чему поучиться. Он и сам это осознавал, воспринимая многие вещи не как стопроцентное нарушение, а как что-то, нуждающееся в дополнительном изучении, и с долей здорового скептицизма всегда держал в голове возможность того, что он просто чего-то не знает. В конце концов, он ведь, и правда, никогда не был за пределами своего дома, а мир кишил всевозможной гадостью, которую ещё не описали в учебниках.
По крайней мере, его отношение, исполненное недоверия, было оправданным; не говоря уже о том, что играло Санджи на руку. Обманывать ребёнка – плохо, но жить на цепи в подвале какого-то безумного учёного, желающего захватить половину мира или работающего на сильных мира сего, – несоизмеримо хуже, а из двух зол принято выбирать меньшее. Во всяком случае, так принято у разумных людей, а Санджи хочет верить, что общение с Луффи и плавание на его корабле не отшибли у него лобную долю. Незнание Чопперу не повредит. Не тогда, когда в деле фигурирует его собственная безопасность. Вступив в экипаж, Санджи поклялся ставить соратников на первое место, и ничто в мире не помешает ему защитить их. От врагов, от Дозора, от правды, если придётся. Важнее их всех только Луффи, да и то – если сам того пожелает, не приказав считать иначе. Руки Санджи связаны, и он не сожалеет.
По крайней мере, не сейчас.
— В твоей семье были случаи кожных заболеваний? — интересуется Чоппер, в который раз ощупывая руку Санджи.
Они сидят в импровизированном лазарете, технически являющимся уголком камбуза, и беседуют тет-а-тет, для надёжности подперев входную дверь с палубы бочкой сакэ. Не то, чтобы это могло помешать кому-то войти, но так создавалась хотя бы иллюзия приватности, так необходимая во врачебном кабинете. Чоппер подходит к делу со всей возможной серьёзностью, боясь спугнуть вечно увиливающего от него повара, и даже объясняет всё, что собирается делать прежде, чем действительно приступить. В знак мира он прячет все имеющиеся у него шприцы в бардовом саквояже, как бы убеждая, что он не относится легкомысленно к чужой фобии, пусть и фальшивой, и останавливается на словесном способе получения информации.
Санджи ёрзает на деревянной скамье, одним глазом поглядывая на закипающую на плите воду, и неуверенно дёргает носком ботинка, когда Чоппер отводит его мизинец слишком далеко от безымянного пальца, пытаясь внимательнее рассмотреть натянутую кожу между ними. Оленьи копытца твёрдые, но не настолько, как руки самого Санджи, и ощущение их прикосновения кажется странным – будто кто-то намеренно тыкает его ножкой от стула, стараясь безуспешно продавить область до кости. Чоппер хмурится, отчего поля его розового цилиндра слишком сильно наезжают ему на пушистую мордочку, и почти закусывает язык, стервозно скрывая бьющее через край любопытство. Со стороны это выглядит очаровательно, но с точки зрения Санджи это не несёт ничего хорошего. По крайней мере, для него.
— Если честно, я не знаю, — пожимает плечами кок, давя в себе рефлекс отдёрнуть руку от греха подальше.
— Возможно, у родных была сыпь или экзема? Может, кто-то из них жаловался на боли в конечностях или хромал?
Санджи вспоминает братьев, успешно преодолевающих полосу препятствий так, словно бы в ней не было ничего сложного, несмотря на пятнадцатиметровую стену, километры колючей проволоки и глубокие окопные ямы, в каждой из которых могла находиться тренировочная мина, срабатывающая хоть и щадящим, но совсем не бутафорским образом, и пышущих энергией каждый божий день. Вспоминает, как их коже было наплевать на железные осколки и линию поражающего жидкого огня, и вспоминает себя, потерявшего треть лица из-за какого-то слабого химиката, в котором трое других могли чуть ли не полоскать пальцы. Вспоминает сестру, способную ноготками разодрать каменную столешницу, но никак не повредить себе румяную щёчку при заправлении локонов за ухо. Вспоминает, как сам едва мог встать после побоев, чтобы, с горем пополам, добраться до своих покоев или госпиталя… смотря, что ближе. Вспоминает трещины в камне, оставленные собственной головой. Вспоминает, что сейчас может оставлять точно такие же одним лишь прикосновением пятки.
Вспоминает. Вспоминает. Вспоминает.
— Если честно, я ничего такого не припомню, — качает головой он, тщательно подбирая слова. История отскакивается от зубов, как почти правдивое воспоминание, но теряет много важных деталей по пути изо рта. — Я был ребёнком, когда… в общем, я не очень хорошо их знал. Почему ты спрашиваешь?
Чоппер дергает ушами, интуитивно чувствуя выставленную границу, и, как хороший доктор, не пытается надавить. Он помогал выхаживать достаточно детей-сирот, чтобы не удивляться таким ситуациям.
— Многие болезни носят наследственный характер, — просто говорит оленёнок, принюхиваясь к запаху трав своим забавным синим носом. — Если у кого-то в семье есть поставленный диагноз, то это может помочь при оказании дальнейшей помощи и прогнозировании ситуации. У тебя… наблюдаются некоторые симптомы, характерные для склеродермии. Я просто подумал, что тебе может быть что-то известно об этом.
Санджи склоняет голову набок, по привычке начиная тянуться за отложенной на стол пачкой сигарет, но Чоппер легонько бьёт его по пальцам, веля не курить во время осмотра.
— Это такое заболевание, при котором у человека поражается соединительная ткань. Кожа уплотняется, а её эластичность сильно снижается, — объясняет доктор, пролистывая несколько страниц в одной из своих книг. — Но поражённые участки у тебя в странных местах, и ты сказал, что не чувствуешь скованности при движении. Поэтому я не совсем уверен, что это именно оно. Только не пугайся, но… других идей у меня пока нет. Я не знаю, что с тобой.
— Может, это вообще не болезнь, — предлагает Санджи, почёсывая затылок.
— Может, но я никогда раньше не сталкивался с таким у людей. В любом случае, я не могу с этим что-либо сделать, так что… остаётся только наблюдать. Раз тебе это не мешает… думаю, у меня будет время, разобраться. Не беспокойся об этом. Если понадобится, я обязательно найду лекарство и вылечу это, чем бы оно ни было, — заверяет Чоппер, упрямо складывая лапки на груди, но его взгляд не теряет некой растерянности.
Санджи – ошибка природы, продукт человеческой амбиции приблизиться к Богу, а потому для любого нормального врача, отличающего верхнюю челюсть от нижней, он – парадокс, порождающий бесчисленное количество вопросов, на которые так трудно найти ответ. Замешательство Чоппера понятно, хоть и ранит, но Санджи привык к такому больше, чем ему хотелось бы, а потому цветущие корни обиды не закрепляются где-то внутри. Он – не совсем обычный человек, – если человек вообще, – хочется ему или нет, но для некоторых это будет очевидно. Чоппер ещё очень юн, и пусть его познания в медицине куда глубже, чем у большинства, ему ещё предстоит проделать путь на вершину. Санджи не будет ждать и страшиться того часа, когда ему зададут прямой вопрос, но он, определённо, будет продолжать наслаждаться тем временем, что у него осталось, и тем моментом, предшествующим разоблачению лжи, что столь же сладок, как хорошее вино.
В незнании – блаженство, но ум Чоппера пытлив, и он не будет довольствоваться неведением, докапываясь до сути, как чрезмерно трудолюбивый крот. И Санджи не будет его останавливать. Быть может, направит по ложному пути, чуть замедлит, запутает, но не остановит. Он не в праве мешать исполнению чужой мечты, ведь, лелея собственную, он знает, как дорого и больно может быть встретить серьёзное препятствие на пути. Мир не собирается потворствовать им, жалкой пиратской шайке, и в таких условиях ставить палки в колёса собственному другу – просто подло. Они должны быть друг у друга, если хотят выжить и дойти до конца. Санджи не питает лишних надежд относительно будущего, но он не будет тем человеком, который из-за какой-то глупости не даст другому соратнику опереться на своё сильное плечо.
— Я не сомневаюсь в этом, — по-доброму улыбается Санджи, похлопывая оленёнка по шляпке в знак утешительного доверия. — Ты же очень хороший доктор.
— Дурак, мне не нужна твоя лесть! — извиваясь в танце нахлынувших чувств, залился краской Чоппер.
Доктор не привык к похвале, и каждый комплимент был для него сродни манне небесной. Получая хорошее слово в свой адрес, он не мог скрыть радости и счастья, сочившихся из его доброго сердца. Его неуёмный танец, полный задора и тщетных попыток взять себя в руки, поднимал настроение, заставляя улыбаться, но также одаривал разум уколом сдержанной грусти. Санджи тоже никогда не хвалили, и старая привычка не ждать благодарности по-прежнему жила где-то глубоко внутри, находя приют в неприкаянной душе. Санджи являл собой ничтожество, жалкого червя и самую настоящую ошибку, которую не за что было выделить из толпы. И он привык к этому. Привык так же, как смирился с давящей маской на лице, с темнотой тюремного подвала, с растоптанными чувствами и вечным страхом. И даже сейчас, когда он достаточно хорош почти во всём, за что берётся, слышать заветное «ты – лучший» крайне неудобно, сколько бы раз Луффи не выкрикнул ему это в лицо, завязавшись узлом вокруг его тела. Санджи верит своему капитану, но Луффи – крайне ненадёжный судья, что с уверенностью считает червивое яблоко, поднятое с влажной осенней земли, и деликатесного омара, выловленного в королевском водоёме, одинаково вкусными лакомствами.
Санджи верит, но никогда не воспринимает похвалу всерьёз. Сегодня ты справился, и тебя потрепали по головке; завтра ты ошибёшься, и тебя выбросят за борт на корм Морским Королям. Такова жизнь – таковы люди и их бессовестный фаворитизм. Такова участь мусора и дефектного продукта. Лучше смириться с этим сразу и жить дальше, нежели потом лить слёзы из-за того, что блеск карих глаз больше не обращён к твоему лицу. Это нельзя предсказать, а потому наличие запасного плана не может повредить. Санджи готовит, сражается, драит палубу и стирает бельё. Санджи приносит пользу. И пока это так, от него не избавятся. Пока это так, он может глупо кивать, соглашаясь с очередным мальчишеским «ты – лучший», смазано сказанным из-за грязного и набитого рта.
— Могу идти, док? — уточняет Санджи, но всё равно спешно поднимается со скамьи, не дожидаясь чужого разрешения. Вода на плите давно закипела, гремя крышкой алюминиевой кастрюли, и воздух камбуза наполнился душным водяным паром.
Чоппер останавливает свою изворотливую пляску, улыбается и легонько кивает, ведя голубым носом по кривоватой дуге с чувством выполненного долга.
— Да! Не считая этого, с тобой всё в порядке. Ну, в пределах нормы, — подытоживает он, запрыгивая на деревянный выступ, служивший им ранее лишним спальным местом для раненых и больных, а отныне – и рабочим местом судового врача. — Чуть повышен индекс массы тела, но это явно из-за мышц, хотя по тебе и не скажешь. Ты тяжелее Зоро! Но и ростом выше него, так что ладно. Есть небольшая брадикардия – я насчитал всего пятьдесят ударов. Неидеально, но ничего критичного. О, и я хотел бы…
Санджи зажимает сигарету зубами, подсовывая кончик к пламени чиркнувшей зажигалки, и жадно затягивается в первый раз за прошедшие полчаса.
— … чтобы ты бросил курить, — медленно закончил он, но, словив нечитаемый взгляд в свою сторону, тут же переобулся, пойдя мурашками по всему телу. — Это просто врачебная рекомендация! Ты взрослый, так что тебе решать, хотя я и настаиваю.
Не желая конфликтовать, Санджи просто кивает. В конце концов, он не может доказать врачу, что его лёгким абсолютно наплевать на количество втянутого им смоляного дыма, и, не пройдёт и нескольких минут, как они вновь будут являть собой образ девственной чистоты, которой никогда не касался смрад мира; не может объяснить, что его белозубой улыбке не страшен ни сахар, ни табак. При большой необходимости, каждый зуб можно выдрать, ведь за ночь они точно отрастут вновь. Не может сказать, что его кости – нечто среднее между сталью и морским камнем, а потому такие тяжёлые; не может признаться, что пятьдесят сердечных ударов в минуту – это очень и очень много. Ему пришлось разогнать кровь на палубе, разогреться, как следует, прежде, чем идти на осмотр, ведь без этого эта цифра была бы намного меньше. Санджи не может быть честен, но Санджи и не пытается.
Не тогда, когда его ждёт работа и закипевшая на плите вода; голодный Луффи, яростно требующий мясную похлёбку к обеду и ломящийся на камбуз, как глупая птица в клетку, и слишком много секретов, чтобы избежать оплавляющего душу стыда.
Не тогда, когда его жизнь – один большой несчастный случай.
Не тогда, когда цветущая Сакура, которую Чоппер обещает ему показать, для Санджи просто не существует.
Не тогда, когда он намеренно начал знакомство со лжи.
Деревянный выступ, служащий доктору рабочим местом и экстренной операционной койкой, отныне так же непривлекателен, как и колючий матрас в военном госпитале, так сильно похожий на кусок наждачной бумаги.
Пока нет комментариев. Авторизуйтесь, чтобы оставить свой отзыв первым!